Союз робеспьеристов с плебейскими массами Парижа существовал до марта 1794 г., и эти полгода были периодом высшего подъёма революции, когда власть якобинцев была подлинной
Здесь надо прервать последовательность событий, чтобы вывести на сцену наших главных героев — первых в истории революционных коммунистов.
Коммунистические идеи к началу революции не были новостью: во Франции 18-й век — Век Просвещения — дал целый ряд ярких теоретиков утопического коммунизма; достаточно назвать такие знаменитые имена, как Мелье, Мабли, Морелли (его «Кодекс природы» тогда приписывали Дидро, который, впрочем, от авторства не отказывался).
В эпоху сам
Он родился 23 ноября 1760 г. на севере Франции, в очень бедной многодетной семье. Рано познал тяжёлый физический труд — его в 12 лет отдали работать подённо землекопом на строительстве Пикардийского канала; не удивительно, что он на всю жизнь сохранил уважение к трудовому народу. Необычайно одарённый, любознательный и упорный, юноша смог восстановить присущий ему в детстве каллиграфический почерк и в 17 лет поступил писцом к февдисту[44], а вскоре стал самостоятельным архивистом-февдистом. Благодаря обширному разнообразному чтению он (самоучка!) стал высокообразованным по тем временам человеком[45]. Как отмечают историки, он читал «поразительно много», поглощал книги по разным областям знания, но больше всего интересовался социальной философией — идеями просветителей, прежде всего Руссо, Мабли, Дидро-Морелли. Как свидетельствуют сохранившиеся в его архиве документы, Бабёф очень рано, не позднее 1786 года, пришёл к коммунистическим убеждениям, однако радикального пути к осуществлению своего идеала — созданию общества без частной собственности, общества равенства и «всеобщего счастья» — он тогда не видел. Этот путь указала начавшаяся в 1789 году революция. Бабёф сразу стал активным её участником. Сначала в родной провинции, Пикардии: в 1790 году он возглавил движение против косвенных налогов, которые основной своей тяжестью ложились на простой народ, и вскоре попал за это в тюрьму (первый арест), откуда вышел благодаря организованной Маратом кампании в его защиту. В 1791–1792 годах он в гуще аграрного движения — борьбы за уничтожение остатков феодальных прав, за интересы крестьян, за так называемый «аграрный закон» — уравнительный передел земли.
Важно отметить, что ещё в 1786 году Бабёф, сторонник обобществления, а не дробления земельной собственности, резко высказывался против «аграрного закона», который «повлёк бы за собою растрату впустую земли и труда… его применение оказалось бы только химерой»[46], однако эта идея была популярна в массах, и тактически мудро (хотя и опасно[47]) было поддерживать её — конечно, как полумеру, промежуточную ступень на пути к высшей цели. Его бурная деятельность повлекла второй арест, правда, недолгий: революция набирала ход, и её противники (представители судейской касты, прежде обслуживавшие местных сеньоров, а теперь успевшие занять решающие должности в органах новой власти) не посмели расправиться с любимым в народе политическим активистом. Но в начале 1793 года эти давние (ещё с дореволюционных времён) враги Бабёфа, преследовавшие его в период борьбы за отмену косвенных налогов, смогли, воспользовавшись его вполне невинной делопроизводственной ошибкой, состряпать фальсифицированное дело о «подлоге»[48]. Ясно было, что справедливости в местном суде не добьёшься, и революционер, спасаясь от расправы, отправился в Париж. Положение было отчаянным: в Пикардии без средств к существованию остались жена и дети, а он всё никак не мог найти постоянную работу. В конце концов он обратился к Сильвену Марешалю, редактору одной из наиболее левых газет «Парижские революции», с просьбой помочь ему получить место наборщика. В типографии вакансий не было, но Марешаль познакомил Бабёфа с Шометтом, благодаря помощи которого наш герой получил должность секретаря в продовольственной администрации Парижской коммуны, где он стал, по мнению историка В. М. Далина, своего рода «рабочей пружиной» и сыграл заметную роль в подготовке «народного натиска», о котором речь была выше. Между тем пикардийские власти, добившись осуждения своего политического врага, стали требовать от парижских властей ареста и выдачи «преступника». Администраторы парижской полиции и сам министр юстиции были убеждены в невиновности Бабёфа, но по закону он до пересмотра дела должен был находиться в тюрьме, а пересмотр затянулся на долгие месяцы, и всю первую половину 1794 года Бабёф провёл за решёткой[49]. А в это время на воле разворачивалась великая историческая трагедия…
Свобода, ведущая народ. Художник Э. Делакруа. 1830 г.
К началу весны 1794 года союзу мелкобуржуазных революционеров и парижского плебейства пришёл конец. Санкюлоты практически ничего, с точки зрения собственности, не получили от революции: так называемые «вантозские декреты» (принятые в месяце вантозе — феврале 1794 г.), обещавшие материальную помощь беднякам за счёт имущества сбежавших за границу аристократов, из-за саботажа бюрократии на местах почти нигде не выполнялись, в то же время все антирабочие законы, принятые прежними правительствами (в частности, закон Ле Шапелье, запрещавший стачки) остались в силе. Вожди городских низов — «бешеные» и эбертисты — всё настойчивее требовали углубления социального содержания революции в интересах бедноты, усиления террора против богатых. С другой стороны, правый фланг якобинской партии — Дантон, Демулен и их сторонники — требовали прекращения преследований спекулянтов, отмены «максимума», разрешения свободы торговли. Борьба между эбертистами и дантонистами всё усиливалась, при этом обе фракции в своих газетах наносили удары и по робеспьеристскому правительству. Конец известен: Робеспьер, воспользовавшись политическим промахом эбертистов, пытавшихся провозгласить начало восстания против правительства, казнил сначала их (а также и Шометта, попытку эберова «путча» не одобрявшего), а потом и правую группировку — дантонистов. Парижская коммуна подверглась чистке — санкюлотов в ней заменили преданные Робеспьеру люди, связующая нить между якобинским правительством и революционным плебейством Парижа оборвалась. Прежде, когда Коммуной практически руководил Шометт, она многое делала для улучшения положения санкюлотов: например, запрещалось выпекать хлеб из муки высшего сорта для богатых — все ели хлеб с отрубями (так называемый «хлеб равенства»); шометтовская Коммуна тормозила применение «максимума заработной платы», принятого Конвентом в интересах буржуазии ещё осенью 1793 г. вместе со «всеобщим максимумом». Обновленная, робеспьеристская, несколько поправевшая коммуна в конце концов ввела его в действие. Не удивительно, что среди санкюлотов становилось всё больше недовольных режимом Робеспьера, и всё чаще эти недовольные, высказывавшие своё недовольство вслух, вместе с настоящим врагами революции попадали на гильотину.
Несколько слов о самом известном — хоть и не самом важном — атрибуте якобинской диктатуры: о революционном терроре. Осенью 1793 года и последующей зимой он фактически спас Республику: надо было обезвредить заговорщиков-аристократов и спекулянтов, подавить мятежи роялистов и жирондистов, карать затаившихся врагов — предателей и саботажников, надо было заниматься реквизициями хлеба, а то и сапог для армии у богатых буржуа[50], что без угрозы гильотины проходило плохо. Но по мере того, как улучшалась ситуация на фронтах, и обострялись противоречия внутри самого якобинского блока, террор всё больше становился для группировки Робеспьера средством удержаться у власти. Неподкупный[51] обезглавил обе фракции, но этим не решил проблему, так как уже готов был взять власть тот класс, в интересах которого революция, в конечном счёте, к сожалению, и совершалась — крупная буржуазия. Исполнителями его воли стали депутаты, обогатившиеся во время миссий в провинции. Комиссары Конвента, выезжавшие в армии, в том числе и для подавления мятежей, обладали неограниченной властью, и при этом далеко не все они были так бескорыстны, как политические друзья Робеспьера — Сен-Жюст, Кутон, Леба. Напротив, такие деятели, как Тальен, Фрерон, Баррас и другие будущие вожди термидорианцев, использовали исключительную власть для своего обогащения, за взятки освобождая из тюрем богатых и казня направо и налево всех, кто не мог откупиться от гильотины, чтобы создать себе имидж «крайних», «непримиримых революционеров». Робеспьер хотел бороться с надвигающейся опасностью путём усиления террора и провёл так называемый «закон 22 прериаля», ещё более упрощавший судопроизводство, но меч попал в руки врагов: с начала лета 1794 года Неподкупный, оказавшись в меньшинстве в Комитете общественного спасения, перестал там появляться, он практически был устранён от власти, а маховик террора уже независимо от его воли всё больше набирал обороты, атмосфера всеобщего страха в Париже усиливалась. И широким массам, не знавшим истинного положения дел, казалось, что во всём виноват Робеспьер. И когда, после решающих побед французских армий над интервентами, крупная буржуазия руками коррумпированных правых депутатов Конвента (которых поддержали и левые, близкие к эбертистам) свергла Робеспьера, парижские санкюлоты в массе своей не поднялись на его защиту. 10 термидора Неподкупный и его ближайшие соратники были казнены, и началась, по выражению классиков, «буржуазная оргия»[52].
Термидорианский период стал временем значительно б
Бабёф, чьё «дело» было передано в суд города Лан (который отменил пикардийский приговор и назначил новое расследование), был освобождён под залог и вернулся в Париж практически накануне 9 термидора. К сожалению. он не разобрался сразу в сути контрреволюционного переворота (об этом подробнее расскажем во второй части данной статьи). Но уже осенью он резко критиковал термидорианский Конвент за его антинародную политику, а в страшном голодном январе 1795 г., Бабёф в 31-м номере своей газеты «Трибун народа» первым призвал народ к восстанию — «мирному восстанию» вроде событий 31 мая 1793 г.: мощной вооруженной демонстрации народа. Именно по такому сценарию развивались события весной 1795 года: санкюлоты Парижа дважды в апреле и мае (12 жерминаля и 1–4 прериаля) поднимались на борьбу — огромные вооруженные толпы захватывали Конвент, их основными лозунгами были: «Хлеба и Конституции 1793 года!». Но оба эти выступления были подавлены, вожаки повстанцев и шестеро депутатов Конвента (так называемая «вершина»: Ж. Ромм, А. Гужон и их товарищи, решившиеся своими выступлениями поддержать требования инсургентов) были казнены, 4-го прериаля санкюлоты Сент-Антуанского предместья под дулами пушек вынуждены были сдать имевшееся у них оружие.
В событиях Жерминаля и Прериаля Бабёф не участвовал — ещё в феврале он за свои острые, крайне смелые статьи был вновь арестован и вскоре вывезен из Парижа в Аррас видимо для того, чтобы убрать опасного борца подальше от предместий столицы. В Аррасе Бабёф напряженно работал — именно там окончательно созрел его план создания «общества совершенного равенства». В аррасской тюрьме был написан знаменитый «Манифест плебеев», там же Бабёф нашёл и своего первого горячего последователя — молодого гусарского капитана Шарля Жермена — и некоторых других сторонников. Так было положено начало «Ордену равных», как в полушутку называл Жермен союз товарищей, принявших идеи Бабёфа.
В сентябре 1795 года Бабёфа и Жермена перевели в Париж, в тюрьму Плесси. Там к этому времени собрались уцелевшие революционеры разных левых течений — робеспьеристы, «бешеные», эбертисты, активисты шометтовской Парижской коммуны и районных муниципалитетов, революционных комитетов, комитетов бдительности, разных народных обществ и т. д.[53] Все они были недовольны тем, что после 9 термидора революция, по выражению Бабёфа, «пошла назад», и думали только о том, как снова двинуть её вперёд, к цели общества — «всеобщему счастью»[54]. Здесь нужен был качественный теоретический скачок, нужно было подняться на новую идейную ступень — от робеспьеровского мелкобуржуазного эгалитаризма и санкюлотской уравнительной демократии к коммунизму — и программа Бабёфа, чётко указывавшая, в чём корень зла (в частной собственности) и дававшая ответ на вопросы «куда идти?» и «что делать?», стала для не смирившихся с буржуазной действительностью настоящим откровением. Так в тюрьмах сложился костяк движения[55] «равных».
После роялистского мятежа 13 вандемьера правительство — Исполнительная Директория (в действие уже вступила новая, сугубо буржуазная Конституция 1795 г., Конвент был распущен) стала в противовес «правым» заигрывать с «левыми»: их освободили из тюрем, были сделаны попытки привлечь на сторону властей наиболее талантливых журналистов из революционного лагеря. Пытались подкупить и Бабёфа (гарантированной подпиской на его газету, если он воздержится от нападок на правительство и позволит контролировать содержание его статей), но он гневно отверг эти предложения («Мне не нужен ни цензор, ни корректор, ни суфлёр, я предпочитаю быть преследуемым, если нужно»[56]), обрушился на буржуазный режим с уничтожающей критикой и вскоре вынужден был уйти в подполье, так как вновь был издан приказ о его аресте. (Похоже, среди идеологов революционного коммунизма Бабёф был первым в истории революционером-нелегалом.) Скрываясь на квартирах друзей, а то и в нетопленой келье разрушенного монастыря, он продолжал издавать газету, вести яростную антиправительственную агитацию и не менее страстную пропаганду революционно-коммунистических идей.
Не будем останавливаться на событиях осени 1795 г. и следующей зимы (крайне смелая пропаганда революционного коммунизма в «Трибуне народа», деятельность общества «Пантеон», попытки создания первых нелегальных кружков и т. д.), перейдём сразу к весне 1796 года. Ситуация в предместьях Парижа была столь же трагической, как и год назад: звонкая монета (из золота и серебра) пропала, бумажные деньги обесценивались со страшной скоростью, нищета и голод прочно поселились под крышами домов рабочих и полупролетариев. Политическая обстановка накалялась с каждым днём. Пришла пора действовать.
В первых числах жерминаля Бабёф, Сильвен Марешаль, Феликс Лепеллетье (брат знаменитого мученика революции[57]) и Антоннель создали Тайную директорию общественного спасения; к ним вскоре присоединились Филипп Буонарроти, Огюст Дарте и Дебон. Эти семеро стали ядром, мозговым центром складывающегося заговора, целью которого было, после свержения буржуазного режима, преобразовать общество на коммунистических началах. Бабёф был душой, признанным вождём организации, но решения принимались большинством голосов, и ему принадлежал, естественно, лишь один голос. Как отмечал известный французский историк Альбер Собуль, Бабёф «был гигантом мысли и действия», но «бабувизм… был плодом коллективного труда»[58]. Эта «равнодействующая» часто «отставала» от мысли самого Бабёфа: он, хоть и не осознавал себя выразителем интересов именно пролетариата, но всегда особенно интересовался положением «рабочих», людей, источником существования которых была заработная плата; он, как и Марешаль, был ярым атеистом, а большинство их товарищей — деистами; он был сторонником равноправия женщин[59] — кажется, единственный из семи…
Осуществить новую революцию Тайная Директория предполагала посредством не военного путча, а хорошо организованного восстания широких народных масс. «Руками» заговора, рычагами, которые должны были поднять народ на восстание, были 12 главных агентов — испытанных революционеров, за каждого из которых поручился кто-либо из руководящей семёрки. Они должны были вести активную пропаганду в предместьях, создавать там кружки, собрания санкюлотов, снабжать их полученной от центра литературой и т. д. Литературу и все инструкции главным агентам передавал специальный «агент связи» Дидье, подлинность инструкций удостоверялась особой печатью. Интересное обстоятельство: не зная даже имён руководителей, ни один из двенадцати не отказался от предложенной им весьма опасной миссии (в случае провала заговора всех участников могла ждать гильотина)… Кроме того, был ещё создан штаб из пяти профессиональных военных, которые должны были в перспективе руководить восстанием, а пока вести агитацию в так называемом Полицейском легионе, в военных лагерях под Парижем и т. д. «Равные» буквально наводнили предместья своими изданиями: за месяц с небольшим было выпущено 13 наименований агитационных материалов — статей, брошюр, афиш, которые развешивались в доступных для простого народа местах. Продолжала выходить газета Бабёфа «Трибун народа», в дополнение к ней он под псевдонимом стал выпускать ещё одну — «Просветитель народа». Агитация велась и на улицах, и в кофейнях, причём встречала явный сочувственный отклик населения; бывало, что, слушатели защищали ораторов от шпиков и жандармов. Среди агитаторов были женщины — история сохранила имена пяти из них. Обеспокоенное такой активностью правительство в жерминале издало Чрезвычайный закон, каравший смертной казнью за призывы к восстановлению Конституции 1793 г.
Обложка книги Ф. Буонарроти, посвященной биографии и политическим воззрениям Гракха Бабефа. Советское государственное издательство, 1923 г.
Семь руководителей заговора собирались почти каждый день в тайном убежище Бабёфа. Они, помимо текущих дел — содержание агитматериалов, их распространение, переговоры с «комитетом Амара» (группой бывших депутатов Конвента, «раскаявшихся» левых термидорианцев, которые тоже хотели свергнуть буржуазное правительство; с ними, в конце концов, «равные» объединились на выгодных для себя условиях) — обсуждали также и задачи будущего: каким будет их «общество всеобщего счастья» и каким путём к нему надо идти. Сразу после победы восстания предполагалось волей восставшего народа принять ряд законов, не подлежащих в дальнейшем отмене, затем созвать новый Конвент, в котором сторонники «равных» будут иметь твёрдое большинство (механизм этого был разработан), для облегчения положения трудящихся масс обеспечить немедленную раздачу бесплатно хлеба нуждающимся и переселение бедняков в дома богачей, возврат санкюлотам заложенных ими вещей из ломбардов[60] и т. п. Но что делать дальше? Как на практике осуществить переход от общества, основанного на частной собственности, к Национальной общине, где общественные богатства принадлежат всем, а земля, заводы и фабрики не принадлежат никому (т. е. народу в целом)?
Бабёф понимал, что эти преобразования нельзя осуществить в один момент: нет у нас, к сожалению, «волшебной палочки», — констатировал он[61]. Следовательно, необходим переходный период от эксплуататорского общества к справедливому. Он мыслился таким образом: сразу после победы будет создана Национальная Коммуна, куда отойдёт имущество, объявленное национальным и не распроданное до 9 термидора, земли и собственность врагов революции, пожалованные неимущим согласно вантозким декретам и т. д, а также собственность тех граждан, которые добровольно пожелают присоединиться к общине. Не захотевшие вступить в общину будут вести своё хозяйство по-прежнему, но государство обложит их налогом, год от года увеличивающемся, и, поскольку право наследования отменяется, по истечении жизни одного поколения собственность бывших хозяев отойдёт к коммуне. После определённой даты все жители Франции, не вступившие в коммуну, лишатся гражданских прав — они будут считаться «иностранцами», которым коммуна оказывает гостеприимство. А участь «иностранцев», как мы вскоре увидим, была весьма незавидна…
Жизнь в Коммуне будет организована на принципах «действительного [
Понятно, такой подход в период первой фазы коммунизма порождал бы лодырей и симулянтов: в обществе, только что вышедшем из эксплуататорского состояния, доля «несознательных» граждан ещё велика (впрочем, уклоняющиеся от труда в Национальной коммуне — в условиях реальной диктатуры трудящихся — быстро попали бы в разряд «иностранцев» со всеми вытекающими последствиями). С другой стороны, такое «арифметическое» равенство не учитывало того, что не только способности, но и потребности людей различны (достаточно сравнить потребность в питании у мужчины в расцвете сил, занятого тяжелым физическим трудом, у старика и грудного ребёнка). Действительное равенство обеспечивает только знаменитая марксова формула коммунистического общества: «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям»[65]. Но такое распределение можно осуществить лишь при наличии изобилия продуктов, а во времена Бабёфа, когда промышленный переворот во Франции был ещё впереди (хотя бабувисты и предполагали использование машин, облегчающих труд человека и увеличивающих время досуга[66]), о таком изобилии не приходилось и мечтать: даже скромный «достаток» весной 1796 года был для изголодавшихся парижских санкюлотов недосягаемым счастьем. («Речь идёт не о том, чтобы обрекать людей на самоотречение, а о том, чтобы уменьшить лишения народной массы»[67] «Пусть каждый трудится в великой социальной семье и пусть каждому его труд даёт возможность существования, наслаждения и счастья. Таков голос природы[68]…»).
Вернёмся, однако, к собственно диктатуре трудящихся. С наибольшей полнотой её принципы сформулированы в документе, который Ф. Буонарроти озаглавил «Фрагмент проекта декрета об управлении». Вот несколько его статей:
«Ст. 1. Лица, ничего не делающие для отечества, не могут пользоваться никакими политическими правами; они — иностранцы, которым республика оказывает гостеприимство. Ст. 2. Ничего не делают для отечества те, кто не служит ему полезным трудом. Ст. 3. Закон рассматривает как полезный труд: земледелие, скотоводство, рыболовство, судоходство; механические и ремесленные мастерства; мелкую торговлю; перевозку людей и вещей; военное дело; преподавательскую и научную деятельность. Ст. 4. Преподавание и научная деятельность не будут, однако, признаваться полезным трудом, если занимающиеся ими лица не представят в течение…[69] свидетельства о гражданстве, выданного в установленной форме.»[70]
Здесь необходим комментарий. Кажется, парадокс: все семеро членов Тайной директории — высокообразованные лица интеллигентных профессий, и — додумались до такой дискриминации в отношении работников умственного труда. За что же так обидели «собратьев»? Дело в том, что они
Право, тут есть над чем задуматься в будущем, когда пролетариат вновь завоюет власть. Выдавать интеллигентам свидетельства о благонадёжности — это, может быть, слишком, но пролетариат должен следить за ними, прежде всего за управленцами, за соблюдением правила, которое Владимир Ильич называл «принципом Парижской Коммуны»: зарплата чиновников всех рангов, включая членов правительства, должна быть на уровне зарплаты рабочего. И уж, конечно, никаких больше «пайков», спец-санаториев, спец-совхозов и прочих
Возвращаясь к проекту «декрета об управлении», который Тайная директория не успела доработать, надо отметить, что участь «иностранцев» — т. е. собственников, не участвующих в общем труде — была бы в Большой Национальной коммуне весьма незавидной. Лишённые гражданских прав, они не могли участвовать в публичных собраниях граждан, должны были находиться под постоянным надзором верховной администрации (которая могла высылать их с постоянного места жительства и отправлять в места исправительного труда), они под страхом смертной казни обязаны были сдать имеющееся у них оружие революционным комитетам (при том, что всем полноправным гражданам оружие выдавалось), ряд прибрежных островов предполагалось превратить «в места исправительного труда, куда будут высылаться для принудительных общественных работ подозрительные иностранцы…[77]». Однако ситуация для обитателей этих островов не безнадёжна: последняя, 19-я статья проекта декрета гласит, что «те из заключённых, которые представят доказательства своего исправления, своей активности в работе и доброго поведения, смогут вернуться на территорию республики и приобрести там права гражданства[78]». О революционном терроре как таковом — о массовых казнях, расстрелах, гильотине — в этом документе (кроме вышеупомянутого наказания не сдавшим оружие «иностранцам») больше ни слова нет. Но в случае развёртывания гражданской войны надо полагать, что «равные» перед применением необходимых мер революционной самообороны не остановились бы.
В недоработанном декрете есть статьи, касающиеся создания революционной армии (впрочем, этим вопросам был посвящён особый Военный декрет), но нет ни слова об организации высших органов власти. Известно, однако, что этот вопрос обсуждался Тайной директорией и вызвал горячие споры: юрист Дарте, в период якобинской диктатуры бывший общественным обвинителем при трибуналах Арраса и Камбрэ, и робеспьерист Дебон настаивали на том, что верховную власть непосредственно после победы восстания надо доверить одному лицу — диктатору; Бабёф решительно возражал, и его точка зрения одержала верх: было решено «отдать предпочтение немногочисленному органу, которому можно было бы вверить те же полномочия»[79], что и единоличному диктатору, т. е. что высшая власть должна быть коллегиальной: временная диктатура комитета, состоящего из испытанных революционеров.
Итак, бабувисты детально разработали свою систему переустройства общества на основе общественной собственности, теорию переходного периода и осуществления в этот период революционной диктатуры трудящихся. Конечно, даже если бы не было предательства, в результате которого руководители заговора были схвачены полицией буквально накануне выступления, и даже если бы организованное ими восстание в Париже победило, буржуазно-мелкобуржуазную (а частично ещё и полуфеодальную) Францию не удалось бы переделать в соответствии с их планами — революционный Париж был бы утоплен в крови так же, как Парижская Коммуна в 1871 году: для таких преобразований ещё не созрели условия. С высоты марксистского знания и опыта двух последовавших веков мы понимаем это. Можно даже сказать, с точки зрения упрощённой трактовки гуманизма[80], что «равным» повезло: за свой героический порыв они заплатили только двумя жизнями[81]. Впрочем, если бы попытка восстания в Париже в мае 1796 года удалась (некоторые шансы на победу у заговорщиков, похоже, были) и революционные коммунисты хотя бы начали проводить свою программу в жизнь — пусть бы это вскоре закончилось неизбежной катастрофой — воздействие такого события на последующий ход истории было бы, возможно, б
Памятник основоположникам научного коммунизма Карлу Марксу и Фридриху Энгельсу. Россия, Петрозаводск.
…И всё-таки продолжение этой трагической истории было оптимистичным. Избежавший казни в 1797 году Филипп Буонарроти потом на протяжении 30 лет с помощью создания конспиративных организаций, имевших высшей целью превращение Европы в союз коммунистических республик, а затем — и прежде всего — благодаря своей знаменитой книге о «заговоре равных», сумел сберечь «священный огонь»[82], пронести его через сумрак наполеоновской эпохи и кромешную тьму реставрации и передать эстафету следующим поколениям революционеров. Так уже не филантропически-утопический, но революционный, грозный красный «призрак коммунизма» начал своё шествие по старой Европе.
Диктатура пролетариата — тема острейшая. Если марксисты прекрасно понимают, что в классовом обществе любая форма власти есть диктатура победившего класса, и самая демократическая буржуазная республика есть по своему существу диктатура буржуазии, то основная масса населения ещё в эту «буржуазную демократию» верит и как огня боится самого слова «диктатура», не вникая в вопрос, в чью пользу эта диктатура работает. Поэтому такие термины, как «диктатура», «диктатор», применяемые буржуазной пропагандой для очернения режимов социалистической и вообще прогрессивной ориентации и их лидеров (Северная Корея, Куба, Фидель Кастро, Муаммар Каддафи и др.) стали у буржуазной пропаганды любимой «страшилкой» для публики. В этих условиях особое значение приобретает
Идея коммунизма, которая есть идея социальной справедливости, доведённой до логического предела — социального равенства, основанного не на дроблении, а на обобществлении собственности — эта идея во все времена привлекала лучших представителей рода человеческого. Но даже на их фоне Бабёф выделяется как одна из наиболее морально-притягательных фигур[83]. Его революционный энтузиазм, смелость, мужество, бескорыстие, самоотверженность хорошо известны. Но сейчас важнее подчеркнуть другую особенность вождя «равных»: одной из самых ярких черт его личности была, без сомнения, доброта. Любовь к людям, забота об интересах наиболее угнетённых и обездоленных были присущи ему органически и предопределили, в конечном счёте, и направление его политической деятельности, и его судьбу. Именно любовь к людям ещё до революции сделала его коммунистом — сторонником идеи обобществления собственности и всеобщего равенства. Недаром ещё в 1788 году он написал: «…моей главной страстью должно быть облегчение судьбы несчастных…»[84]. Всей своей жизнью Бабёф доказал, что это были не просто слова. В то время как его сверстники (гораздо скромнее, чем он, наделённые талантами, мужеством, упорством) занимались политическим карьеризмом, наживались, он, не заботясь о материальных выгодах, все силы отдавал бескорыстному служению революции. И как-то всё время так получалось, что, занятый обдумыванием своего стратегического «великого плана» или решением текущих политических задач, он попутно должен был заниматься чисто практически «облегчением судьбы несчастных»: оказавшись в тюрьме за борьбу против косвенных налогов, он сначала добивается освобождения своих товарищей по заключению — парижских «поджигателей застав», а потом уж — своего собственного; затем спасает от судебного преследования крестьян из коммун Девенекур и Бюлль; даже его злосчастная канцелярская ошибка, давшая врагам повод сфабриковать пресловутое «дело о подлоге», была вызвана благородным стремлением скорее помочь небогатому крестьянину-арендатору, который должен был лишиться фермы… И сам «великий план» имел своей конечной задачей именно это — сделать «несчастных» счастливыми. Название «Заговор равных» дал созданной им организации уже Буонарроти в своей знаменитой книге, через тридцать лет после событий; сами же «флореальские[85] заговорщики» в 1796 году говорили о заговоре во имя «всеобщего благосостояния» или «всеобщего счастья»…
Без малейшего преувеличения можно сказать, что Бабёф был одним из величайших гуманистов своей суровой эпохи. Безусловно оправдывая народ, санкюлотов, карающих своих извечных врагов, он никогда не радовался кровавым эксцессам. Вот характерный пример…Июль 1789 г. После падения Бастилии прошло несколько дней. По улицам Парижа с криками, улюлюканьем и боем барабанов валит большая толпа, впереди на пике несут отрубленную голову человека: это государственный советник Фулон, один из особо ненавистных народу королевских чиновников; он однажды сказал, узнав, что народ голодает: «Пусть едят траву!». И теперь его мертвый рот набит сеном. Сзади тащат его зятя, интенданта Бертье. Толпа ликует: не только оборванные бедняки, но и зажиточные буржуа с наслаждением участвуют в этом страшном кортеже. Бабёф, случайный зритель, с горечью наблюдает жестокую сцену… Вечером он напишет жене: «О!.. как больно мне было видеть эту радость! Я был удовлетворен и недоволен. Я говорил: тем лучше и тем хуже. Я понимаю, что народ мстит за себя, я оправдываю это народное правосудие, когда оно находит удовлетворение в уничтожении преступников, но может ли оно теперь не быть жестоким? Всякого рода казни, четвертование, пытки, колесование, костры, кнут, виселицы, палачи, которых развелось повсюду так много, — все это развратило наши нравы! Наши правители вместо того, чтобы цивилизовать нас, превратили нас в варваров, потому что сами они таковы[86]. Они пожинают и будут еще пожинать то, что посеяли, ибо всё это, бедная моя жёнушка, будет иметь, по-видимому, страшное продолжение: мы еще только в начале»[87]. Сто лет спустя эти слова Бабёфа процитировал в своей «Социалистической истории Французской революции» Жан Жорес, сопроводив их восторженным комментарием[88].
Бабёфу совершенно не свойственна «кровожадная» риторика, бывшая в ходу у наиболее радикальных мелкобуржуазных деятелей революции — в том числе у Марата и Эбера. В публицистике будущего вождя «равных» не найти призывов к массовым истреблениям и гимнов «национальной бритве» — гильотине. В связи со всем этим особое значение имеет вопрос об отношении этого революционера-гуманиста к проблеме революционного террора, к деятельности Робеспьера и его соратников, к политической диктатуре вообще и якобинской — в частности.
Изначально Бабёф, так же как эбертисты и другие деятели крайне левого фланга, был сторонником самой широкой демократии. При этом в период до 9 термидора, во всяком случае, до казни эбертистов, Бабёф относился к деятельности революционного якобинского правительства, по-видимому, вполне лояльно: в его обширном архиве нет документов, свидетельствующих о неприятии робеспьеристского режима (хоть ему и случалось резко критиковать якобинцев, даже Марата, за недостаточное внимание к нуждам беднейшего класса). Едва ли их отсутствие было продиктовано осторожностью: бесстрашие и мужество будущего вождя «равных» сомнению не подлежат. Но пока правительство боролось против «контры» за углубление революции (в перспективе которой Бабёф видел своё заветное «общество всеобщего счастья»), он не мог быть в оппозиции.
Проведя первую половину 1794 года в тюрьме, Бабёф, можно сказать, увидел якобинскую диктатуру как бы с изнанки: не заседания Конвента или Якобинского клуба, не пышные народные празднества, а мрачный тюремный быт с его полуголодным существованием, ужасом вызываемых в трибунал соседей, горем их близких… И, конечно, казнь Шометта и Эбера не могла не произвести на него тяжёлого впечатления. Не удивительно, что после освобождения он не смог сразу дать адекватную классовую оценку происходящему. Впрочем, тогда очень многие деятели крайне левого фланга сочли «термидор» началом нового подъема революции. Антиякобинские настроения подогревала и развернутая в печати яростная кампания клеветы, призванная не только взвалить на Робеспьера и его соратников ответственность за все перегибы политики террора, но и очернить, многократно преувеличивая эти перегибы, саму систему революционной диктатуры[89].
Бабёф был потрясен обрушившейся на него информацией. Его реакция была естественной для каждого нормального человека: надо сделать все, чтобы это больше не повторилось. Лучшая гарантия от рецидивов беззакония — гласность, максимальная свобода печати: революционный журналист — не только просветитель народа, но и «цензор» правительства, предающий широкой известности все его ошибки. При финансовой помощи некоего Гюффруа Бабёф начал издавать газету первоначально именно с таким названием — «Газета свободы печати», где со всем пылом потрясенного гуманиста клеймил якобинцев за террор, призывая к установлению наиболее полной демократии: он требовал избрания народом всех должностных лиц, прямого контроля общественности над Конвентом, добивался восстановления прав секций (выборных районных муниципалитетов) и т. д. При этом Бабёф одобрял все основные социально-экономические мероприятия якобинской диктатуры, в том числе «максимум» и вантозские декреты; считая эти достижения незыблемыми, он полагал, что в сочетании с политической демократией они приведут к образованию общества, которое будет развиваться в направлении к высшей цели — «всеобщему счастью», понимаемому как равенство на деле[90].
Вскоре, однако, стало очевидно, сколь утопичными были такие надежды. Правые термидорианцы, на словах тоже ратуя за политическую демократию, показали, чего стоит их «демократия» на деле, начав травлю возрожденного после 9-го термидора крайне левого Электорального клуба (где тон задавали бывшие эбертисты и «бешеные»). Бабёф, чья политическая программа во многом совпадала с программой электоральцев, открыто поддержал их в своей газете (которую он, начиная с 23-го номера, переименовал в «Трибун народа, или Защитник прав человека») и тоже попал в немилость, особенно после того, как перешел к резкой критике термидорианского Конвента: компаньон Гюффруа захватил весь тираж 26-го номера и отказался в дальнейшем финансировать его издание, а вскоре последовал приказ об аресте Бабёфа, и журналист вынужден был перейти на полулегальное положение. В результате следующий, 27-й номер его газеты увидел свет лишь в конце декабря 1794 г., через 2 месяца после предыдущего.
За эти два месяца произошел ряд событий, существенно повлиявших на отношение Бабёфа к термидорианскому режиму, а также к якобинской диктатуре и революционному террору. В ноябре — декабре в Париже проходил процесс по делу революционного комитета города Нанта и депутата Конвента Каррье, который при якобинцах был послан комиссаром в Нант для подавления контрреволюционного мятежа. Каррье — одна из самых мрачных фигур в истории революции: субъективно честный, но крайне жестокий фанатик, он расправлялся с врагами революции, действительными и мнимыми, как подлинный «демон-истребитель»[91]. Теперь термидорианцы использовали его в качестве пугала, чтобы развернуть террор — моральный и не только — против всех активных деятелей робеспьеристского режима. Бабёф, внимательно следивший за подготовкой к процессу Каррье и самим процессом, откликнулся на него двумя брошюрами: «Хотят спасти Каррье…» и «О системе уничтожения народонаселения, или Жизнь и преступления Каррье». Первая из них написана с чисто антиякобинских позиций, но вторая уже отразила мучительный переход автора к осознанию истины: нельзя деятельность людей, осуществлявших революционный террор, рассматривать без учета тяжелейших обстоятельств, в которые они были поставлены; нельзя забывать о том, что жестокость революционеров, как правило, являлась лишь вынужденным ответом на кровавые зверства врагов революции. Итог работы был, наверное, неожиданным для самого автора: «Демократ Бабёф, ненавидящий диктатуру и террор и обрушивший на них в первой части памфлета все громы и молнии… в выводах своей брошюры… оправдывает и террористические мероприятия обвиняемых, и действия диктаторского правительства»[92]. Другие выводы, к которым Бабёф пришел, наблюдая за ходом суда над Каррье: «свобода печати» весьма относительна — власть явно манипулирует общественным мнением: газеты, освещая процесс, подыгрывают обвинению, они намеренно выпячивают одну сторону событий, искусственно накаляют страсти, замалчивают защиту (кстати, последствия разрыва с Гюффруа уже наглядно показали Бабёфу, чего стоит равное право богатого и бедного издавать свою газету). Свобода суда, в нарушениях которой обвиняли якобинцев, отсутствует и теперь: Конвент по своему произволу отменяет решения революционного трибунала, берёт под стражу лиц, оправданных судом. Даже в политической области термидорианская «демократия» оказалась отнюдь не «демократией для всех»: она открыто служила интересам богатых и власть имущих.
Еще более убедительны были последствия «демократии» в экономической и социальной областях. О трагедии жесточайшего голода в конце осени 1794 г. и особенно зимой и весной 1795 г. уже говорилось. Если при якобинцах, в тяжелейших условиях зимы 1793–1794 годов, когда огромные ресурсы приходилось отвлекать для нужд армии, и снабжение городов продовольствием было чрезвычайно затруднено, всё же специальные меры правительства (прежде всего «максимум») гарантировали обеспечение бедняков предметами первой необходимости[93], то теперь, когда крупная буржуазия утвердилась у власти, санкюлоты были отданы на произвол спекулянтов. «
О поражении восстаний, о казни депутатов «вершины» и санкюлотов — вожаков инсургентов — Бабёф узнал в аррасской тюрьме. Там же узнал он, что от голода умерла его маленькая дочь… Этот страшный двойной удар мог бы сломить любого, но Бабёф, при всей его гуманности и «чувствительности», обладал несокрушимой душевной стойкостью: он не позволил себе тратить силы на г
На очереди была разработка идеи восстания в новых условиях — от первоначального варианта «плебейской Вандеи» (расширяющегося очага партизанской войны в провинции) до окончательного — плана создания в центре, Париже, конспиративной революционной организации. На очереди было завершение теории построения будущего бесклассового коммунистического общества как «общества совершенного равенства». Как выше было сказано, это общество, по крайней мере в переходный период, отнюдь не блистает политической демократией, напротив, в нем с предельной полнотой воплощены принципы революционной диктатуры. И хотя знаменитый «Декрет об управлении» был написан весной следующего, 1796 г., к пониманию необходимости жёсткой революционной власти Бабёф пришел уже в период своего тюремного заключения весной и летом 1795 г. Тогда же он по-новому оценил и значение якобинской диктатуры, о чем свидетельствует выпущенный им сразу после освобождения по амнистии № 34 «Трибуна народа», где переворот 9-го термидора назван «катастрофой»[98] («революция шла вперёд до 9 термидора и… с тех пор она начала отступать»[99]), а вожди якобинского правительства характеризуются как люди, «которые чрезвычайно возвышались над другими обширностью своих знаний и своим человеколюбием»[100], как «архитекторы» «здания всеобщего счастья»[101] и т. п. Возможно, такая оценка была дана не без влияния новых друзей, с которыми Бабёф познакомился в тюрьмах — Буонарроти, Жермена, Дарте и других бывших робеспьеристов, однако решающие выводы он сделал еще до встречи с ними — к этому подвела сама жизнь.
Позднее «равные» не раз отзывались о Робеспьере и Сен-Жюсте с большой похвалой[102], даже несколько идеализировали их, приписывая якобинцам собственные взгляды и намерения. Но главное,
Письмо Бодсону было написано 28 февраля 1796 года. Впереди у Бабёфа было ровно 15 месяцев жизни — самый героический и самый тяжелый ее отрезок. Напряжённейшая, на пределе сил человеческих, деятельность вождя «заговора равных», его главного теоретика и организатора. Внезапный арест, крушение главного дела жизни, смертельная опасность, нависшая над многими десятками товарищей… Мы вынуждены опустить подробности — клетки, в которых бабувистов везли из Парижа на суд в Вандом, неудавшиеся попытки побега, самодельные кинжалы, которыми Бабёф и Дарте пытались заколоться (крайняя форма протеста!) в момент объявления приговора, — и многое другое, о чём можно прочесть в исторической литературе. Отметим лишь главное: в тяжелейших условиях, несмотря на постоянное противодействие судьи и обвинителей, Бабёф совершил почти невозможное: не только защитил честь своего дела, показал во всём блеске свою идею, свою цель — коммунистическое общество равенства и всеобщего счастья — но и спас от гильотины соратников-подсудимых. Всех, кроме Дарте и самого себя[104].
Накануне объявления приговора, почти не сомневаясь, что его ждёт казнь, Бабёф написал прощальное письмо жене и детям. Вот лишь две фразы из этого потрясающего документа: «Не думайте, будто я сожалею о том, что пожертвовал собой во имя самого прекрасного дела; если бы даже все мои усилия оказались бесполезными для его осуществления, я выполнил свой долг… Я не видел иного способа сделать вас счастливыми, как путём всеобщего счастья…»[105]
Ф. Буонарроти
Ф. Буонарроти о последних часах жизни товарищей: «Двое приговорённых к смерти не смогли лишить себя жизни из-за непрочности кинжалов, которые сломались. Они провели ночь в жестоких страданиях от ран, которые они нанесли себе. В ране Бабёфа кинжал так и остался вонзённым у самого сердца. Мужество не изменило им, и, сильные духом, они шли на казнь, как на торжество. Перед принятием рокового удара Бабёф заговорил о своей любви к народу, ему он поручил свою семью…»[106]
Круг замкнулся: именно любовь к народу — к человечеству — к людям всегда была главным побудительным мотивом деятельности Бабёфа, и если хватило у него сил там, на эшафоте, произнести несколько последних слов — это должны были быть слова о ней. Ради любви к людям Бабёф создал свою революционную организацию, чтобы силой отнять власть у эксплуататоров, и в случае победы без колебаний обрушил бы на головы паразитов железный меч диктатуры трудящихся. Ради любви к людям пожертвовал он своей жизнью и простым человеческим счастьем своей горячо любимой семьи, не надеясь (он был убежденным атеистом) ни на какую посмертную иллюзорно-религиозную награду. Благотворительные деяния всех филантропов в мире, вместе взятые, меркнут перед этим подвигом воинствующего гуманизма. Во тьме антигуманного прошлого он будет вечно сиять, словно неугасимый маяк, освещая дорогу в будущее.
От высокой патетики вернёмся к высокой теории.
Итак, сформулированная К. Марксом идея диктатуры пролетариата родилась не на голом месте: они имела своей предшественницей идею диктатуры трудящихся, которая, в свою очередь, вырастала из реальной революционной мелкобуржуазной якобинской диктатуры, рождённой творчеством широких народных масс. Теорию диктатуры пролетариата гениально развил (и применил на практике) В. И. Ленин. Он открыл, что диктатура пролетариата означает особую форму союза рабочего класса с крестьянством и другими эксплуатируемыми массами и является вершиной подлинной демократии (как власти трудящегося большинства общества над эксплуататорским меньшинством); он разработал вопрос о системе организаций диктатуры пролетариата и руководящей роли коммунистической партии в этой системе, открыл Советы, как новую форму господства рабочего класса, и т. д.
Прежде всего здесь надо упомянуть, кроме «Государства и революции», такие его работы, как «Великий почин» и «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме». Вот только одна знаменитая цитата из этой последней: «Диктатура пролетариата есть упорная борьба, кровавая и бескровная, насильственная и мирная, военная и хозяйственная, педагогическая и административная, против сил и традиций старого общества…» Да, борьба. Временами — насильственная и кровавая: никуда не денешься, эксплуататоры без драки власть не отдадут. Но надо всегда помнить о созидательной функции рабочей власти. И о том, что диктатура пролетариата — не самоцель, а средство: не для того пролетариат берёт власть, чтобы мстить своим врагам — хотя мстить и есть за что! — а для того, чтобы построить новое общество, общество социальной справедливости, коллективизма и всеобщего счастья, то есть коммунизм. А коммунизм есть общество полного социального равенства[107]. Как уже упоминалось выше, речь, конечно, идёт не об уравнительном распределении материальных благ, а о реализации знаменитой формулы Маркса «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям». К сожалению, в настоящее время, как писал о равенстве Р. Косолапов, «Величайшая историческая идея не пользуется у нынешних политических сил должным признанием»[108]. Более того, среди людей, искренне считающих себя коммунистами, немало таких, которые думают, что равенство вообще невозможно. Одни — потому что путают равенство именно с уравнительным распределением (а в последний период Советской власти официальные идеологи немало потрудились, доказывая, что «уравниловка» есть страшное зло); другие — потому что их эта идея «не греет», отталкивает, даже страшит: им не хватает или интеллектуальных, или эмоциональных ресурсов, чтобы её принять.
Прав был Максимилиан Робеспьер, сказавший: «Только те могут любить равенство, кого природа создала большими. Другие нуждаются в ходулях и колесницах»[109]. Одним из самых «больших» был Ленин. Он не только знал, что коммунизм есть истинное равенство: он любил равенство. В его работе «Государство и революция» есть строки: «Демократия означает равенство. Понятно, какое великое значение имеет борьба пролетариата за равенство и лозунг равенства, если правильно понимать его в смысле уничтожения классов. Но демократия означает только формальное равенство. И тотчас вслед за осуществлением равенства всех членов общества по отношению к владению средствами производства, т. е. равенства труда, равенства заработной платы, перед человечеством неминуемо встанет вопрос о том, чтобы идти дальше, от формального равенства в фактическому, т. е. к осуществлению правила: „каждый по способностям, каждому по потребностям“»[110].
Для осуществления этого принципа необходимо не только изобилие материальных благ: нужен чрезвычайно высокий культурный уровень членов общества, нужно колоссальное развитие высших, интеллектуальных и эмоциональных, потребностей человека. Задача не из лёгких. Но только решив её, уничтожив корни зависти и чванства, человечество поднимется до подлинного братства, которое без равенства невозможно. Дорогу осилит идущий. «Народ, пробудись к надежде… Пойдём смело к РАВЕНСТВУ. Пусть будет нам видна цель общества, пусть будет видно общее с ч а с т ь е!»[111]
Использованы также материалы «Французских ежегодников» советского периода, Большой Советской энциклопедии (3-е издание) и др.
Рузанов Станислав Александрович, Старший преподаватель Кафедры истории и философии РЭУ им. Г. В. Плеханова
Без права на отставку
К 70-летию XIX съезда ВКП(б) — КПСС
Открывшийся в октябре 1952 г. в Москве XIX съезд Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков) стал историческим и знаковым. И не только потому, что в ходе его работы партия сменила свое наименование. А сам съезд стал последним при жизни многолетнего руководителя советского государства Сталина: уже в марте 1953 г. бессменного лидера СССР и КПСС не станет. В историю он войдет по другой причине.
На последовавшем после съезда организационном Пленуме ЦК партии разорвется бомба. Впервые за длительную историю ВКП (б) не кто-нибудь, а ее фактический (вне зависимости от наименования его должности и места в структуре партии) руководитель попытается при жизни сложить с себя руководящие полномочия и тотально обновить состав руководящего партийного штаба — ЦК.
Именно в этой связи данный партийный форум приобретает особое значение в истории не только Советского государства, но и международного коммунистического движения, системы социализма в целом, т. к. впервые перед руководством самой большой и первой в истории правящей коммунистической партии был поставлен вопрос, ставший впоследствии проклятым. Вопрос о прижизненной сменяемости высшего руководящего состава, а главное — о месте и роле вождя партии и революции в системе государственной власти советского типа и социалистическом строительстве в целом.
Вопрос этот окажется настолько важным и первоочередным, что, думается, недалеки от истины те историки и публицисты, которые напрямую связывают события на «Ближней даче» в Кунцево (загадочная смерть Сталина на фоне ожесточенной борьбы за власть 2–5 марта 1953 г.) с «курсом» XIX съезда. Особенно, если учесть, что итогом развернувшегося острейшего противостояния внутри высшего политического руководства оказалась тотальная ревизия важнейших (в первую очередь, организационных) решений октябрьского, 1952 г., Пленума ЦК.
Официальная история партии отводила решениям XIX съезда и последовавшего за ним организационного пленума ЦК подчеркнуто скромное место. Информация о них также выдавалась крайне скупая и предельно дозированная. И, с одной стороны, это кажется вполне логичным. XIX съезд как бы знаменовал собой «закат эпохи сталинизма», тем более, что следовавший за ним ХХ съезд по своим масштабам (доклад о «культе личности» и «десталинизация» системы) навсегда провел черту в истории Советского Союза и международного коммунистического движения на «до» и «после».
Однако смеем утверждать: ХХ съезд оказался лишь следствием (и фактически — ответной реакцией) на решения предыдущего высшего партийного форума. Именно в борьбе, скрыто развернувшейся на последнем сталинском съезде, а более явно — на Пленуме, следует искать подлинные причины тех процессов, которые привели к номенклатурному реваншу в КПСС. Его итогом стал окончательный демонтаж основ советского народовластия в СССР, монополизация верхушкой партийной номенклатуры высшей государственной власти, а затем и собственности, подчинение интересов первого в мире государства рабочих и крестьян корпоративным интересам ползучей контрреволюции.