— Мы помним первое появление этого рассказа, — говорит г-н — бов. — Люди, еще верующие в неприкосновенность крепостного права, пришли от него в ужас. А в рассказе раскрывается естественное и ничем не заглушимое развитие в крестьянской девочке любви к самостоятельности и отвращения к рабству. Ничего преступного тут нет, как видите, но на приверженцев крепостных отношений подобный рассказ действительно должен был произвести потрясающее действие. Он залетал в их последнее убежище, которое они считали неприступным. Видите ли, они, как люди гуманные и просвещенные, согласились, что крепостное право в основании своем несообразно с успехами современного просвещения. Но вслед за тем они говорили, что ведь мужик еще не созрел до настоящей самостоятельности, что он о ней и не думает, и не желает ее, и вовсе не тяготится своим положением — разве уж только где барщина очень тяжела и приказчик крут… «Да и помилуйте, откуда заберется мужику в голову мысль о свободе? Книг он не читает вовсе никаких, с литераторами незнаком, дела у него довольно, так что утопий сочинять и недосуг. Живет он себе, как жили отцы и деды, и если его теперь хотят освобождать, так это чисто по милости, по великодушию. И поверьте, что мужик не скоро еще очнется, не скоро в толк возьмет, что такое и зачем дают ему. Многие, очень многие еще всплачутся по прежней жизни». Так уверяли и просвещенные люди и считали невозможным всякое возражение. И вдруг, представьте себе, прямо оспаривается действительность факта, на который они ссылаются. Им рассказывают случай, доказывающий, что и в крестьянском сословии естественна любовь к свободному труду и независимой жизни и что развитие этого чувства не нуждается даже в пособии литературы. Вот такой
У крестьянской старушки воспитываются две сироты — племянница ее Маша и племянник Федя. Федя — как быть мальчик, веселый, смирный, покорный, а Маша с малолетства выказывает большую своеобычливость. Она не довольствуется тем, чтобы выслушать приказание, а непременно требует, чтобы сказали ей зачем и почему, ко всему она прислушивается и присматривается и чрезвычайно рано обнаруживает наклонность иметь свое суждение. Будь бы девочка у строгого отца с матерью, у нее эту дурь, разумеется, мигом бы выбили из головы, как обыкновенно и делается у нас с сотнями и тысячами девочек и мальчиков, обнаруживающих в детстве излишнюю пытливость и неуместную претензию на преждевременную деятельность рассудка. Но, к счастью или к несчастью Маши, тетка ее была добрая и простая женщина, которая не только не карала Машу за ее юркость, но даже и сама-то ей поддавалась и очень конфузилась, когда не могла удовлетворить расспросам племянницы или переспорить ее. Таким образом, Маша получила убеждение, что она имеет право думать, спрашивать, возражать. Этого уж было довольно. На седьмом году случилось с ней происшествие, которое дало особенный оборот всем ее мыслям. Тетка с Федей поехала в город. Маша осталась одна караулить избу. Сидит она на заваленке и играет с ребятишками. Вдруг проходит мимо барыня, остановилась, посмотрела и говорит Маше: «Что это так расшумелась? Свою барыню знаешь? А? чья ты?» Маша оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее и выбранила: «Дура растешь, не умеешь говорить». Маша в слезы. Барыне жалко стало. «Ну, поди, говорит, ко мне, дурочка». Маша нейдет: барыня приказывает ребятишкам подвести к ней Машу. Маша ударилась бежать, да так и не пришла домой. Воротилась тетка с Федей из города — нет Маши: пошли искать, искали-искали, не нашли, уж на возвратном пути она сама к ним вышла из чьего-то конопляника. Тетка хотела ее домой вести — нейдет. «Меня, говорит, барыня возьмет, не пойду я». Кое-как тетка ее успокоила и тут же ей наставление дала, что надо барыню слушаться, хоть она и сурово прикажет.
«— А если не послушаешься? — промолвила Маша.
— Тогда горя не оберешься, голубчик, — говорю[14]. Любо разве кару-то принимать?
А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
— Убежать можно, — говорит Маша, — убежать далеко… Вот Тростянские летось бегали.
— Ну, и поймали их, Маша… А которые на дороге померли.
— А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, — говорит Федя.
— Натерпелись они и стыда, и горя, дитятко, — я говорю; а Маша все свое: „да чего все за барыню так стоят?“
— Она барыня, — толкуем ей, — ей права даны, у ней казна есть… так уж ведется.
— Вот что, — сказала девочка. — А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
— Неразумная ты головка, дитятко, — говорю.
— Да кто ж за нас? — твердит.
— Сами мы за себя, да бог за нас, — отвечаю ей» (стр. 29).
И с той поры у Маши только и речей, что про барыню. «И кто ей отдал нас? и как? и зачем? и когда? Барыня одна, а нас-то сколько! Пошли бы себе от нее куда захотели: что она сделает?» Старушка тетка, разумеется, не могла удовлетворить Машу, и девочка должна была сама доходить до разрешения своих вопросов. Между тем скоро пришлось ей применить и на практике свой образ мыслей. Барыня вспомнила про Машу и велела старосте посылать ее на работу в барский сад. Маша уперлась: «Не пойду», говорит, да и только. Тетке стало жалко девочку, сказала старосте, что больна Маша. За эту отговорку и ухватилась девчонка: как только господская работа, она больна. Уж барыня и к себе ее требовала и допрашивала: «Чем больна?» — «Все болит», — отвечает Маша. Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. А на другой раз опять то же.
Сколько ни уговаривал Машу брат ее, сколько ни просила тетка — ничто не помогало. Маша не только не хотела работать, да еще при этом и держала себя так, как будто бы она была в полном праве, как будто бы то, что она делала, так и должно было делать ей. Она не хотела, например, попросить у барыни, чтоб освободила ее от работы. «Стоило только поклониться, попроситься, — рассуждает тетка, — барыня ее отпустила бы сама, да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит. А ведь известен нрав барский, ты обмани — да поклонись низко, ты злой человек — да почтителен будь, просися, молися: ваша мол, власть казнить и миловать — простите! и всё тебе простится, а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось — будь ты и правдив и честен — милости над тобой не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! „Погодите, — бывало, на нас грозится, — я вас всех проучу!“ Хоть она и не карала еще, да с такими посулками не весело шло».
А в Маше отвращение от барской работы дошло до какого-то ожесточения, вызывало ее на
Между тем Маша выросла, стала невестой, красавицей. Старуха тетка начинает ей загадывать о замужней жизни и пророчить счастье замужем. Но Маше и то не по нраву: «Что ж замужем-то, одинаково, — говорит. — Какое счастье!..» Тетка толкует, что не все горе на свете, есть и счастье. «Есть, да не про нашу честь», — отвечает Маша. Слушая такие речи, и Федя начинает задумываться. Но Федя не может предаваться своим думам: он отбывает барщину. Маша же продолжает упорно отказываться от всякой работы. Все на деревне стали дивиться и роптать на безделье Маши, а барыня однажды так рассердитась, что велела немедленно силою привести к себе Машу. Привели ее. Барыня бросилась к ней, бранится и серп ей в руки сует: «Выжни мне траву в цветнике». Да и стала над нею: «жни!» Маша как взмахнула серпом — прямо себе по руке угодила. Кровь брызнула, барыня перепугалась: «Ведите ее домой скорее! вот платочек — руку перевязать!» Тем дело и кончилось; Маша не оценила даже барской милости: как пришла домой, так сорвала с руки барынин платочек и далеко от себя бросила.
Упрямое сопротивление Маши всякому наряду на работу, ее тоска, ее странные запросы дурно подействовали на ее брата. И он закручинился, и он от работы отбился. Старуха тетушка нашла, что парня пора женить, и говорит ему раз о невестах. «Коли свои, — говорит, — не по нраву, так бы в Дерновку съездил, там есть девушки хорошие». — «Дерновские все вольные», — отозвалась Маша. «Что ж вольные, — вразумляет тетка. — Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы им жених наш приглянулся». — «Если бы я вольная была, — заговорила Маша, а сама так и задрожала; — я бы, говорит, лучше на плаху головою». Федя очень огорчился этим отзывом. «Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша, — проговорил он и в лице изменился; — они тоже ведь люди божии, только что бесчастные». Да и вышел с тем словом… Тетка начала, по обычаю, уговаривать Машу, говоря, что кручиной да слезами своей судьбе не поможешь, а разве что веку не доживешь. А Маша отвечает, что оно и лучше умереть-то скорее. «Что мне тут-то, — говорит, — на свете-то?»
Так живет бедная семья, страдая от неуместно поднятых и беззаконно разросшихся вопросов и требований девочки. У дурной помещицы, у сердитого управляющего подобная блажь имела бы, конечно, очень дурной конец. Но рассказ представляет нам добрую, кроткую помещицу, да еще с либеральными наклонностями. Она решилась дать позволение своим крестьянам выкупаться на волю. Можно представить себе, как подействовало это известие на Машу и Федю. Но мы не можем удержаться, чтобы не выписать здесь вполне двух маленьких глав, составляющих заключение этого рассказа Марка Вовчка.
«А Федя все сумрачней да угрюмей, а Маша в глазах у меня тает… слегла. Один раз я сижу подле нее — она задумалась крепко; вдруг входит Федя — бодро так, весело: „Здравствуйте“, — говорит. Я-то обрадовалась: „Здравствуй, здравствуй, голубчик“. Маша только взглянула: чего, мол, веселье такое?
— Маша, — говорит Федя, — ты умирать собиралась, молода еще, видно, ты умирать-то.
Сам посмеивается. Маша молчит.
— Да ты очнись, сестрица, да прислушайся: я тебе весточку принес.
— Бог с тобой, и с весточкой, — ответила. — Ты себе веселись, Федя, а мне покой дай.
— Какая весточка, Федя? скажи мне, — спрашиваю.
— Услышь, тетушка милая! — и обнял меня крепко-крепко и поцеловал. — Очнись, Маша! — за руку Машу схватил и приподнял ее. — Барыня объявила нам: кто хочет откупаться на волю — откупайся…
Как вскрикнет Маша, как бросится брату в ноги! Целует и слезами обливает, дрожит вся, голос у ней обрывается: „Откупи меня, родной, откупи! Благослови тебя, господи! Милый мой! откупи меня! Господи! помоги же нам, помоги!..“
Федя-то сам рекою разливается, а у меня сердце покатилось — стою, смотрю на них.
— Погоди ж, Маша, — проговорил Федя, — дай опомниться-то! Обсудить, обдумать надо хорошенько.
— Не надо, Федя! Откупайся скорей… скорей, братец милый!
— Помехи еще есть, Маша, — я вступилася, — придется продать, почитай, последнее. Как, чем кормиться-то будем?
— Я буду работать… Братец, безустанно буду работать. Я выпрошу, выплачу у людей… Я закабалюсь, куды хочешь, только выкупи ты меня! Родной мой, выкупи! Я ведь изныла вся! Я дня веселого, сна спокойного не знала! Пожалей ты моей юности! Я ведь не живу — я томлюсь… Ox, выкупи меня, выкупи! Иди, иди к ней…
Одевает его, торопит, сама молит-рыдает… Я и не опомнилась, как она его выпроводила… Сама по избе ходит, руки ломает… И мое сердце трепещет, словно в молодости, — вот что затевается! Трудно мне было сообразиться, еще трудней успокоиться…
Ждем мы Федю, ждем не дождемся! Как завидела его Маша, горько заплакала, а он нам еще издали кричит: „Слава богу!“ Маша так и упала на лавку, долго, долго еще плакала… Мы унимать. „Пускай поплачу, — говорит, — не тревожьте; сладко мне и любо, словно я на свет божий нарождаюсь сызнову! Теперь мне работу давайте. Я здорова… Я сильная какая; если бы вы знали!..“
Вот и откупились мы. Избу, всё спродали… Жалко мне было покидать, и Феде сгрустнулось: садил, растил — все прощай! Только Маша веселая и бодрая — слезки она не выронила. Какое! Словно она из живой воды вышла — в глазах блеск, на лице румянец; кажется, что каждая жилка радостью дрожит… Дело так и кипит у нее… „Отдохни, Маша!“ — „Отдыхать? я работать хочу!“ — и засмеется весело. Тогда я впервые узнала, что за смех у нее звонкий! Тогда Маша белоручкой слыла, а теперь Машу первой рукодельницей, первой работницей величают. И женихи к нам толпой… А барыня-то гневалась — боже мой! Соседи смеются: „Холопка глупая вас отуманила! Она нарочно больною притворилась… Ведь вы небось даром почти ее отпустили?“ Барыня и вправду Машей не дорожилась.
Поселились мы в избушке ветхой, в городе, да трудиться стали. Бог нам помогал, мы и новую избу срубили… Федя женился. Маша замуж пошла… Свекровь в ней души не слышит: „Она меня словно дочь родная утешает, что это за веселая! что это за работящая! больна с той поры не бывала“».
К этому первому рассказу г-н — бов делает небольшое вступление. Но вы уже прочли его. Г-н — бов утверждает, что при появлении этого рассказа люди, еще верующие в неприкосновенность крепостного права, пришли от него в ужас и что «в рассказе рассказывается естественное и ничем не заглушимое развитие в крестьянской девочке любви к самостоятельности и отвращения к рабству». Нам как-то странно слышать про ужас людей, еще веровавших в неприкосновенность крепостного права и проч. Не понимаем, про каких это людей говорит г-н — бов и много ли он их видел? И хотя наше замечание не касается прямо литературного вопроса, о котором идет наша статья, но мы не можем удержаться, чтоб не сделать его. Кто хоть сколько-нибудь знает русскую действительность, тот согласится тотчас же, что у нас все, решительно все, и цивилизованные и нецивилизованные и образованные и необразованные, за немногими, быть может, исключениями, давным-давно и отлично хорошо знают о степени того развития, о котором говорит автор. Не говорим уже о некотором комизме предположения, что маленький рассказ мог так потрясти такую огромную массу людей, мало того, привести их в ужас. «Им рассказывается случай, — говорит г-н — бов, — доказывающий, что и в крестьянском сословии естественна любовь к свободному труду и независимой жизни и что развитие этого чувства не нуждается даже в пособии литературы. Вот какой простой случай им рассказывают».
Рассказывать такие случаи, и рассказывать с талантом, умеючи, с знанием дела, — всегда полезно, несмотря на то, что такие случаи давным-давно известны. На то и талант у писателя, чтоб произвести впечатление. Можно знать факт, видеть его самолично сто раз и все-таки не получить такого впечатления, как если кто-нибудь другой, человек особенный, станет подле вас и укажет вам тот же самый факт, но только по-своему, объяснит вам его своими словами, заставит вас смотреть на него своим взглядом. Этим-то влиянием и познается настоящий талант. Но если рассказывать теперь, в настоящую минуту, о любви к свободному труду, и рассказывать для того, чтоб доказать, что такой факт существует, так ведь это все равно, как если б кто стал доказывать, что человеку надобно пить и есть. Теперь просим читателя обратить внимание на этот самый рассказ, на этот
Вся почва, вся действительность выхвачена у вас из-под ног. Нелюбовь к крепостному состоянию, конечно, может развиться в крестьянской девушке, да разве так она проявится! Ведь это какая-то балаганная героиня, какая-то книжная, кабинетная строка, а не женщина? Всё это до того искусственно, до того подсочинено, до того манерно, что в иных местах (особенно когда Маша бросается к брату и кричит: «Откупи меня!») мы, например, не могли удержаться от самого веселого хохота. А разве такое впечатление должно производить это место в повести? Вы скажете, что надо уважать иные положения и за идею простить некоторую неудачу в ее выражении. Согласны и уверяем вас, что мы не смеемся над вещами священными, но и вы согласитесь сами, что нет такой идеи, такого факта, которого бы нельзя было опошлить и представить в смешном виде. Можно долго крепиться, но наконец и расхохочешься, не утерпишь. Теперь предположим, что все защитники настоящего крестьянского быта действительно, как уверяет г-н — бов, не верят, что крестьянин желает выйти на волю. Убедит ли хоть кого-нибудь из них рассказ в том, что они ошибаются? «Да это неправдоподобно!» — закричат они… Но послушаем самого г-на — бова.
«„Фантазия! Идиллия! Мечты золотого века! — закричали после этого рассказа практические люди с гуманными взглядами, но с тайною симпатиею к крепостным отношениям. — Где это видано, чтобы в простой мужицкой натуре могло в такой степени развиться сознание личности? Если когда-нибудь и бывало что-нибудь подобное, так это эксцентрический случай, обязанный своим происхождением каким-нибудь особенным обстоятельствам… Рассказ о Маше вовсе не представляет картины из русского быта; он есть просто заоблачная выдумка. Автор взял не тип русской простой женщины, а явление исключительное, и потому рассказ его фальшив и лишен художественного достоинства. Требование художественности состоит в том, чтобы воплощать…“ и проч.
Тут почтенные ораторы пускались в рассуждения о художественности и чувствовали себя совершенно в своей тарелке.
Но людям, не заинтересованным в деле, и в голову не пришло возражать против естественности такого факта, какой рассказан в „Маше“. Напротив, он казался нормальным для всякого, знакомого с крестьянской жизнью. В самом деле, неужели возможно отвергать в крестьянине присутствие того, что мы считаем необходимой принадлежностью человеческого смысла у каждого из людей. Это уж было бы слишком…
Но, пожалуй, рассуждайте как угодно, факты докажут вам, что такие лица, как Маша и Федя, далеко не составляют исключения в массе русского народа».
Пусть почтенный автор пускается в рассуждения и в доказательства того, что крестьянин действительно может чувствовать потребность самостоятельности и сознать, что свободное состояние лучше крепостного (в чем ровно никто не сомневается), пусть тратит на эти доказательства необыкновенное красноречие, как будто действительно нужно кому-нибудь доказывать, что крестьянин может мыслить, и пусть, в восторге своем, даже доказывает, что явление Маши нормально, и доказывает на том основании, что она могла замечать, рассуждать, мечтать, чувствовать и, наконец, сознать свое положение. Всё это справедливо, г-н — бов; мы вам и без красноречия на слово верим, что всё это справедливо, потому что сами знаем уже давно, что всё это справедливо: крестьянская девушка, действительно, может и рассуждать, и догадываться, и сознавать, и чувствовать отвращение и проч., и проч. Но разве так всё это должно проявиться, как представлено в повести? разве в ней не представлено всё так, что вероятное сделано невероятным, что всё это происходит на Сандвичевых островах, а не в России. Вы говорите:
«Да, мы находим, что в „Маше“ рассказан не исключительный случай, как претендуют землевладельцы и художественные критики. Напротив, в личности Маши схвачено и воплощено стремление, общее всей массе русского народа. А если потребность восстановить независимость своей личности существует, то, во всяком случае, она проявится в фактах народной жизни».
Позвольте, г-н — бов. Если мы решились сделать такие длинные выписки из вашей критики, то это вовсе не для того, чтоб говорить о Марке Вовчке и о вопросах, которые он затрагивает в своих рассказах. Мы заметили в самом начале нашей статьи, что нигде так ярко вы, предводитель утилитаризма в искусстве, не высказываете ваших идей об искусстве, как в этом разборе. Теперь мы именно пришли к той цели, для которой делали наши длинные выписки. Мы хотели показать, что утилитаристы, презирая искусством и художественностью и не ставя их на первый план в деле литературы, идут прямехонько против самих себя. Мало того: вредят делу, которому сами служат, и мы вам это докажем.
Посмотрите: вы утверждаете, что искусство для искусства делает человека даже неспособным понимать необходимость дельного направления в литературе; вы сами говорили это художественному критику. Мало того: передразнивая художников, которых вы ставите всех (заметьте: всех) на одну доску с плантаторами, вы кричите, будто бы ихними словами после прочтения рассказа «Маша»: «Фантазия, идиллия! мечты золотого века! Где это видано, чтобы в простой мужицкой натуре могло в такой степени развиться сознание своей личности?» Отвечаем: в простой мужицкой натуре развивались и не такие вещи, да и не в виде исключения, а чуть не сподряд; всё это мы знаем и всему этому верим. Но ведь видим же мы, что вы сами чувствуете всю нелепость того, как представлено дело в рассказе Вовчка, иначе не стали бы вы пускаться в такую горячую защиту рассказа, в передразнивание художников, которых вы выругали плантаторами. Выслушайте-ка теперь нас — не советы, не приговоры наши, а просто наши соображения при настоящем случае. Мы в старинном споре об искусстве не участвовали, к литературным партиям доселе не принадлежали, пришли с ветру и люди свежие, по крайней мере беспристрастные. Благоволите же выслушать.
Во-первых, прежде всего уверяем вас, что, несмотря на любовь к художественности и к чистому искусству, мы сами алчем, жаждем хорошего направления и высоко его ценим. И потому поймите наше главное: мы на Марка Вовчка нападаем вовсе не потому, что он пишет с направлением; напротив, мы его слишком хвалим за это и готовы бы радоваться его деятельности. Но мы именно за то нападаем на автора народных рассказов, что он не умел
Но вы улыбаетесь, вам смешно, что вас же как будто учат тому, что вы сами не только отлично знаете, но давным-давно уже в своем месте высказали. В одной из ваших статей вы говорите:
Мы уже сказали в начале нашей статьи, что нормальные, естественные пути полезного нам не совсем известны, по крайней мере не исчислены до последней точности. Как, в самом деле, определить, ясно и бесспорно, что именно надо делать, чтоб дойти до идеала всех наших желаний и до всего того, чего желает и к чему стремится всё человечество? Можно угадывать, изобретать, предполагать, изучать, мечтать и рассчитывать, но невозможно рассчитать каждый будущий шаг всего человечества, вроде календаря. Поэтому, как и определить
ДИАНА
Последние две строки этого стихотворения полны такой страстной жизненности, такой тоски, такого значения, что мы ничего не знаем более сильного, более жизненного во всей нашей русской поэзии. Это отжившее прежнее, воскресающее через две тысячи лет в душе поэта, воскресающее с такою силою, что он ждет и верит, в молении и энтузиазме, что богиня сейчас сойдет с пьедестала и пойдет перед ним,
Но богиня не воскресает, и ей не надо воскресать, ей не надо жить; она уже дошла до высочайшего момента жизни; она уже в вечности, для нее время остановилось; это высший момент жизни, после которого она прекращается, — настает олимпийское спокойствие. Бесконечно только одно будущее, вечно зовущее, вечно новое, и там тоже есть свой высший момент, которого нужно искать и вечно искать, и это вечное искание и называется жизнию, и сколько мучительной грусти скрывается в энтузиазме поэта! какой бесконечный зов, какая тоска о настоящем в этом энтузиазме к прошедшему!
Конечно, мы согласны, может существовать и такой гаденький, антологический червячок, который действительно потерял всё чутье действительности, который не понимает, что у него тоже есть жизнь, который перебрался в прошедшее и поселился там, где-нибудь в антологии, не подозревая ни себя, ни вопросов, ни жизненных мук, ни здешнего прихода. Но, во-первых, ведь и червячку надо жить, а во-вторых: лучше, что ли, его эти бесчисленные толпы грошовых прогрессистов, с убеждениями напрокат, с совестью напрокат, с осклаблением над тем, чьего они праха не стоят, с жалким умишком, вскочившим на фразу и выезжающим на ней подбоченясь? Что ж делать! И тем и этим жить надо. Действительность слишком разнообразна. Что ж делать!
Теперь приступим к нашему главному и окончательному ответу на ваш справедливый вопрос о том, почему искусство не всегда совпадает своими идеалами с идеалом всеобщим и современным; яснее: почему искусство не всегда верно действительности?
Ответ на этот вопрос у нас готов.
Мы сказали уже, что вопрос об искусстве, по нашему мнению, не так поставлен в настоящее время, дошел до крайности и запутался от взаимного ожесточения обеих партий. То же самое повторяем мы и теперь. Да, вопрос не так поставлен и по-настоящему спорить не о чем, потому что:
Теперь постараемся ответить на все возражения.
Во-первых, если нам иногда кажется, что искусство уклоняется от действительности и не служит полезным целям, то это только потому, что мы не знаем наверно путей полезности искусства (о чем уже мы говорили) и, кроме того, от излишнего жара в наших желаниях немедленной, прямой и непосредственной пользы; то есть, в сущности, от горячего сочувствия к общему благу. Такие желания, конечно, похвальны, но иногда неразумны и похожи на то, как если б дитя, увидя солнце, потребовало, чтобы ему сейчас его сняли с неба и дали.
Во-вторых, потому нам иногда кажется, что искусство уклоняется от действительности, что действительно есть сумасшедшие поэты и прозаики, которые прерывают всякое сношение с действительностью, действительно умирают для настоящего, обращаются в каких-то древних греков или в средневековых рыцарей и прокисают в антологии или в средневековых легендах.
Такое превращение возможно; но поэт, художник, поступивший таким образом, есть сумасшедший вполне. Таких немного.
В-третьих, наши поэты и художники действительно могут уклоняться с настоящего пути или вследствие непонимания своих гражданских обязанностей, или вследствие неимения общественного чутья, или от разрозненности общественных интересов, от несозрелости, от непонимания действительности, от некоторых исторических причин, от не совсем еще сформировавшегося общества, оттого, что многие — кто в лес, кто по дрова, и потому с этой стороны призывы, укоры и разъяснения г-на — бова в высочайшей степени почтенны. Но г-н — бов идет уже слишком далеко. То, что он называет погремушками и альбомными побрякушками, мы, с другой точки зренья, признаем и нормальным и полезным, и, таким образом, антологические поэты не все до единого сумасшедшие (как признает г-н — бов), а только те из них, которые совсем отрешились от современной действительности, вроде иных наших барынь, проживающих всю жизнь в Париже и потерявших употребление русского языка (на что, впрочем, их добрая воля).
— Но что вы нас учите! — скажут нам утилитаристы. — Мы очень хорошо и без вас знаем, насколько всё это нам было полезно, как связь с Европой, когда мы вдвигались в общечеловечество; знаем очень хорошо, потому что мы сами из всего этого вышли. Но теперь нам покамест не надо никакого общечеловечества и никаких исторических законов. У нас теперь своя домашняя стирка, черное белье выполаскивается, набело переделывается; теперь у нас повсюду корыта, плеск воды, запах мыла, брызги и замоченный пол. Теперь надо писать не про маркиза Позу, а про свои дела, про известные вопросы, про гласность, про полезность, про Крутогорск, про темное царство.
Мы ответим на это так: во-первых, определить, что именно надо и что не надо, на вес или цифрами, довольно трудно; можно загадывать, можно рассчитывать, позволительно и законно пробовать на деле: так ли выйдет по расчету? желать, убеждать и увещевать других к общей деятельности — все это законно и в высшей степени полезно. Но писать в «Современнике» указы, но требовать, но предписывать — пиши, дескать, вот непременно об этом, а не об этом — и ошибочно и бесполезно (хотя уж по тому одному, что ведь не послушаются. Конечно, робкого народу у нас много; беда, как иные боятся критики! да и самолюбие: отстать от передовых не хочется — вот и пишут с направлением, да так как пишут-то не по своему вдохновению, то и выходит всё почти дрянь; но деспотизм нашей критики пройдет; станут писать по охоте, будут более сами по себе и, может быть, и в обличительном роде напишут что-нибудь прекрасное. Давай-то бог!). К тому же ведь можно ошибиться. Ведь, может быть, именно то, что наши прогрессивные умы считают несовременным и неполезным, и есть современное и полезное. Больной не может быть в одно и то же время и больным и врачом. Можно сознавать себя больным, сознавать, что мне нужно лекарство, даже вообще можно знать, какое именно нужно лекарство, но рецепта до последней точности себе самому прописать нельзя. А если поэзия, слово, литература есть тоже лекарство, то ведь отчасти есть и мерка: что именно в поэзии хорошо, а что неподходяще? Эта мерка в том: чем более симпатии возбуждает в массе поэт, тем, стало быть, он наиболее оправдывает свое явление. Конечно, тут могут быть большие ошибки, капитальные уклонения; примеры были: масса иногда в данный момент и не знает, чего ей нужно, что именно надо любить, чему симпатизировать. Но эти уклонения сами собою скоро проходят, и общество всегда само отыскивает потерянный путь. А главное в том, что искусство всегда в высшей степени верно действительности, — уклонения его мимолетные, скоропреходящие; оно не только всегда верно действительности, но и не может быть неверно современной действительности. Иначе оно не настоящее искусство. В том-то и признак настоящего искусства, что оно всегда современно, насущно-полезно. Если оно занимается антологией,
— Но позвольте, — спросят нас, — на чем же вы основываетесь, из чего именно вы заключаете, что настоящее искусство никак и не может быть несовременным и неверным насущной действительности?
Отвечаем:
Во-первых, по всем вместе взятым историческим фактам, начиная с начала мира до настоящего времени, искусство никогда не оставляло человека, всегда отвечало его потребностям и его идеалу, всегда помогало ему в отыскании этого идеала, — рождалось с человеком, развивалось рядом с его исторической жизнию и умирало вместе с его исторической жизнию.
Во-вторых (и главное), творчество, основание всякого искусства, живет в человеке как проявление части его организма, но живет нераздельно с человеком. А следственно, творчество и не может иметь других стремлений, кроме тех, к которым стремится весь человек. Если б оно пошло другим путем, значит, оно бы пошло в разлад с человеком, значит, разъединилось бы с ним. А следственно, изменило бы законам природы. Но человечество еще покамест здорово, не вымирает и не изменяет законам природы (говоря вообще). А следственно, и за искусство опасаться нечего — и оно не изменит своему назначению. Оно всегда будет жить с человеком его настоящею жизнию, больше оно ничего не может сделать. Следственно, оно останется навсегда верно действительности.
Конечно, в жизни своей человек может уклоняться от нормальной действительности, от законов природы, будет уклоняться за ним и искусство. Но это-то и доказывает его тесную, неразрывную связь с человеком, всегдашнюю верность человеку и его интересам.
Но все-таки искусство тогда только будет верно человеку, когда не будут стеснять его свободу развития.
И потому первое дело: не стеснять искусства разными целями, не предписывать ему законов, не сбивать его с толку, потому что у него и без того много подводных камней, много соблазнов и уклонений, неразлучных с исторической жизнию человека. Чем свободнее будет оно развиваться, тем нормальнее разовьется, тем скорее найдет настоящий и
Поймите же нас: мы именно желаем, чтоб искусство всегда соответствовало целям человека, не разрознивалось с его интересами, и если мы и желаем наибольшей свободы искусству, то именно веруя в то, что чем свободнее оно в своем развитии, тем полезнее оно человеческим интересам. Нельзя предписывать искусству целей и симпатий. К чему предписывать, к чему сомневаться в нем, когда оно, нормально развитое, и без ваших предписаний, по закону природы, не может идти в разлад потребностям человеческим? Оно не потеряется и не собьется с дороги. Оно всегда было верно действительности и всегда шло наряду с развитием и прогрессом в человеке. Идеал красоты, нормальности у здорового общества не может погибнуть; и потому оставьте искусство на своей дороге и доверьтесь тому, что оно с нее не собьется. Если и собьется, то
Но довольно! Мы не имеем чести знать г-на Никитина и социального его положения; мы знаем только, что он мещанин, о чем он сам публиковал при издании своих сочинений. Если г-н Никитин совсем не в таком положении, в котором мы его теперь представили, то просим у него извинения. В таком случае вместо него мы ставим лицо отвлеченное, сочиненное, г-на N.
III. Книжность и грамотность
Статья первая
В прошлом и в нынешнем году много говорили у нас, и в литературе и в обществе, о необходимости книги для народного чтения. Делались попытки издания такой книги, предлагались проекты, чуть ли не назначались премии. «Отечественные записки» напечатали в своей февральской книжке проект «Читальника», то есть книги для народного чтения, и почти с укоризною обращались к нашим литераторам: вот, дескать, мы напечатали проект «Читальника», а кто отзовется на этот проект? хоть бы кто из литераторов сказал о нем свое мнение. Мы именно хотим теперь заняться этим разбором. Но прежде чем мы приступим к нему, скажем несколько слов и о любопытном общественном явлении, именно о появлении подобных проектов и о всеобщих хлопотах высшего общества образовывать низшее. Мы говорим: «всеобщих», потому что
Мы потому говорим об этом так
Этот факт — глубина пропасти, разделяющей наше цивилизованное «по-европейски» общество с народом. Посмотрите: как дошло до дела, то и оказалось, что мы даже не знаем, с чем и подступить к народу. Явилась идея о всенародном образовании: вследствие этой идеи явилась потребность в книге для народного чтения, и вот мы становимся совершенно в тупик. Задача в том: как составить такую книгу? Что именно дать народу читать? Не говорим уже о том, что мы все как-то уж молча, безо всяких лишних слов, разом сознали, что всё написанное нами, вся теперешняя и прежняя литература, не годится для народного чтения. Верно это или нет — другой вопрос; ясно только то, что мы все как будто согласились без спора, что народ в ней ровно ничего не поймет. А согласившись в том, мы все безмолвно признали факт разъединения нашего с народом.
«В этом факте ровно ничего нет особенно поражающего, — могут нам ответить. — Дело ясное: один класс образованный, другой нет. Необразованный класс не поймет образованного с первого разу. Это случалось и случается всегда и везде, и тут нет никакого особенного значения».
Положим так, мы теперь не будем спорить об этом. Но
А между тем, опять повторяем, все эти читальники, все эти проекты пишутся у нас литераторами опытными и талантливыми. Иные из них приобрели себе славу знатоков народной жизни. Что ж они до сих пор сделали?
Скажем более: мы, с своей стороны, в высочайшей степени уверены, что даже самые лучшие наши «знатоки» народной жизни до сих пор в полной степени не понимают, как
Разумеется, причина тому, во-первых, вся предыдущая наша история, во-вторых, взаимная слишком долголетняя отвычка друг от друга, основанная на разности интересов наших. Доверенность народа теперь надо заслужить; надо его полюбить, надо пострадать, надо преобразиться в него вполне. Умеем ли мы это? Можем ли это сделать, доросли ли до этого?
Наш ответ: дорастаем и дорастем. Мы оптимисты, мы верим. Русское общество должно соединиться с народною почвой и принять в себя народный элемент. Это необходимое условие его существования, а когда что-нибудь стало насущною необходимостью, то, разумеется, сделается.
Да, но как это сделается?