Глава 3. Народ, армия, пакт
Враг в тылу!
Выше отмечалось, что для кремлевских руководителей насаждение социализма в Европе было, прежде всего, вопросом борьбы за сохранение их власти с точки зрения международных условий ее существования. В этом и состояла одна из целей заключения пакта-39. Однако перспектива войны в Европе многократно усложнила задачу обеспечения внутренней безопасности режима. Инструментов, необходимых для ее решения методами внутренней политики, в сталинском арсенале не было. Искать их пришлось опять же на путях политики внешней, и заключение пакта-39 представлялось Кремлю наилучшим выходом из трудного положения.
Поясним. Помимо англо-французской коалиции и Германии у Кремля был еще один враг, который представлял для него бо’льшую потенциальную угрозу, чем обе военно – политические группировки зарубежных стран. Мы говорим об остающейся в тылу режима многомиллионной антибольшевистской России. Неспособная после двух десятилетий властного террора, политического бесправия, полуголодного существования и нескольких волн голодомора на самостоятельное выступление, она была готова при первых же залпах большой войны на рубежах СССР открыть второй фронт – фронт гражданской войны против кремлевской власти. Поражение Белого движения вовсе не означало окончания внутренней междоусобицы в России. В латентной форме она продолжалась как политико – экономическое и идейно – нравственное сопротивление крестьянства насилию коммунистических властей. В области вооруженной борьбы произошла простая смена знамен – белогвардейских штандартов на зеленое знамя крестьянского повстанческого движения и черный флаг индивидуального террора. Как высказался Сталин на заседании Политбюро 3 января 1925 г., мы, коммунисты, «до полной ликвидации гражданской войны далеко еще не дошли, и не скоро, должно быть, дойдем» [40, c. 314–315].
Эта реальность предельно жестко ставила перед советской внешней политикой как ее сверхзадачу исключить безусловно и полностью из всех возможных сценариев развития событий в Европе вариант иностранного вооруженного вторжения на территорию СССР. Военная угроза в Европе, с одной стороны, и внутриполитическое положение, принявшее взрывоопасный характер в результате сталинской практики строительства социализма на народных костях – с другой, стали напоминанием кремлевским вождям о двух страшных родовых травмах, полученных российским государственным большевизмом при появлении на свет, – гражданской войне и интервенции. По свидетельству внука Молотова В. Никонова «он (Молотов. –
Действительно, политически взрывчатого материала в стране накопилось предостаточно, и Сталин отдавал себе в этом отчет. А за границей сконцентрировалась огромная эмиграция, которая включала нескольких бывших премьер-министров страны и главнокомандующих вооруженными силами России, способных возглавить новую антибольшевистскую войну. Привыкший мыслить историческими аналогиями, Сталин, по аналогии с событиями 1918–1919 гг., был абсолютно убежден, что в случае иностранного нападения на СССР «сценарий повторится». Он даже проигрывал в уме ситуацию за противную сторону. «Прорваться к Ленинграду, – делился Сталин своими опасениями на Главном военном совете РККА 17 апреля 1940 г., – занять его и образовать там, скажем, буржуазное правительство, белогвардейское – это значит дать довольно серьезную базу для гражданской войны внутри страны против Советской власти»[54] [46, док. № 6].
Мысль о том, что крестьянство, т. е. 80 % населения, если и не восстанет на большевистский режим, то, как минимум, не станет защищать его в случае нападения извне, была для коммунистической номенклатуры общим местом. Приведем всего несколько фактов и выдержек из подготовленных для партийного начальства сводок ОГПУ о настроениях крестьянства в 1927 г. в дни так называемой «военной тревоги».[55]
Так, в деревне Бельково Владимирской губернии из 1043 жителей на собрание «Недели» пришли 16 человек. В другой деревне из 80 явившихся за резолюцию, предложенную властями, проголосовали 16 человек. Резолюция деревенского схода в Иваново – Вознесенской губернии относительно взносов в «Фонд обороны»: «Воевать не хотим, поэтому от всяких пожертвований отказываемся». В 1927 г. пленум ЦК ВКП (б) признал: «Нерабочие элементы, которые составляют большинство нашей армии – крестьяне, не будут добровольно драться за социализм», т. е. за государство сталинской диктатуры. Обитатели Кремля прекрасно помнили, что в 1917 г. отказ армии воевать с внешним врагом за победу правящих классов свалил два режима – царский и временный, и стал прологом к гражданской войне в России.
Более того, перспектива иностранной интервенции вселяла в крестьян надежду на избавление от коммунистического засилья: «Скоро будет война, и тогда начнем бить коммунистов и комсомольцев…»; «Война неизбежна, но на нас пускай коммунисты не надеются – воевать не пойдем»; «Как только откроется война, то мы красным войскам будем стрелять в тыл»; «Казачество округа (Вийский округ Астраханской губернии. –
Если такими были настроения деревни даже в относительно спокойном и сытном, по советским меркам, 1927 году, то в ответ на кампанию 1928–1932 гг. по насильственному изъятию хлеба и колхозному закрепощению крестьян их протест принял форму активных антиправительственных выступлений.[56] Согласно данным ОГПУ в 1928 г. таковых было 1027, в 1929 г. – 1307, а в 1930 г. – уже 13754, в которых только в январе-апреле приняло участие порядка 2,5 млн. человек. 176 из этих выступлений характеризовались как «ярко выраженные повстанческие». Отряды повстанцев действовали в Киевской, Воронежской, Орловской и Брянской областях, на Ставрополье, Кубани и Дону, в горном Дагестане и многих областях Казахстана и Средней Азии, в Сибири, Якутии и на Дальнем Востоке. Росло также число терактов: с 9093 в 1929 г. до 13754 в 1930-м. Только в 1930 г. органы ОГПУ привлекли по делам об участии в антиправительственных выступлениях 179620 человек, 20 тысяч из которых были расстреляны (без учета арестованных и расстрелянных по Казахстану и Восточно-Сибирскому краю) [43, с. 787–788]. Мирный протест принял форму почти полного изгнания крестьянами коммунистов из низовых советских органов, включая и уездные, которые находились в пределах их политической досягаемости.[57]
Напуганный размахом этих выступлений, в начале марта 1930 г. Сталин дает коллективизаторскому шабашу «задний ход» публикацией статьи «Головокружение от успехов», приоткрывшей возможность выхода крестьян из ненавистных колхозов. Объясняя необходимость этого шага, в секретном циркулярном письме в начале апреля 1930 г. ЦК ВКП (б) сообщал: «Если бы не были незамедлительно приняты меры […] мы бы имели теперь волну повстанческих крестьянских выступлений, добрая половина наших «низовых» работников была бы перебита крестьянами, был бы сорван сев, было бы подорвано колхозное строительство и было бы поставлено под угрозу наше внутреннее и внешнее положение». Продолжение ошибочной политики, говорилось в письме, ведет к превращению антиколхозных выступлений в антисоветские, а широкое применение армии в борьбе с крестьянским протестом сказывается на ее лояльности властям [43, c. 365–370].
Действительно, в 1932 г. особыми отделами ОГПУ в частях Красной Армии было зафиксировано свыше 300 тысяч антисоветских высказываний, в 1933 г. – почти 350 тысяч, из которых 4 тысячи носили характер угроз повстанческой деятельности. В 1932 г. эти угрозы материализуются, например, в ходе очередного восстания на Кубани, к которому присоединяются и красноармейцы. Роптали отнюдь не только «нижние чины»: в 1933 г. в антисоветских высказываниях были уличены свыше 100 тысяч командиров и воинских начальников [2, c. 896]. Картина станет понятней, если учесть, что в то время численный состав армии, флота и авиации составлял 604 тыс. человек. Как отмечал историк В. П. Попов, «для солдатской массы, вышедшей преимущественно из крестьян, неизгладимой осталась жестокость насильственной коллективизации и раскулачивания. Многие военачальники Красной Армии разделяли подобные настроения…» [44, с. 85]. Не на стороне коммунистического режима были симпатии и другого контингента офицерского корпуса – пошедших по различным причинам на службу к большевикам офицеров императорской армии.
Вообще говоря, мы ничего не поймем в мотивах принятия Кремлем тех или иных внешнеполитических решений, не учитывая внутриполитического положения в стране и состояния ее вооруженных сил. Между тем, в работах отечественных авторов по истории международной деятельности СССР эти наиважнейшие аспекты проблемы упорно не замечаются и потому остаются неосознанными широким читателем. Это касается и ранее упомянутого нами основополагающего факта: с середины 20-х по середину 30-х годов у Сталина фактически не было армии. Не держа этого факта в уме, не понять, например, причин паники, охватившей режим в недели «военной тревоги» 1927 г., и последовавших за этим серьезных корректив в международной деятельности СССР. Как и того, почему именно в 1932 г. Москва в авральном порядке заключает договоры о ненападении с Францией, Польшей, Финляндией, Эстонией и Латвией. В этом ключе надо рассматривать и отношения внутри треугольника СССР-Германия-западная коалиция.
В подтверждение приведем два свидетельства, по времени окаймляющие интересующее нас десятилетие. Первое из них – заключение комиссии ЦК РКП (б), изучавшей в начале 1924 г. состояние РККА. В заключении отмечалось: «Красной Армии как организованной, обученной, политически воспитанной и обеспеченной мобилизационными запасами силы у нас нет. В настоящем виде Красная Армия небоеспособна» [цит. по: 47, c. 301]. Через десять лет, осенью 1934 г., в резолюции, принятой по докладу наркома обороны Ворошилова, Политбюро признало, что «без радикального устранения объективных причин, создающих непроходимую пропасть между советской властью и многомиллионной массой крестьянства, невозможно положиться не только на мобилизуемую в случае войны РККА, но даже на ее основное кадровое ядро» [Цит. по: 50, с. 458]. В промежутке между двумя этими датами, в конце декабря 1926 г., начальник Штаба РККА М. Тухачевский докладывал высшему руководству государства: «Ни Красная Армия, ни страна к войне не готовы».[58]
Однако лучше всех комиссий реальное состояние армии выявила война с Финляндией. Насколько неудовлетворительным оно было можно судить по весьма необычному документу – «Акт о приеме Наркомата Обороны Союза ССР тов. Тимошенко С. К. от тов. Ворошилова К. Е.», появившемуся в связи с отставкой Ворошилова с поста наркома и назначением на него Тимошенко. Среди десятков направлений военной работы (боевая и политическая подготовка личного состава различных родов войск, вооружение, средства связи и транспорта, медобслуживание и материально-техническое снабжение и т. д.) удовлетворительными были названы только укомплектованность и вооружение конных частей [75, c. 193–209]. Очевидно, что пребывавшая в таком состоянии армия не могла выполнять функцию инструмента наступательной внешней политики и представляла собой угрозу скорее для самого режима,[59] чем для его вероятных противников из числа великих и не только держав.
Немногим лучше, чем у крестьян, были материальное положение и, следовательно, политические настроения рабочих. Еще не достигнув в 1928 г. в целом показателей 1913 г., их жизненный уровень начал вновь резко падать. Это стало результатом массовой безработицы (до 15 % от числа занятых), применения неквалифицированного и подневольного труда, повышения норм выработки, закрепления рабочих за фабриками, внедрения системы штрафов и принудительных госзаймов, а также возвращения карточной системы распределения из-за хронического товарного голода, достигшего гигантских масштабов. В итоге, в 1940 г. норма среднедушевого потребления в СССР была на 15 % ниже показателя 1913 г.
Конечно, в результате идеологической работы и благодаря сравнительной доступности социальных лифтов в стране постепенно формировалась
Войну 1928–1933 гг. крестьянство, оставленное без политического и военного руководства и плохо вооруженное, проиграло, потеряв на ней несколько миллионов человек. Теперь его надежды на избавление от ужасов коммунистической деспотии возлагались – и об этом ОГПУ регулярно информировало партийную верхушку в своих обзорах о настроениях среди населения – на помощь извне, главным образом со стороны Англии, Франции, Польши и даже Папы Римского, а на Дальнем Востоке – Японии и США. В обзорной записке Секретно-политического отдела ОГПУ за 1930 г. отмечалось, что в войне крестьян с коммунистическими властями «все отчетливее вырисовывается повстанческая линия борьбы с установкой на решительное выступление к моменту ожидаемой ими интервенции» [43, с. 787]. Советская пропаганда сама способствовала распространению этих настроений, напирая на классовый характер будущих войн империализма с СССР, якобы во имя свержения коммунистической власти. А против этого миллионы Макарычей и Федорычей ничего и не имели, более того, связывали с интервенцией надежды на собственное освобождение.
Крестьянская Вандея и военно-политическое планирование
Следует отметить, что испытывавшийся Кремлем ужас перед крестьянской Вандеей руководил всеми его решениями и действиями в сферах военной и внешнеполитической подготовки к будущей войне. В этой связи, прежде всего, должно упомянуть о советской военной доктрине, квинтэссенцией которой был лозунг «бить врага на его собственной территории». После похмелья 1941 года эту доктрину стали называть продуктом предвоенных шапкозакидательских настроений «стратегов» уровня Ворошилова и Буденного. Однако утверждали ее отнюдь не названные деятели; истинные же авторы исходили из глубокого и ясного понимания природы руководимого ими государства и его вооруженных сил.
Как легендарный Ахиллес, к началу 1940-х гг. в военном отношении СССР стал трудно уязвимым благодаря немереной глубине стратегической обороны, значительному потенциалу военного производства и самообеспеченности ресурсами, а также огромному призывному контингенту. В войне на истощение ему не имелось равных в Европе. Советской «ахиллесовой пятой» было шаткое внутриполитическое положение. В условиях мира правящему режиму еще удавалось удерживать власть в своих руках, пусть даже методами невиданных в истории человечества репрессий. Положение менялось кардинальным образом, как только иностранные войска вступали на территорию СССР. По глубочайшему убеждению Сталина, при таком развитии событий его власти приходил неминуемый конец. Наступающий противник и отступающая Красная Армия несли от границы вглубь страны благую для миллионов ее обитателей весть о скором конце ненавистного режима, и эта весть сама по себе становилась призывом к саботажу военных усилий властей или даже активным действиям против них. Десяти процентов «советской политической нации» было явно недостаточно, чтобы переломить подобный ход событий.
Именно поэтому во всех известных на сегодняшний день документах уровня стратегического планирования, начиная с конца 1940 г., допускалось только кратковременное тактическое проникновение войск наступающего противника на территорию СССР. По-хорошему же от РККА требовалось «упредить противника и атаковать германскую армию в тот момент, когда она будет находиться в стадии развертывания», или даже «обеспечить на деле полное поражение противника уже в тот период, когда он еще не успеет собрать все свои силы». Данная задача ставилась из документа в документ, и заключительным аккордом стала Записка наркома обороны К. С. Тимошенко и начальника Генштаба Г. К. Жукова Сталину от 15 мая 1941 г. В ней содержались предложения о нанесении упреждающего удара: «Учитывая, что Германия в настоящее время держит свою армию отмобилизованной, с развернутыми тылами, она имеет возможность упредить нас в развертывании и нанести внезапный удар. Чтобы предотвратить это, считаю необходимым ни в коем случае не давать инициативу действий германскому командованию, упредить противника в развертывании и атаковать германскую армию в тот момент, когда она будет находиться в стадии развертывания и не успеет еще организовать фронт и взаимодействие родов войск» [128, с. 54–55; 143, с. 216]. В масть этой Записке попадает Директива о политработе в войсках, утвержденная Главным военным советом 20 июня 1941 г.: «Каждый день и час возможно нападение империалистов на Советский Союз, которое мы должны быть готовы предупредить (выделено нами. –
Впрочем, сегодня эту тайну изо всех сил хотят вновь «засекретить». Указывают на рабочий, неофициальный статус Записки от 15 мая, поскольку на ней нет подписи Сталина и печати Политбюро. Мол, все это просто досужее мнение одного наркома обороны и одного начальника Генштаба, идущее, правда, в разрез с главной военно-политической установкой вождя – тирана. Обсуждать серьезно эту версию бессмысленно. Спасибо историку М. И. Мельтюхову, который детальнейшим образом рассмотрел данный вопрос, в том числе под углом существовавшего тогда порядка делопроизводства [16, c. 373–376]. Приводят и такой аргумент: зная о слабости Красной Армии, Сталин не осмелился бы начать войну летом 1941 г. К сожалению, вопросы войны и мира решались не им одним, но и Гитлером. А тот сконцентрировал на советской границе огромную армию. Поскольку собственное бездействие ничего изменить не могло, не правильнее ли было в этой ситуации воспользоваться многочисленными преимуществами нападающей стороны и за этот счет компенсировать, хотя бы частично, имевшиеся недостатки?
Если же посмотреть на политическую сторону вопроса, советское руководство присвоило право на превентивный удар уже давно и прочно. Из цитат Маркса, Энгельса и Ленина о праве пролетариата на превентивные наступательные войны можно составить целый том. Не о том ли говорил и Сталин в 1925 году, рассуждая о гире, которую СССР бросит в подходящий для него момент? Не о таком ли порядке – по собственному выбору – вступления в войну он говорил на заседании Политбюро 19 августа? А что имел в виду начальник Политуправления РККА Л. З. Мехлис, провозгласив на Главном военном совете (см. ниже), что «инициатором справедливой войны выступит наше государство и его Рабоче-Крестьянская Красная Армия»? И не является ли стратегия «активной обороны», утвержденная на этом военном совете в качестве основной для РККА, простым эвфемизмом превентивного нападения? Безусловно, является, и чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть на однозначно наступательный характер военных действий в отношении, скажем, Финляндии, которые советские документы стратегического планирования обозначают термином «активная оборона».
Эпоха пакта-39 в силу его противоестественного характера не имела шанса завершиться ничем иным, кроме как войной между его участниками, ибо сосуществовать рядом бесконечно долго они не могли ввиду геополитических и идеологических противоречий. (Слава богу, с этим, кажется, никто не спорит!). Уступить безжалостному, нацеленному на твое уничтожение врагу привилегию выбора времени, направления и всех прочих обстоятельств начала военных действий, – такой куртуазности ожидать не только от Гитлера и Сталина, но от любого здравомыслящего государственного деятеля нет причин. Это уже вопрос законного права государства на самозащиту, в том числе в превентивном порядке. Поэтому автору непонятно фанатичное ожесточение, с которым наша «государственническо-патриотическая» историография не признает за Советским Союзом права на упреждающий удар по государству-агрессору, развязавшему новую мировую войну. Если только тем самым она не пытается скрыть тот факт, что при принятии самого важного решения за все время своего нахождения у власти Сталин, а шире – Кремль, однозначно и позорно обос. лись.
Впрочем, ситуацию можно отобразить в несколько иных терминах. Военная наука знает и такой вид боевых действий, как встречный бой. В таком бою нет жертвы нападения – обе стороны являются нападающими; при этом не имеет ни малейшего значения, кто из них первый произведет выстрел. Весь год после разгрома союзников, с июня 1940 года по 22 июня 41-го, СССР и Германия двигались – в смысле политической и военной подготовки – навстречу столкновению; время их столкновения определялось исключительно скоростью этого движения и вынужденными остановками в пути: из-за полета Гесса – для СССР, и югославской кампании – для Германии (см. ниже).
В наступательном характере советской военной доктрины отразился также обретенный в годы гражданской войны опыт руководства крестьянской по составу армией в условиях по-разному складывавшегося положения на фронтах. Было установлено, что сформированные из насильно мобилизованных крестьян воинские части при отступлении быстро выходили из подчинения командованию, проявляли склонность к массовой сдаче в плен и дезертирству, а то и к избиению командиров и переходу на сторону врага. С другой стороны, те же самые части в условиях наступления были управляемыми и вполне стойкими в бою. Эти особенности внутриполитического положения режима и вытекающие из них специфические характеристики его вооруженных сил неизбежно приводили Кремль к заключению, что отступающая армия была не только не нужна ему по определению, но представляла самостоятельную угрозу. Соответственно, задачей политического руководства было поставить армию в положение, исключавшее возможность стратегического отступления вглубь страны.
Имелось ли у Кремля решение этой проблемы? Имелось, и весьма остроумное. Убежать от угрозы интервенции и сопутствующей ей гражданской войны Сталин мог, но не куда-то назад, поскольку глубокого социально-политического тыла у его режима не было, а исключительно – вперед, на запад. Надо только было нанести по внешнему врагу упреждающий удар. Этим ударом решались все проблемы Кремля. Прежде всего, устранялась главная угроза – детонации внутриполитического взрыва в результате начала иностранной интервенции. Далее, наступающую Красную Армию, в отличие от отступающей, можно было удержать в подчинении руководству страны. Находясь в европейском походе, она, кроме того, будет изолирована от политически вредного влияния крестьянской массы, а та останется безоружной, т. е. беззащитной и неопасной. Наконец, полностью выводилась из игры так страшившая Сталина антибольшевистская эмиграция. Т. о. для Кремля нападение было оптимальным способом самозащиты.
Отсюда становится понятно, почему проходивший в апреле – июне 1940 г. в Кремле с участием высшего политического руководства страны Главный военный совет РККА утвердил в качестве официальной стратегию наступательной войны, в советской терминологии – «активной обороны». Приведем несколько из сонма прозвучавших на нем высказываний на эту тему:
«Мы должны воспитывать свой комсостав в духе активной обороны, включающей в себя и наступление. Надо эти идеи популяризировать под лозунгом безопасности, защиты нашего отечества, наших границ». (И. В. Сталин);
«Наша армия готовится к нападению, и это нападение нужно нам для обороны…Мы должны обеспечить нашу страну не обороной, а наступлением». (Командующий войсками Ленинградского военного округа, в ближайшем будущем начальник генштаба РККА командарм К. А. Мерецков);
«Мы будем обороняться только наступлением и бить противника и этим самым оборонять свое социалистическое отечество и его границы». (Командующий 1-м стрелковым корпусом комдив Д. Т. Козлов);
«Инициатором справедливой войны выступит наше государство и его Рабоче-Крестьянская Красная Армия […] Всякая наша война, где бы она не происходила, является войной прогрессивной и справедливой». (Начальник Главного Политуправления РККА Л. З. Мехлис) [46, док. № 77].
«Об обороне нельзя было и говорить, так как всем внушалась доктрина громить противника на его же территории», – вспоминал много позже тогда заместитель наркома внутренних дел СССР, а впоследствии председатель КГБ СССР И. А. Серов [151, c. 71].
Возвращение после двадцати лет вынужденного «оборончества» к наступательной концепции советской военной и базирующейся на ней внешней политики стало к концу 30-х годов, с кремлевской точки зрения, необходимым и целесообразным. Необходимым – ввиду дестабилизации положения в Европе, а целесообразным – с учетом открываемых этой дестабилизацией перспектив. После многолетнего терпеливого ожидания начавшаяся война вновь предоставляла Кремлю возможности, которыми советская Россия не сумела в полной мере воспользоваться в 1918–1923 гг. по причине недостатка сил.
В стратегии
Война и армия
Как известно, в яйце находилась еще игла, на кончике которой и таилась Кощеева смерть. 22 июня кремлевский коллективный кощей решил, что кончик сломан. Являвшееся ему в большевистских кошмарах видение о смычки внешнего и внутреннего фронтов войны против коммунистического государства с каждым прошедшим днем, с каждым пройденным врагом километром все явственнее обретало реальные очертания в фактах стремительного развала армии и вполне позитивного отношения населения оккупированных территорий к приходу германских войск. Здесь и следует искать объяснение сталинской мольбе о пощаде, обращенной к Гитлеру в конце июня 1941 г. Поскольку последний факт остается для многих неизвестным, остановимся на нем подробнее.
В августе 1953 г. по требованию высшего партийного руководства знаменитый чекист П. А. Судоплатов подготовил пояснительную записку о сталинском поручении, переданном ему в конце июня 1941 г. через Л. П. Берия. Он должен был выйти на Гитлера через болгарского посланника в Москве И. Стаменова с неофициальным предложением о немедленном заключении мира в обмен на территориальные уступки со стороны СССР – этакого Бреста-2. В качестве уступаемых территорий назывались Украина, Прибалтика, Бессарабия, Буковина. Список оставался открытым для его пополнения по требованию германского правительства [49, ф. 3, оп. 24, д. 465, л. 204–208].[60] Судоплатов выполнил поручение, однако ответа из Берлина не последовало.
С неизбежностью возникает вопрос о мотивах сталинского поведения. Действительно, что такого непоправимого произошло на советско-германском фронте за пять – семь дней боев, что оправдывало бы это позорное унижение и готовность к огромным жертвам территориями и их населением? Погибли двадцать, сорок или шестьдесят тысяч человек? Так что из того: для западной группировки Красной Армии численностью 3 млн. 290 тыс. человек это несущественно, тем более что в стратегическом резерве стоит еще 51 дивизия; также имеются боеспособные сибирская и дальневосточная группировки, а в мобилизационной очереди насчитывается порядка 35 миллионов человек. Враг углубился на пару сотен километров? Так ведь Кутузов и Москву сдавал, а потом русские брали Париж!
Нет, не Гитлера испугался Сталин, а военно – политического взрыва у себя за спиной. Перед растерявшимися обитателями Кремля замаячил самый верный признак материализации этой угрозы – отказ вооруженной до зубов Красной Армии защищать коммунистическую власть. То, что раньше в материалах пленумов было лишь прогнозом, догадкой, стало ужасающей реальностью. В беседе с посланцем президента Ф. Д. Рузвельта А. Гарриманом осенью 1941 г. Сталин признал: «Мы знаем, народ не хочет сражаться за мировую революцию; не будет он сражаться и за советскую власть»[61] [50, с. 204].
Это было ему известно из предыдущего опыта. Как докладывали выступавшие на Главном военном совете 1940 г. военачальники, красноармейцы – участники боев на Халхин – Голе – открыто выражали недовольство тем, что их заставляют умирать за какую – то строящую социализм Монголию. В финскую кампанию солдатская масса отторгала поставленную армейскими политорганами как цель войны задачу осчастливить финский народ социализмом с доставкой до Хельсинки.[62] Эти настроения были столь сильны, что вынудили армейские политорганы сместить акценты в пропаганде целей войны: с «социально – освободительного» на «защиту безопасности СССР». Начальник Главного Политуправления РККА Л. Мехлис даже приказал переименовать одну из фронтовых газет, носившую название «За коммунизм!», дабы не задевать чувства беспартийных красноармейцев, коих, конечно, было подавляющее большинство. В целом, он потребовал «прекратить неправильное освещение интернациональных задач Красной Армии и разъяснить личному составу, что наша главная задача – это активная защита Советского Союза» [46, док. № 77].
Нежелание крестьянской РККА воевать за чуждые ей цели режима было столь сильным и всеобщим, что даже в наступательной войне против малочисленной и плохо вооруженной армии Финляндии (многократно уступавшей по всем количественным показателям противостоявшей ей группировке РККА) красноармейская масса зачастую удерживалась на позициях и принуждалась идти в атаку с помощью заградительных отрядов войск НКВД. На Главном военном совете весны 1940 г. этот опыт получил высокую оценку и был заранее рекомендован к тиражированию в последующих вооруженных конфликтах. Еще одной реакцией режима на нежелание солдатской массы воевать, выразившееся в массовом дезертирстве и самострелах, стали планы ужесточения административного и уголовного наказания за воинские проступки и преступления, а также репрессирования семей провинившихся военнослужащих.
В своем радиообращении к стране 3 июля Сталин учел этот опыт и апеллировал к патриотическим и даже религиозным чувствам народа. Затем настала очередь прессы расставлять новые акценты. «И коммунизм, и советская власть, и даже намеки на мировую революцию исчезают со столбцов советских газет, как исчезает с них и имя Сталина, – пишет авторитетнейший летописец партийно – советской истории Б. И. Николаевский. – Коммунисты делают все, чтобы народ обрушившуюся на него войну стал ощущать как борьбу «За Родину!», «За Россию!»» [50, с. 204–205]. Народ, однако, реагировал иначе: характерным для 1941 года явлением стало массовое уклонение от призыва, особенно в прифронтовых областях. В результате всего за два летних месяца мобилизационные потери Красной Армии на этой территории составили 5 631000 человек. Из числа призванных в свои части не явились 30–45 процентов новобранцев, а на Западной Украине – абсолютное большинство.
Армия также не клюнула на уловки вождя и принялась разбегаться, разваливаясь на ходу невиданными в истории, воистину фантастическими, темпами: за пять летне-осенних месяцев пять миллионов сдавшихся в плен и дезертировавших (3,8 млн. и 1,2 млн. человек соответственно). Из этих 3,8 млн. пленных 200 тысяч были перебежчиками. Еще около 700 тысяч «отставших от своих частей» были остановлены заградотрядами НКВД и часть из них расстреляна. Порядка 320 тысяч красноармейцев – это эквивалент численности трех армий! – немцы взяли в плен, но затем отпустили по домам ввиду невозможности их содержать. Доля такого рода потерь в общем количестве потерь Красной Армии составляла, по советским скорее всего заниженным данным, для Юго – Западного фронта 77,3 процента, для Центрального фронта 71,2 процента, для Брянского – 71,3, для Ленинградского – 77,2 процента и т. д. [51, с. 234–248]. Известны и такие цифры: из 2,4 млн. выживших в немецких лагерях советских военнопленных 950 тысяч, т. е. 40 процентов, поступили на службу в Вермахт и национальные антисоветские формирования.
Следует помнить, что речь идет о кадровой РККА, выпестованной режимом для Великого европейского похода. На этот уровень подготовки личного состава Красная Армия вернется только на завершающем этапе войны. (В промежуточное время профессиональному Вермахту будут противостоять вооруженные силы, более похожие на народное ополчение). Замечательно обстояло дело и с вооружением РККА. Многофакторный анализ, проведенный военным историком Г. И. Герасимовым, свидетельствует, что «никогда еще наша армия не была так хорошо укомплектована, обеспечена материальными средствами, как в предвоенный период. […] По основным видам техники, боеприпасов и запасов материальных средств РККА была обеспечена не хуже, чем в период проведения своих победоносных операций во второй половине войны» [52, c. 9].
Эти горы оружия не могли, однако, компенсировать отсутствие главного компонента боеспособности любой армии – боевого духа, рождающегося из ощущения праведности и неотвратимости общего дела. Приведем только два свидетельства, как эта прекрасно вооруженная и укомплектованная армия воевала летом – осенью 1941 г. Из Постановления Государственного комитета обороны от 16 июля, написанного лично его председателем И. В. Сталиным: «Отдельные командиры и рядовые бойцы проявляют неустойчивость, паникерство, позорную трусость, бросают оружие и […] превращаются в стадо баранов
А вот свидетельство с другой стороны. В беседе с Гитлером командующий группой армий «Север» Г. фон Кюхлер докладывал 30 июня 1942 г.: «Солдаты (красноармейцы. –
Справедливости ради надо сказать, что в основе отказа армии воевать летом 1941 г. лежал не только крестьянско-большевистский антагонизм, но и традиционная отчужденность крестьянского сознания от самой идеи государственности. «Большинству русских людей была незнакома идея единства культурного наследия и общности судьбы, что составляет основу всякой гражданственности, – обобщал опыт первой мировой войны ее участник и видный военный теоретик генерал Н. Н. Головин. – Мужицкому сознанию была далека категория «русскости», и себя они воспринимали не столько как русские, а скорее, как вятские, тульские и т. д., и пока враг не угрожал их родному углу, они не испытывали истинно враждебного чувства к нему» [53, c. 65]. Именно это, в частности, и произошло в первые недели войны. Она застала крестьянскую Красную Армию в экзотических, а потому безразличных для пензенских и самарских мужичков Буковине, Бессарабии, Латгалии, Курляндии, восточной Польше…
Сталин мог не читать Головина, но, как великий знаток законов массового сознания, сразу же ухватил суть дела. Уже в первом своем выступлении военного времени 3 июля он потребовал, «чтобы наши люди, советские люди, поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности… Нужно, чтобы советские люди поняли это и перестали быть беззаботными…»[54, c. 10–11]. Реальность, однако, была иной. Историк В. В. Черепанов пишет, что «в докладных записках тыловых обкомов партии в Центральный Комитет ВКП (б) сообщалось о многочисленных фактах «нездоровых явлений», о безразличии некоторой части населения к происходящему в стране (т. е. к войне! –
На отсутствие в широких слоях советского населения враждебности к Германии и ее представителям в начале войны и оккупации указывают и многочисленные немецкие источники. В германских военных сводках первых недель и месяцев войны поведение населения на оккупированных территориях характеризовалось как «безупречное». В одном из служебных документов Министерства по делам Востока указывалось: «Вступив на территорию Советского Союза, мы встретили население, уставшее от большевизма и томительно ожидавшее новых лозунгов, обещавших лучшее будущее для него». Личный архитектор Гитлера и рейхсминистр вооружений и военного производства А. Шпеер так вспоминал свой первый приезд в Винницу в район строительства ставки фюрера: «На следующее утро – стоял необычайно жаркий сухой день – я с несколькими спутниками отправился осматривать окрестности. Но когда я вошел в одну из убогих лачуг, мне радушно предложили хлеб с солью […] В тот день я мог ездить по деревням без вооруженной охраны» [55, c. 180].
Руководитель подполья НКВД в Могилеве свидетельствовал: «Основной тон в настроении населения давали контрреволюционные элементы […] и широкие обывательские слои, которые очень приветливо встретили немцев, спешили занять лучшие места по службе и оказать им всевозможную помощь […] Казалось как-то странным и удивительным, почему немцы имеют так много своих сторонников среди нашего населения». Один из тех, кто приветствовал приход немцев, в свою очередь вспоминал: «Убеждение в том, что колхозы будут ликвидированы немедленно, а военнопленным дадут возможность принять участие в освобождении России, было в первое время всеобщим и абсолютно непоколебимым […] Все ждали также с полной готовностью мобилизации мужского населения в армию […] сотни заявлений о приеме добровольцев посылались в ортскомендатуру, которая даже не успела еще хорошенько осмотреться на месте». [60, c. 23–33].
А вот свидетельство советника посольства Германии в СССР Г. Хильгера о долгой эвакуации кружным железнодорожным путем через Кострому и Ленинакан в Турцию занимавшего целый вагон персонала посольства уже после начала войны: «… В течение всего путешествия я не слышал ни одного недружественного слова и не видел ни одного враждебного жеста. Отсутствие малейшей психологической готовности в русском народе к возможности этой войны с Германией было одной из причин отсутствия боевого духа, проявленного Красной Армией на первом этапе войны» [56, c. 399].
Первые же разрывы германских снарядов и авиационных бомб на советской территории были восприняты Сталиным не только как начало германского нападения на СССР, но и как сигнал к восстанию против режима. Пытаясь подавить его в зародыше, власти обрушили на потенциального внутреннего врага лавину жесточайших репрессий. Уже в первый день войны был готов новый расстрельный список по г. Москве; в последующие несколько дней аналогичные списки составляются по всей стране, включая глубинные тыловые районы. Политическая характеристика репрессируемых (а это были чудом уцелевшие после Большого Террора участники Белого и повстанческих движений, партийные оппозиционеры, эсеры и меньшевики, представители прежних привилегированных классов и т. п.) – не оставляла места сомнениям относительно цели этой кровавой зачистки: обезглавить окончательно, до десятого колена, ожидавшуюся Сталиным антикоммунистическую революцию. Обобщенные данные, приводимые историком О. В. Будницким, говорят о том, что во второй половине 1941 г., т. е. после начала войны, число смертных приговоров на территории РСФСР, – исключительно в тылу, без учета репрессалий на фронте и в армии, – выросло по сравнению с первой половиной года в 11,5 раза! «С чего начинается война? С массовых репрессий, с колоссальной зачистки страны […] Происходят массовые аресты и расстрелы по всей стране […] и масштабы сопоставимы с Большим Террором» – утверждает Будницкий. Эту кровавую вакханалию Молотов в одной из бесед с писателем Чуевым оправдывал тем, что иначе «на миллионы было бы больше жертв. Пришлось бы отражать и немецкий удар, и внутри бороться» [18, c. 418].
Если дезертирство, добровольная сдача в плен и уклонение от призыва были относительно пассивными формами борьбы с режимом, то, как опасался Сталин, следующим шагом станет создание в лагерях для военнопленных многомиллионной антибольшевистской армии при германской поддержке и участии белой эмиграции, Эти опасения были порождены, в частности, опытом советско-финской войны, а именно формированием из пленных красноармейцев нескольких добровольческих отрядов антисталинской Русской народной армии, в чем приняли участие офицеры эмигрантского Российского общевоинского союза. В глазах Сталина повторение подобной угрозы выглядело абсолютно реальным.
Неверие Сталина в лояльность РККА было столь велико, что сразу после начала войны у него вызревает решение о создании альтернативной армии – армии народного ополчения. В выступлении 3 июля он требует собирать такое ополчение «в каждом городе, которому угрожает опасность нашествия врага» [54, c. 14]. Фактически речь шла о замене крестьянской Красной Армии на армию сконцентрированной в городах «советской политической нации», о которой говорилось выше. (Это было повторением большевистской тактики по замене развалившейся русской армии рабочей Красной гвардией зимой 1918 г.). Легко представить, насколько вождю была страшна и ненавистна сама мысль о необходимости делиться своими военно-политическими полномочиями с руководством многочисленных городов, которым эти местные армии будут подчиняться, однако ситуация вынуждала. Впрочем, полная героики и трагизма история ополчения – отдельная тема.
А еще через полмесяца от отчаяния он принимает вовсе немыслимое решение – пригласить в СССР английский экспедиционный корпус для спасения положения. Первоначально всего одну дивизию и какое-то количество кораблей и авиации для участия в боевых действиях на севере в районе Мурманска.[63] Однако прогрессирующий распад РККА вынудил его просить Черчилля уже о масштабном вмешательстве. «Я не сомневаюсь, – говорилось в послании Сталина премьеру от 13 сентября, – что Английское Правительство желает победы Советскому Союзу и ищет путей для достижения этой цели […] Мне кажется, что Англия могла бы без риска высадить 25–30 дивизий в Архангельск или перевести их через Иран в южные районы СССР для военного сотрудничества с советскими войсками на территории СССР по примеру того, как это имело место в прошлую войну во Франции» [136, c. 19, 31–32]. (В некотором смысле эту просьбу можно считать частично выполненной в результате совместной советско – британской операции августа 1941 г. по оккупации Ирана, которая обеспечила безопасность советского Закавказья и бакинских нефтепромыслов, а также открытие южного маршрута поставок помощи по ленд-лизу).
Успешное контрнаступление советских войск под Москвой зимой 1941–1942 гг., которое Сталин ошибочно принял за перелом в ходе войны, реабилитировало РККА в его глазах и положило конец лихорадочным кремлевским поискам экзотических альтернатив. Со своей стороны, Гитлер решительно и последовательно пресекал любые попытки военной и политической самоорганизации антибольшевистского движения на оккупированных территориях, не говоря уже об оказании ему поддержки. Ни о каком создании национального «буржуазного белогвардейского правительства», ни о каком привлечении сил эмиграции к военной и политической работе, чего так опасался Сталин, и речи не было.
В условиях наложенного Гитлером строжайшего запрета на политическую и военную самодеятельность населения СССР, даже прогерманскую, родилась такая непривычная форма гражданской войны, как переход на сторону внешнего противника. Число советских граждан только на германской военной службе составило 1 млн. 250 тысяч человек, что в четыре раза превышало численность всех белых армий в победном для них 1919 г. Молотов считал, что это еще «мелочь по сравнению с тем, что могло быть» [18, c. 427]. И хотя начиналась 2-ая гражданская точно так же, как 1-ая – с отказа армии защищать режим и контролируемое им государство, ввиду отсутствия сформулированной политической идеи и подчинения народного протеста германским военным целям сфера распространения этой войны ограничилась временно занятой противником территорией. А оккупационная политика фюрера, ставившая целью уничтожение не просто режима, но самой государственности, культуры и образа жизни обрекаемых на вымирание людей, заставила внутренние противоречия отступить на задний план, а народ – бросить все свои силы на борьбу с бо’льшим из двух зол.
…История выбрала для себя несколько иные пути, нежели те, которые виделись Сталину до войны и в самом ее начале. Но в главном он оказался прав: во всех внешнеполитических расчетах 1939 г. фактор вероятной гражданской междоусобицы в СССР им учитывался как решающий, и не зря. То, что чаша сия хотя и не миновала его совсем, но оказалась заполненной на донышке, рассматривалось вождем как величайшее из спасительных чудес, сотворенное, как он честно признавал, самим Гитлером.[64]
Здесь уместно вспомнить знаменитый сталинский тост «За русский народ!», поднятый им 24 мая 1945 г. на торжественном приеме в Кремле в честь победы в Великой Отечественной войне. Удивительный по своей кажущейся неуместности, но многое объясняющий тост! Среди грома литавр вождь-победитель вдруг вновь заговорил о чудесном избавлении от кошмара гражданской войны. По существу весь тост был выражением благодарности народу за то, что тот не воспользовался удобным случаем поквитаться с режимом за содеянное им. «У нашего правительства было немало ошибок, – признал Сталин. […] – Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой» [ «Известия». – 1945. – 25 мая]. И закончим цитату: «Это могло случиться, имейте это в виду» (Последнюю фразу Сталин произнес на приеме, но вычеркнул из переданной в печать стенограммы выступления).
Не случилось. Власть и измордованный ею народ оказались скованными цепью общей судьбы – вместе победить или погибнуть! – и режим получил индульгенцию за совершенные преступления и шанс продлить свое существование еще на 50 лет, до августа 1991 г.
Часть 2. От пакта к войне
Глава 4. Прибалтика
От Мюнхена до пакта
Независимое существование прибалтийских государств в межвоенный период стало возможным благодаря установившемуся в регионе балансу сил великих держав. СССР не хотел уступать его Германии, Германия – СССР, а Великобритания и Франция, заинтересованные в независимом существовании Прибалтики, зорко следили за тем, чтобы патовая ситуация в борьбе за регион сохранялась как можно дольше.
Система, однако, начала рушиться с весны 1938 г., когда обозначилась тенденция к самоустранению англо-французской коалиции от активного участия в восточноевропейских делах. Этапами на этом пути стали аншлюс Австрии и мюнхенское предательство Чехословакии. Политика попустительства в отношении Берлина продолжалась в режиме текущей дипломатической работы и после Мюнхена. На своем излете она увенчалась молчаливым согласием Лондона и Парижа на полное растворение чешского государства в германской империи (15 марта 1939 г.) и на отторжение от Литвы города Мемель с областью (ныне г. Клайпеда и Клайпедский край) 22 марта того же года. Безучастность, с которой западные державы отнеслись к факту германского насилия над Литвой, означал их выход из числа гарантов де-факто прибалтийской независимости. В результате она оказалась подвешенной на тонкой ниточке советско – германского соперничества.
Оставшись один на один, Берлин и Москва втягивались в борьбу за «прибалтийское наследство» русской революции 1917 г. и германского поражения в первой мировой войне. Инициатива была за Берлином: в марте-апреле 1939 г. Германия скрытно зондирует возможность установления протектората над Эстонией и Латвией [см., напр.: 65, док №. 237, 287], а в дни мемельского кризиса открыто угрожала Литве оккупацией и тем, что «сравняет Ковно (ныне г. Каунас, в то время столица Литвы –
Чтобы переломить этот опасный ход событий, правительство СССР решилось на серьезный демарш. 28 марта 1939 г. М. М. Литвинов передал эстонскому посланнику в Москве Аугусту Рею Заявление правительства СССР, в котором говорилось, что Советский Союз не потерпит «политического, экономического или иного господства третьего государства» в Эстонии. "Настоящее заявление, – говорилось в документе, – делается в духе искренней благожелательности к эстонскому народу с целью укрепления в нем чувства безопасности и уверенности в готовности Советского Союза на деле доказать, в случае надобности, его заинтересованность в целостном сохранении Эстонской Республикой ее самостоятельного государственного существования и политической и экономической независимости, а также в невозможности для Советского Союза оставаться безучастным зрителем попыток открытого или замаскированного уничтожения этой самостоятельности и независимости». В тот же день аналогичное заявление было сделано латвийскому посланнику в Москве Фрицису Коциньшу [21, с. 231–233; 65, док. № 235]. Чтобы усилить впечатление от ноты, в начале апреля были проведены крупномасштабные военные маневры в непосредственной близости от советско-эстонской границы с выходом на нее и имитацией последующего ее перехода.[65]
7 апреля правительства Эстонии и Латвии отклонили литвиновскую ноту, расценив ее как стремление к установлению протектората и угрозу превентивной оккупации [21, с. 260–261]. Поскольку реакция прибалтийских стран была предсказуемой, нота писалась преимущественно не для них. Главный адресат находился совсем по другому адресу – в Берлине! Именно ему предназначались энергичные предупреждения о том, что СССР не останется «безучастным зрителем» и не потерпит никакого дальнейшего проникновения «третьего государства» в регион, для него демонстрировалась советская военная мощь. По существу это означало закамуфлированное предъявление ультиматума под названием «Руки прочь от Прибалтики!» Отныне Германия должна была учитывать, что продолжение ее экспансии в этом направлении может привести к тотальному военно-политическому конфликту с СССР.
Литвиновское предупреждение появилось тем более своевременно, что как раз вокруг этого времени Берлин активно изучает вопрос о возможности установления своего протектората над Литвой, Латвией и Эстонией. В директиве от 11 апреля Гитлер идет еще дальше: «Позиция лимитрофных государств будет определяться исключительно военными потребностями Германии. С развитием событий (имелась в виду назревавшая война с Польшей. –
Мемельский кризис и нота Литвинова, означавшие начало советско – германской схватки за контроль над регионом, должны были продемонстрировать руководству стран Балтии призрачность надежды переждать в стороне грядущую войну, спрятавшись за декларации о нейтралитете, и необходимость строить свою внешнюю политику на более прочном фундаменте. В этих условиях советское предложение правительствам Латвии и Эстонии о помощи в деле защиты их государственной независимости было отнюдь не худшим из возможных вариантов. Составленное в самых общих выражениях, оно оставляло широкое поле для дипломатических переговоров по существу; сами по себе эти переговоры уже укрепляли позиции прибалтийских стран, включая Литву, vis-a-vis Берлина. Согласие Таллинна и Риги обсуждать поставленный перед ними вопрос привело бы, кроме того, к значительному улучшению их отношений с СССР, следовательно, можно было бы ожидать, к вполне приемлемому для них соглашению. Наконец, Эстония и Латвия были вольны назвать в качестве непременного условия своего участия в переговорах привлечение к ним дружественных Франции и Великобритании в роли гарантов, так сказать, ограниченного характера советских гарантий, что в определенном смысле воссоздавало в регионе благоприятную для них домюнхенскую ситуацию.
Последнее предложение упало бы на подготовленную почву. Выше говорилось, что в это время из Лондона и Парижа в Москву стали поступать запросы о готовности СССР участвовать в новой попытке создания системы сдерживания Германии. 17 апреля последовало официальное советское предложение о совместном предоставлении Великобританией, Францией и СССР гарантий безопасности прибалтийским государствам, а также Финляндии, Польше и Румынии [21, с. 283–285]. Подчеркнем, что интернационализация советского предложения о гарантиях за счет подключения к его обсуждению стран, с пониманием относившихся к прибалтийским страхам и опасениям, произошла без участия самих прибалтийских государств.
Остались глухи Рига и Таллинн и к доводам дружественной им англо-французской дипломатии в пользу соглашения о гарантиях. Их убеждали, что простое достижение такого соглашения остановит германское давление на Прибалтику, снимет тем самым советские озабоченности и в итоге сделает ненужным фактическое предоставление гарантий; что срыв переговоров будет неизбежно подталкивать СССР в сторону соглашения с Германией, и тогда прибалтийские страны окажутся в худшей из возможных ситуаций. Указывалось, что у Франции и Великобритании имеются собственные национальные интересы, главным из которых является предотвращение войны, при необходимости, путем достижения соглашения с СССР, и что обструкция со стороны Таллинна и Риги является, по существу, недружественным шагом.
Неприемлемость идеи гарантий Латвия, Эстония и Литва мотивировали ее несовместимостью с их нейтральным статусом и желанием, – очень понятным, законным, но нереальным, – держаться подальше от большой мировой политики, увлекавшей Европу в пучину глобального конфликта. «Гарантии малым независимым странам, – говорилось, например, в одной из газетных статей, инспирированных МИД Латвии летом 1939 г., – очень невыгодная и унизительная вещь […] Великие державы стали до бесстыдства навязчивыми и навязывают свои гарантии там, где их никто не просит […] Раздачей гарантий великие державы хотят привлечь малые страны к возу чужой политики и в худшем случае использовать их как заградительный мешок в возможной войне […] Дающему гарантии мы кричим: нет, спасибо!» [63, с. 12].
Следует иметь в виду, что ни первоначальное советское, ни более позднее тройственное предложения о гарантиях не предусматривали ни заключения военной конвенции, ни размещения войск или баз на территории стран Балтии. От последних требовалось только согласие принять помощь государств – гарантов в случае возникновения угрозы их независимости, территориальной целостности и именно нейтральному статусу. Надо, впрочем, признать, что выдвинутое позже советское требование распространить действие гарантии на случай т. н. «косвенной агрессии» таило в себе угрозу произвола со стороны СССР. Однако это требование появилось ближе к концу трехсторонних англо – франко – советских переговоров, тогда как о принципиальном отказе принять гарантии страны Балтии заявляли еще до их начала.
Итог этого курса известен: под флагом нейтралитета государственные корабли Латвии, Эстонии и Литвы плавно вошли в эпоху «территориально-политического переустройства» региона согласно пакта Молотова-Риббентропа.
Прибалтийская реакция на советско-германское сближение и начало мировой войны
Известие о заключении советско-германского договора о ненападении породило в прибалтийских странах самые серьезные опасения за свою независимость. Поверенный в делах СССР в Литве Н. Г. Поздняков сообщал в НКИД, что пакт вызвал «волну явного беспокойства» в этой стране. Серьезное беспокойство и озабоченность наблюдались также в Риге и Таллинне. Поворот в отношениях между СССР и Германией, приезд Риббентропа в Москву и заключение советско-германского договора, по данным полпреда в Латвии И. С. Зотова, вызвали настороженность «во всех слоях латвийского общества, чувствовались нотки боязни существования сделки СССР и Германии» [63, с. 24]. В Таллинне, по наблюдениям советского полпреда К. Н. Никитина, происходящие события произвели на эстонское правительство «настолько ошеломляющее впечатление, что оно буквально растерялось и чувствовало себя в первое время совершенно дезориентированным» [64, Ф. 059, оп. 1, п. 305, д… 2111, л. 99].
Не успела улечься первая волна паники, как накатила вторая, вызванная началом польско-германской войны… Боевые действия приближались к границам региона и угрожали перевалить через них. Новая, третья, волна беспокойства относительно своей политической судьбы захлестнула столицы балтийских государств в середине сентября, когда в результате всевозможных утечек стал очевиден истинный характер советско – германских тайных договоренностей.
Из трех стран в наиболее сложной ситуации оказалась Литва в силу своей близости к польскому театру военных действий. У литовского правительства был еще один повод для серьезного беспокойства: будущее города Вильно (Вильнюса) и Виленской области в контексте судьбы самой Польши, в состав которой они входили на тот момент времени. Государственная принадлежность данной территории была предметом спора между Польшей и Литвой, который возник сразу после вычленения их из состава Российской империи и с тех пор оставался неурегулированным. Правительство Советской России с самого начала поддержало литовскую сторону. Поэтому когда в октябре 1920 г. Виленщина была оккупирована поляками, Москва официально не признала этого захвата и фактически высказывалась за государственную принадлежность края Литве [68, с. 228–230, 241–242; 69, с. 318–319]. Секретный протокол к пакту Молотова – Риббентропа также признал «интересы Литвы по отношению Виленской области».
Поначалу литовцы не знали о советско-германских договоренностях и опасались, что область, как и вся территория Польши, будет оккупирована Германией и, таким образом, потеряна для них. Поэтому Каунас всячески стремился втянуть Советский Союз в обсуждение виленской проблемы, надеясь, что прежние пролитовские заявления СССР на этот счет заставят его и в новой ситуации высказаться за право Литвы на Вильно. Но все их попытки выяснить что-либо оставались безрезультатными. Москвы отмалчивалась, поскольку на тот момент Литва была отнесена к германской «сфере интересов». Однако и после того, как между СССР и Германией состоялся обмен части советских приобретений в Польше на Литву, Москва продолжала придерживать «виленский козырь», чтобы разыграть его на запланированных ею переговорах с Каунасом о заключении договора о взаимопомощи.
Заключение договоров о взаимопомощи
После того, как в сентябре вводом войск на территории Западной Украины и Западной Белоруссии был решен «польский вопрос», настало время «прибалтийского». В беседе с германским послом В. фон Шуленбургом 17 сентября Сталин недвусмысленно высказался на этот счет. «Если мы согласны, – излагал посол резюме беседы в телеграмме в Берлин, – Советский Союз немедленно возьмется за решение проблемы прибалтийских государств в соответствии с Протоколом от 23 августа и ожидает в этом деле полную поддержку со стороны германского правительства» [8, р. 130]. Такое согласие было дано, и СССР приступил к реализации своих планов, поочередно предложив заключить договоры о взаимопомощи Эстонии, затем Латвии и, наконец, Литве.
Впрочем, имеются сведения, что инициативу переговоров перехватил эстонский министр иностранных дел Карл Сельтер, который быстро разузнал о существовании и содержании секретных протоколов и решил сыграть с Молотовым и Сталиным на опережение, чтобы добиться для своей страны возможно лучших условий соглашения. Наряду с тактическими соображениями за решением министра стояло ощущение реальной германской угрозы, опасно приблизившейся к региону в результате разгрома Польши. 24 сентября К. Сельтер выехал в Москву, якобы для подписания ежегодного торгового соглашения, которое до этого всегда подписывалось эстонским представителем в СССР.
Драматические перемены в европейском политическом пейзаже, произошедшие с марта по октябрь 1939 г., превратили ноту Литвинова из «черной метки» в охранную грамоту для Прибалтики. Накануне отъезда в советскую Каноссу за гарантией безопасности, 23 сентября, в беседе с латвийским посланником в Таллинне В. Шуманисом Сельтер сказал, что эта гарантия «носит такой характер, что другие могли бы даже себе пожелать. В наших интересах, особенно сейчас, поддерживать хорошие отношения с Россией» [66, с. 132–133]. В одном министр ошибся: если он ожидал, что при встрече с ним Молотов извлечет из архивной папки мартовскую ноту Литвинова и попробует вновь предложить ее эстонцам, то этим ожиданиям не суждено было оправдаться. Слишком многое изменилось с тех пор в Европе и международном положении СССР. Теперь, 24 сентября, Москва потребовала от эстонцев не просто согласия принять гарантию безопасности, а предоставления Советскому Союзу под эту договоренность военных баз. Указав на отсутствие полномочий вести переговоры по данному вопросу и на необходимость консультаций с правительством, министр выехал в Таллинн.
В Москве считали размещение советских баз в Прибалтике императивом того сложного времени. Поэтому на случай отклонения прибалтийскими государствами предложения о заключении пактов имелась военная альтернатива. На границах с Эстонией и Латвией была создана ударная группировка частей Красной Армии: 160 тысяч человек, 600 танков и столько же самолетов, 700 орудий. 26 сентября 1939 г. нарком обороны СССР К. Е. Ворошилов отдал приказ о подготовке боевых действий против Эстонии, а также и Латвии, если бы последняя решила оказать Эстонии помощь в силу имевшегося между двумя странами договора. В задачу Ленинградского военного округа, в частности, входило «нанести мощный и решительный удар по эстонским войскам», а в случае выступления латвийских воинских частей на помощь эстонской армии, выделить «одну танковую бригаду и 25 кавдивизию в направлении Валк – Рига»; кроме того «7-й армии быстрым и решительным ударом по обоим берегам реки Двины наступать в общем направлении на Ригу» [95, ф. 25888, оп. 11, д. 14, л. 6–7].
Озаботились в Москве и созданием предлога для демонстрации угрозы применения силы в отношении Эстонии и, в случае необходимости, оправдания этой силовой акции. Им стало потопление в Нарвском заливе судна «Металлист» неизвестной подводной лодкой, о чем сообщил ТАСС [Правда. – 1939. – 28 сентября]. На самом деле судно было расстреляно торпедами советской подлодки, а затем потоплено тараном миноносца. А саму эту провокацию запланировали двумя месяцами раньше в качестве элемента легенды на штабную игру Балтийского флота, о чем будет подробнее сказано ниже.
В ответ на советские приготовления 27 сентября главнокомандующий вооруженными силами Эстонии генерал Й. Лайдонер объявил по войскам оперативный приказ № 1 с указанием на высокую вероятность начала войны с СССР. В приказе содержался ряд соответствующих распоряжений для приведения вооруженных сил Эстонии в наивысшую степень боеготовности.
Не менее важным делом было заручиться поддержкой дружественных стран, поскольку выстоять в одиночку в Таллинне и не рассчитывали. К числу потенциальных союзников там относили Финляндию, Латвию, Германию и Великобританию. Что касается последней, то никакой реальной помощи Эстонии она оказать не могла ввиду закрытия восточной части Балтийского моря для английских кораблей силами военно-морского флота Германии. И в трех других случаях Эстонию ожидало разочарование. В Хельсинки министр иностранных дел Финляндии даже не принял эстонского посланника для обсуждения вопроса об оказании Эстонии помощи в войне с СССР. Ответила отказом и Латвия, формально военный союзник Таллинна. Германия заявила, что «в силу советско-германского пакта о ненападении в случае войны между Эстонией и Советской Россией Германия займет позицию, враждебную Эстонии» [66, c. 146–147].
В результате Таллинн принял решение вступить в переговоры на основе предложения, сделанного Советским Союзом, и заключить договор по возможности на приемлемых для Эстонии условиях. Это решение имело тем большее значение, что оно фактически предопределило согласие Латвии, затем и Литвы, на сделанные им вслед за Эстонией советские предложения провести переговоры о заключении пактов. В Риге латвийский кабинет констатировал, что, принимая во внимание новую политическую ситуацию, создавшуюся в Восточной Европе в результате заключения договоров СССР с Эстонией и Германией, Латвия также могла бы приступить к пересмотру своих отношений с другими странами и, в первую очередь, с Советским Союзом [ «Известия». – 1939. – 3 октября]. Наконец, 30 сентября, через два дня после «перехода» Литвы в сферу советских государственных интересов, соответствующее предложение было сделано и ей. 2 октября в Москву прибыл министр иностранных дел Латвии В. Мунтерс, а на следующий день – его литовский коллега Ю. Урбшис.
Переговоры с делегациями балтийских стран продолжались с 24 сентября по 10 октября. С советской стороны в них приняли участие Молотов и, в наиболее ответственные моменты, Сталин; со стороны прибалтийских государств – их министры иностранных дел Карл Сельтер, Вильхельмс Мунтерс и Юозас Урбшис. Переговоры традиционно начинались с предложения о заключении пакта о взаимопомощи. Стремясь сразу лишить прибалтийских «партнеров поневоле» иллюзий относительно возможности защиты со стороны Берлина, советские руководители информировали их, что Германия признала за СССР преимущественное право решать судьбу этих стран. Необходимость заключения договоров обосновывалась ростом политической неопределенности и военной угрозы в условиях начавшейся европейской войны.
Попытки прибалтийских дипломатов возражать против навязываемых пактов на том основании, что они означают ущемление национального суверенитета и компрометируют их нейтралитет, отвергались сразу и безо всяких правовых изысков. Им, однако, гарантировалось советское невмешательство во внутренние дела. Эстонскому министру, например, Молотовым было обещано: «Мы не намереваемся затрагивать ни ваш суверенитет, ни государственное устройство. Мы не собираемся навязывать Эстонии коммунизм. Мы не хотим затрагивать ее экономическую систему. Эстония сохранит свою независимость, свое правительство, парламент, внешнюю и внутреннюю политику, армию и экономический строй. Мы не затронем всего этого» [66, с. 142–143].
Одной из причин поразительной деликатности Кремля было упомянутое нами выше обещание не торопить события, данное Сталиным Риббентропу 28 сентября [36, с. 606–611]. Существовала, однако, еще и первопричина, названная им секретарю Исполкома Коминтерна Г. Димитрову 25 октября 1939 г. «Мы думаем, – сказал Сталин, – что в пактах о взаимопомощи нашли ту форму, которая позволит нам поставить в орбиту влияния Советского Союза ряд стран. Но для этого нам надо выдержать – строго соблюдать их внутренний режим и самостоятельность. Мы не будем добиваться их советизации» [цит. по: 143 прил., док. № 25]. В ряду этих стран, помимо прибалтийских, Сталин видел Финляндию, Турцию и Болгарию, подчинение которых методом советизации стало бы трудным и политически дорогостоящим предприятием.
С другой стороны, руководителям прибалтийской дипломатии давали понять, что вопрос о размещении советских войск на территории их стран является решенным, и советовали не осложнять дело. В противном случае, предупредил Сельтера Молотов, «нам придется использовать для обеспечения своей безопасности другие пути, может быть, более крутые и сложные. Прошу Вас, не вынуждайте нас применять по отношению к Эстонии силу» [66, с. 139]. А после успешного завершения советско – эстонских переговоров довольный Сталин «похвалил» министра: «Правительство Эстонии действовало мудро и на пользу эстонскому народу, заключив соглашение с Советским Союзом. С вами могло бы получиться, как с Польшей» [цит. по: 16, с. 182].
Насильно усаженные за стол переговоров, три прибалтийские страны отчаянно боролись, – в пределах оставленной им свободы дипломатического маневра, – за минимизацию ущерба их суверенитету в результате заключения соглашений с СССР. Линией борьбы было ограничение численности вводимых контингентов, а также времени и мест их пребывания. Прибалтийские страны предлагали, в частности, ограничить срок действия договоров фактическим временем войны в Европе, а когда это не удалось – минимальными договорными сроками, в чем они частично преуспели. Также они настояли на отказе от размещения советских войск в столицах своих стран и вообще в их крупных городах и центральных районах, предлагая вынести базы на периферию. Отчаянная, по выражению В. Мунтерса, «чисто азиатская торговля» шла и по вопросу о численности советских войск; в результате она была несколько сокращена по сравнению с первоначальными советскими предложениями. Кроме того, по настоянию Таллинна советская сторона отказалась от требования расторжения эстонско-латвийского союзного договора (т. н. Балтийская Антанта).
Эти несомненные успехи прибалтийской дипломатии стали возможными благодаря победе, одержанной эстонской делегацией в главном вопросе – убедить советское руководство отказаться от идеи установления протектората над странами Балтии в пользу заключения с ними пактов о взаимопомощи как с суверенными государствами. Первоначальные советские предложения, сделанные Эстонии, предусматривали контроль над ее внешней политикой в форме «оказания дипломатической помощи», а также использование размещаемых войск для поддержания внутренней безопасности страны. Иными словами, речь шла о превращении Эстонии в советский протекторат. (Эти условия Молотов явно списал с проекта договора об установлении германского протектората над Литвой, подготовленного Берлином до ее обмена на «советские» территории в Польше). Однако в результате исключительно твердой позиции, занятой ее делегацией, идею протектората удалось похоронить не только в отношении Эстонии, но также Латвии и Литвы, поскольку советско – эстонский договор, будучи первым, послужил образцом для пактов и с этими двумя странами.
За эстонской дипломатией следует признать авторство не только на избранный формат соглашения, но и на внутреннюю логику документа, его структуру и ключевые понятия. Молотов вышел на переговоры абсолютно неподготовленным, с голой идеей ввода войск. Не были определены ни сфера и время действия договора, ни взаимные обязательства сторон и условия вступления их в силу, ни количество и места расположения баз, ни условия присутствия на них воинских контингентов и их численность и т. д. Более того, намереваясь заключить договор о взаимопомощи, Молотов, как было указано выше, фактически предложил Эстонии протекторат, видимо не вполне понимая разницу.[68] Очевидно, что такой «проект» договора писался «на коленке», за несколько минут до приема эстонского министра, что говорит в пользу предположения, что нарком был захвачен врасплох инициативой Сельтера. Поэтому обсуждение советского проекта договора выглядело как диалог между профессором международного права Сельтером и не подготовившимся студентом Молотовым. «Да, Ваш текст лучше, и может стать основой», – признал в итоге нарком [66, c. 184].
Согласно подписанным пактам договаривающиеся стороны брали на себя обязательство оказывать друг другу всяческую помощь, в том числе военную, в случае нападения или угрозы нападения со стороны любой великой европейской державы на их морские границы или на них самих через территорию соседних стран. Предусматривалось, что в случае возникновения войны между одной стороной договора и третьей державой, другая сторона, по обоюдному согласию, могла сохранять нейтралитет. Это означало, что у прибалтийских государств оставалась возможность придерживаться нейтралитета по отношению к советско – германской войне. В случае агрессии Рейха эта возможность была, конечно, чисто теоретической, но в случае западного похода РККА – вполне реальной.
Договоры признавали за Советским Союзом право аренды военных и военно-морских баз и аэродромов в ряде населенных пунктов и местностей Эстонии, Латвии и Литвы. Для охраны указанных объектов СССР мог разместить на них за свой счет определенное количество наземных и воздушных вооруженных сил. Со своей стороны, СССР обязался оказывать на льготных условиях помощь армиям прибалтийских союзников вооружением и другими военными материалами. Стороны договорились не заключать какие-либо союзы и не участвовать в коалициях, направленных против одной из них. В процессе реализации пактов ни в коей мере не должны были затрагиваться суверенные права участников, их экономические системы или государственное устройство. Срок действия договоров с Эстонией и Латвией устанавливался в 10 лет, с Литвой – 15 лет.
Отличительной особенностью договора с Литвой было то, что его Статья 1 предусматривала передачу г. Вильнюса с областью под литовский суверенитет.[69]
Конфиденциальные протоколы к подписанным договорам предусматривали, что общая численность советских гарнизонов в Латвии и Эстонии на время войны не будет превышать 25 тысяч человек, и в Литве – 20 тысяч человек [36, c.138–141; 161–164; 173–176].
Заключение пактов происходило с соблюдением всех норм национального государственного права стран-участниц. Договоры были подписаны и ратифицированы правоспособными лицами и органами, наделенными соответствующими конституционными полномочиями. Содержание самих пактов соответствовало обычным для подобных документов критериям. Разумеется, следует помнить, что заключение этих безупречных с формальной точки зрения соглашений стало результатом противоправного военно-политического принуждения слабого сильным. И все же рискнем высказать мнение, что если бы СССР сумел остановиться на обозначенном договорами о взаимопомощи рубеже, то