Онисим… Я не слышал Онисима, словно находился в доме совсем один.
Заведующая учебной частью Ирина Ивановна Горик повернулась. Профиль ее, тонкий и гордый, обозначился на бледном экране окна, смотрящего прямо на море, где висел туман, без солнца, без неба, как лист белой непрозрачной бумаги. Она говорила красиво. Вернее, голос ее звучал красиво, и никакого другого слова тут не подберешь.
— Тридцать шесть дней — это совсем немного. Сдашь экзамены… Потом решай.
— Я хочу матросом на судно.
— Девять классов не помешают и матросу.
Она смерила меня взглядом высокомерно, но не зло, может несколько раздраженная моим упрямством, бестолковостью. Рядом с ней, в углу между окном и увешанной картами стеной, стоял скелет человека, невысокий и немножко жалкий. Он стоял здесь, потому что в школе не было кабинета по анатомии, как не было кабинетов и по физике, и по истории, и по географии. И вообще здание школы использовалось лишь наполовину: в ее правое крыло осенью 1942 года угодила бомба. Только с нынешней зимы, с января, появилась при школе бригада рабочих, и на школьный двор были завезены кирпич, цемент, известь…
— Ты ленишься…
— Мне стыдно, — признался я.
— Дети не отвечают за родителей, — уверенно объяснила Ирина Ивановна Горик. Добавила: — Иди на занятия.
Звонок разрывался за стеной в коридоре. Слышались топот, смех, выкрики.
— Так не бывает, — уныло сказал я. — Все отвечают друг за друга.
— Не говори за всех, — строго произнесла она.
Закрыв дверь учительской, я оглядел пустой коридор, вдоль которого тянулись высокие окна, наверху еще заколоченные фанерой, выбеленной известью. На лестничной площадке мелькнула сутулая спина уборщицы бабы Сони. Рядом за дверью класса кто-то громко и монотонно читал:
«Ну и пусть кроет, — подумал я. — Очень даже хорошо». И пошел не в класс, а в туалет. Вынул пачку сигарет «Метро», красивую, голубенькую, с большой красной буквой «М» посередине. Уселся на подоконник и закурил. Школу я решил бросить твердо и бесповоротно. Нет, я понимал правоту заведующей учебной частью, понимал, что два месяца — это не срок. Но уже вид школы, запах ее коридоров, дребезжание звонка в руках бабы Сони вызывали у меня тошноту. Почему? Не знаю. Может, мне действительно было стыдно за то, что случилось у нас в семье, может, не хотелось, чтобы меня жалели. Может, просто потому, что очень многие ребята и девчата моих лет уже работали на производстве. Словом, к наукам меня не тянуло. Второй день я был самостоятельным человеком, предоставленным самому себе как ветер в поле. И это даже очень нравилось мне.
Окурок я раздавил подошвой.
Лениво, вразвалочку прошел по коридору, распахнул дверь класса. Математичка даже приоткрыла рот от удивления. Звали ее Марианна Иосифовна. К нам в город она приехала после войны. Я не знаю почему — то ли она эмигрировала в революцию, то ли по какой другой причине, — но жила она много лет за границей, кажется в Австрии, а вот после войны, будучи уже не очень молодой, пожелала вернуться на родину. У нее была прекрасная коллекция почтовых марок. Она приносила в школу два или три альбома. Мы задыхались от зависти и восхищения, разглядывая их.
— Чего же это она приехала? — узнав про математичку, удивился Онисим.
— На родину захотелось, — предположил я. — Она родилась в России.
Тетка Таня пренебрежительно махнула рукой:
— Родилась. Все рождаются… Вот батя мой с барином к австриякам ездил, так у них там такой порядок: если ты на скамейку, скажем, в парке сел, плати гроши… В шестнадцатом году ездил.
— В шестнадцатом году война была, — напомнил Онисим.
— Не знаю, — быстро и решительно ответила тетка Таня, отметая слова старца, как глупость. — За скамейки там гроши платят…
— А, Сорокин, — сказала Марианна Иосифовна тонким голосом, резко вскинула голову, и ее белая высокая прическа колыхнулась, даже чуть сдвинулась влево. И конечно, все поняли, что никакая это не прическа, а самый настоящий хороший заграничный парик.
— Разве можно так опаздывать на урок?
— Я не опоздал, Марианна Иосифовна, — голосом праведника ответил я, глядя в глаза учительницы.
— О, то есть как? — В гневе дряблые щеки ее покрылись яркими пятнами, мелкими, как горох.
— Я пришел проститься с ребятами… Я ухожу.
— Как уходите? — не поняла Марианна Иосифовна. — Кто вам разрешил?
— Я сам себе разрешил, — мне было приятно произносить эти слова. — До свиданья, ребята.
Даша Зайцева, рыженькая настырная девчонка, с которой я сидел на одной парте, подняла руку и, не дожидаясь, когда учительница обратит на нее внимание, решительно сказала:
— Разрешите мне выйти, Марианна Иосифовна.
— О, то есть как? — это было излюбленное выражение математички.
— Мне нужно, — поднялась Зайцева. Она была ниже всех в классе и потому имела прозвище Грибок.
— Если вам неинтересно… — начала Марианна Иосифовна, но Зайцева прервала ее:
— Мне интересно, но очень нужно…
Она догнала меня на лестничной площадке, тихо позвала:
— Антон…
Я остановился. Лестница широкими пролетами уходила в полумрак первого этажа, потому что окна в просторном, похожем на спортзал вестибюле были застеклены лишь наполовину; верхняя часть окон тоже была заколочена листами фанеры.
— Слушаю тебя, Грибок.
— Зачем ты это? — спросила она жалобно.
— Чего «зачем»? Чего «это»? — я говорил грубо: боялся, что она утопит меня в своей жалости.
— Школу нельзя бросать, — сказала Зайцева проникновенно и чуть прикрыла глаза. Я впервые заметил, что ресницы у нее длинные, загнутые и тоже рыжие.
— Я в моряки пойду.
— Правда? — кажется, испугалась она.
Шаркая галошами, медленно, словно прислушиваясь к нашему разговору, прошла баба Соня. Ничего не сказала: ее интересовал только порядок по дворе.
— Матросом дальнего плаванья, — пояснил я.
— Возьмут?
— Почему же нет? Специальность на судне получу. Белый свет увижу… А чего здесь сидеть? Дожди нюхать, — быстро говорил я, убеждая скорее себя, чем ее.
— Здесь не только дожди, — возразила она, обиженно оттопырив губы.
— Это я к примеру…
— Да, — Зайцева протяжно вздохнула, опустила голову. Потом вздохнула еще раз, посмотрела на меня. Так, тепло, на меня смотрела только мать. — Может, ты и прав, Антон.
Железнодорожный вокзал прятался за сквером, где росли многолетние липы и чернел старой грязью фонтан, сколько я помню, никогда не действовавший. Перед вокзалом лежала площадь. Очень небольшая, скорее маленькая. Заасфальтированная еще прошлым летом, облизанная дождями и ветрами, она имела затрапезный, прямо-таки сиротский вид. У выезда на площадь от булыжной мостовой наискось к скверу тянулась длинная лужа, конфигурацией напоминающая американский материк. Возле Панамы воробей пил воду. Он покосился в мою сторону, но не взлетел и не отпрыгнул, продолжая стоять нахохлившись, словно готовый вступить в драку.
У павильона, низкого, окрашенного в голубой цвет, трое мужчин курили и разговаривали. Я знал их в лицо — в нашем небольшом городе многие знали в лицо друг друга, — и они меня тоже. Когда я проходил мимо, они умолкли, а один, низенький усатый армянин, даже кивнул в знак сочувствия. Я кивнул ему в ответ. Сказал:
— Здравствуйте.
Переступил порог павильона. В павильоне пахло вином и папиросным дымом, хотя за четырьмя столиками, теснившимися один к другому, никто не сидел. Майя Захаровна, высокая и черная, возвышалась над буфетной стойкой, а за спиной ее темнели дубовой стеной бочонки с глазницами светлых бирок: «Фруктово-ягодное», «Портвейн 777», «Букет Абхазии».
Отодвинув счеты, Майя Захаровна посмотрела на меня как на покойника и с нескрываемой тоской, почти завывая, произнесла:
— Де-то-чка-а-а! Это все Заикин-проходимец подстроил. Шура тут ни при чем.
— Заикин привлекался как свидетель, — возразил я.
Майя Захаровна поморщилась, наклонилась, сказала полушепотом:
— Без директора ничего не бывает. Я, Антон, уже двадцать восемь лет за прилавком. Я все знаю. С меня можно торговую энциклопедию писать. А что я имею?.. Ты у меня дома был. Что у меня, ковры есть? Или шубы? Шесть тарелок, да и то из буфета принесла. Я тебе так скажу. Вот пять граммов на стакан недолью. Сам понимаешь, не каждому. По человеку вижу, кому можно, кому нет. Глазомер, он только с опытом приходит. Что дальше? Рабочие бочки привезли — надо налить. Директор пришел — надо налить. Пожарник огнетушитель проверил — налить. А платить ни у кого денег нет… Попадешься, Антон, — друзей ищи-свищи… И ты, как на дуэли, один на один с законом.
— Плохо, — сказал я.
— Плохо — не такое уж плохое слово, — покачала головой Майя Захаровна. — Надо подлости бояться… Сегодня эти обсосы бесплатно пьют, а завтра будут бить себя в грудь и кричать на собрании, что язвы в торговле нужно каленым железом выжигать.
— Кричат, значит?
— Распинаются. — Майя Захаровна вдруг суетливо зашарила руками по прилавку, будто в темноте пыталась найти что-то. Потом повернулась к бочкам и сразу успокоилась, точно искала именно их. Спросила:
— Ты завтракал?
— Да, — соврал я, не потому, что стеснялся Майю Захаровну: есть не хотелось.
— Съешь колбасы. И чай у меня хороший. Для себя завариваю, никто другой не пьет.
Она вышла из-за стойки, подсела к столику. И пока я ел, сидела рядом, сутулая, в белом полухалате, на котором не было двух верхних пуговиц. Зеленая кофта была широка ей в воротнике, и, может, поэтому шея казалась совсем сухой и жилистой.
— Описали? — У нее была манера переходить от крика к шепоту, как бы подчеркивая этим важность разговора, особенность момента.
— Позаботились.
— Все?
— Кур забыли.
— Много?
— Шесть.
Майя Захаровна задумалась, прикрыла ладонью губы. Наверное, через минуту сказала:
— Ты их забей. И мне принеси.
— Как забей? — Я сразу не понял, что она имеет в виду.
— Отруби головы. Я их тут сварю и продам, — пояснила она.
— А можно?
Она махнула рукой, удивляясь наивности вопроса:
— Когда человек вольет в себя два стакана, у него появляется естественная потребность закусить. Я тебе тут и корову продам, если хочешь.
— Коровы у нас нет.
— Да знаю, — она опять махнула рукой. Потом вдруг прищурилась и спросила подозрительно: — Ты почему не в школе?
— Я бросил.
— Шура расстроится, — печально и строго сказала Майя Захаровна.
Я спросил:
— Значит, Заикин?
— Да. Он ей все масло высшим сортом давал, которое и первый сорт было, и второй… Без накладных. Накладные в конце дня оформлял. А разницу они делили.
— Все-таки делили?
— Ну а как же? — удивилась Майя Захаровна. — Кто задаром на риск пойдет?
За стенами павильона, над привокзальной площадью, прохрипел репродуктор:
— На первый путь принимается скорый поезд Адлер — Москва. Стоянка поезда четырнадцать минут. Граждане пассажиры, будьте осторожны. На первый путь принимается скорый поезд…
Майя Захаровна поспешно вернулась за стойку, обмахнула ее тряпкой.
— Ладно, деточка, давай закругляйся… Сейчас самая торговля пойдет.
Возле базара в угловом доме, восстановленном в марте и поэтому глядевшем свежо и молодо на фоне развалин трех других домов, открыли хозяйственный магазин. За магазином была площадь, которую окаймляли молодые клены, казалось, склонявшие верхушки перед довоенным памятником на высоком постаменте. Три грузовые машины и телега с впряженной в нее равнодушно жующей лошадью занимали сейчас большую часть площади. Ближе к магазину, метрах в пяти от входа, у стены стояли пустые ящики с сорванными крышками, вокруг них валялись мятая бумага и короткие древесные стружки. На полукруглых цементных ступенях, ведущих к дверям, распахнутым настежь, темнела сырая неровная дорожка следов.