— Да ведь не знай как мы попадем в Симбирской: там заве́дыват Ванька (брат Афоньки).
А Афонька говорит:
— Вот мне и хочется узнать. Забирайте ограбленное добро!
Забрали, лошадей оседлали, сели поехали. Приехали на берег Волги в небольшое село, по прозванью Майну, разыскали тут удобство (небольшую рытвину), прежний готовый дом, остановились на время жить. Разузнали все дела, как живет Ванька, командоват своими войсками и гордится, управляет всей Волгой; занимает должность отца старика: суда́ разбивает, лоцманов в воду кидает.
— Ну, это он незаконно, — сказал Афонька. — Пусть бы он деньги и добро брал, а лоцманов в воду кидать незачем. Попробую силу его!
Написал Афонька письмо:
— Ожидай меня в гости!
Ванька отвечал:
— Милости прошу, незнакомый человек!
Собрались двадцать-пять человек, разостлал Афонька епанчу, сели вместо лодки и поплыли в Синбирск.
Ванька встретил гостя и говорит:
— Какие вы люди?
— Мы — дети Стеньки Разинова, первый сын Афанасий.
Он этому делу не верит, хочет по шее из дому прогнать.
— Врешь! У меня не такой брат!
Произошел шум и драка; открыли огонь, и Афонька упорством пошел, прогнал Ваньку из Синбирскова во Рязанскую губернию. Остался Афонька в Синбирском свою жизнь продолжать и научился, как баржи разбивать. Вот плохая тут удача: народ хитрый нынче стал. Однажды погнался за маненькой баржей. Лоцман был не промах: сам рулем правит, рукой по голове гладит. На голове волоса были длинны: как назад их закинет, и Афоньку с Волги на́ берег кинет.
— Эх, — говорит Афонька, — это, братцы, не так! Тут не поживёшься! Поедем дальше за ними!
На путине баржа приотдохнуть и встала. Афонька — следом.
— Вот где нам владать им, этим лоцманом! — шепнул Афонька.
— Айда, братцы, за работу!
Взошли на баржу: лоцман стоит в своей хате. Отворил Афонька дверь и крикнул:
— Эй ты, сонный тетеря, не отворишь нам двери!
С испугу лоцман вскочил, вы́бег на верхний борт, ножом горло перехватил. Разбили они эту баржу; златом и серебром лодку нагрузили и отправились домой.
Получает Афонька письмо неизвестно откуда; стал его читать: письмо — от родного брата.
— Эх, братец, не знал я, что ты был у меня в гостях и войну упорную сделал. Я теперь третий месяц в несчастья: в тюрьме сижу.
Афоньке жаль стало: он и поехал в Рязанску губерню, розыскал брата в тюрьме. Увидел весь народ, что самый тот разбойник в таком-то году архерея с колокольни бросил (лицом схож был).
— Давай, держи, лови!
Шум поднялся и гвалт, а Афонька подошел тихо к за́мку, выпустил свово брата и отправился в свое место.
— Бросим это все дело! — сказал Иван брату. — Будет, брат, погрешили, пора на покаяние!
— Нет, — сказал Афонька, — я до смерти свои дела не брошу!
Отправился на сво́ место, на разбойное дело. Недолго ему царить досталось: нагрянуло войско; пымали Афоньку в темном лесу, посадили его в тюрьму. Решил его суд сквозь тысячного строя три раза провести. Забили Афоньку до́ смерти, а Иван пустился во моленье и покаялся в девяносто семи людских душах.
Один из атамановых полковников, передает народная память, по имени Чювич, был разбит наголову, на том самом месте, в Симбирске, где теперь находится Макин сад. В отчаянии, не зная как спастись от неприятеля, он кинулся в реку и утонул. С того времени проток между островом и берегом стал называться Чювичем.
Не Стеньку под Синбирском разбили, а его есаула, татарина. Стенька был в это время в Дербенте. А разбили есаула его потому, что он, тата́рска лопатка, вздумал озоровать и допусти́л выстрелить пулей в соборный крест. Стенька видит: дело плохо (он ведун был), помчался из Дербента, да уж дело опоздано было. А взял Синбирск сын его, Афонька.
На выезде из города к реке там и стена стоит, на стене написано; «Взял Синбирск Афонька».
Все одно как на Каспицком море есть столб, где прописано, как его Петр Первый высек плетьми за то, чтоб оно не смело его вперед топить.
Симбирск Стенька потому не взял, что против бога пошел. По стенам крестный ход шел, а он стоит да смеется.
— Ишь чем, — говорит, — испугать хотят!
Взял и выстрелил в святой крест. Как выстрелил, так весь своей кровью облился, а заговорёный был да не от этого. Испугался и побежал.
Под Василём напали стрельцы на уда́лых молодцев Стеньки Разина. При шайке был сам атаман с есаулом. Вот начали они биться, и не берут разбойников ни железо, ни пули, потому что они все заговорёны. Из шайки все живы, никто не ранен, а стрельцы так и валятся. Один сержант и догадайся: зарядил пищаль крестом (с шеи снял) да в есаула и выпалил. Тот как сноп свалился. Стенька видит, что делать нечего, крикнул ребятам:
— Вода! (спасайся, значит).
Подбежали к Волге, сели на кошму́ и уплыли, а есаулово тело тут на берегу в лесу бросили, и три месяца его земля не брала, ни зверь не трогал, ни птица.
Вот раз кто-то из прихожих мужиков подошел да и говорит:
— Собаке, — говорит, — собачья и смерть!
Как только эти слова сказал, мертвый есаул вскочил на ноги и убежал бог весть куда.
Стенька начальству раз сам дался, руки протянул, и заковали его в желе́зы. После положили и зачали пытать: и иголками кололи, и кошками били — ничего не берет. Стенька знай только себе хохочет. Вот и выискался один знающий человек и говорит: — Да вы чего бьете-то? Ведь вы не Стеньку бьете, и не он у вас в кандалах, а чурбан! Он вам глаза отвел да и хохочет.
Сказал этот человек такое слово — глядит начальство, а и в самом деле не Стенька лежит, а чурбан. Ну, после Стенька уж не мог вырваться; положили его при том человеке, стали бить — про́брали. А то бы он вовсе глаза отвел.
За Волгой, на Синих горах, при самой дороге, трубка Стенькина лежит. Кто тоё трубку покурит, станет заговорёный, и клады все ему дадутся и всё; будет словно сам Стенька. Только такого смелого человека не выискивается до сей поры.
Когда на Волге были ходовые суда, ссадил хозяин в Жегулях одного больного бурлака (таков был, действительно, бесчеловечный обычай прежнего времени), и пошел он, хворый, по траве в лес. Долго ли, мало ли шел, только попал бурлак в страшную трущобу. Дело было к вечеру; устал, а приютиться негде. Призадумался бедняк, и застала его в дороге темная ночь. Вдруг впереди, из заросшего оврага, сверкнул огонек. Собравшись с последними силами, путник пошел на него и увидал землянку в непроходимой чаще. Постучался в нее и сотворил молитву. Вышел старый старик, волосами инда весь оброс, такой высокий.
— Дед, укрой меня от темной ночи.
— Ступай своею дорогой, — грубо молвил старик, — нечего тебе здесь делать, или ты страху не видал?
— Чего мне бояться, — отвечал бурлак, — я хворый, устал, взять у меня нечего.
Он думал, что пустынник про разбойников говорит, — в ту пору по Жегулям сильно пошаливали.
— Ну, пожалуй, коли не страшно, так переночуй, — сказал старик и пустил бурлака в землянку.
Вошел он, видит, что келья большая и старик в ней один, — и никого больше нет. «Верно спасаться удалился сюда какой святой человек», — подумал бурлак, лег в уголок и заснул, с устатка, крепким сном. Только около полуночи просыпается от страшного шума, кругом лес трещит от сильного ветра, по лесу гам идет, крик около землянки, свист. У старика огонь теплится; сидит старик, дожидается чего-то. И налетела вдруг в землянку всякая нечисть. Начала темная сила тискать и рвать старика, что есть мочи. А у него груди, словно у бабы, большие. Двое чертей давай эти груди мять, припали к ним, сосут. Бурлак все время лежал ни жив, ни мертв от страха. Вся хворь пропала. Чуть не до самого света тискали нечистые старика, потом вылетели из землянки. Только перед рассветом дед продохнул, дух перевел и говорит бурлаку:
— Знаешь ли кто я, и за что они меня в этих горах мучают?.. — Я — Степан Разин — это все за свои грехи я покою и смерти себе не знаю. Смерть моя — в ружье, заряженном спрыг-травой.
И дал Степан бурлаку запись о кладе в селе Шатрашанах, Симбирской губернии. Значилось в записи: «40 маленок (пудовок) золота, многое множество сундуков с жемчугами. На все деньги, которые в кладе, можно всю губернию сорок раз выжечь и сорок раз обстроить лучше прежнего. Вот сколько денег. Ни пропить, говорит, их, ни проесть всей губернии Симбирской. Как дороешься до железной двери и войдешь через нее, то не бросайся ни на золото, ни на серебро, ни на самоцветные каменья, а бери икону божией матери. Тут же стоят и заступ, и лопаты, и ружье, заряженное спрыг-травой. 40 000 награбленных у одного купца, раздай по сорока церквам. Пять рублей меди, брата моего Ивана, раздели между нищею братией. Возьми ружье и, выстрелив из него, скажи три раза: „Степану Разину вечная память!“ Тогда я умру и кончатся мои жестокие муки». Взял бурлак запись и выбрался из Жегулевских гор. Был он, конечно, неграмотный и отдал бумагу мельнику, а тот на ней табак нюхательный сеял. Воспользовались прохожие-грамотники и стали рыть клад. В записи говорилось, что при рытье ударит 12 громов, явится всякое войско, и конное, и пешее, только бояться этого не надо. Долго рыли, бывало как праздник, так и роют. Осыпался вал и осела дверь. Выход был выкладен жжеными дубовыми досками. Может и дорылись бы, да оплошали в одном слове, — клад-то и не дался. Подходит, этот раз, служивый.
— Что, ребята, роете?
Те и ответили:
— Петров крест.
Все в ту же минуту и пропало. Так Стенька и по сю пору мучается.
9. Про Пугача
В Самарской губернии, Ставропольского уезда, в селе Старом Урайкине побывал Пугач и с помещиками обращался круто: кого повесит, которого забором придавит (приподымет забор, голову помещичью сунет под него, да и опустит забор на шею). Была в Урайкине помещица Петрова, до крестьян очень добрая (весь доход с именья с ними делила), когда Пугач появился, крестьяне пожалели ее, одели барыню в крестьянское платье и таскали с собой на работы, чтобы загорела и узнать ее нельзя было, а то бы и ей казни не миновать от Пугача.
10. Пугачев в Симбирске
Когда Пугачев сидел в Симбирске, заключенный в клетку, много народа приходило на него смотреть. В числе зрителей был один помещик (по другим рассказам исправник), необыкновенно толстый и короткошея. Не видя в фигуре Пугачева ничего страшного и величественного, он сильно изумился.
— Так это Пугачев, — сказал он громко, — ах ты дрянь какая! А я думал он бог весть как страшен!
Зверь зверем стал Пугачев, когда услыхал эти слова, кинулся к помещику, даже вся клетка затряслась, да как заревет:
— Ну счастлив твой бог! Попадись ты мне раньше, так я бы у тебя шею-то из-за плеч повытянул!
При этом заключенный так поглядел на помещика, что с тем сделалось дурно.
11. Расправа с пугачевцами
Фома дворовый был пугачевец, и его решили повесить. Поставили рели, вздернули Фому, только веревка под ним оборвалась… Упал Фома с релей, а барин подошел и спрашивает:
— Что, Фома, горька смерть?
— Ох, горька! — говорит.
Все думали, что барин помилует, потому что видимо божья воля была на то, чтобы крепкая веревка да вдруг оборвалась. Нет, — не помиловал, велел другую навязать. Опять повесили, — и на этот раз Фома сорвался. Барин подошел к нему, опять спрашивает:
— Что, Фома, горька смерть?
— Ох, горька, — чуть слышно прохрипел Фома.
— Вздернуть его в третий раз! Нет ему милости!
И так, счетом, повесили барского человека три раза.
12. Шарюк
Шарюк был татарин. Родился он в Алатырском уезде, Симбирской губернии, в селе Лома́ты, и разбойничал верст на семьдесят кругом, избегая нападать на соседние села. Он боялся мордвы и условился не трогать их. В двадцати верстах от Ломат был большой лес (Николаевский бор), продолжение огромных Сурских лесов. Шарюк обладал необыкновенною силой и умел выскользать из рук; он бегал несколько раз из острога и каторги. Это его прославило. Окрестное население боялось его как огня. В Ломатах у него была своя изба. В базарный день он ходил по селу, и никто не смел его тронуть. Шарюк заходил в окрестные кабаки и спрашивал при всех вина. Посетители расступались и пропускали его к стойке. Расплачивался он щедро: давал втрое и больше чем следовало; до рубля не брал сдачи. Выходя из кабака, он делал пять-шесть выстрелов из револьвера. (Это было всего лет пятнадцать назад). У него было их два и один двенадцатизарядный. Шайка Шарюка́ состояла из тридцати человек, все больше татары, но были и русские. Не любил Шарюк богатых, чем либо теснивших народ; попов тоже не любил. Священник села Дубенок (верст двенадцать от Домат) не из трусливых, а все-таки побаивался Шарюка и держал при себе всегда заряженный пистолет и два ружья. Когда прослышал про Шарюка, так даже сына на охоту не пускал. Кроме того, он дал такой приказ караульщику:
— Если в поповом дому выстрелят, беги на выстрел, или бей в набат.
К церкви он приставил четырех караульных. В Промзине тоже сильно побаивались Шарюка; говорили, что он дорогой почту ограбил, да верст за шестьдесят от того места попа обобрал. Переходы Шарюк делал необыкновенно быстрые. Вез раз мужик бочку с дегтем, встретил его Шарюк с своею шайкой и заставил вылить деготь на дорогу. Время было жаркое.
— Ну-ка, поваляйся! — скомандовал Шарюк. Мужик, боясь ослушаться, начал кататься в пыли и в дегтю. После этого Шарюк дал ему за бочку вдвое.