Фома Аквинский
Сумма против язычников
Книга I
Предисловие
В первом томе, предлагаемом сейчас читателю, содержится учение о Боге. Во втором — учение о творении: о мире и человеке. В третьем — о цели мира и человека, о Промысле, о законе и благодати, о счастье, о созерцании Бога. В терминах древней и средневековой традиции это метафизика, физика (вместе с психологией) и этика, три составные части философии. Четвертый том трактует о собственно богословских предметах: о Троице, о Боговоплощении и о таинствах Церкви.
Почему систематическое изложение учения о бытии Бога, тварного мира и человека называется
Слово summus означает по-латыни «верхний»; summa — это подведение итогов, как в арифметике, так и в учебном пособии, где школярам не объясняется, как ученые дошли до той или иной истины, а предлагается усвоить готовые результаты. Так, Аверроэс, написавший три комментария к Аристотелю разной степени сложности, назвал самый простой, вводный, предназначенный для начинающих
Форма изложения в таких суммах чрезвычайно строга. Их формализм и схематизм без конца высмеивался последующими эпохами Возрождения и Просвещения, так что для нас слово «схоластика» сохраняет уничижительный смысл пустого логизирования. Но именно такой формы требовали задачи, стоявшие перед авторами сумм. Прежде всего, задача богословская — объяснить истины веры через рациональные аргументы и опровергнуть догматические заблуждения, и задача дидактическая — правильно научить студентов. Должная организация материала, по убеждению Фомы, существенно облегчает читателю понимание: «Чувствам приятно то, что сложено должным и пропорциональным образом, ибо такая пропорциональность присуща им самим, а чувство — тоже познавательная способность и своего рода разум».[4] Знакомое нам логическое членение научных трудов на разделы и подразделы, части, главы и параграфы было совершенно неизвестно до прихода схоластики.[5] Первая же и главная задача — manifestatio, т.е. прояснение истин веры с помощью разума, требовала построения полной и самодостаточной в собственных пределах системы мысли. Эти требования полагались достижимыми потому, что сам человеческий разум мыслился как ограниченный — Откровение сообщало истины, самому разуму недоступные. Сфера разумного приобретала, таким образом, четко определенные границы и могла быть полностью охвачена и исчерпывающе систематизирована.
Второй вопрос: почему св. Фома, преподававший во вполне христианских учебных заведениях, адресовал свою первую Сумму язычникам? Где он их нашел среди своих поголовно крещеных студентов и коллег-богословов? Времена апологетики давно прошли, а эпоха миссионерства еще не наступила.
Новый, схоластический подход к богословию требовал рационального обоснования и объяснения всего содержания догматов веры, за исключением того, что может быть почерпнуто только из Откровения и выходит за пределы возможностей любого человеческого разума — превосходит самую его природу. Рациональная часть богословской системы должна строиться аналитически, снизу вверх — от следствия к причине, от эмпирической данности (индивидуального сущего) ко все более высоким духовным принципам и сущностям. Первой причины и источника бытия разумная мысль достичь не может — Бог для человека непостижим. Здесь на помощь приходит движение мысли в обратном направлении: за достоверный исходный пункт берутся непознаваемые истины, сообщенные в Откровении, и от них, путем дедукции, мы спускаемся от причин к следствиям, от Бога к земной эмпирии (это четвертая книга
Разумеется, Фома Аквинский, как любой современный ему doctor theologiae, предполагал, что все его слушатели и читатели с младенчества исповедуют Символ веры и принимают догматы вселенской христианской Церкви. Но задача построения рационального богословия требовала доказательства того, что Бог есть, что Он благ, един, разумен, бестелесен, вечен, — в чем и так никто, кажется, в те времена не сомневался. Заниматься такого рода апологетикой имело бы смысл только перед язычниками, не признающими единого Бога, как делали это в первые века христианства Ориген, Климент, Тертуллиан. И Фома дает понять названием своей работы, что он пишет так, как если бы обращался к язычникам, которых нужно убедить в том, что для выросшего в христианской семье и учившего катехизис само собой разумеется.[6]
Название ли
Томмазо д’Аквино, будущий ученый-аристотелик и святой Римской Католической Церкви, родился в начале 1225 г. в родовом замке Рокка Секка — «Сухая скала» — в богатой и влиятельной аристократической семье. Он был младшим сыном графа Ландульфа, сеньора города Аквино близ Неаполя. Семья Фомы состояла в родстве со знатнейшими родами Европы; Барбаросса приходился Фоме двоюродным дедом, Фридрих II — троюродным братом. Религиозные распри эпохи, ссоры государей, противостояние императоров Священной Римской империи и Римского папского престола были для Фомы, по словам Честертона, «просто семейной неурядицей... Граф Ландульф, могучий феодал, очень типичный для тех времен, осаждал монастырь Монте-Кассино, ибо император считал обитель крепостью папы. Потом тот же граф послал в тот же самый монастырь» своего пятилетнего сына Фому. «Еще позже другой его сын восстал против императора и воевал за папу, а император не замедлил этого сына казнить... Другие два сына, рьяно и честно служившие императору, который убил третьего, изловили Фому» и заточили его в башне своего замка, «ибо не одобряли новых религиозных веяний».[9] Дело в том, что Фома, воспитывавшийся с пяти до четырнадцати лет в бенедиктинском монастыре Монте-Кассино, должен был, как младший сын местного сеньора, делать духовную карьеру: стать аббатом, затем, может быть, епископом, кардиналом. Но после смерти отца в 1243 г. юный Фома вступает в недавно созданный орден нищенствующих монахов-проповедников, основанный св. Домиником.
Католическая Церковь в XIII веке относилась к новым религиозным движениям и объединениям настороженно и неодобрительно. Это была эпоха религиозных брожений, расколов и даже полномасштабных войн, как, например, альбигойские. На востоке Византийская Церковь уже два столетия не вполне успешно боролась с распространявшейся из Болгарии ересью богомилов, или павликиан.
Из Болгарии и Боснии еретическое антицерковное движение распространилось на Северную Италию, оттуда — на юг Франции, во Фландрию, в Испанию.[10] Среди правоверных католиков тоже было неспокойно, особенно в монастырях: дети почтенных семейств и монахи уважаемых монастырей бросали все и уходили бродяжничать, проповедуя «апостольский» образ жизни по Христовой заповеди: «Оставь все и иди за Мною». Ожидалось скорое наступление тысячелетнего Царства Духа Святого и разрушение прогнивших земных учреждений — Церкви и государства. Хилиастическая проповедь находила живейший отклик у всех слоев народа, так что бродячие монахи создавали постоянную угрозу образования новых сект и аскетически революционных религиозных движений. Вдали от духовного руководства и уравновешенного богословия церковных doctores-учителей, самые благонамеренные проповедники рисковали уклониться к радикальным еретическим воззрениям. В 1215 году IV Латеранский собор запрещает основывать новые монашеские ордена. Немного раньше папа Иннокентий III провозглашает крестовый поход против еретиков-альбигойцев. Три года крестоносцы под предводительством Симона де Монфора с переменным успехом воюют за Тулузу. После смерти Симона в 1218 г. Тулуза вновь достается графу Раймонду и его альбигойцам, и лишь к середине XIII в., стараниями короля Людовика Святого и папской инквизиции, почти совсем освобождается от ереси.
Доминиканский орден был создан во втором десятилетии XIII века для борьбы с альбигойской ересью. По примеру другого миноритского ордена — францисканского — он обязывал своих членов вести «апостольскую» жизнь нищих бродячих проповедников. Однако в отличие от францисканцев, на первое место у доминиканцев ставилась не сама аскеза и проповедь нравственным примером, а богословская проповедь, что требовало основательной научной подготовки. Члены ордена отказываются от всякого имущества и постоянных доходов, но в то же время запрещается физический труд, мешающий научной, преподавательской и проповеднической деятельности братьев.[11]
Осенью 1245 года молодой доминиканец Фома Аквинский, выбравшись, по преданию, из башни по веревке, к которой любящие сестры тайком от братьев привязали корзину, отправился в Париж учиться богословию. Еще до вступления в Доминиканский орден, с 1239 по 1242 год, Фома проходил studium artium liberalium в Неаполе, где под руководством Петра Ирландца штудировал Аристотеля, запрещенного в те времена в Париже.[12] В Париже он учится три года у Альберта Великого. В 1248 году его учитель Альберт уезжает в Кёльн, и Фома едет с ним. В 1252 году орден посылает его, уже бакалавра свободных искусств, по рекомендации Альберта в Париж преподавать на основанной доминиканцами кафедре. Два года Фома комментирует студентам Священное Писание, затем, в 1254–1256 гг. —
Самый большой систематический труд Аквината,
Широта эрудиции и интересов Аквината необычайно велика. Едва ли есть какая-либо область знания, которую он оставил бы без внимания, походя в этом на Аристотеля. Как богослов и философ, он всю жизнь исследовал Писание и Аристотеля, занимаясь экзегетикой, логикой и физикой. Ученик Альберта Великого, он живо интересовался естественными науками и новейшими эмпирическими сведениями. Судя по комментариям к Боэцию, он основательно занимался математикой. Как граф д’Аквино, он всегда был в курсе современной европейской политики, а в политике религиозной и церковной сам активно участвовал. Он изучал иудаизм и ислам, штудировал арабских аристотеликов и лично дискутировал с ними. Он серьезно интересовался астрономией и архитектурой, музыкой и зоологией, природой языка и строением веществ.
Фома Аквинский, по признанию многих, первый самостоятельный философ христианского Запада.[15]
Он положил начало традиции, в которой укоренена философия Нового времени: мысль Декарта и Лейбница следует путями, которые проложил Аквинат.[16] На первый взгляд, это не вполне согласуется с уничижительным определением места философии как служанки богословия, ancilla theologiae. Но не следует забывать, что Средние века понимали служение иначе, чем мы. Добровольное подчинение более высокому не унижает, а возвышает; так служба достойному сеньору сообщает вассалу более высокое достоинство. О соотношении чисто богословского и собственно философского содержания в его трудах написано достаточно.[17] Ответ на вопрос, нужно ли и как именно различать в рассуждениях Фомы теологию и рациональную философию, слишком зависит от позиции исследователя и от понимания смысла и задач обеих дисциплин. Сам Аквинат различал их как два разнонаправленных и взаимно-дополнительных пути познания: богословие идет сверху вниз, от Откровения к опыту, философия снизу вверх, от ощущений к богопознанию. Одно можно сказать с большой долей уверенности: философскую независимость дало Фоме именно то обстоятельство, что он был в первую очередь богослов и сознавал себя таковым. Чтобы решиться принять всерьез аристотелевскую философию, как это сделал Аквинат, нужно было принять и глубоко осмыслить истину, сообщенную в Откровении: что мир — творение Божье. Для традиционного богословия до XIII века Аристотель, с его посюсторонностью и эмпиризмом, был в лучшем случае профаном, в худшем — прямой противоположностью правоверному христианскому мыслителю. И вообще, для религиозного сознания той эпохи, с его исключительным спиритуализмом, как философ был приемлем Платон, а вслед за ним платоники, как Плотин и Прокл, или платонизирующие богословы, как Августин, Дионисий Ареопагит или Бонавентура.
Творчество Фомы обозначает поворот, если не целый переворот в мышлении и мирочувствовании.[18] Как Божье творение весь мир — «хорош весьма». В новое время немецкие романтики и идеалисты, или русские религиозные философы, возвращаясь к платонизирующему спиритуализму, вновь будут воспринимать слово «тварный», «тварь» как уничижительное; конечность здешнего бытия — как недостаток, достойный жалости. Для Фомы же именно в тварности величие и достоинство нашего мира; ведь он сотворен не кем-нибудь, а всемогущим и всеблагим Господом; не слепым случаем, не стихийной безличной и неразумной силой, не эволюцией, в которой низшее создает нечто более высокое, а всеведущим Умом, Любовью как таковой, разумно и целесообразно. В той же тварности — залог самостоятельности и самоценности мира. Бог — наисовершеннейший Творец, а потому и создание его должно быть совершенно; а самостоятельно действующее и избирающее себе цели существо совершеннее несвободного и неразумного. Впрочем, даже неразумная или неодушевленная природа действует не так, как ее ежемоментно направляет Божья воля, а так, как этого требует ее собственная сущность, т.е. тоже самостоятельно. Камень падает вниз, следуя закону своей природы; а если Бог вмешивается, то это чудо, а не порядок вещей. Бог — первая всеобщая действующая причина, но помимо нее в тварных вещах действуют причины вторичные, в которых конкретизируются взаимоотношения Творца с тварью. Фома обозначает антиномию между всемогуществом Создателя и самодеятельностью созданий во всей ее напряженности, однако не принимает ни одного из крайних ее решений: ни радикального решения арабских фаталистов, для которых действие любого существа есть лишь исполнение воли Аллаха, ни решения языческих материалистов, возводящих все к случаю, что, в конечном счете, тоже ведет к детерминизму, только обусловленному не разумным Богом, а слепой необходимостью. В этом выборе срединного пути, избегающего крайностей, — характерная черта Аквината как мыслителя.
Вся самостоятельность, самоценность и самодеятельность мира концентрируется для Фомы в человеке — носителе автономного разума. Разумная природа сотворена Богом так, что она способна познавать истину по собственной инициативе, не нуждаясь ни в побуждении извне, ни в особом просвещении свыше — illuminatio.[19] Разумная душа, способная помыслить все сущее, неким таинственным образом «есть всё на свете» — anima rationalis est quodammodo omnia. Еще древние назвали человека «маленькой вселенной» — микрокосмом, ибо он охватывает умом все, что есть в большом мире. Каким образом душа есть то, что она мыслит, т.е. как соотносятся бытие и мышление? Этот поставленный самыми первыми европейскими философами вопрос остается одним из главнейших. Для Фомы, признающего за творением подлинную самостоятельность и осмысленность, человеческая мысль способна постичь действительность как она есть. Мысль не обречена обманываться иллюзиями материального мира, или познавать лишь собственные рациональные конструкты, или бесплодно кружить в пустоте, пытаясь ухватить в конечном счете непознаваемую для нас метафизическую первопричину. Пусть наше познание ограничено тем, что сообщают органы чувств, пусть оно способно достоверно исследовать лишь вторичные причины — это познание будет истинным знанием того, что есть на самом деле. Что же касается высшей причины, недоступной нашему разуму, то она сама сообщит нам все, что нам нужно знать о ней для нашего счастья и спасения, в том числе и для полного утоления жажды знания. Здесь кончается царство философии и начинается область Откровения.
Фома различает два пути познания: собственно богословский путь ведет вниз от Бога и Его Откровения к твари, от причины к ее следствиям; путь рационального, или в терминологии Фомы, «естественного» познания ведет вверх, от чувственно воспринимаемого к духовному (умопостигаемому — по-латыни «интеллигибельному»), от следствий к причине, от твари к Богу
В чем же заключается первая очевиднейшая данность опыта, отправной пункт философствования? Аристотель учил, что это — «вот это сущее», существо или вещь, единица бытия. Первое, что мы узнаем и понимаем о любом предмете, — это то, что он существует. Сущее — начало нашего познания, самое известное для нас, учит Фома; primus conceptus, qui cadit in mentem, ens
Человек познает сущее, в первую очередь, интуитивно: единичное существо — ощущением, бытие как таковое — умом. Но интуитивное знание невыразимо в словах. Кроме того, оно относится лишь к нижней и верхней границам сущего: первичному единству индивидуума и чистому существованию. Конкретное бытие во множестве его модификаций лежит между двумя этими границами и подлежит рациональному познанию. Именно его мы обычно и зовем знанием, а обе интуитивные способности обеспечивают его предпосылки. Аквинат, которому нужно было учить и проповедовать, в своих Суммах строит прежде всего рациональное учение о бытии, лежащем между двумя непознаваемыми для нас полюсами: материей — принципом индивидуации, и Богом — чистым простым бытием.
Рационально понять предмет значит составить о нем понятие, «дать о нем отчет» — logon didonai, по Аристотелю. Логос — это понятие и определение, сущность предмета, выразимая словом. Определить — значит сказать, к какому роду и виду принадлежит исследуемая вещь; указать ее «ближайший род и видообразующее отличие» — genus proximum per differentiam specificam. Но род бытия указать невозможно: ведь нет ничего, чего нет. Все, что может быть ощутимо, мыслимо, вообразимо, существует в природе, уме или фантазии; даже все то, чего нет нигде, но что могло бы быть, существует потенциально и тем самым тоже причастно бытию. Сущее — самый общий из родов, выше которого ничего нет. Не можем мы отыскать и отличительных признаков бытия, ибо любое отличие само существует и тем самым само есть бытие; любой предел есть сущее, которое нам нужно определить.
Но если бытие в принципе неопределимо, значит, оно не однозначное понятие — non univoce dicitur. В самом деле, Бог — источник всякого бытия, вот эта реальная лошадь, мифический кентавр и, скажем, рыжий цвет и лошадь вообще существуют неодинаково. Означает ли это, что бытие — омоним, как «ключ» или «лук»? Нет, потому что лук-овощ, несомненно, не есть лук-оружие; но о кентавре или акциденции мы не можем сказать, что они не существуют. Разница между разными способами бытия не та, что между бытием и небытием; так что сущее — не омоним, non aequivoce dicitur.
Способы бытия различаются прежде всего степенью — modus essendi. Говорить о том, что средневековое миросозерцание иерархично, давно стало общим местом. Но понять, что такое онтологическая иерархия, по-прежнему очень трудно. На первый взгляд, существование не знает градаций: нечто либо есть, либо нет. Легко выстроить иерархию по социальному положению, красоте, полезности или могуществу; но для Фомы одни вещи существуют в большей степени, чем другие. Целая лестница таких степеней составляет ordo universalis — вселенскую иерархию. Принцип, упорядочивающий ее, т.е. расставляющий сущие по разным ее ступеням — ordinatio — есть цель. Ordinari — «составлять упорядоченную иерархию» — означает одновременно быть устремленным к цели, ordinari ad aliquid. Ступень, которую вы занимаете в этом восходящем к цели порядке вещей, — это ваше «благородство», nobilitas. На языке Фомы всякая причина «благороднее» своего следствия, акт — потенции, реально существующее — только мыслимого, субстанция — акциденции; всякое простое «благороднее» сложного и т.д. Собственно, благородство — это особого рода совершенство, совершенство по бытию. Понятия modus essendi, ordo и nobilitas — ключевые для первого тома
Если отношение разных сущих к бытию различается по степени и способу, то предикат бытия сказывается о них не однозначно и не омонимично, а по аналогии — esse analogice dicitur. Об аналогии как особом пути познания там, где бессильно мышление и ощущение, говорил еще Аристотель. Материю, т.е. чисто потенциальный субстрат становления, нельзя ни увидеть, ни помыслить, поскольку она не оформлена. Ее можно постичь лишь по аналогии, т.е. вычислить с помощью пропорции: как статуя относится к неоформленной меди, так медь относится к первовеществу, а первовещество к непостижимому субстрату, который мы назовем материей. Фома применяет принцип аналогии гораздо шире. О бытии как таковом мы вообще высказываемся преимущественно по аналогии. Кроме того, все предикаты, которые мы приписываем Богу, соотносятся с ним по аналогии. Об этом много говорится в первом томе (гл. 30–35). С одной стороны, нам непременно нужно познать Бога, чтобы достичь счастья и спасения. С другой стороны, Бог в принципе непознаваем для нас. Мы называем Бога сущим, благим, праведным, мудрым и могучим. Правильно ли это? Ясно, что он существует, благ или мудр не в том смысле, как, например, какой-то человек или законодательство. С другой стороны, нельзя считать, что Бог не существует, что он не благ и не мудр — в том числе, и в том смысле, какой мы на земле вкладываем в эти слова. (В этом случае, в частности, рухнут все абсолютные основания нашего собственного бытия, познания и системы ценностей). Мы справедливо относим к Богу наши предикаты по аналогии.
Аналогическое познание бытия не составляло бы труда, если бы сущее различалось только по степени. Но само бытие как таковое предстает в разных своих аспектах, и каждый из них может наличествовать в данной вещи в разных степенях. Эти аспекты — не внешние свойства и не частные случаи бытия; каждый из них тождествен бытию и обратим с понятием «сущее». Фома называет такие понятия, эксплицирующие бытие, трансценденталиями. Таковы понятия res, unum, aliquid, verum, bonum — реальность, единство, субстанциальность, истинность и благость. Сказать о предмете, что он есть, что он реален или един, что он есть нечто, т.е. субстанциален, что он истинен или благ, означает, в конечном счете, одно и то же.
Кроме того, различается бытие абсолютное (necessarium) и случайное (contingens), тварное (causatum) и нетварное (causa sui). Есть бытие самостоятельное (subsistens, перевод греч. термина «ипостась», т.е. индивидуализованное сущее), бытие обусловленное (по меньшей мере, в двух разновидностях: esse ad aliquid — относительное бытие, и esse in aliquo, как, например, бытие всех качеств и математических предметов), а также бытие взаимообусловленное.
Наконец, важнейшее значение для понимания бытия сущих имеют два различения, введенные еще в аристотелевской метафизике: различение акта и потенции, и различение сущности и существования.
Понятие бытия охватывает всё, что есть каким бы то ни было образом. Но в строгом смысле слова только о конкретном существе или вещи, о hoc aliquid — «вот этом-вот» — можно сказать: оно есть. На языке Аристотеля hoc aliquid, этот вот человек или дуб, есть «первая сущность», а видовое или родовое понятие — вторая. Бытие единичного не дедуцируется из общих принципов. Напротив, сами эти принципы и структуры бытия как такового постигаются путем анализа единичного сущего. Но не только в человеческом познании, а и в реальности принципы не существуют прежде и отдельно от конституируемого ими сущего. Лишь в нем они обретают бытие и самостоятельность — subsistunt. Но то, что в первую очередь и в наибольшей степени обладает бытием, должно быть и наиболее достоверным в качестве предмета познания. Вот почему для Фомы исходным пунктом рационального философствования становится конкретная эмпирическая данность, а главным методом философского исследования — не дедукция, а анализ: разложение конкретной, т.е. сращенной, данности на составляющие и вычленение из нее все более простых начал бытия, вплоть до высших, далее неразложимых принципов.
Два начала, составляющие всякое сущее за исключением одного лишь Бога — это форма и материя. (Форму Фома именует также quidditas — «чтойностью», natura — «природой», essentia — «сущностью» или species — «видом»). Все вещи в природе «сложные» из формы и материи (у Аристотеля они называются σύνθετα, у Фомы composita). Все, что есть, есть нечто определенное и отделено, физически или логически, от других сущих. Например, вот это сущее есть человек, а не лошадь, по форме, и есть Сократ, а не Ксантиппа, по материи. Форма — это ответ на вопрос: «Что это?» Материя — возможность для формы реализоваться в виде единичного сущего; континуум, в котором две формы, например, точки или единицы, могут различаться по числу. И форма и материя — условия бытия как единства, сущностного и индивидуального. В то же время форма и материя противоположны друг другу как определенность и неопределенность, суть и бесформенность. Между ними всегда напряжение: форма стремится осуществится как можно полнее, а косная материя мешает. Индивидуальные различия между существами одного вида — следствие неполной реализации формы. Насколько форме удалось реализоваться в данном существе, настолько действительно (актуально) ее бытие, настолько она есть ens actu. Все то, чем она, сообразно своей форме, могла бы быть, но не является, составляет ее потенциальное бытие. Таким образом, всякое конкретное сущее, hoc aliquid, есть не только действительность, но и целый ряд возможностей, реализуемых в большей или меньшей степени. Если ни одна из ее возможностей не осуществлена, вещь существует только в потенции: например, определенный ребенок, который родится (или не родится) через сотню лет. Напряжение между двумя принципами сущего: формой и материей, действительностью и возможностью, — проявляется в эмпирически наблюдаемой изменчивости всех сложных вещей. Они возникают, когда актуализуется их потенция, и погибают, а в промежутке непрерывно меняются: по качеству, количеству, положению в пространстве и времени и т.д. Все виды изменения Аристотель называет общим термином «движение», в том числе и изменение по бытию, т.е. возникновение и уничтожение. Всякое единичное сущее есть ens mobile. Само движение, motus, определяется Фомой вслед за Аристотелем как actus entis in potentia, действительность сущего в возможности. Таким образом, действительное существование всякого единичного сущего — это движение, т.е. постоянное напряженное преодолевание формой своей материи, энтропийно-инертного начала; постоянное усилие актуализовать свою сущность.
Понимание движения у Аристотеля и Фомы в одном существенном аспекте противоположно представлению Нового времени: движение задается конечной точкой, а не начальной. Нам, чтобы охарактеризовать движение, нужно задать исходную точку и направление; мы допускаем и обычно предполагаем развитие из ничтожного в более совершенное, из ничего во все. Для аристотелика движение задается конечной точкой — целью. Онтологически и логически акт первичнее своей потенции, или, что то же самое, форма предшествует материи. Поэтому начало движения — его цель, конец. Важно, куда двигаться, а не откуда. Пока нет конечной цели развития существа, оно не только не возникнет, но не будет даже той потенции, из которой оно могло бы развиться. Значит, цель движения — первое условие возможности какого бы то ни было бытия (за исключением абсолютно простого, т.е. не состоящего из формы и материи и потому в принципе неизменного, вечного). Такая цель, или «первый двигатель» и есть Создатель всего сущего. Действует этот двигатель не механически, выталкивая вещи из небытия; он притягивает всё к себе. Он — primum appetibile — то, к чему стремятся, с чем хотят соединиться, т.е. то, что любят все сущие. Но все, что есть, хочет быть и быть самим собой. Цель, к которой стремится все, что есть, — существование и сущность, бытие как таковое. Это и есть аристотелевский первый двигатель — perpetuum mobile. Он сообщает всему в мире appetitus essendï порыв от небытия к бытию, от потенции к акту, от материи к форме.
Аквинат различает две разновидности формы. Forma substantialis — принцип внутреннего единства и определенности, сообщающий бытие как таковое — actum essendi. Такая форма у каждого единичного сущего может быть только одна. Она делает его субстанцией, наделяя и существованием, и сущностью — quod sit et quod quid sit. Вторая, forma accidentalis, сообщает индивидууму все прочие его свойства, его esse secundum quid — относительное, обусловленное бытие. Вторая форма меняется постоянно, первая — всегда неизменна.
Различает Фома и две материи. Materia prima, аристотелевская первая материя — бескачественный субстрат возникновения и уничтожения, чистая потенция, собственно, небытие. Но для Аристотеля та же первая материя была потенциальной бесконечностью, т.е. бесконечной делимостью, континуумом. Для Фомы непрерывность — уже некое качество. Поэтому континуум, который может принять пространственные и временные характеристики, — это результат первичного оформления первоматерии, materia secunda. Она еще непротяженна и безвременна, но на ней уже стоит первая печать (signum) формы — она делима и может принять количество. Такая «размеченная» для восприятия единичных форм материя называется materia quantitate signata; это субстрат множественности. Вторая материя выступает как principium individuationis: в ней одна и та же форма (логический вид) может реализоваться во множестве единичных сущих. (Впрочем, форма для Фомы тоже принцип индивидуации — individuatio de ratione formae. Здесь нет противоречия: что считать началом единичности, зависит от точки зрения — рассматриваем ли мы начало внутреннего единства вещи, или предпосылку ее отделенности от других вещей, ее единства «извне». В любом случае, подлинное бытие — это бытие индивидуума, а форма и материя — два его равно необходимые условия).
Аристотель определял сущее (ούσία, substantia) как то, что ни о чем не сказывается; напротив, все предикаты сказываются о нем. Индивидуальное невыразимо, individuum est ineffabilë все, что можно о нем высказать, будет общим, а не индивидуальным, ибо такова природа нашего мышления и языка, мы мыслим общими понятиями. Мы можем понять и высказать о вещи все, кроме ее единичности, а именно как единичная она и обладает бытием. С другой стороны, ни одна вещь не могла бы существовать, а следовательно, и быть единичной, если бы не была чем-то, чем-то определенным (и выразимым в словах). Это значит, что само по себе бытие любого единичного сущего не просто. В нем наличествуют два равно необходимых, но несводимых друг к другу элемента: первый отвечает на вопрос, что есть вещь; второй констатирует, что она есть. Первый Фома, как и все его предшественники, начиная с Боэция, называет essentia, сущностью, а второй бытием, esse, или, изредка, существованием — existentia. Важнейший вопрос онтологии: в чем различие сущности и существования? И, в частности, реально ли оно? Имеем ли мы здесь distinctio realis или distinctio rationis, т.е. чисто логическое различение, которое мы производим мысленно ради анализа? Фома учит, что в Боге сущность и существование совпадают. Бог абсолютно прост и един. В ответ на вопрос, что Он собой представляет, Он сам отвечает в Откровении: ego sum qui sum, Аз есмь Сущий. Применительно к Богу различение сущности и бытия есть distinctio rationis. Но во всех сотворенных сущих, как природных, так и чисто духовных и свободных от материи, сущность и факт существования не совпадают реально: то, что эти вещи существуют, не извечная необходимость, а случайность, следствие произвольного внешнего воздействия, которое мы зовем творением. Их бытие не заключается в их сущности, в противном случае они не нуждались бы в Творце, чтобы быть, а существовали бы вечно сами по себе — sui causa.
Подлинное, совершенное бытие не знает различения сущности и существования; но бытие тварных существ несовершенно и потому разделено. Человек — тоже тварное существо, его бытие тоже не достигает совершенства простоты, сущность и существование в нем раздельны. Поэтому человек не может мыслить сущность и существование в единстве: деятельность вещи не может быть больше, чем бытие данной вещи, и наше мышление не может выйти за пределы нашего разделенного бытия. Так объясняет Фома, почему ответ на вопрос о соотношении сущности и существования, в конечном счете, превосходит способность человеческого понимания. Сформулировать его, так же, как утверждать что-либо о природе Бога, можно лишь по аналогии.[20] Человеческий разум способен лишь констатировать различие сущности и существования в бытии всего тварного, так же, как о Боге наш разум, своими силами, способен лишь доказать, что Бог есть.
В свете знаменитых философских споров XIV столетия между номиналистами и реалистами, онтологию Фомы нередко интерпретировали в духе либо эссенциализма, либо экзистенциализма. Для традиционного католического богословия прошлого века Аквинат, чаще всего, является сторонником примата сущности: ведь он, в частности, защищал реальность единой, неизменной и вечной истины против Сигера Брабантского и аверроистов. А истина — это форма и сущность. Этьен Жильсон, один из лучших философов-томистов нашего века, в увлечении бергсонианством и экзистенциализмом, представляет Фому первым экзистенциальным философом. Он доказывает, что Фома «утверждает примат существования над сущностью». «Акт существования в его понимании находится в самой сердцевине — или, если угодно, в самом корне реальности. Следовательно, он и есть ее начало начал. Он есть абсолютно первое, первее самого Блага: ведь всякое сущее является благим, лишь будучи сущим; а сущим оно является лишь в силу ipsum esse, позволяющего сказать: это есть».[21] — Заметим, что если бы это было так, Фома не принимал бы безоговорочно тезис об обратимости бытия и блага, ens et bonum convertuntur, как он это делает неоднократно, в частности, в комментарии на
На русский язык
Латинский текст
Глава 1. В чем обязанность мудреца
«Истину произнесет язык мой, и нечестие — мерзость для уст моих» (
Обычное словоупотребление, которому, по мнению Философа, нужно следовать, выбирая имена для вещей.[23] называет мудрецами тех, кто располагает вещи в правильном порядке и хорошо ими управляет. Вот почему среди прочих свойств, которые люди обычно полагают присущими мудрецу, Философ указывает и такое: «Мудрецу свойственно упорядочивать».[24] Но правила упорядочения и управления целесообразно упорядоченными вещами могут быть выведены лишь из их цели: ибо всякая вещь может быть расположена наилучшим образом только тогда, когда она упорядочена сообразно своей цели; ведь цель — благо всякой вещи.
Так вот, одни искусства играют роль управляющих и как бы первичных, а другие — вторичных, если предмет первых оказывается целью вторых; медицинское искусство, к примеру, предшествует искусству приготовления мазей и упорядочивает его, поскольку здоровье, предмет медицины, есть цель всех мазей, которые изготовляет фармакопея. Точно так же соотносится искусство кораблевождения с кораблестроением, и военное дело с искусством верховой езды и прочими вспомогательными военными дисциплинами. Те, что первичнее других, называются архитектоническими, то есть главенствующими или первенствующими искусствами, а сведущие в них зовутся архитекторами и мудрецами. Так вот, эти сведущие в искусствах люди, имея дело с целями отдельных вещей, не достигают универсальной всеобщей цели и потому зовутся мудрыми в том или ином деле; именно в этом смысле говорится о мудрости в
Конечная цель всякой вещи — та, которую имел в виду ее первый создатель и двигатель. Но первый устроитель и двигатель вселенной — ум, как будет показано ниже. Следовательно, конечной целью вселенной должно быть благо ума. Но благо ума — это истина. Следовательно, истина должна быть конечной целью всей вселенной; и мудрость должна быть устремлена в первую очередь к ее рассмотрению. Именно поэтому божественная Мудрость, облекшаяся плотью, свидетельствует, что она пришла в мир, дабы явить истину, как сказано у Иоанна: «Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине»
Но и Философ определяет первую философию как «знание истины»;[26] не любой истины, но той, которая есть источник всякой истины, то есть относится к первоначалу бытия всех вещей; поэтому и истина его есть начало всякой истины, ибо расположение вещей в истине такое же, как и в бытии.[27]
Кто стремится к одной из противоположностей, тот тем самым отталкивает другую; так лекарство, доставляя здоровье, прогоняет болезнь. Поэтому раз дело мудреца — мыслить истину, в первую очередь о первоначале, и сообщать ее другим, его же дело — бороться с ее противоположностью, ложью.
Так что совершенно справедливо указана двойная обязанность мудреца устами Премудрости в приведенных в самом начале словах: «Истину произнесет язык мой»: это обязанность исследовать и высказывать божественную истину, ибо именно ее прежде всего означает слово «истина»; и бороться с заблуждением против истины: «и нечестие — мерзость для уст моих», где нечестие означает ложь, искажающую божественную истину и противоположную религии, называемой также благочестием, отчего противоположная ей ложь получила имя нечестия.
Глава 2. Какова задача автора в этом сочинении
Среди человеческих стремлений стремление к мудрости совершеннее, возвышеннее, полезнее и приятнее всех.
Совершеннее потому, что человек, со всем рвением устремляющийся к мудрости, уже становится обладателем некоторой части истинного блаженства; как говорит Мудрец: «Блажен человек, который снискал мудрость»
Возвышеннее потому, что именно через него человек более всего уподобляется Богу, создавшему «все в премудрости»; а так как подобие — причина любви, то стремление к мудрости более всего связывает его с Богом дружбой, почему и сказано в
Полезнее потому, что через мудрость входят в царство бессмертия, ибо «желание премудрости возводит к царству» (
А приятнее потому, что «в обращении ее нет суровости, ни в сожитии с нею скорби, но веселие и радость» (
Итак, положившись на благость Божию, попытаемся исполнить обязанность мудреца, пусть она нам и не по силам; наша задача — изложить, в меру наших скромных возможностей, истину, которую исповедует католическая вера, устраняя противоположные ей заблуждения. Говоря словами Илария, «я сознаю, что это — главная обязанность моей жизни, и долг мой перед Богом в том, чтобы каждое мое слово и все мои чувства говорили о Нем».[28]
Однако опровергать заблуждения отдельных людей трудно по двум причинам.
Во-первых, потому, что кощунственные учения отдельных заблуждающихся известны нам не настолько хорошо, чтобы мы могли из их собственных высказываний заимствовать доводы для ниспровержения их заблуждений. Правда, этим способом пользовались древние учителя для опровержения заблуждений язычников; но они могли знать их положения, поскольку и сами в свое время были язычниками, или, по крайней мере, жили среди язычников и обучались их наукам.
Во-вторых, потому что у некоторых из них, например, магометан и язычников-варваров, нет какого-либо общего с нами авторитетного Писания, на основании которого можно было бы их убедить, подобно тому как мы можем вести диспуты против иудеев на основании Ветхого Завета, или против еретиков на основании Нового. Но те не принимают ни того, ни другого. Вот почему необходимо прибегать к естественному разуму, с которым все вынуждены соглашаться. Правда, в делах божественных его недостаточно.
Исследуя какую-либо истину, мы будем одновременно показывать, какие именно заблуждения она исключает, и каким образом доказуемая истина согласуется с верой христианской религии.
Глава 3. Каким способом можно изложить божественную истину
Поскольку не все способы изложения истины одинаковы, но «настоящий знаток пытается понять каждую вещь настолько, насколько позволяет ее природа», как «замечательно выразился», по словам Боэция, Философ,[29] постольку необходимо прежде показать, каким способом может быть изложена данная истина.
В том, что мы исповедуем о Боге, есть два вида истины. Есть такие истины о Боге, которые превосходят всякую возможность человеческого разума, например, что Бог тройствен и един. А есть такие, которые доступны даже естественному разуму, например, что Бог существует, что Бог един и тому подобные; их доказывали о Боге даже философы, ведомые естественным светом разума[30].
Однако совершенно очевидно, что среди умопостигаемых божественных [свойств] есть и такие, что всецело превосходят природные возможности человеческого разума. В самом деле, поскольку начало совокупности знаний, которые разум обретает о какой-либо вещи, есть постижение субстанции этой вещи — ведь, согласно учению Философа,[31] начало доказательства — то, что есть вещь; постольку все об этой вещи должно познаваться таким же образом, каким понимается субстанция этой вещи. Вот почему, если человеческий ум постиг субстанцию какой-либо вещи, например, камня или треугольника, ни одно из умопостигаемых [свойств] этой вещи не будет превосходить возможности человеческого разума. Но ведь с познанием Бога дело обстоит у нас совсем не так. Ибо естественные свойства человеческого ума не позволяют ему охватить Его субстанцию: ведь ум наш, сообразно нашему нынешнему образу жизни, начинает познание с чувств; поэтому то, что не воспринимается чувствами, не может быть постигнуто человеческим умом, или постижимо лишь в той степени, в какой познание его может быть собрано из чувственных [представлений]. Однако чувственные [представления] не могут показать нашему уму божественную субстанцию такой, какая она есть, ибо они — действия, не равные по силе причине. Тем не менее, отправляясь от чувственных [представлений], наш ум доходит в богопознании до признания того, что Бог существует, и других [атрибутов], которые следует приписать первоначалу. Таким образом, среди умопостигаемых божественных [свойств] есть доступные человеческому разуму, но есть и такие, которые целиком выходят за пределы его возможностей.
Кроме того, то же самое мы легко обнаруживаем там, где дело идет о разных степенях ума. Если из двух человек один тоньше понимает какую-либо вещь, то тот, чей ум поднялся выше, понимает много такого, чего второй вообще не в состоянии постичь: так необразованному человеку ни за что не разобраться в философских тонкостях. В свою очередь, ум ангела намного больше превосходит человеческий, чем ум наилучшего философа ум самого неотесанного невежды, ибо различие между последними все же остается в пределах человеческого вида, а ангельский ум выходит за эти пределы. Ведь ангел познает Бога из более благородного действия,[32] чем человек — ровно настолько [более благородного], насколько сама субстанция ангела, посредством которой он восходит от естественного познания к богопознанию, достойнее, чем чувственные вещи и даже сама душа, через которую поднимается к богопознанию человеческий ум. А божественный ум превосходит ангельский еще во много раз больше, чем ангельский превосходит человеческий. Ибо познавательная способность божественного ума адекватна его субстанции, так что Он в совершенстве понимает о себе,
Кроме того, то же самое с очевидностью явствует из несовершенства нашего познания вещей, в котором мы ежедневно убеждаемся на опыте. В самом деле, мы не знаем большинства свойств чувственных вещей, а для тех чувственно воспринимаемых свойств, которые мы знаем, мы в большинстве случаев не можем найти точного объяснения. Так что для исследования всех умопостигаемых свойств той все превосходящей субстанции человеческого разума недостаточно в гораздо большей степени.
С этим созвучны и слова Философа, который говорит во второй книге
Подтверждает эту истину и Священное Писание. В
Итак, не все, что говорится о Боге и не может быть исследовано разумом, следует тотчас отвергать как ложное, как думали манихеи и большинство неверных.[34]
Глава 4. О том, что правильно предлагается людям принять на веру истину о божественных вещах
Итак, существуют две истины о божественных умопостигаемых [вещах]: одна — доступная для разумного исследования, вторая — выходящая за пределы природных способностей человеческого разума; и ту, и другую Бог предлагает людям принять на веру, и это правильно.
Что это правильно, нужно доказать, и в первую очередь применительно к той истине, которая доступна для разумного исследования: ведь кому-нибудь может показаться, что раз до нее можно дойти разумом, то совершенно излишне было передавать ее через сверхъественное вдохновение и предлагать в нее поверить. Однако если бы нам было предоставлено искать истину этого рода исключительно с помощью разума, из этого проистекали бы три неприемлемых следствия.
Первое: очень немногие люди знали бы Бога. Обретение истины — плод ревностного исследования, которым большинство людей заняться не может, ибо им мешают три препятствия. — Многие люди от природы не расположены к науке, так как их организм неприспособлен к познанию, и никакие занятия не могут привести их к высшей ступени человеческого знания, которое состоит в познании Бога. — Другим же мешает хозяйственная необходимость. Ибо кому-то из людей надо заниматься управлением временными вещами; они не могут потратить достаточно времени на созерцательное исследование, требующее досуга, чтобы достичь вершины человеческого исследования, то есть познания Бога. — А некоторым мешает лень. Дело в том, что для познания того, что разум может исследовать о Боге, нужно много предварительных знаний; недаром к изучению метафизики, занимающейся божественными [предметами], приступают в последнюю очередь, изучив все прочие части философии. Таким образом, подойти к исследованию вышеназванной истины можно лишь с великим трудом после ревностных занятий. Подобный труд мало кто желает взять на себя ради любви к знанию, хоть Бог и вложил в человеческие души естественное стремление к нему.[35]
Второе неприемлемое следствие: если бы кому и удалось дойти до открытия вышеназванной истины, то лишь по прошествии долгого времени. Во-первых, из-за глубины этой истины, настичь которую на пути разума ум человеческий оказывается в состоянии лишь после долгого упражнения. Во-вторых, из-за множества предварительных требований, о которых уже говорилось. В-третьих, из-за того, что в пору юности душа, волнуемая движением разнообразных страстей, неспособна к познанию столь глубокой истины, «ведь, только успокоившись, душа становится разумной и знающей», как сказано в VII книге
Третье неприемлемое следствие: в исследования человеческого разума почти всегда вкрадываются ошибки — из-за слабости нашего ума в суждении и из-за вмешательства воображения. И поэтому многие будут продолжать сомневаться даже в том, что доказано наидостовернейшим образом, ибо они не разбираются в силе доказательства; в особенности когда они увидят, как противоречат друг другу учения тех, кого зовут мудрецами. Даже во многих доказуемых истинах оказывается иногда примесь ложного, которое не доказывается, а утверждается на основании вероятности или софистического довода, порою принимаемого за доказательство. Вот почему нужно было, чтобы незыблемая достоверность и чистая истина о божественных вещах была сообщена людям путем веры.
А значит, спасителен был промысел божественного милосердия, заповедавшего верою хранить даже и то, что может исследовать разум, дабы все легко могли сделаться причастными богопознанию, и притом без сомнения и заблуждения.
Вот почему сказано в
Глава 5. О том, что правильно предлагается людям веровать в то, чего нельзя исследовать разумом
Иным, однако, может показаться, что не следовало предлагать людям верить в то, чего человеческий разум не в состоянии понять: ведь божественная мудрость промышляет о каждом сообразно его природе. Поэтому требуется доказать, что это было необходимо, а именно: чтобы Бог предложил человеку поверить даже в то, что превосходит его разум.
Никто не устремляет своего желания и рвения к тому, что не известно ему заранее. Значит, раз божественный Промысл предназначил людей ко благу более высокому, нежели может в нынешней жизни познать на опыте человеческая бренность, как будет показано в дальнейшем, следовало призвать душу к чему-то более высокому, чем все доступное нашему разуму в настоящем, дабы он научился желать чего-то и направлять свое старание к чему-то, всецело превосходящему состояние нынешней жизни. И в особенности это подобает христианской религии, которая как никто обещает духовные и вечные блага; поэтому в ней предлагается [на веру] очень многое, недоступное человеческим чувствам. Напротив, Ветхий Закон, содержавший временные обетования, предлагал мало такого, что превосходило [возможности] исследования человеческого разума. — Таким же образом действовали и философы, заботившиеся о том, чтобы от чувственных наслаждений привести людей к достойной жизни: они старались показать, что есть другие блага, куда лучше и сладостней, чем чувственные, и наслаждаются ими те, кто предается деятельным или созерцательным добродетелям.[37]
Подобную истину необходимо предлагать людям на веру, дабы истиннее было познание Бога. Ибо лишь тогда мы истинно познаем Бога, когда веруем, что сам Он выше всего того, что может думать о Боге человек, ибо божественная субстанция превосходит естественное познание человека, как показано выше. Таким образом, когда человеку предлагается [принять на веру] некоторые [утверждения] о Боге, превосходящие разум, он утверждается во мнении, что Бог есть нечто высшее, нежели он может помыслить.
Есть от этого и еще одна польза: подавляется самонадеянность, мать заблуждения. Ведь есть люди, почитающие себя настолько умными, что думают, будто могут измерить своим умом всю природу вещей, то есть считающие истинным все, что им таковым кажется, а все, что не кажется- ложным.[38] Так вот, чтобы душа человеческая, освободившись от этой самонадеянности, смогла перейти к скромному исследованию истины, необходимо было предложить ей от Бога [на веру] нечто, всецело превосходящее её понимание.
Есть и другая польза, как явствует из слов Философа в X книге
Вот почему сказано у Иисуса сына Сирахова: «Многое открыто тебе, превышающее человеческое понимание"(3:23).[42] И в
Глава 6. О том, что соглашаться с [догматами] веры не есть признак легкомыслия, хотя они и выше разума
Уверовавшие в такого рода истину, которую не может проверить на опыте человеческий разум, веруют отнюдь не легкомысленно, «не хитросплетенным басням последуя», как говорится во
На такое подтверждение [веры] указывает
Но это столь дивное обращение мира к христианской вере есть знак более достоверный, чем все предшествовавшие знамения; так что нет необходимости дальше припоминать их — настолько очевидно их действие. В самом деле, удивительней всех чудесных знамений было бы, если бы простые и незнатные люди без всяких чудесных знамений привели мир к тому, чтобы уверовать в истины столь трудно приемлемые, совершать дела столь тяжкие и питать надежды столь высокие. Хотя и в наши времена Бог не перестает творить чудеса через святых Своих ради укрепления веры.
Совсем иным путем шли те, кто вводили заблуждения и основывали секты: это ясно видно на примере Магомета, соблазнившего народы обетованием плотских наслаждений, желать которых подстегивает плотское вожделение. И заповеди он дал сообразные обетованиям, ослабив узду, сдерживавшую плотские удовольствия, так что люди плотские тотчас готовы им повиноваться. Свидетельств истинности [своего учения] он тоже не привел, кроме таких, какие легко может отыскать любой средний мудрец с помощью естественного разумения; но даже и то истинное, что было в его учении, он перемешал со множеством басен и учений самых ложных. Не было у него и сверхъестественных знамений, которые одни могут служить подобающим свидетельством божественного вдохновения: видимое действие, которого не мог совершить никто кроме Бога, показывает, что учитель истины вдохновлен невидимым [Духом]. Правда, он говорил, что послан [Богом] в мощи оружия — но такими знамениями обычно отличены разбойники и тираны. Более того: ему не поверили вначале никто из людей мудрых, наторевших в вещах божественных и человеческих, но только люди по-звериному дикие, обитавшие в пустынях, не знавшие вообще никакого божественного учения, зато многочисленные: с их помощью он силой оружия принудил других принять свой закон. Далее: божественные предсказания предшествовавших пророков не подтверждают его учения; более того, он искажает выдумками свидетельства Ветхого и Нового Заветов, пересказывая их, словно басни, что очевидно всякому, внимательно читающему его закон. Потому-то, из хитрой предусмотрительности, он и не велел своим приспешникам читать книги Ветхого и Нового Заветов, дабы не уличили его во лжи. Из всего этого явствует, что верящие его словам веруют легкомысленно.
Глава 7. О том, что истина разума не противоречит истине христианской веры
Хотя вышеупомянутая истина христианской веры превосходит способность человеческого разума, однако то, что дано разуму от природы, не может противоречить этой истине.
В самом деле, известно, что то, что врождённо разуму от природы, в высшей степени истинно — настолько, что даже помыслить это ложным невозможно. С другой стороны, нельзя счесть ложными и истины веры, столь очевидно подтвержденные свыше. А поскольку истине противоречит лишь ложь, что с очевидностью явствует из рассмотрения их определений, постольку невозможно, чтобы вышеупомянутая истина веры противоречила тем принципам, которые разум познает естественным образом.
И еще. То, что вводится в душу ученика учителем, содержится в знании учителя — если только он намеренно не вводит ученика в заблуждение, чего о Боге подумать нельзя. Но знание известных от природы принципов вложено в нас свыше, поскольку сам Бог — создатель нашей природы. Следовательно, эти же самые принципы содержатся и в божественной мудрости. Значит, все, что противоречит принципам этого рода, будет противоречить и божественной мудрости, а следовательно, не может быть от Бога. Значит, то, что хранится верой и известно из откровения, не может противоречить естественному познанию.
К тому же. Противоречивые доводы связывают наш ум так, что он не может двигаться вперед к познанию. Значит, если бы противоречивые познания посылались нам Богом, то именно для того, чтобы помешать нашему уму познать истину. Но такое от Бога исходить не может.