* * *
Содержимое рукописи невольно погрузило меня в ностальгический мир воспоминаний из далекого детства. В памяти всплыли давно забытые рассказы деда о войне, самолетах, японском летчике; даже образы таинственных хранителей из глубины океана замаячили перед глазами как живые – мой разум, совсем еще незрелый четверть века назад, хранил в глубинах памяти истории предка, улетучившиеся с годами последующей жизни. Вспомнилось мне необоснованное старческое беспокойство перед водоемами любого вида, вплоть до полного запрета купаться – великие страхи обуревали деда во времена моего детства, когда случались еще эпизоды нашего общение.
Просидев в задумчивости некоторое время, окруженный нахлынувшими детскими воспоминаниями, я повторно взялся за рукопись, дабы постараться вникнуть в текст, отдалившись от сугубо субъективного восприятия, продиктованного ворохом размышлений. Но ни повторное прочтение, ни последующее не избавили меня от ностальгии и небрежной, какой-то ребяческой улыбки на лице. Не получалось у меня отнестись к произведению предка с должной индифферентностью и серьезностью.
С каждым прочтением я машинально перевоплощался в эдакого Глена-издателя, готового придраться ко всему – неровному стилю изложения, сбивчивому сюжету, слабым причинно-следственным связям.
Отложив неоднозначное чтиво в сторону, я озадаченно откинулся на диване. Что старик хотел сказать-то? И по какой причине решил он направить мне свое «наследие»?
Хотелось или довериться ветерану войны, отыскав разумные обоснования всему прочитанному, или уличить его во лжи и бесповоротно выбросить затем из головы. Встать на ту или иную сторону непросто, когда дело касается родства по крови, и поэтому мне было вдвойне сложнее определиться, что это – неудачная игра в романтику выпавшего из реальности одиночки или самый что ни на есть обыкновенный старческий маразм.
Какую идею хотел донести до меня дед в романтической обертке с неведомыми хранителями? Быть может, идею о том, что все мы порой опускаемся на глубину, все глубже и глубже, прочь от света, в холод и мрак, – опускаемся, что-то неизбежно теряя и уже не надеясь что-либо приобрести взамен, а когда оказываемся в неведомой дали, в самой глубокой точке нашей внутренней, подсознательной, системы координат, приходит миг, когда надо остановиться и задуматься – о том, что даже из самой безвыходной ситуации можно найти выход, как отыскал когда-то он?..
Мы с дедом не виделись и никоим образом не пересекались с начала восьмидесятых. Общался ли он с моим отцом? Знал ли он вообще, что я давно живу в другой стране? Быть может, моя журналистская деятельность и литературное поприще послужили для деда основой решения о выборе наследника сего текстуального имущества?
Не надумав ничего лучше, привычным путем я направился в Лондонскую библиотеку полистать документы о событиях Второй мировой.
В читальном зале я провел почти весь день, закопавшись в сонмах всевозможной документалистики тех времен. Вскользь оставленная запись в воспоминаниях военного доктора Джерелла Паксмута, откомандированного в полевой госпиталь в Хагатне, весьма меня заинтересовала:
О ком писал доктор? Был ли мой предок описываемым юношей из воспоминаний Паксмута?
Немного воодушевившись, я продолжил поиски. Имя деда вскоре обнаружилось в списках военных летчиков, участвовавших в операции на Филиппинах. Также некий Роуд К. был отыскан мною среди пациентов клиники доктора Роджера Уилльямса Берхайма в журнале приемов за 1944 год. Все это казалось удивительным, вконец нереалистичным, но походило на правду – не в части приведенного дедом мистического вмешательства, конечно, – но по отношению к реальности военных событий, участником которых являлся мой предок.
Вернувшись домой, я решительно вознамерился показать дедовы мемуары Уиллу, моему соседу, коллеге и хорошему другу, вместе с которым мы пробивали путь в «Тауэр Мэгэзин». Психолог по профессии, Уилл всегда приятно удивлял меня профессиональным подходом и к журналистике – писал он тонко, искрометно и дюже увлекательно. Мне хотелось выслушать его мнение как психолога, и его точку зрения как журналиста и литератора. Последние несколько лет он неспешно писал книгу – что-то про психологию в экстремальных условиях выживания. Рукопись деда могла оказаться ему полезной в качестве материала для книги. Меня не покидало чувство, что какую бы мысль ни пытался донести до меня предок, я не имею права просто выкинуть его труд как мусор, не уделив должного внимания, только лишь потому, что самому мне не удалось оценить в полной мере его замысел.
Я позвонил Уиллу и попросил зайти. Не будучи, по всей видимости, сильно занятым, сосед бодро откликнулся на мою просьбу и вскоре заглянул. Без длительных предисловий я передал ему рукопись; устроившись на диване, Уильям Рингвуд погрузился в чтение, а я отправился готовить ужин, дабы не мешать – нам, людям творческих профессий, для концентрации нужен покой.
Нарезая сырое мясо для жарки, я предался воспоминаниям нашего знакомства с Уиллом в девяносто шестом, целых девять лет назад, в самолете, направлявшемся в Лондон. Я летел к Мэри, любимой мною тогда девушке. Решение покинуть Штаты было осознанным, но по-юношески дерзким. Во-первых, бравада, протест родителям, утомившим меня нескончаемым наставничеством. Лишь позже я осознал простую истину, что самая несущественная моя проблема в воображении родителей всегда раздувается до неимоверных размеров. Осознал – и жить стало проще. Не уменьшилось количество проблем, но о них перестали знать родители. Это утаивание оказалось более чем положительным – целее нервы у родителей, и, как следствие, у меня.
Во-вторых, покидая родной дом, я хотел самому себе доказать, что крепок во мне несгибаемый стержень. Уезжая, я пытался удержать остатки былого самолюбия хотя бы в собственных глазах – на родине мне не удалось добиться успеха ремеслом журналиста. Я устал от Штатов и тянулся к переменам.
Мне едва стукнуло двадцать, кровь кипела, фонтанировали амбиции, безрассудная решимость била ключом. За полгода, что Мэри провела в Лондоне, она сделала большой шаг в сторону успешной карьеры филолога, и я вожделел, по меньшей мере, повторить ее успех. Признаться, тогда я не на шутку вознамерился превзойти ее во всем.
Мэри снимала двухкомнатную квартиру со своей коллегой, – кажется, ее звали Дженнет. В отличие от Мэри, у Дженнет дела не пошли в гору, и через полгода она собралась вернуться домой. Квартира в Лондоне оказалась в полном распоряжении Мэри, и она, то ли от нежелания делить жилье с эвентуальным новым постояльцем, то ли от внезапно нахлынувших чувств ко мне, – что правдой ничуть не было, но самой трактовкой неимоверно мне импонировало, ибо подогревало внутренний огонь юношеского максимализма, – без промедления зазвала к себе, а я не преминул воспользоваться столь удачным для меня в ту пору приглашением.
Купив в тот же день билет на ближайший рейс, я собрал нехитрый скарб, наскоро распрощался с родителями, друзьями и коллегами – и был таков.
Я даже толком не припомню, из-за чего мы вдрызг разругались уже на третий день моего прибытия в Лондон. Полгода, разделившие нас с Мэри по разным мирам, настолько отдалили друг от друга, что мы разучились быть вдвоем и потеряли надлежащий навык совместной жизни. Поменялась она, поменялся, очевидно, и я. Любовь, что связывала нас ранее, предательски остыла и стремительно улетучилась; жалкие потуги подогреть потухшие угли страсти ни к чему толком не привели. Поводом для расставания послужили какие-то бытовые неурядицы, и мне пришлось обратиться к единственному в те времена знакомому мне, помимо Мэри, человеку в Лондоне – Уиллу, с которым я свел знакомство в пересекшем океан самолете, где мы по счастливой случайности оказались соседями по креслам.
Как сейчас помню те события. Мы беседовали в течение всего полета. Уилл был старше меня почти на десять лет. Он возвращался домой с конференции психологов (или как там это зовется в их «секте»?) и собирался податься в журналистику. Я же причислял себя к действующим журналистам, пусть и без значимых заслуг в портфолио, но с нескрываемым блеском в глазах. Нас с Уиллом мигом объединил интерес к литературной профессии и обоюдное желание работать в этой области. Без малого десять лет минуло с той поры, как тесно переплелись наша дружба и профессиональная деятельность. Порой мне казалось, что Уилл был куда сильнее в журналистике, чем в психологии, но я не озвучивал ему своего мнения, боясь задеть – он в первую очередь считал себя психологом-профессионалом, который обладал еще способностями к журналистике. Впрочем, я был жутким в этой области скептиком, который ни разу за почти три десятка лет не посетил ни одного психолога, как и прочих «мозгоправов», так что вряд ли мое суждение можно рассматривать всерьез.
Уилл был обычный с виду британец – высок, статен, скрупулезен и деланно педантичен. Он жил в собственном доме на Кавелл-стрит с женой и двумя детьми. Весь полет из Штатов мы увлеченно беседовали, обменивались мнениями и опытом, делились замыслами. На выходе из самолета мы обменялись контактами с твердым намерением встретиться и обсудить планы штурма «Тауэр Мэгэзин».
…Разбежавшись тогда с Мэри, я позвонил Уиллу по телефону-автомату, и вскоре мы встретились в кафе. Стоило мне упомянуть о своем положении, как он настоял на том, чтобы я переехал к нему в свободный на тот период гостевой домик, где я в дальнейшем и обосновался. От какой-либо оплаты на первое время Уилл наотрез отказался, за что я ему безмерно благодарен – в тот период я не потянул бы проживания в Лондоне в собственном доме. Спустя несколько месяцев мы пересмотрели схему оплаты моего проживания на взаимовыгодных условиях.
Будучи соседями, нам легко было согласовывать планы действий в сфере журналистики. Моя первая статья в «Тауэр Мэгэзин» была опубликована уже через три недели, Уилл задержался на полтора месяца. А дальше пошло-поехало. В поисках заработка я вскоре сделался корреспондентом местного ежедневника «Уикенд Таймс», где впоследствии вырос до автора нескольких разделов, включая рубрику о происшествиях; со временем суровый Глен Донахью выделил мне собственную колонку и в именитом «Тауэр».
С тех пор мы с Уиллом друзья не разлей вода.
– Собираешься спалить дом к чертям собачьим? – хохотнул Уилл, заходя в кухню и деланно отмахиваясь обеими руками от густого пара, вьющегося над сковородой.
– Поверь, дружище, такого знатного стейка а-ля Алан Роуд ты еще не едал, – отозвался я бодро. – Через пару минут будет готово, отведаешь. Вина?
– Пожалуй.
Я разлил по бокалам красное сухое, закончил с готовкой, и вскоре мы продолжили разговор за обеденным столом, поедая сочное мясо со свежими овощами и запивая вином.
– Что скажешь насчет чтива? – поинтересовался я с долей скепсиса. – Да, сразу скажу, прежде чем ты обвинишь меня в бесполезной трате твоего бесценного времени, намедни я был в библиотеке, изучал кое-какие материалы. В общем, я убежден, что дед был участником той битвы. И, похоже, насчет прибытия на Гуам – тоже правда.
Уилл задумчиво кивнул.
– Расскажи мне о своем деде.
– Да, по большому счету, рассказывать-то мне особо нечего – я очень плохо его помню. Мне было лет шесть, когда мы перестали видеться. Дед служил. Отец считал, что дед после войны повредился умом. Видимо, из-за этой вот истории. – Я указал на рукопись. – Когда мы еще общались, дед часто пересказывал ее мне – про битву, японца, подводных обитателей. Очень отдаленно, но я припоминаю эти образы. Когда читал его рукопись – вспомнил многое из, казалось бы, навеки преданного забвению. Потом дед с отцом поругались, и больше мы не виделись. Вот и все, что я могу рассказать. Похоже, что-то есть в отцовском мнении о ненормальности деда, если честно. Бред сумасшедшего.
– Не совсем так. – Уилл пригубил вина. – Грань, отделяющая нормальность от аномальности, не имеет четкого определения. Представь себе какого-нибудь Дэвида Копперфильда в средние века – со всеми его фокусами. Сразу бы запылал, как Джордано Бруно. Он ведь чудеса творит, аки колдун. Если не знать, в чем секрет его фокусов, то он совершенно антинаучен и ненормален. И куда его сегодня, в лечебницу для душевнобольных?
– Тут все просто, – отмахнулся я. – Берем статистику: что в большинстве, то и норма. Если завтра у большинства вырастет третье ухо – это станет нормой. Нормальное гауссово распределение никто не отменял.
– Статистика – коварная штука. Безоговорочно верить ей нельзя, но и совсем не верить невозможно. Иначе рискуешь кончить, как тот статистик, что утонул в реке, средняя глубина которой составляла всего один ярд. Сегодня ты считаешься нормальным, а завтра под воздействием определенных условий – стрессовой ситуации или пережитого горя – акцентуации твоего характера могут перерасти в расстройства. Война – это стресс, и какой! Множество смертей, страхов, потерь, переживаний. И этот стресс пережил твой дед. Он каким-то чудом выжил в описываемой битве. Это ведь чудо, самое настоящее. А сколько потом лет он жил с этими воспоминаниями? Каждую ночь, когда ему снились кошмары, – а они наверняка снились, уж поверь моему опыту, – он снова и снова вспоминал. И пытался понять, что же там произошло, думал, размышлял, надеялся сложить мозаику, обрабатывал эту информацию ежедневно и еженощно.
– Другими словами, ты считаешь все написанное дедовым вымыслом? Все-таки бредом?
– Все, что мыслится одним, может казаться бредом для другого, – уклончиво ответил мой коллега. – Каждый раз, когда ты вспоминаешь что-то надолго забытое, твой мозг как бы дорисовывает потерявшиеся детали картинки до ее минимально достаточной полноты. И в каждой такой дорисовке мозг создает что-то новое, чего не было ранее. А в случаях сильного нервного перенапряжения могут проявляться так называемые конфабуляции, ложные воспоминания, которые настолько плотно вплетаются в ткань последовательного фактологического существования, что мозг не способен отделить, где имел место факт, а где – вымысел. Алан, эти дорисовки сознанием забытого прошлого происходят с каждым из нас, с тем самым статистическим большинством нормальных людей.
– Я, выходит, тоже придумываю свои же воспоминания? – пережевывая очередной кусок, весело спросил я.
– В каком-то роде, – не разделяя моего веселья, серьезно кивнул Уилл, ловко расправляясь со своей порцией. – В далеком детстве мы с Роном, моим братом, как и все дети, увлекались футболом. Тогда не было еще компьютеров, интернета, а до фан-зоны мы еще не доросли. Мы придумывали свои футбольные команды, рисовали «фотографии» игроков в обычных бумажных блокнотах. Я до сих пор помню фамилии многих из тех сочиненных нами игроков вымышленных команд. Нападающие – братья Кельман и Кейман Брюс, полузащитник Вассе Бассе… Из сезона в сезон мы меняли составы, тактические схемы команд, перерисовывали игроков – они старели, меняли имидж, длину волос, отращивали бороды и усы, – это были целые истории их жизней. С возрастом это увлечение прошло, блокноты были заброшены. – Уилл задумчиво улыбнулся. – Целая эпоха. Я прекрасно помню, как они выглядят, наши игроки. Это очень яркие воспоминания, четкие и детализированные. Я помню всех своих любимчиков. И вот представь, отец лет пятнадцать назад, перебирая хлам в подвале, нашел один из давно выброшенных блокнотов с нашими футбольными рисунками. Когда я увидел то, что там нарисовано… Ты не поверишь, но это был просто ужас! Игроки-то те самые, я их узнал, но сами рисунки… страшные, корявые, кривые, какие-то недоделанные – я своих героев помню совсем другими, понимаешь? Мой мозг восполнил истертые временем воспоминания, дорисовал утерянные детали. Мои воспоминания за эти годы настолько сильно разошлись с истинной картиной, что мне самому было сложно поверить. Прими это – мы сами придумываем свои воспоминания.
– Я в детстве рисовал машинки, – вспомнил я. – То есть серьезные, как мне тогда казалось, модели, автомобили с большой буквы, «мускулистые автомобили». У американских мальчишек, в отличие от вас, британцев, в детстве были другие интересы. – Я с дружелюбной улыбкой похлопал Уилла по плечу. – И я тоже прекрасно помню, какими они мне представлялись грандиозными. Вырасту – стану дизайнером автомобилей в GM или Форде. Или даже открою свое автопроизводство. А незадолго до отъезда из дома родителей я нашел среди отцовской макулатуры несколько рисунков своих «шедевров». Ах-ха-ха, детское убожество, они были такие нелепые и нереалистичные, что мне прямо неловко стало. Давай-ка, друг мой, глотнем за наше инфантильное детство. – Я опрокинул бокал. Уилл с улыбкой последовал моему примеру.
– Это все проявления домысливания мозгом того, что истерлось из памяти. Наш разум дорисовывает забытые детали, привносит что-то свое, идеализирует в том направлении, в каком нашему внутреннему «я» удобнее воспринимать окружающий мир. Каждый из нас – заложник такой ситуации, потому что мозг, при всей его необъятной емкости хранения, со временем извлекает детали и уничтожает их из памяти, окончательно стирает, высвобождая место для новой информации. Мы склонны забывать мелочи. И когда пытаемся вспомнить что-то давно забытое, мозг услужливо генерирует нам детали воспоминаний. Мы совершенно, абсолютно не объективны, поскольку все, что выводится наружу из глубин памяти, сотворено мозгом, а потому аподиктически субъективно.
– То, что все вокруг врут, я частенько замечаю, – заметил я с улыбкой.
– С научной точки зрения – да, все вокруг – вымысел. Большинство людей испытывало эффект дежавю, а он базируется на той же самой дорисовке. Это, по сути, интерпретация мозгом ряда ситуаций, имевших место в прошлом, с множеством забытых деталей, которые мозг любезно дорисовал, а затем, в результате анализа полученного комбайна из фактов и псевдо-фактов и сравнения с современным переживанием, находит столько общности, что и создается впечатление повтора событий. Почувствовав дежавю, ты точно уверен, что ситуация тебе знакома, она уже происходила с тобой в прошлом, хотя сознательно ты можешь усомниться в ее реальности. И это, обрати внимание, может происходить вот так, на ровном месте, просто какие-то события вдруг так сложились. А если пропустить этот мозговой анализ через тяжелое переживание, стресс, усталость, то эффект может усилиться многократно. Проблема различения реальности и вымысла до сих пор актуальна и не изучена. Мы воспринимаем мир через наши органы чувств. И это всегда, в каком-то роде, вымысел. Есть много способов обмануть наши чувства – на этом основаны всевозможные иллюзии: оптические, слуховые, вкусовые. Ты представляешь себе окружающий мир таким, каким его ощущают твои органы чувств, которые не составляет никакого труда обмануть. Ты слышал про стокгольмский синдром?
– Когда людей захватывают в заложники, а они начинают сопереживать захватчикам? Насколько я знаком с темой, это довольно редкое явление.
– Да. И в этой связи очень интересно читать воспоминания переживших таковой захват людей. Воспоминания заложника о захватчиках теплые. Когда текст писался, автор уже тепло относился к агрессору. Но, с хронологической точки зрения, в самом начале заложник должен был испытывать негатив к нему. Он прошел через очень сильные переживания – опасение за свою жизнь, настоящий ужас, тревога из-за непредсказуемости событий, испуг, паника – очень глубокий стресс. Но в воспоминаниях нам доступно мнение автора уже после того, как его боязнь переросла в эмпатию к захватчику. Когда мозг уже перестроился и агрессор обернулся соратником-другом. А это другая реальность, совсем не та, в которой еще не наступило сопереживание, а был только страх. В той, прежней, реальности присутствовали иные чувства, совсем другие представления и ощущения. И та реальность уже недоступна в момент, когда автор описывает свои воспоминания. Смена реальности у таких людей случилась за короткий период времени, молниеносно, не за годы, как у всех, как у меня с футболистами, а у тебя с моделями автомобилей. Наша реальность – перцептивная реальность; восприятие мира целиком и полностью основывается на органах чувств, информационно шумных самих по себе, к тому же подверженных значительному влиянию внешних факторов. Это для начала.
Уилл перевел дух и размял затекшие плечи.
– Второй момент – как мозг анализирует «сырые», необработанные данные, непрерывно поступающие из органов чувств. Здесь вносится своя ощутимая порция искажений, отклонений от исходных данных. Мозг – не какой-нибудь конечный автомат с прогнозируемым поведением. Все эти гештальты, ассоциации, память… В ту же корзину добавь генетическую память, инстинкты, гормоны и прочую химию. Результат мозгового анализа может оказаться настолько неожиданным, что квантовая суперпозиция физиков из парадоксальной в один миг становится логичной по сравнению со всем тем, что влегкую нафантазирует эта штука, – с улыбкой постучал пальцем по голове Уилл. – Наше восприятие мира не может быть целостным и истинным, это всегда в некотором роде ложь, искажение фактов – вернее, чего-то, что даже фактами назвать нельзя, потому что истинных фактов, по сути, не существует, есть лишь бесконечное число мозговых проекций этих как будто бы фактов.
– Врешь ты, вру я, врет вся семья, всему виной – наш мозг родной, – пошутил я. – Уилли, ни ученые, ни философы за две с половиной тысячи лет не смогли найти ответ, как работает эта чудо-коробка, вот и нам не к лицу переливать из пустого в порожнее, давай-ка лучше перельем кое-что получше, – мы уже заканчивали обед, и я разлил остатки вина по бокалам. – Тем не менее, согласись, динозавры на улице нам не попадаются, и ваши любимые Лох-несские чудовища в озерах до сих пор не обнаружены, хотя мозг только что любезно нарисовал мне обе картинки вполне красочно. Мой дед, полагаю, был из нереализованных романтиков, которым всерьез чудится разумная жизнь на дне океана.
– Твой дед был романтиком, Алан, но не выдумщиком, – вновь не принял моего веселья Уилл. – Мне думается, имела место его встреча с так называемыми хранителями – в его новой реальности, которая сменилась достаточно резко, сразу после падения самолета. Заметь, как точно, дословно он пересказывает диалог на глубине. За те более чем полсотни лет, которые прошли с войны, твой дед ежедневно вспоминал детали того разговора, воссоздавал его, невольно регенерировал. Обрати также внимание на ровный почерк и отсутствие помарок и исправлений. Это говорит о том, что данный экземпляр – совсем не черновик, записанный впопыхах по памяти. Листы едва заметно пожелтели, им не больше дюжины лет. Я думаю, твой дед переписывал текст не один раз, и данный экземпляр – результат многократного освежения в памяти тех событий. Значит, текст писался им опять-таки в новой реальности – в новейшей реальности, которая сменила ту, новую, поствоенную. Сначала резкая смена – как со стокгольмским синдромом, затем постепенная, обыкновенная, традиционная, что ли – как с твоими автомобилями и моими футболистами. Многое ли осталось от исходного, первичного переживания в сорок четвертом, там, в водах океана? – Уилл замолк и повертел в руках рукопись деда, перелистывая страницы.
– Вот тут, – психолог ткнул пальцем в один из листов, – он упоминает страх глубины, который был у него еще до войны. Но текст, как мы можем предполагать, писался в его новейшей реальности, а был ли у него этот страх в прежней реальности, до описываемых событий? Были эти чувства истинны во всех его реальностях? – Психолог воззрился на меня, но я лишь риторически передернул плечами. – Ты прав, Алан, твой дед был романтиком. Допускаю, он мечтал доказать что-то – кому-то, себе или окружающим, – но, видимо, всерьез его отказывались воспринимать. В его словах проглядывается нереализованный дух соперничества, зажатое, засевшее глубоко внутри желание высказаться. Коммуникация со стороны так называемых хранителей – это подсознательное мнение самого деда, его внутренний спор с чуждым ему окружающим миром, который не принял его реальности.
– Родные от него отвернулись, единомышленников он не нашел, – резюмировал я, – и дед придумал себе собеседников – подводных хранителей, в которых воплотил все непонятное и чуждое, а затем и вовсе вступил с ними в риторическую словесную распрю.
– В полемику, – кивнул мой друг, слегка приподняв вверх указательный палец правой руки, – в полемику на том языке, который воспринимают обе стороны. В отличие от окружающего мира, который отказался от диалога.
– Положа руку на сердце, Уилли, если бы выпал такой случай, взялся бы ты лечить его?
– Не лечить, Алан, – картинно взмахнул руками психолог, – сколько раз тебе повторять! Но я бы с удовольствием провел с этим человеком несколько консультаций. Я уверен, это было бы крайне интересно и познавательно для нас обоих. В середине девяностых, когда я вел активную практику, у меня был один интересный клиент. Он в одиночку выжил при крушении пассажирского самолета. Погибли все пассажиры и члены экипажа, а он выжил, и даже не получил критических повреждений – лишь пару переломов и ссадин. Тоже, знаешь ли, одно из проявлений чуда. Он воспротивился огласке и какой-либо публичности применительно к своей персоне, не дал ни одного интервью, побеседовал лишь с представителями полиции и только по делу о крушении. Его направили на серию консультаций для психологической реабилитации, и так вышло, что однажды он попал на прием ко мне. Энтони Грэйдвелл. Удивительный человек, выживший в экстремальных условиях. Его история, мне кажется, в чем-то пересекается с историей твоего деда.
Уилл немного помолчал, отложив рукопись в сторону.
– Мы до сих пор общаемся с Тони. Когда он приезжает в Лондон, а это случается раз в несколько лет, он звонит мне, и мы пересекаемся. Я не могу назвать его приятным собеседником, но его судьба и его мироощущение весьма интересны. Именно после встречи с Тони я всерьез задумал написать книгу. Ты не поверишь, Алан, но удивительное рядом, и неординарные события притягивают друг друга – сегодня утром он звонил мне и предлагал встретиться за кружкой доброго эля в «Перспективе Уитби». Мне кажется, тебе будет полезно составить нам компанию.
– Не откажусь от знакомства с интересным человеком, – быстро согласился я.
– Вот и отлично. Тогда я позвоню Тони и договорюсь о встрече. Я хотел бы, с твоего позволения, показать ему рукопись твоего деда.
– Думаешь? – искренне удивился я. – А ему не покажется, что мы издеваемся, сравнивания его чудесное спасение с бреднями моего старого маразматика?
– Брось, – отмахнулся Уилл, скривившись. – Тебе все же следует больше верить людям, а не считать их всех идиотами.
– Не всех, дружище, не всех. И все же ты не заставишь меня поверить в динозавров в Темзе.
* * *
Наутро погода решительно испортилась, и к обыкновенной в это время прохладной мороси прибавился обильный снег вкупе с крикливо завывающим по всем углам ветром. Плюсовая температура одномоментно обращала хлопья снега в неуютно хлюпающую под ногами кашу, и выбираться пешком на улицу навстречу всем перечисленным радостям не составляло ровным счетом никакого желания. За продуктами в ближайший супермаркет Сэйнсберис я отправился на машине – благо, магазин находился недалеко от дома, да и мог похвастаться приличной парковкой. Прогноз погоды на ближайшие дни не обещал значительных изменений, а еда, как известно, сама себя не приготовит, посему я решил не ждать у моря погоды.
Мой видавший виды BMW без проблем завелся, что несказанно прибавило уверенности, и я неспешно покатил за покупками.
Покупателей в Сэйнсберис оказалось на удивление много, у меня даже создалось впечатление – так, мимолетная фантазия, – что продуктовое лобби приняло активное участие в подготовке долгосрочного прогноза мерзкой погоды. Конечно же, пришлось убить уйму времени в супермаркете, заполняя продуктовую корзину под завязку – лучше потерпеть один раз сейчас, накупив все мыслимые продукты, потребности в которых, быть может, еще долго не возникнет, чем по необходимости, через пару дней, снова проходить все круги этого ада.
Отстояв очередь в кассу и, наконец, расплатившись, я не в самом лучшем расположении духа отправился к машине на открытую парковку. Погода к тому времени, словно вторя вектору изменения моего настроения, капитально испортилась: комья снега немилосердно стегали по лицу порывами услужливого ветра, ухудшая видимость на дороге и настроение в целом. Упаковав в багажник продуктовые пакеты, я забрался в салон, включил зажигание и принялся по старинке прогревать двигатель, заодно отогреваясь и вытирая струи таявшего снега с лица и шеи. Перед моими глазами сквозь белесую колеблющуюся снежную стену сновали автомобили, приезжая или покидая парковку. Мое внимание ненадолго привлек красный «Мини Купер», что неспешно передвигался, чуть пробуксовывая в серой каше, к выезду. Пропуская поток встречных машин, «Купер» двинулся задним ходом, его чуть повело юзом, и в последний момент перед тем, как в моей голове пронеслась мысль о том, что не стоило ему активно маневрировать в опасной близости от других автомобилей, его задний бампер с легким «кря» прикоснулся к переднему бамперу моего БМВ.
Я обреченно выдохнул, понимая с неудовольствием, что день точно не задался, и вышел из теплого салона. Дверь «Купера» отворилась, и сначала из салона показалась стройная нога, обутая в туфлю на высоком каблуке (и это в такую-то погоду!), а затем и весь комплект: короткая норковая шубка поперечного кроя, бордовая юбка атласной ткани до колен, яркая помада, темные очки в пол-лица и экстравагантная прическа. Девушка приятной наружности, знающая себе цену.
Я молча осмотрел место «поцелуя» транспортных средств – похоже, оба бампера даже не треснули – и неспешно перевел взгляд на визави, неодобрительно качая головой. Девушка чуть наклонила голову, присматриваясь ко мне сквозь приспущенные, совершенно не по погоде надетые, но, по правде говоря, добавлявшие шарма ее облику, зеркальные темные очки, что позволило мне увидеть ее большие красивые глаза, и я…
– Мэри?.. – удивлению моему не было предела. Это была она – та, что открыла мне Европу.
* * *
Домой я вернулся спустя три часа и в столь смешанных чувствах, что с трудом припоминаю подлинную последовательность событий и потрясений после неожиданной встречи с Мэри. Мы не виделись почти десятилетие, и нам обоим, когда-то самым близким людям, нашлось, о чем поведать друг другу. Эпизод на парковке сразу же был предан забвению, да и погода тотчас перестала сколько-нибудь тревожить.
По обоюдному согласию мы направились в ближайшее кафе опрокинуть по чашечке кофе. И когда я только увидел Мэри, там, на парковке, и позже, сидя с ней рядом, слушая ее чуть низковатый голос с неспешными размеренными интонациями, созерцая идеальный макияж, ухоженные руки с ярким маникюром на элегантных пальцах, – все это незамедлительно всколыхнуло, казалось бы, забытые юношеские чувства. С годами она превратилась в чертовски привлекательную, женственную, да что там – сексуальную и желанную особу. Неоднократно я ловил себя на мысли, что, словно под воздействием гипноза, не могу отвести взгляда от ее ярких губ, таких живых и подвижных. Она то чуть прикусывала нижнюю губу, то широко улыбалась или приподнимала самый краешек в легкой усмешке, то плотно сводила губы в подобие окружности, невольно выражая свое отношение к обсуждаемой теме. В начале разговора Мэри сняла очки и положила их на стол, и я исподволь любовался ее голубыми глазами, изящно изогнутыми ресницами и дерзко подведенными бровями. Ее внешний вид, поведение, жестикуляция и манера разговора явственно говорили о целеустремленности, самоуверенности в хорошем смысле и осознании своих сильных сторон.
Разговор протекал легко и непринужденно. Я рассказал о своей жизни и работе, она пересказала мне свою историю. После разрыва Мэри продолжила профессиональный рост в области филологии, почти три года она была замужем, но давно была разведена, имела ребенка – мальчика по имени Дэниел. Проще говоря, жизнь ее кипела и бурлила, она была успешной матерью-одиночкой, не только ни оставившей карьеру ради семьи, но и неумолимо продолжавшей продвигаться вверх по карьерной лестнице. Напротив меня сидела властная, сильная и целеустремленная женщина. Эти черты ее характера стали когда-то одной из причин нашего разрыва. Я, в силу эгоцентричности и свободолюбия, не захотел и не смог превратиться в бесхарактерную амебу без собственного мнения, и мы, словно двое альфа-самцов в одном львином прайде, не смогли ужиться.
Я не испытывал недостатка в женщинах. За девять лет в Лондоне я бывал в нескольких романтических отношениях – от мимолетных, на одну ночь, до бурных и страстных, длительностью от нескольких дней до четырех месяцев. Но ничего серьезного не вышло. Мне как будто не хватало капельки этой властности, которой было хоть отбавляй у Мэри, и новая вспыхивавшая страсть неизбежно вскоре затухала. И каждый раз, что было в корне неправильно, и с чем я не мог ровным счетом ничего поделать, я рефлекторно сравнивал новую пассию с Мэри – не в пользу пассии. Однако появлявшаяся следом за каждым расставанием мысль вернуться к Мэри вскоре отбрасывалась разумом как бесперспективная, ведь финал такого возвращения был предсказуем.
Тем временем Мэри с увлечением поведала мне о сыне, его воспитании, о тех сложностях, с которыми ей пришлось столкнуться по мере его взросления. Мэри сказала, что через полтора года им предстоит переход в среднюю школу, и что это очередной этап, к которому она уже начала морально готовиться.
В какой-то момент в моей голове сами собой сложились цифры. Средняя школа, 11 лет, полтора года, наша размолвка девять лет назад… Как-то даже засосало под ложечкой от внезапной догадки.
Я посмотрел на нее пристально и задал прямой вопрос, на который, к моему вящему удивлению, получил столь же прямой и четкий утвердительный ответ: да, ее сын является также и моим. Произнося это, Мэри ни словом, ни намеком не показала, что эта столь важная для меня информация хоть что-то должна значить для нее. Ну, отец и отец, что тут такого, дела давно минувших дней.
Но это мой сын! Сын, о котором я не ведал долгие девять лет, в воспитании которого не принимал ровным счетом никакого участия – я даже не знал о самом его существовании!
– Ты же сам ушел тогда, – заметила она с непринужденной улыбкой, – заявил, что мы не подходим друг другу и не можем оставаться вместе. Я лишь позже поняла, что беременна.
Боже мой, она даже не потрудилось разыскать меня и сообщить, что я стану отцом. Своим безразличием, беспечностью и надменностью в этом животрепещущем вопросе Мэри на десять голов превзошла меня, переиграла на моем же поле.
В тот день я стал папой. А Мэри, как ни в чем не бывало, с невообразимой легкостью продолжала разговор, демонстрируя фотографии моего новообретенного сына. Резкие черты лица, острый нос, узкие брови – Дэнни так во многом походил на мое отражение в зеркале. Внутренне ожидая сопротивления с ее стороны, я уверенно заявил, что хочу встретиться с сыном, однако Мэри, вопреки моим опасениям, без всяких раздумий согласилась. Мы спокойно обменялись телефонами и адресами, и она определила день в конце недели, когда мне следовало к ним приехать. Мы еще долго сидели в кафе и общались, но все это стало совершенно не важным. Я – отец, и собирался познакомиться со своим сыном – вот что для меня внезапно обрело значение.
* * *
Я приехал в «Перспективу Уитби» ровно к семи часам вечера, как было договорено, на такси, поскольку вечер предполагал потребление спиртного. Уилл должен был встретиться с Энтони заранее, дабы обсудить какие-то личные дела и показать рукопись деда, и просил меня подъехать позже. Здесь, у берега Темзы, ветер дул немного сильнее, чем в глубине города, и легкие снежинки уже не просто кружили, а хаотично дергались из стороны в стороны под кратковременными его порывами. При выходе из автомобиля резко пахнуло речной свежестью.
Расплатившись с нагловатым таксистом, а вошел в паб. Место это было в большей степени туристическим, но, как говорили местные, довольно архаичным, и хозяева старались поддерживать древний пиратский антураж. Крюки на стенах, цепи, старомодные штурвалы – все это, безусловно, привлекало внимание.
По обыкновению в вечернее время паб был заполнен до отвала. Официантка любезно проводила меня наверх на террасу к заказанному Уиллом столику, располагавшемуся в дальнем правом от входа конце зала. Уилл с собеседником сидели спиной к входу, обратив взгляды на открывающийся с террасы прекрасный вид Темзы и центра Лондона. Собеседником моего друга оказался окутанный дымом внушительных размеров трубки полный усатый мужчина средних лет в старомодной широкополой шляпе.
Заметив меня, Уилл широко улыбнулся и поднялся со стула в дружеском приветствии, после чего представил нас друг другу. Энтони окинул меня оценивающим взглядом и кивнул. Я занял место справа от Уилла, напротив его собеседника, оказавшись, таким образом, единственным из нашей компании сидящим лицом к входу.
Пока я изучал меню, Тони безмолвно продолжал дымить. Видимо, курильщик он был со стажем. Словно заметив это, Тони вынул трубку и впервые заговорил – низким и прокуренным голосом:
– Я курю табак уже сорок лет. – Он покрутил трубку в руках. – Этот бриар, кстати, старше сотни лет, и он – мое лекарство.
– Наука называет это гиперосмией, – пояснил Уилл. – У Тони повышенная чувствительность к запахам окружающего мира, табаком он как бы загрубляет сверхчувствительные рецепторы.
Подошла милая официантка. Я заказал классического английского эля, и мы продолжили беседу.