В квартале слепых
Всю ночь я провел в квартале развлечений какого-то большого города, не ведая, в какой стране света я нахожусь. Что-то напоминало мне марокканские базары, а что-то – ярмарки, какие не редкость в предместьях Берлина. Под утро я забрел в закоулок, где еще не бывал, хотя жизнь там кипела ключом. Здесь были разбиты шатры, и перед каждым было выставлено напоказ по десять-двадцать танцовщиц. Я видел, как некоторые прохожие выбирали себе пару и входили в палатку для танцев. Я решил присоединиться к ним, хотя девушки не понравились мне своей неряшливой одеждой и одинаковыми невыразительными лицами. Впрочем, стоило к ним прикоснуться, как они сразу же оживали. Мне не понравилось и в шатре: музыка была слишком громкой, цвета – слишком пестрыми. Шатер производил загадочное впечатление, и, когда мой взгляд скользнул по ковру, на котором мы танцевали, я нашел отгадку. Ковер расцвечивали круглые орнаменты, не вытканные, а как бы нанесенные тонкими пробковыми кружочками на лишенную ворса материю. Я тут же понял, что благодаря этой незаметной уловке девушки, танцуя, не покидали пределов ковра. Все танцовщицы были слепыми.
Выйдя из шатра, я почувствовал голод. Прямо напротив находилась закусочная, где меня принял хозяин в рубашке с засученными рукавами. Когда я заказал завтрак, он подозвал к моему столику юношу, который должен был развлечь меня беседой, и ушел готовить кофе с булочками. Только сейчас я понял, что попал в квартал слепых, ибо мой собеседник тоже не видел солнечного света. Хозяин держал его в качестве некой философской приманки, чтобы завлекать к себе посетителей. Ему могли предлагать любую тему, о которой он из-за своей слепоты обнаруживал неожиданное и непривычное мнение. А поскольку он был лишен зрения, то его рассуждения сообщали посетителям приятное чувство собственного превосходства, которое они к тому же пытались сделать еще сильнее, вынуждая его говорить об учении о свете или чем-то подобном.
Теперь я вспомнил, что эта пивнушка славилась как любимое кафе берлинских метафизиков. Судьба молодого человека из этого заведения вызвала у меня жалость, усиливавшуюся по мере того, как я замечал, что он и в самом деле высказывал глубокие и смелые мысли, которым недоставало лишь немного эмпирии. Желая его ободрить, я стал размышлять на тему, в которой каждый из нас – как слепой, так и зрячий – мог почувствовать свое превосходство, ибо мне не хотелось унизить его ни поражением, ни легкой победой. Так в продолжение завтрака мы вели великолепную беседу
Ужас
Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, еще более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закрепленных на расстоянии друг от друга.
Я поднимаю тебя на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела он с лязгом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с еще большим грохотом. Ты продолжаешь падать – на третий, четвертый, пятый лист, и чем сильнее становится падение, тем быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, которые в конце концов взрывают границы сознания.
Обычно так выглядит ужас (
Догадываешься ли ты о том, что происходит в этом падении, которое, быть может, нам придется однажды совершить, в падении, которое отделяет момент, когда мы узнаем о гибели, и саму эту гибель?
Чужой
Я спал в одном старинном доме и был разбужен чередой странных звуков. Монотонный гул «дон, дон, дон» сразу же вселил в меня предельное беспокойство. Я спрыгнул с кровати и, ничего не понимая, словно спросонья, обежал вокруг стола. Схватился за скатерть – она соскользнула. Тут мне стало ясно: это не сон, все наяву. Страх усиливался, а «дон, дон» звучало все более быстро и угрожающе. Звук издавала встроенная в стену сигнализация, предупреждавшая об опасности. Я подбежал к окну, откуда был виден запущенный переулок, зажатый между стен колодца, а над ним – яркий зубчатый хвост кометы. Внизу стояла группа людей – мужчины в высоких остроконечных шляпах, женщины и девочки, одетые старомодно и неряшливо. Видимо, они тоже только что выбежали из своих домов на улицу и теперь возбужденно гудели. До меня донеслись слова: «
Обернувшись, я увидел на своей кровати человека. Я хотел было выпрыгнуть в окно, но ноги были как будто прикованы к полу. Фигура медленно поднялась и навела на меня взгляд. Глаза горели огнем, смотрели на меня все более пристально и расширялись, приобретая жуткое угрожающее выражение. Однако в тот самый момент, когда их величина и пламень стали невыносимы, они лопнули и рассыпались искрами, как падают пылающие угли сквозь колосник. Остались лишь черные, выжженные глазницы, как абсолютное ничто, скрытое за последней вуалью ужаса.
«Тристрам Шенди»
Удобное издание «Тристрама Шенди» в картонной коробочке сопровождало меня во время сражения при Бапоме, было оно со мной и тогда, когда мы стояли у Фаврёй. Поскольку мы были вынуждены ждать на артиллерийских позициях с утра до послеполуденного времени, нас очень быстро одолела скука, хотя положение было вовсе не безопасным. Я начал листать книжку, и очень скоро мое спутанное, прерываемое вспышками огней чтение как некий таинственный побочный голос зазвучало в противоречивой гармонии с внешними событиями. Я несколько раз прерывался, и, когда мне удалось прочесть несколько глав, пришел долгожданный приказ атаковать; я убрал книжку и уже к заходу солнца лежал раненый.
В лазарете я снова подхватил нить повествования, как если бы все, что произошло в промежутке, было лишь сном или частью самой книги, чем-то вроде экскурса, обладающего особой духовной силой. Мне дали морфия, и чтение продолжалось то наяву, то в полусне, так что разные душевные состояния делали лишенный строгой геометрии текст с тысячами улочек и переулков еще более запутанным. Лихорадка, с которой я боролся при помощи бургундского и кодеина, обстрел и бомбежка позиций, откуда войска уже начали отступать, почти забыв о нашем существовании, лишь усугубляли путаницу. Поэтому все, что сохранилось у меня в памяти от тех дней, – это сентиментальные переживания вперемешку с диким возбуждением, после которого даже извержение вулкана оставило бы меня равнодушным, а бедный Йорик и простодушный дядя Тоби казались такими близкими персонажами, каких только можно себе представить.
При таких торжественных обстоятельствах я вступил в тайный орден шендистов, верность которому сохранил до сего дня.
Одинокие стражи
Сведенборг осуждает «духовную скупость», которая прячет под замком его грезы и прозрения.
Но как тогда быть с презрением духа к тем, кто разменивает себя на мелкую монету и пускает ее в оборот, как быть с его аристократическим уединением в волшебных дворцах Ариоста? Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь. Кто пытается уловить свои сны на рассвете и видит, как они выскальзывают из сети его мыслей, тот похож на неаполитанского рыбака, от которого уходит стремительная стайка серебристых рыб, случайно выплывшая из глубин залива.
В собраниях Лейпцигского минералогического института я видел кусок горного хрусталя величиной с фут, найденный при прокладке туннеля через недра Сен-Готарда, – одинокий и редкий сон материи.
Нигромонтан передал мне знание о том, что среди нас есть избранные люди, давно покинувшие библиотеки и пыльные арены и занятые работой в прикровенных местах, в своем внутреннем Тибете. Он говорил о людях, уединявшихся ночами в своих кельях, неподвижных словно скалы, в недрах которых поблескивает мощный поток. Снаружи этот поток вращает мельничные колеса и приводит в движение армию машин, внутри же он просто бурлит и питает сердца, эти жаркие трепетные колыбели всякой силы и власти, навсегда скрытые от внешнего света.
Люди, занятые работой? Не это ли важнейшие сосуды, по которым течет кровь, видная под тонким покровом кожи? Самые тяжелые сны снятся в безымянных землях, изобилующих плодами, там, где труд кажется чем-то случайным, лишенным всякой необходимости. Микеланджело намечает в мраморе лишь очертания лиц, и неотесанные глыбы камней дремлют, словно куколки бабочек, чья дальнейшая жизнь будет препоручена вечности. Проза «Воли к власти» – это поле, где недавно отгремело сражение мысли, реликт одинокой, ужасной ответственности, мастерские, полные ключей, брошенные тем, у кого больше не было времени отмыкать замки. Даже мастер, пребывающий в зените славы, как, например, кавалер Бернини, говорит об отвращении к законченному творению, а Гюисманс в позднем предисловии к
Люди, занятые работой? Где святые обители, где бдения и триумфы, в которых душа стяжала себе сокровища благодати? Где столпы отшельников, эти живые свидетельства высшего общения? Где сознание того, что мысли и чувства непреходящи и что существует двойная бухгалтерия, в которой расход оборачивается доходом? Единственное утешение – это воспоминание об отдельных моментах войны, когда пламя взрыва внезапно вырывало из тьмы одинокую фигуру человека, который продолжает стоять на посту, хотя вой ска давно оставили свои позиции. Из этих бесчисленных и страшных ночных бдений сложилось сокровище, которое будет израсходовано еще не скоро.
Вера в одиноких людей рождается из тоски по безымянному братству, по глубокому духовному родству, какое только возможно между людьми.
Синие ужи
Я шагал по пыльной, унылой дороге, тянувшейся через холмы и луга. Вдруг возле меня проскользнул великолепный, отливающий цветами стали и чертополоха уж; и хотя во мне сразу возникло желание схватить его, я подавил свой порыв и позволил змее исчезнуть в густой траве. Это повторялось неоднократно, только змеи с каждым разом становились все тусклее, непригляднее и бесцветнее; последние были вовсе мертвы и целиком покрыты дорожной пылью. Вскоре я набрел на груду рассыпанных в луже купюр. Я стал бережно подбирать их одну за другой, смахивать с каждой грязь и убирать в карман.
Монастырская церковь
Мы стояли в старой монастырской церкви, закутанные в роскошные одежды с красной и золотой вышивкой. Некоторые монахи, среди которых был и я, тайно от других спускалась ночью в склепы. Мы относились к числу тех, кто сбивается с правого пути потому, что опьянен вином благодати Всемогущего. Нами предводительствовал один еще не старый человек, одетый изысканнее остальных. В высоком помещении, под сводами которого скрещивались разноцветные полосы света, а в алтарях мерцали камни и металлы, раздавался какой-то резкий звук – такой звук можно слышать, когда разбивают прекрасное, совсем новое стекло. Было очень холодно.
Внезапно нашего предводителя схватили и бросили на скамью. Мы заметили, как возле его лица возникли две позолоченные восковые свечи, потрескивавшие и испускавшие какой-то дурман. Потом его, бездыханного, положили на один из алтарей. Группа низкорослых монахов с озлобленными лицами окружила лежавшую фигуру, но еще холоднее, чем их блестящие ножи, казались мне взгляды иерархов, которые, выступив из клауструма, встали на алтарном возвышении, у входа в ризницу, у реликвария, и с торжественным видом наблюдали за происходящим. Само действо было от меня скрыто, но я с ужасом заметил, что монахи подносили ко рту наполненные густой жидкостью чаши, откуда поднималась кровавая пена.
Все случилось очень быстро. Страшные монахи отступили, и их жертва медленно поднялась. На ее лице прочитывалось недоумение. Предводитель постарел, осунулся, побледнел, а его волосы стали белыми, точно жженая известь. Сделав один шаг, он упал без признаков жизни.
Поучительный пример, восстановивший покачнувшийся было порядок, вселил в нас безумный страх. Но к этой жгучей боли странным образом примешалось еще одно чувство, воспоминание о котором сопровождает меня с тех пор как некое второе сознание. Оно было похоже на резкое пробуждение ото сна. Как внезапный испуг иногда дарит немому голос, так с этого мгновения во мне открылось теологическое чувство.
Убеждение
Мы должны различать, знаем ли мы нечто просто или к тому же убеждены в этом. Между узнанным и приобретенным через убеждение существует такая же разница, как между усыновленным и родным ребенком. Убеждение есть некий духовный акт, который осуществляется в темноте, – тайное нашептывание и глубокое внутреннее согласие, неподвластное воле.
Даже самое тщательное изучение не выходит за рамки известного духовного приближения. А между тем, не замечая того, мы продолжаем прилагать наши усилия даже тогда, когда лампа гаснет. Мы не только учимся во сне, но и сон поучает нас. Однако теперь мы постигаем уже не слова, предложения и заключения, а удивительную мозаику, составленную из фигур. Мысли предстают перед нами как ритмические водовороты, системы же – как архитектура. Мы пробуждаемся с таким чувством, будто в нашем внутреннем ландшафте проложила себе путь новая река, или будто мы упражнялись с непривычным оружием.
Так мы постигаем тайное учение, которое таит в себе любой язык высокого ранга, пряча его за покрывалом слов. Только такие сообщения имеют убедительную силу; однако понимание возрастает в нас лишь тогда, когда их семена падают на плодородную почву.
Главный ключ
Всякое осмысленное явление подобно кругу, периферию которого при дневном свете можно четко измерить шагами. Однако ночью она исчезает, и показывается светящийся фосфорический центр, подобно цветку растеньица
Стало быть, с нашим пониманием дело обстоит так, что оно способно атаковать как со стороны окружности, так и в центре. На случай первого у человека имеется муравьиное усердие, на случай второго – дар возвышенного созерцания.
Для ума, постигающего в самом центре, знание окружностей второстепенно – подобно тому, как для того, кто располагает главным ключом к дому, ключи к отдельным помещениям играют меньшую роль.
Высокие умы отличает то, что они владеют главным ключом. Они без труда проникают в отдельные комнаты, как Парацельс со своим корнем соломоновой печати – к вящей досаде медиков-специалистов, на чьих глазах все научные фолианты случаев одним взмахом лишаются смысла.
Наши библиотеки похожи на геологическую картину мира Кювье: это залежи ископаемых, напоминающие о деловитой суете, которую слой за слоем уничтожало катастрофическое вторжение гения. Оттого-то и происходит, что живая жизнь, оказавшись в этих оссуариях человеческого духа, испытывает безотчетную тревогу, вселяемую близостью смерти.
Комбинаторное заключение
Место возвышенного прозрения – не в укромных каморках, а в средостении мира. Оно рождает мысль, которая не касается обособленных и разделенных истин, а проникает в самую суть взаимосвязей, мысль, упорядочивающая сила которой зиждется на комбинаторной способности.
Общение с такими умами дает необычайное наслаждение. Оно похоже на странствие среди ландшафта, необычайно просторного и в то же время богатого деталями. Перспективы сменяются в многоликом хороводе, и взгляд ловит их, испытывая неизменное чувство светлой радости, никогда не теряясь среди хаоса и нелепиц, среди мелочей и странностей. При всем изобилии вариантов, на какие только способен творческий дух, при всей легкости, с какой он может переходить из одной сферы в другую, он остается верным самому себе и не теряет из виду взаимосвязь целого. Кажется, будто сила его возрастает независимо от того, переходит ли он от повода к действию или от действия – к поводу. Такого рода движение можно, несколько изменив прекрасный образ Клаузевица, сравнить с прогулкой по заросшему парку, где из любой точки виден высокий, воздвигнутый в центре обелиск.
Комбинаторная способность отличается от логической тем, что постоянно пребывает в контакте с целым и никогда не теряется среди деталей. Если она все же касается единичного, то уподобляется циркулю из двойного металла, золотое острие которого упирается в центр. При этом она в гораздо меньшей степени зависит от данных, ибо владеет высшей математикой, позволяющей умножать и возводить в степень везде, где арифметика прибегает к помощи простых сложений.
Поэтому где бы ни захотел гений вступить на поле наук, он дает людям профессии короткий и решающий бой: он легко делает маневр крылом и ударяет с флангов тех, кто выступает против него развернутым строем. Его превосходство великолепнее и ярче всего проявляется в военном искусстве.
Коль скоро задача рассудка состоит в упорядочении вещей согласно их родству, то комбинаторное заключение обнаруживает свое превосходство, владея генеалогией вещей и умея отыскивать их глубинное подобие. Простое заключение, напротив, ограничивается констатацией поверхностного подобия и пытается измерить на родословном древе вещей листья, не ведая о той мере, что скрывается в самом корне.
Впрочем, хорошего специалиста отличает умение использовать более обширные резервы, чем те, что содержит его дисциплина. Любая важная работа с деталями предполагает хотя бы малую толику комбинаторной способности, и какой мы испытываем восторг, когда уже во введении читаем фразы, сказанные сильно и вместе с тем легко, сквозь которые просвечивает суверенность. Вот соль, неподвластная времени и прогрессу.
Черный рыцарь
Я стою, облаченный в доспехи черной стали, перед неким дьявольским замком. Его стены черны, его гигантские башни кроваво-красного цвета. Перед воротами столпами вздымаются языки белого пламени. Я прохожу сквозь них, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь по лестнице. Передо мной открывается целая вереница залов и комнат. Звук моих шагов разбивается о массивные каменные стены, вокруг царит мертвая тишина. Наконец я вступаю в круглую башенную залу, где над входом высечена на камне красная улитка. Здесь нет окон, но, несмотря на это, ощущается гигантская толщина стен; здесь не горит огонь, однако странный, не отбрасывающий теней свет наполняет собой всю комнату.
За столом сидят две девушки, белокурая и черноволосая, и рядом с ними женщина. И хотя все трое не похожи друг на друга, это наверняка мать и ее дочери. Перед черноволосой девушкой на столе лежит груда длинных блестящих гвоздей, какими обычно прибивают подковы. Она бережно берет их один за другим, проверяет остроту каждого и вкалывает белокурой сестре в лицо, руки, ноги и грудь. Та не совершает ни единого движения, не издает ни единого звука. Один раз темноволосая девушка задевает за край платья, и мне открывается бедро и все истерзанное тело как одна кровоточащая рана. Этим беззвучным движениям присуща необычайная медлительность, как если бы некие скрытые механизмы задерживали ход времени.
Женщина, сидящая напротив девушек, тоже безмолвствует и остается неподвижна. Совсем как на изображениях местных святых, к ее платью приколото огромное, вырезанное из красной бумаги сердце, закрывающее почти всю грудь. И я с ужасом замечаю, что с каждым новым уколом гвоздя, выпадающим на долю белокурой девушки, сердце это становится белоснежным, словно раскаленное железо. Я бросаюсь к выходу, понимая, что такое испытание невыносимо. Мимо меня проносятся двери, запертые на стальные засовы. Теперь я знаю: за каждой дверью, будь то глубоко в подвале или высоко в башенных комнатах, разыгрываются бесконечные муки, вынести которые не способен ни один человек. Я попал в тайный Замок Боли, и уже первое, что я увидел, оказалось выше моих сил.
Стереоскопическое наслаждение
Коралловые рыбки в аквариуме. Одна из них имела совершенно непревзойденную окраску: глубокий темно-красный фон, бархатистые черные полосы, оттенки, возможные только в тех уголках земли, где острова обрастают плотью. Ее кремовидное тело выглядело столь мягким, столь насыщенным краской, что казалось, будто раздавить его можно легким нажатием пальцев.
Глядя на рыбок, я постиг одно из высочайших наслаждений, а именно стереоскопическую чувственность. Такое восхищение цветом основано на восприятии, которое схватывает больше, чем чистый цвет. В моем случае добавилось нечто, что можно было бы назвать тактильной ценностью цвета, – чувство кожи, которое делало приятной мысль о прикосновении.
Тактильная ценность присутствует, прежде всего, в очень легких и очень тяжелых, а также в металлических цветах; соответственно, художники умеют использовать их так, чтобы они передавали чувство кожи, как Тициан – в изображениях одежд или Рубенс – в изображениях тел, которые Бодлер называет «подушками из свежего мяса».
Это своеобразие присуще даже целым видам живописи, например, пастели, и неслучайно пастельная живопись предпочитает в качестве сюжета прелестную женскую головку. Она относится к эротическим искусствам, и есть нечто символическое в том, что ее «бархатистость», этот первый цветущий оттенок ее красок, исчезает столь скоро.
В частности, стереоскопическое удовольствие мы получаем от колорита тела, пятен листвы, мазка, глазури, прозрачности, лака и фона, скажем, текстуры деревянного стола, обожженной глиняной вазы или меловой пористости стены, покрытой известкой.
Воспринимать стереоскопически значит извлекать из одного и того же тона сразу два чувственных качества, причем посредством одного и того же органа чувств. Это возможно лишь тогда, когда какое-то одно чувство, помимо своей собственной способности, приобретает способность другого. Красная пахнущая гвоздика – это еще не стереоскопическое восприятие. Напротив, стереоскопически мы могли бы воспринимать бархатисто-красную гвоздику и коричный запах гвоздики, благодаря которому обоняние наполняется не просто ароматом, а ароматом пряностей.
В связи с этим интересно взглянуть на стол, уставленный яствами. Так, аромат приправ, фруктов и фруктовых соков мы не только обоняем, но и пробуем на вкус; иногда, как в случае с рейнскими винами, он имеет цветовые оттенки. Бросается в глаза проникновение вкуса в сферу тактильного чувства: оно бывает настолько мощным, что во многих блюдах перевешивает удовольствие от консистенции, а в некоторых случаях собственно вкус и вовсе отступает на второй план.
Неслучайно, пожалуй, что мы часто наблюдаем это на примере особенно утонченных вещей. К ним относится пена, благодаря которой шампанское занимает особое место среди вин. Еще к ним относится спор о том, чем же, собственно, замечательны устрицы, и он будет оставаться неразрешенным до тех пор, пока мы не привлечем тактильное чувство. Вкус вынуждают перешагнуть свои границы, и он воздает сторицей, когда ему приходит на помощь капля лимонного сока. Подобным же образом кёльнская вода кажется многим скорее освежающим напитком, нежели духами, и оттого-то к ней охотно добавляют каплю мускуса.
Барон Ферст в своей «Гастрософии» замечает, что особенно вкусны именно те вещи, которые пребывают на грани природных царств. Это замечание справедливо в той мере, в какой мы касаемся предельных случаев, то есть «вообще несъедобных вещей». Их более тонкая и скрытая прелесть предполагает более мощную инструментовку тактильного чувства, и бывают случаи, когда оно почти всецело берет на себя роль вкуса.
Вообще, тактильное чувство, из которого выводимы все остальные чувства, играет особую роль в познании. Подобно тому как, лишившись понятий, мы снова и снова вынуждены прибегать к созерцанию, так и в случае различных восприятий мы непосредственно обращаемся к тактильному чувству. Оттого-то нам нравится касаться кончиками пальцев новых, редких и ценных вещей – это столь же наивный, сколь и культивированный жест.
Но вернемся к стереоскопии. Она схватывает вещи внутренними щипцами. То, что здесь задействовано только одно чувство, которое как бы раздваивается, придает хватке немалое изящество. Истинный язык, язык поэта, отличают слова и образы, схваченные именно так: слова, давно известные нам, распускаются подобно цветам, и кажется, будто из них струится чистое сияние, красочная музыка. Таково звучание потаенной гармонии, об истоке которой Ангелус Силезиус говорит:
Любое стереоскопическое восприятие вызывает нечто похожее на обморок, когда чувственное впечатление, обращенное к нам сначала своей поверхностью, вдруг раскрывает свою глубину. От удивления мы резко переходим к восторгу, и этот великолепный скачок вызывает потрясение, которое лишь подтверждает нашу догадку – мы чувствуем, как игра чувств внезапно приходит в движение, словно таинственная вуаль, словно чудесный занавес.
На этом столе нет ни единого яства, не приправленного хотя бы одной крупицей вечности.
Петля
…Нигромонтан ввел меня и в методику – это был превосходный учитель, о котором у меня, к сожалению, сохранились лишь смутные воспоминания. Объяснить это можно тем, что он любил заметать за собой следы, подобно зверю, живущему в лесной чаще. Однако сравнение неудачно; более точным было бы сравнение с лучом, который высвечивает потаенное, оставаясь невидимым.
Лишь когда у меня радостно на сердце, когда внутренний барометр показывает прекрасную погоду, мне на память приходят некоторые его черты, впрочем, даже тогда они кажутся знаками давно забытого письма. Я тщетно пытаюсь вернуться в мыслях к нашим беседам, как нередко пытаются вспомнить давно минувшие школьные годы. Стоит мне только углубиться в прошлое, как тут же начинаются удивительные головоломки. Например, я отчетливо помню, что он жил на третьем этаже одного доходного дома в Брауншвейге, который высился над тенистыми садами недалеко от Окера. В квартале то тут, то там встречались груды строительного мусора, по оградам вился горько-сладкий паслён, а на самих грудах желтел дикий овес, и поднимались, колышимые вечерним ветром, белые чашечки дурмана. Шагая по узким улочкам, я слушал пение дроздов, корольков и крапивников, которые сопровождали меня, перелетая с куста на куст. Здесь не было ни фонарей, ни указателей улиц, и поэтому я постоянно сбивался с пути. Теперь эти блуждания сплетаются в моей памяти в один большой лабиринт, и мне почти начинает казаться, будто Нигромонтан жил на одном из островов какого-то архипелага, к которому не мог приблизиться ни один корабль, поскольку такое отклонение от курса не входило ни в какие расчеты.
Сейчас мне вспоминается, что однажды речь зашла о противоположных полюсах магнитной горы, о духовных центрах, обладающих такой отталкивающей силой, что для обычного чувства они казались еще более далекими и таинственными, чем обратная сторона Луны. Это случилось на его лекции о металогических фигурах, где, в частности, шла речь о «петле». Под петлей он понимал высшее умение преодолевать эмпирические обстоятельства. Так, мир представлялся ему залом, где множество дверей, которыми пользуется каждый, и лишь несколько дверей, видных немногим. Подобно тому как в замках при появлении князей обычно отворяют особые, как правило, запертые ворота, так и перед духовной властью великого человека раскрываются незримые двери. Они подобны стыкам в грубой конструкции мира, проскользнуть сквозь которые может лишь тот, кто обладает тонким мастерством, – и все, кто проходит сквозь них, отмечены тайными знаками.
Кто умеет описать петлю, наслаждается великолепным штилем одиночества в центре гигантских городов, в стремительном вихре жизни. Он проникает в изолированные покои, где над ним не властна сила тяготения, где он неуязвим перед выпадами эпохи.