Заслышав голос хозяйки веранды, кот прижал уши и незамедлительно спрыгнул в сугроб. Воробьи и синицы, как ни в чём не бывало, продолжили обедать, не занимая, впрочем, согретого котом местечка. Уж кто-кто, а они знали цену красивых слов: «Там, где тебя ждут». Для них это был не выдуманный оборот речи, но готовность поделиться последним. В любой день, в любой час.
Зимний сон
Платиновое небо, с нанизанными на него бусинами снегопадов, идущих один за другим мелким кособоким речным жемчугом, было одним из череды небес, коими так славен декабрь. Природа, не свыкшись ещё с уготованною ей участью претерпеть лихорадку зимы, оборачивалась, тщась разглядеть спину осени, и даже, кажется, угадывала её вдалеке. Но дали, заштрихованные снежными струями, были столь невнятны, так что любое нечто, предложенное услужливым воображением, получало немедленное одобрение:
– Да, да! Это несомненно она! И едва заметно, но совершенно определённо чуть сбавила шаг! Она возвращается! Она вернётся!!!
И всё это, – под всё более ускоряющийся танец метели. Узкая её талия скользит и крутится в крепких объятиях ветра… И даже когда он, совершенно выбившись из сил, присаживается в ближайший просвет между деревьями, дабы перевести дух, метель, накинув на плечи плед рыхлой вязки, медленно, чуть заметно покачивая бёдрами, топчется на месте.
Очарованная невиданным давно танцем, округа оставляет попытки задержать осень. Её парча и злато теперь кажутся вычурными, лубочными, а вечные слёзы – неискренними.
– Где же были мои глаза! – Восхищаясь метелью, и опасаясь помешать излишним выражением чувств, округа трепетала вполсилы, выказывая настроение не то, чтобы умеренно, но куда как скромнее обыкновенного. Её кстати сдержанное намерение сопереживать, было похоже на сон. Впрочем, оно и было им отчасти, – зимним, неспокойным сном.
Вопрос
Зимой в городах распознать, кто из жильцов дома, а кто в отъезде не так просто. Ну, разве что, – по свету в кухонном окошке ранним утром, морганию фонариков рождественской ели или переполненному почтовому ящику. Куда как проще в деревне! Сколь домов ни есть, а живы лишь те, из печной трубы которых шевелит пальцами пятерня белого дыма, либо струится прозрачное марево, мираж давно минувшего недавнего лета. То хорошо истопленная накануне, томится печь, а под её тёплым кованым крылом – чугунок рассыпчатой каши, щей или жёлтой, полупрозрачной, как плавленный янтарь, картохи.
А за окном – нежно-голубой ворот позднего утра, заколотый аккуратной жемчужиной луны, пронзён серебряной булавкой осины, потемневший чуть от хвори, которая сопровождает сей, удалённый от прочего человеческого жилья край, всю осень, а заодно зиму, что, истощившись уже на треть, не показала и десятой доли той силы, на которую была способна.
Большой пёстрый дятел в розовом атласном трико, условным стуком в окошко требует порцию каши для себя и своего соседа, дворового пса, который, в отличие от птицы, ленится казать мокрый нос из тёплой будки. Впрочем, ради густой похлёбки, можно и погодить досматривать сон. Зевая до визга, пёс потягивается, загребая пятернёй снег и косится на дятла, который уже слетел с подоконника и развлекается подле, звонко барабаня по перевёрнутой вверх дном миске. Пёс улыбается и принимается лаять, сперва мимо нот, а после – вполне сносно попадая в ритм.
– Иду-иду! – Весёлым, многообещающим голосом хозяйка кричит из сеней, и вот уже она сама, в валенках на босу ногу, с полной кастрюлей ароматного варева в руках, спешит накормить доморощенных музыкантов.
Пока хозяйка вытряхивает снег из миски и наполняет её кашей, пёс крутится подле и норовит лизнуть женщину то в руку, то в лицо, а сентиментальный дятел, неумело пряча умиление, принимается постукивать по доскам крыши, – не расшаталось ли где чего, не подсобить ли… Но, едва пёс принимается за еду, никак не стесняясь присутствием хозяйки, дятел присаживается на край миски, напротив собаки, и, цокая липким языком, да прикрывая глаза, вкушает с видимым удовольствием.
Женщине нравится наблюдать за тем, как соловеют глаза птицы и пса, и с жалостливой улыбкой она сопереживает едокам, каждому их глотку, покуда её не позовут с крыльца:
– Иди скорее, простудишься!
И после, вытянув босые ноги к печке, она долго думает о том, что взять собаку на зиму в дом – простое дело, но вот согласится ли и дятел переждать холода в сенцах – тот ещё вопрос.
Само собой
Вечер пошумел-поцарапал ветром чуть повыше земли, но пониже звёзд, да стёр серебрение небес. Думали – сгодится на чёрный день, так нет же, оказалось – мельхиор. Ни в лавку снести, ни так сбыть. А коли и продашь в нужде, то за копейки.
Смеются звёзды надменно над вечером, мерцание их света доносит тихий, сдержанный веками смех. Впрочем, напрасен он. Сами-то они кто?! Не гуще того тумана, а важности-то сколько, пыли сколь…
Хрустят сугробы, громко обкусывая жизни проходящих мимо. Собака в тёмном дворе кричит в испуге, задрав голову повыше так, чтобы не было заметно ужаса в глазах. Кот, наблюдая с чердака бьющуюся в припадке собаку, принимается нервно вылизывать хвост, и передумывает стеречь полёвку у сарая. «Что с нею станется до завтра? – Думает кот. – Блохастого же надо пойти успокоить немедля, а то издохнет, приведут во двор другого. Мало ли, будет каков. Этот-то уже прикормлен, почти что родня.»
Кот спускается к конуре, крутится у ног пса и яростно мурчит ему в ухо про то, что ночью всё тоже самое, как и белым днём. И все страхи не приходят ниоткуда, но живут в нём самом.
– Они, как щенки, которые спят целый день, а просыпаются ближе к вечеру и не дают никому заснуть своей вознёй.
– Прямо как щенки? – С надеждой на то, что это правда, переспрашивает пёс.
– Совершенно они! – Важно кивает головой кот, и пёс, всхлипнув в последний раз, успокаивается.
Притихли приставшие к разговору звёзды. Распутав сеть кроны леса, выбралась на берег ночи луна, посветила лучиной туда, где досель было темно, и навела порядок в небе. А уж на земле он вышел… сам собой.
Секрет
Бледный огонёк луны едва пробивался сквозь жирный от копоти небосвод. Почти что на ощупь, ночь разгладила утюгом позёмки все до единой атласные ленты дорог и тесьму тропинок. Слегка подслеповатая, она предпочитала белый цвет, рассудив, что уж на него-то охотники отыщутся всегда.
Ночь была более, чем усердна, но отдавая дань натуре, потеряла счёт времени, кокетничая с многообещающим ветреным повесой, и передержала на морозе занавески, отчего те сделались жёсткими, как картон. И теперь, для того чтобы поглядеть, что там делается за окошком, требовалось испортить нежный узор, схожий с тем, как если бы обмакнули заросли травы в оставшуюся лишку сахарной глазури, после росписи пряников на Рождество. Хотя… её всякий раз, к досаде детворы, поровну, чтобы выглядел ладный пряничек, словно припорошённый первым снегом, кой радует глаз и печалит сердце.
Присев «на дорожку» с самого краю тёплого от рассвета горизонта, ночь оглядела на сделанную работу и осталась вполне довольна собой. Но тут, по обыкновению, – овладела ею тоска. Являя себя беспричинно, дёргает она за полу в самую минуту безудержной радости, как малое дитя, и зовёт за собой, «сказать секрет». И бредёшь следом за ним послушно, хотя знаешь уже, что ничего там нет, кроме седого от снега поля и погоста вдали.
Мы были молоды…
– Ловится?!
Любой, уважающий себя рыбак, промолчит в ответ на этот вопрос, В лучшем случае удостоит высокомерным взглядом, а то и вовсе сделает вид, что не расслышал никаких посторонних звуков, кроме комариного писка над ухом да лягушачьего негодования из ближайших зарослей камыша.
У всякого – своя рыбалка. Один вспоминает, как выдирая из нор раков, нос к носу столкнулся с сомом. Его широкое, с детскую голову лицо и жёсткие усы, которыми тот пощекотал по щеке.
Другой, с пеной у рта рассказывает про налимов, что топчут речное дно и едва не сами прыгают в руки.
Третий, с мечтательной миной на лице, вспоминает щуку, которая в воде казалась такой огромной, а на деле… Мать, увидав добычу, всплеснула тогда руками, «Ой, да что ж ты, дитятко рыбье в реку назад не отпустил?»
Очередной удалец хвастает тем, как заколол вилкой ската:
– Прям с берега! Вилку к палке примотал и – раз!
Только вот на вопрос «что потом?» ничего вразумительного ответить не смог. Ведь ту, в недобрый час задремавшую на мелководье рыбину, даже и не съешь…
Кто-то вспоминает про катера, что некогда подводили невод к берегу попарно, и после, скрипя воротом, словно деревянной бадьёй, подтягивали его четверо. А метровые щуки разгонялись и выпрыгивали из воды столбом, – от надвигающегося на них берега, от сумятицы ужаса многих безвольных рыбьих тел рядом.
– И ведь некоторым удавалось спастись…
Иной, хлопоча лицом и телом, срывает лепестки с отцветшей почти ромашки памяти, бросая их под ноги тем, кто там и тогда не бывал:
– Мы мальчишками таскали брёвна из Белого озера под Вологдой, подзаработать надо было. В обед – буханка хлеба и кило леденцов на четверых. И вот в тех краях я понял, что такое настоящая крупная рыба.
– Это с чего ж?
– Однажды сидел на берегу мужичок, и на суровую нитку крючком со спичечный коробок нанизывал огромные куски рыбы. Мы никогда не видели такой!
– Подумаешь…
– Да что б ты понимал!!! – Обижается рассказчик, а ты ему в ответ, и про навагу, что ловится чуть ли не на гнутый камнем гвоздик, и про замученную зазря скарпену, и про то, как кормил стаю рыб из рук хлебными крошками.
Мы были молоды… Ну, что ж, это не так безнадежно, как просто «мы были» …
Застудить душу
Розоватая от рассвета, перламутровая пуговка луны наполовину вдетая в пЕтель голубого кафтана неба. И когда только успело переодеть расшитый созвездиями тулуп мехом вовнутрь, с прочно, на века расставленными клёпками звёзд. А ежели и выпадет какая, то долго ещё будут помнить, сколь ярка была она. И в оставшемся после неё месте так же долго не будет пусто, ибо блеск её, ожегший пространство, пронзит века…
– Не говори мне про это! Не надо!
– Отчего ж?
– Страшно!
– Что?!
– Всё: века, вечность…
– Пугает мимолётность, а вечность сродни постоянству, чего ж её бояться?
– Так то постоянство – в небытии, а не иначе.
Посреди тесной от картин и подрамников мастерской, промежду городских пейзажей и зарисовок рабочих будней заводчан, в диком, натужном танце скручивают тела парни и девушки. Их движения полны сострадания и боли, и похожи на пламя из-за двери преисподней, что сеет горстями кровавые блики, без расчёта дождаться всходов когда-либо.
Из угла комнаты, на вымученное веселье, глядит девушка. Белая, в тон стены, она безвольно и бесстрастно наблюдает за тем, как тщатся присутствующие заставить её забыться, но лишь ещё более преувеличивают ценность банально непреходящих событий, таких как надежда просыпаться на следующее утро бессчётное количество раз. Они, эти милые доброхоты, сами не понимая того, что творят. Приговорённые в момент появления на свет, они ждут своей очереди, а теперь лишь пропускают её перед собой.
Кто-то слышал, как она говорила кому-то про то, что «не боится того, что её уже не будет, но лишь того, что это окажется слишком больно.»
Розоватая от рассвета, перламутровая пуговка луны либо бела не вовсе застёгнута, или же казало. что выскользнет вот-вот из пЕтельки голубого кафтана неба.
– Зима ведь, того и гляди, – застудит душу…
Звёзды
Холодная зимняя звёздная ночь. В темноте серебряно мерцают отверстия пояса Ориона. Ох уж это небесное многоточие! Чрезмерно занятое в прочее время, с осени по весну оно высокомерно и пренебрежительно тянет значительную паузу, – то убеждая Вечность в своём величии, то разубеждая в том же самом многократно.
Помощник первому – мороз. Строгий в любой из своих ипостасей, он, как и многие, крепок задним умом, неповоротлив в перемене решений, и уж коли когда возьмётся за что, окажется последним из пошедших на попятную. Но не из-за того, что струсил или сдался, но проникся доводами, как чувствами.
Разубеждать же, горазд снегопад. Отгородившись от небес закрытыми наглухо ставнями и задёрнутыми плюшевыми гардинами поверх, он долго, крадучись, подступает всё ближе, а после увещевает, – вполголоса, жалобно, будто бы просит об одолжении. И его мягкое слезливое велеречие вскоре довершает начатое дело, так что забывается не токмо горькая судьба Ориона, но как бы делается неважной и собственная, своя.
Однако ж… Снег не может идти бесконечно, и после того, как отступит в сторону, предоставляя небу побыть, наконец, наедине со своими страхами, все звёзды оказываются там, где их видели в последний раз. Быть может, они от того лишь долгожители, что не спешат покидать своих мест, но усердно отыскивают не подслушанную никем, не повторённую дважды их прелесть, и потому-то кажутся себе куда как более яркими, чем они есть в самом деле.
Спасибо им…
У кого как, а моим самым любимым предметом в школе была математика. И не потому, что мне нравилось решать примеры и хитрые задачки. Дело было в том, что я прямо-таки обожал нашего учителя, Василия Фёдоровича. Это был такой невероятный человечище! Короткий ёжик седых с войны волос не скрывал шрама на голове, а вместо правой руки – крючком слепленные пальцы. Но писал он этим крючком – ого-го как ловко. Почерк был правильный, настоящий, учительский.
Василий Фёдорович обожал свой предмет, но больше всего он любил в нём нас. Добрая улыбка каждый раз преображала его скуластое крестьянское лицо, а деликатно склонённая набок голова придавала ему несколько озорной вид. Казалось, будто бы Василий Фёдорович собирался бодаться за право научить нас уму-разуму. И от того ли, что мы ценили это, либо отчего-то ещё, но он был единственным педагогом школы, не наделённым прозвищем. Василий Фёдорович, в свою очередь, называл каждого из нас «на вы», даже самого отпетого разгильдяя и двоечника.
Втолковывая новую тему, Василий Фёдорович был похож на столяра, который рубанком снимает стружку с наших бедовых голов. Наиболее сообразительным хватало первого объяснения, «хорошисты» усваивали тему урока после второго, но было ещё и третье, и четвёртое. Василий Фёдорович сильно расстраивался, если замечал непонимание в чьих-то глазах. В таких случаях он вздыхал и, словно успокаивая самого себя, заявлял:
– Добре, моя промашка. Значит, будем разбираться летом.
А летом… Летом мы направили свои рюкзаки не на юг, как другие классы, а на север, в Вологду.
Первая поездка сыграла роль камертона всей моей последующей жизни. Учитель математики и вне стен школы, там, где ступень кафедры не возвышала его над прочими, был куда как выше не только нас, пацанов, но и вообще, – многих других. Находясь бок о бок с нами, он, как и прежде, давал уроки. Именно от него мы узнавали, что не стоит стоять рядом с урной, а для того, чтобы поклажа не упала, лучше сразу положить её на пол.