Припадаю губами к напитку – резко: глотаю и потому обжигаю горло, и потому кашлем разрезаю кабинетные стены. Мужская рука ласково касается спины, улыбка очерчивает грубую кожу.
– А ты мне нравишься, – со смехом роняет мужчина, ещё не осознавая грядущего, не предвидя, что любые слова находят вибрации и отголоски в будущем.
Стакан ударяется о край стола, стан напротив позволяет расслабиться.
Всё здесь выглядело иначе, отличительно от мира за стенами. Фальшивый порядок, фальшивые улыбки, фальшивые речи. Однако мне видится, что вот он – реальный мир; а дом, оставшийся за пустошью, – блажь, сон; те люди взращивали меня – зная с рождения – для Монастыря, для его Хозяина.
– Смотри на меня, – велит мужчина. – О, каков взгляд! Пытливая непокорность, ведь ты не хочешь – и именно это прекрасно…Ты мне нравишься, – повторяет он, созывая тем самым беду. – Уже познакомилась с Мамочкой? Или эти трясогузки то и дело напевали дифирамбы о Хозяине? Неисправимые женщины…! Нет, не знаешь Мамочку? Слушай. Мамочка будет следить за твоей красотой – внешней и внутренней. Если появятся беспокойства – ступай к ней. Неважно какие – Мамочка пригладит и успокоит, поможет справиться и оправиться. Идёт?
Я молча соглашаюсь.
– Слушай, – восклицает мужчина, – а ты говорить-то умеешь?
Утвердительно качаю головой и, осознав глупость, поделённую на равные части с растерянностью, добавляю вровень с его голосом «Да»:
– Издеваешься?
Он ведёт бровью и просит повториться. Несуразность ситуации надбавкой ударов коптит сердце. На какой вопрос мне следовало ответить? На умение говорить или на манер наглой беседы? Секунды щёлкают нас обоих по носу; мужчина вздыхает и предлагает позабыть случившееся.
– Итак, – заключает он, – зови меня как угодно твоей прекрасной душе. Отец, господин, хозяин…как угодно. Главное условие – не по имени.
– А как твоё имя? – спрашиваю я, чему мужчина поражается и с чего смеётся.
– Твоя семья верующая. Значит, вы поклоняетесь богам, всё логично. Значит, родителям было должно научить дщерь именам божеств. Так?
– Родители верят в Богов земли, а не неба.
– Однако же кровь девственницы пускают небесному светилу, – язвит мужчина. – На алтаре меж двух пантеонов…Ты сказала «родители верят». А сама?
– Предпочитаю верить в зримое.
– Я не зрим?
– Ты не Бог.
Его руки припадают к графину, а графин пускает по горлышку напиток. Хозяин с наслаждением пьёт и потом с таким же наслаждением интересуется у меня прожитыми под солнцем годами.
Зачем он спрашивает? Он знал, что покупает.
– Не молчи, – приказывает мужчина.
– Шестнадцать, – отвечаю я.
– Самый сок. А выглядишь старше. Года – они ведь не на коже, милая, не на лице; они во взгляде, в глазах. – Бровь незамысловато танцует. – Так отчего в роду безымянных работяг явила себя дивная атеистка? Хотя, знаешь, – он откидывается в кресле – со скрипом стула и всплеском напитка, – твоя непокорность заключена в твоих годах. Ещё немного – и мир притупит твоё назревающее ослушание. А твоё ослушание сейчас притуплю я. Понимаешь, радость?
И он кошкой прыгает из кресла: кулаки прижигают подлокотники и порывом ветра заставляют дрогнуть рукава глупого платья цвета вяленой рыбы. Он нависает – быстро и страшно; и быстро и страшно шипит на ухо:
– Солжёшь мне ещё раз – высеку так, что не сможешь ни сидеть, ни стоять, ни лежать, ни даже думать. Понимаешь, радость? И никто не захочет касаться твоего некогда хорошего тела, а если ты перестанешь нести в Монастырь прибыль – пеняй на себя. Хорошее тело равно хороший заработок, равно стабильность. Иначе – прочь.
Мужчина отступает и выуживает из ящика стола пачку сигарет; острая игла западает меж зубов и пускает кольцеобразный дым. Выжидаю. Выжидаю, но совладать с характером не могу, и потому выпаливаю гневно:
– Блефуешь, папочка.
Он забавляется ответу.
– Наглая мерзавка, – причитает мужчина. – Язвит и кому? На первый раз я тебя прощаю! Но не вздумай впредь обращаться ко мне с такой интонацией. Накажу. Да-да, и за это тоже.
– Блефуешь.
– Поясняй.
Он затягивается вновь.
– Ты будешь оберегать меня, пока не прибудет первый покупатель. В этом смысл.
– Умница, – зудит властный голос. – Но сказанное тобой сейчас останется сказанным тобой потом. На данный момент – повторюсь, наглая мерзавка – ты и вправду цивильный лист. Но не думай, что я забываю слова, не думай, что я отпущу их После. Я мечтаю наказать тебя за твою наглость. Мечтаю. Понимаешь, радость?
Хочу процедить очередное «поняла, папочка», но, глянув в перспективу скорого, решаю смолчать.
Мужской голос повторяет «умница» и следом вопрошает:
– Ты поняла, почему я пригрозил тебе наказанием в первый раз?
– Понятней быть не может.
– Тогда отвечай честно.
– Девятнадцать.
– Именно, радость! Так зачем ты соврала?
– А ты зачем спросил?
– Не понял, – теряется мужчина.
– Если знал, – объясняю я. – Ты знал, но всё равно спросил. По той же причине я соврала.
Мужчина поправляет ворот сцепляющей горло рубахи и причитает незнакомыми сплетениями букв.
– Возвращаясь к теме возраста, – вскоре лепечет Хозяин Монастыря. – Ты – чудесное вино, – напитывается энтузиазмом и упомянутым; из наполняемого мгновение спустя бокала, – твой возраст, Луна, впитал самое вкусное и сладкое, теперь хоть росинки с тебя собирай. Так бы и пробежался по спине языком.
И он показывает соответствующие движения: губы припаиваются к незримому телу. Моему.
– Вновь багровеешь, радость. Лучше ответь, как удалось вину настояться?
И Хозяин Монастыря рассказывает, что к землям его прибывают конвои с совершенно юными цветами, отходившими под солнцем и луной по четырнадцать лет. Треть вдобавок поражает и радует.
– Не стесняйся того, – заверяет мужчина, – недоступность нынче высока в цене.
На скромный взмах головой Хозяин Монастыря скрипит зубами. Повторяет:
– Ты не ответила. Как вину удалось настояться?
А как наставилось вино, которое он пил? Пролёживало себе в погребе и света не видело; просто однажды мужские руки обхватили, откупорили и вылакали.
Мысли не озвучиваю – молчу.
– Молчишь, – подытоживает Хозяин Монастыря – почти нервно, почти отстранённо. – А я приказываю: отвечай.
Роняю бессмысленное:
– Мне это неинтересно.
– Вот как. А полюбить придётся: ныне-то – профессия.
– Люди всегда работают на нелюбимых работах, мне говорили.
– Я люблю свою работу, – не без ехидства добавляет мужчина. – Красивые женщины, большие деньги, богатые гости. Как такое не любить?
– Что ты сделал, чтобы прийти к этому?
– К Монастырю? – Он задумывается: лисье лицо дрожит. – Ты первая, кто поинтересовался. А сделал много…Давай отложим подобный разговор со дня знакомства, договорились?
– Обещай, что расскажешь, – требую я.
– Вот как… – повторяет он. – Обещаний тоже никто не просил и такую интонацию – вообще – избегал. Ты отличительна, моя девочка. А что это значит?
Голос его звучит так нежно и трепетно, и я вопрошающе выпаливаю:
– Что ты не продашь меня?
– Что я продам тебя подороже, – грохочет мужчина.
И наполняет стаканы; я вижу блестящее дно бутылки.
– Никогда не перебарщивай с выпивкой.
– Но ты сам угощаешь.
– В этом смысл, – улыбается мужчина и докуривает сигарету. – Я проверяю. Другие, бывает, тоже.
Что тут можно было проверять?
– Тебя зовут Луна, правильно?
– Луна, – эхом подхватываю я.
– Прекрасно, Луна. – Мужчина качает головой.
Прикладываюсь губами к стакану и в этот же миг внимаю следующему вопросу:
– Что ты умеешь?
От прозрачной пепельницы вздымается клуб дыма; целуется с настольной лампой и выбирается сквозь приоткрытое окно.
– Готовить, – ошеломляюще для Хозяина Монастыря швыряю я. – Стирать, прибирать. Детей воспитывать – благо сёстры есть: разные игры знаю, песни, сказы.
Мужчина косится и, едва открыв рот, отвечает:
– Я имел в виду…
– Знаю, что ты имел в виду, – перебиваю его. – Ничего я не умею, ясно? Из необходимого тебе. А то, что умею, перечислила. Ни больше, ни меньше.
– Откуда ты, святая, и в Монастырь попала? Тревожно такую красоту губить. Вот тут коробит. – И он кулаком ударяет по своей груди.
– Ничего, пройдёт.
– Пройдёт, ты права, – энергично улыбается мужчина и выуживает из ящика стола кипу бумаг. – Подпись поставишь?
– Я еще не дала согласия.
– О..! – Восторгается голос. А затем протягивает задумчиво и не без внутреннего пытливого ехидства: – О-о-о-о… Вот ты какая. Хорошо… Согласна ли ты, о Луна, вступить в Монастырь? Повторяю: заходишь – добровольно, выйти – возможности нет.
И я по своей глупости – тревожной, нарастающей, предопределённой страхом и верой в возможное спасение – медлю. Медлю, на что мужчина добавляет:
– Если не согласна, можешь вернуться домой. Ты мне понравилась, а потому я доставлю тебя в твою деревню без платы, на том же транспорте, на котором тебя привезли. Не бойся, по пустыням одной плутать не придётся. Но учти, плату с твоих родителей я изыму соответствующую и не без процентов.
Из обыкновенного любопытства спрашиваю о процентах. Что это и для чего.
– Твои родители умеют читать?
– На старом наречии простолюдины не говорят, а все бумаги составлены на нём, я видела.
– Значит, понимаешь, что мать и отец твои подписали бумаги не глядя?
– Более чем.
– Значит, понимаешь, что я, предпочитая безопасность со всех сторон, договор оформляю на выгодных для себя условиях? Если сделка срывается, я забираю данное и сверх того за потраченное время и средства. Так окупается любая девочка.
– Разумно.
– Почему ты спросила? – ссадит мужчина. – Грезишь побегом?
– Желания послушницы в Монастыре не учитываются, – забавляюсь я.
– Наглая ты мерзавка, – вновь смеётся мой собеседник и пальцем отбивает по краю стола.
Решаю признаться: