Потом все уехали на кладбище, дома остались две соседки, которые накрывали поминальные столы, и дети. Маргарита приводила в порядок комнату Гево – разложила одежду, полила комнатные растения, о которых все забыли, поставила на прикроватную тумбочку пирамидку и ведерко с разноцветной галькой. Левон было сунулся к ней, но сразу же ушел. Заглянул в гостиную, походил из угла в угол. Столы были почти накрыты, осталось вынести хлеб и горячие блюда. На больших подносах лежал холодный отварной сиг, смотрел снулыми белесыми глазами. Левон обошел все столы, выковырял у рыбин эти их бессмысленные глаза и съел. Зрачки были тугие, словно надутые до упора резиновые мячи, разжевать было невозможно. Он заглатывал их целиком, не задумываясь над тем, зачем это делает. Потом он сходил на кухню, налил себе воды, запил вторую половинку таблетки, которую ему прописали, чтобы он не сильно нервничал. Одну половинку следовало принимать утром, вторую – вечером. Но Левон решил, что с него достаточно, и до вечера ждать не стал. К тому времени, когда взрослые вернулись с кладбища, он уже спал – мирно и крепко, без сновидений.
Обычно, когда действие опережает мысль, ничем хорошим это не заканчивается. Левон об этом знал доподлинно и все же почти всегда позволял чувствам взять верх. Вот и в этот раз, проследовав за Маргаритой и дождавшись, когда она выйдет из кухни, он прокрался к мусорной корзине и достал выброшенный ею сверток. Развернул и сразу же пожалел. Следовало немедленно выкинуть его, но сделать этого он не успел – теперь на кухню зашла мама.
Притворившись, что ничего необычного не происходит, Левон продемонстрировал ей издали свою «находку»:
– Смотри, чего я обнаружил в мусоре.
Мама смутилась, но сразу же нашлась. Она навесила на лицо беспечное выражение и пожала плечами:
– Может, тебе найти занятие поинтереснее, чем рытье в мусорной корзине? Выкинь немедленно. И умойся.
Левон сердито хлопнул дверцей шкафчика – терпеть не мог, когда его ругают за незначительные провинности. Пока он ополаскивал руки, мама поставила кипятиться воду, зашуршала пакетом, перекладывая в вазочку сахарное печенье. Казалось – она напрочь забыла о произошедшем. Но Левон-то не забыл! Он подошел к ней, дернул за рукав, привлекая к себе внимание.
– Что это вообще было?
Мама засыпала кофейные зерна в кофемолку, нажала на кнопку. Кофемолка с готовностью зажужжала, запахла восхитительным, ни с чем не сравнимым ароматом свежемолотой арабики. Левон терпеливо ждал – для откровенного разговора на запретные темы маме всегда нужно время, чтобы найти верные слова. В том, что тема запретная, он не сомневался.
– Ты понимаешь, – начала мама, выключив наконец кофемолку, – Марго уже подросток. А у девочек-подростков случаются дни, когда они кровят. И у женщин тоже. Вот для таких дней и придумали прокладки. Ты же, наверное, видел рекламу по телевизору.
– Видел, – подтвердил Левон. – Но не очень понял, зачем они нужны.
– Ну а теперь знаешь! – И мама, решив, что разговор закончен, ловко, буквально за секунду до того, как закипит кофе, убрала джезву с огня. – Зови бабушку и деда, они наверху.
Левон поскакал к двери, продолжая делиться с ней своими соображениями:
– Теперь я знаю, почему у Марго такое выражение лица.
– Какое?
– Бесящее. Ходит, нос задирает. Будто нашла клад, но никому его не покажет. Тоже мне клад! Всего-навсего прокладка!
Левон успел забыть, как звучит мамин смех, потому, когда он раздался за его спиной, замешкался и притормозил, но оборачиваться не стал, чтобы не вспугнуть его. Промчался через прихожую, взлетел вверх по ступенькам, безошибочно и точно попадая рукой в кружочки на стене. На месте его прикосновений распускались огромные невидимые маки и медленно вращались, окрашивая полумрак прихожей в алое сияние.
Шесть: коричневый
– Если постоянно лететь к восходу, можно обмануть время и не постареть.
Так говорит бабушка.
У бабушки морщинистое лицо, лучики вокруг глаз, седые легкие волосы, которые она закалывает шпильками в узел на затылке. Она, видимо, всю жизнь летела к закату, потому время обмануть не сумела. «Как жаль», – думает Астхик. Ей хочется, чтобы ее близкие прожили вечность. И, если можно, дольше.
Мысли о конечности жизни стали посещать ее после гибели Гево. Правда, ни с кем, даже с Левоном, она этого не обсуждала. Хранила, словно найденный в подтаявшем снегу подснежник. Грела дыханием, берегла. Откуда-то знала, что созидательной силой обладают не только счастливые события. Несчастливые иногда учат большему. Астхик училась у них смирению и принятию.
Мысль о конечности всего и всякого расстраивала ее, но не пугала. Слова бабушки о возможности обмануть время, если лететь на восток, наполняли сердце утешением и надеждой. На восток – значит, к солнцу. Жизнь начинается там, где начинается солнце, не сомневалась Астхик. Но говорить об этом ни с кем не желала. Утаивала, будто зачин незнакомой истории, которую, додумав и докрутив, еще предстояло рассказать.
Мама перевернулась на другой бок, повозилась, выбирая удобное положение для своего большого живота. Астхик распрямила складки ее ночнушки, чтобы они не натирали кожу – у мамы она словно у младенца: тонкая, почти бумажная. С того дня, как им пришлось переехать к бабушке, они спят вместе. Хотя у мамы своя отдельная кровать, но ни одной ночи она на ней не провела. Проворочавшись несколько часов без сна, перебралась к дочери, ткнулась носом ей в плечо и наконец уснула. Уверяла, что запах ее кожи успокаивает и действует на нее, словно снотворное. Астхик тому была только рада – вдвоем было как-то спокойней. Теперь, правда, уснуть в привычной позе, уткнувшись носом в ее плечо, маме не удавалось – не позволял тяжелый живот. Меньше чем через месяц ей рожать. Пол ребенка не выясняли, никто этого не захотел узнавать заранее. Но Астхик не сомневалась, что будет мальчик. Она даже имя ему выбрала – Марко. На одном из уроков тикин Сара упоминала о купце из города Венеции, который много путешествовал и даже написал книгу, где рассказывал о странах, в которых побывал. В том числе, пояснила тикин Сара, он оставил интересные записи об Армении. Жизнь и приключения Марко Поло мало впечатлили Астхик, а вот имя его она накрепко запомнила. Потому что красивое. Круглое и ласковое, словно мятное драже, которое можно покатать на языке. Мар-ко. Астхик очень хотелось, чтобы так звали брата. Марко Мелкумян. Красиво же? Красиво.
В своей беременности мама призналась после возвращения из поездки, перед которой они сильно поругались с тетушкой.
– Думала, просто задержка, столько всего произошло, перенервничала, напереживалась… Но увы, третий тест показывает, что это беременность.
– Почему это «увы»? – возмутилась бабушка. – Счастье же, ребенок родится!
На этих словах мама разрыдалась так, будто где-то внутри у нее открутили кран. Слезы залили ей лицо, потекли по подбородку, к горловине свитера. Она беспомощно водила по лицу и шее ладонями, пытаясь остановить этот нескончаемый поток слез, и приговаривала, задыхаясь:
– Это моя вина… это я во всем виновата… я захотела, чтобы мы купили квартиру в Ереване… думала – когда Астхик поступит в университет, будет где ей жить… пока же можно было бы сдавать эту квартиру и деньгами, вырученными за аренду, погашать кредит… но все вышло не совсем так, как мы предполагали, денег все равно не хватало, и ему приходилось много работать… он ведь почти не отдыхал… хотел, чтобы как лучше, чтобы всем было хорошо… и если бы в тот день он не был таким уставшим, ничего бы… ничего бы не случилось… а теперь… а теперь он выйдет, когда его ребенку исполнится пять лет… это же невыносимо… это же несправедливо… уж лучше бы я погибла в той машине, а не та несчастная женщина…
Астхик потянулась к маме, чтобы обнять, но ее опередила бабушка. Тетушка, случайно заставшая этот разговор, стояла в дверях своей комнаты и тряслась всем телом. Чтобы хоть как-то совладать с дрожью, она обхватила себя крест-накрест руками, но успокоиться все равно не могла. Плечи ее ходили ходуном, словно их било током, локти содрогались, шея дергалась так, что она несколько раз ударилась головой о дверной косяк. Астхик вскрикнула, подлетела к ней, обняла во всю силу своих рук, зашептала горячо – что с тобой, что с тобой. «В-все в-в п-поряд-ке, в-все хоро-шо… – страшно закатив глаза, заклацала зубами тетушка и, падая с высоты своего роста, успела закончить фразу до того, как потеряла сознание: – Не б-бойся».
Обошлось нервным срывом, а не инсультом, которым пугала врач скорой помощи. Тетушку выписали из больницы до старого Нового года, снабдив кучей препаратов и направлением к психологу. Лекарства она исправно принимала, а к психологу идти наотрез отказалась – терпеть не могу, когда кто-то ковыряется в моем мозгу, нужно будет – сама справлюсь, заявила она. Спорить с ней бабушка не стала: все равно не переубедить, лечится – уже спасибо. За дни, проведенные в больнице, тетушка резко осунулась. Густые ее темные волосы поседели на висках, и кожа на лице стала дряблой, словно спекшаяся кожура забытого на дереве яблока. Она завела себе странную привычку собирать в мелкую складку, а потом одним резким движением расправлять подол платья. Ела теперь значительно меньше, чему сама очень радовалась, потому что раньше говорила, что не может наесться. «Пытаешься горе заесть, вот и ешь много. Достаточно понять причину проблемы, чтобы справиться с ней», – твердила бабушка, переживавшая за сильно поправившуюся дочь. Тетушка дергала сердито плечом и накладывала новую порцию мяса с картошкой. Ела жадно, торопливо, будто боясь, что кто-то отнимет тарелку, макая в густой томатный соус хрустящую горбушку белого хлеба. Запивала сладким кофе с шоколадными конфетами.
После приступа все стало по-другому. Она даже спала теперь значительно лучше – без кошмарных сновидений, без выматывающей, доводящей до отчаяния бессонницы. Правда, снова закурила, но обещала ограничиваться парочкой сигарет в день. Раньше она выкуривала целую пачку, доводя до отчаяния свою мать. «Если вдруг почувствую, что двумя сигаретами не удается ограничиться – снова брошу», – обещала она твердо. Бабушке ничего не оставалось, как поверить. С тетушкой всегда было сложно – она была не как все: строптивая, упрямая, скандальная, замуж никогда не стремилась, а на предложение хотя бы родить для себя ребенка презрительно фыркала – зачем мне лишняя ответственность! Астхик подозревала, что она вообще не любит детей, делая единственное исключение для нее.
Бабушка иногда говорила, что характером ее дочь пошла в своего отца, бунтаря и проходимца, бесславно закончившего жизнь в кабаке, где его спьяну зарезали его же дружки. Тетушка, как ни странно, не обижалась и даже соглашалась – видно, да, в папу пошла, и только природная женская осторожность удерживает меня от края, за который я легко могла бы перешагнуть.
В день ссоры с мамой, под одеялом, она вышептала Астхик все свое горе, будто выплеснула без остатка из чана застоявшуюся, подернутую гнилистой пленкой воду.
– Жизнь нас и так не баловала – отец рано погиб, мама осталась совсем одна, еле концы с концами сводила. Она ведь чуть не умерла – ты об этом не знаешь, мы не рассказывали, но сейчас, наверное, можно. У нее была тяжелая болезнь, лейкемия, но она с ней справилась, и я не сомневаюсь – это потому, что не на кого было нас оставить. Пока она лежала в больнице, я заботилась о себе и о брате. Длилось это почти три года, с короткими передышками на месяц-полтора, когда ее отпускали домой. Мне было тринадцать, твоему папе – десять, два перепуганных несчастных ребенка. Нас должны были отдать в детдом, но я умолила двоюродную тетку написать заявление, что она будет о нас заботиться. Она и написала. Иногда она нам даже помогала – то постирает, то окна протрет. Но случалось это крайне редко – у тетки была своя большая семья, семеро детей. Так что основная забота была на мне. Я справлялась как могла, как умела. Когда маму, наконец, выписали домой насовсем, мне было почти шестнадцать, и я, вместо того чтобы наконец-то расслабиться, принялась жить с новым постоянным страхом – вдруг болезнь вернется, вдруг ее снова заберут. Через пять лет, когда очередное обследование показало, что можно выдохнуть с облегчением, я, наконец, успокоилась. Пора было начинать жить для себя, но у меня не получилось. Я, наверное, разучилась жить. Семьи у меня так и не случилось, но это был мой выбор – любви того, к кому я привязалась всем сердцем, я не добилась, а размениваться на других не захотела. Решение об одиночестве я принимала сознательно, на трезвую голову, и никогда им не тяготилась. Не обращала внимания на разные слухи, которые обо мне распространяли, а говорили всякое, иногда совсем несправедливое. Люди ведь падкие на сплетни существа, языками чешут так, будто им за это приплачивают. Ладно, бог с ними, я все давно пережила и забыла.
Ну а потом твой папа решил жениться. У меня к нему оголтелое отношение, я же ему и матерью, и сестрой была, любила больше, чем себя, чем кого-либо. Мне твоя мама сразу не понравилась, слишком амбициозная, оторванная от реальности. Витала постоянно в облаках. Бабушка твоя права – им пришлось переехать потому, что я постоянно с ней скандалила. Фактически я выжила твою семью из этой квартиры. После того, как они переехали, я возненавидела твою мать еще больше, аж до дрожи. Потому что она увезла от меня твоего папу. Прости, знаю, как тебе неприятно это слышать, но я не стану тебе лгать. Я хочу, чтобы ты запомнила – нет ничего унизительнее лжи. Она одинаково унижает того, кто лжет, и того, кому лгут. Запомнишь это? Хорошо. О чем я говорила? Сбилась, забыла. Ах да… Потом случилась беда с твоим папой, и мир мой рухнул насовсем. Навсегда. И я не знаю, как и зачем теперь жить.
За окном плещется июльская ночь, светит в окно фонариками звезд. Бережно огибая лучики, плывет огромной камбалой по небу луна. Она заглядывает в чернильные глаза Астхик и пугается, не обнаружив там своего отражения. Обнимая руками круглый живот, спит мама. Обнимая себя крохотными ручками, спит в ее животе Марко. В комнатах бабушки и тетушки разлилась благостная тишина.
Осторожно, стараясь не потревожить сон мамы, Астхик откидывает край одеяла, садится. Опускает ладони в лунную воду, рассматривает свои пальцы-водоросли. Шевелит ими, разгоняя тьму. Где-то там, далеко, за страшными высокими стенами, спит папа. Раз-два-три-четыре-пять-шесть, качает его колыбель Астхик.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть лет его ждать. Левон, разволновавшись, перепутал бы и сказал – коричневых лет. Долгих-предолгих коричневых лет. Надо как-то продержаться. А потом, когда папа, наконец, вернется, нужно начать жить – взахлеб, в полную грудь, в одно длинное горячее дыхание. Тетушка не справилась, но Астхик обязательно сможет.
Десять: оранжевый
В канун праздника Преображения бабо Софа настояла на том, чтобы семья в полном составе сходила на утреннюю службу. Дед артачился до последнего – со дня возведения упорно игнорировал новую церковь, которую двадцать лет назад построили на деньги американских армян, решивших внести свою лепту в духовное возрождение региона.
– Лучше бы рабочие места создавали! Кому сдалась новая церковь, если паства вынуждена разлетаться по миру, чтобы заработать себе на жизнь? Мужчины уезжают, а потом забирают своих жен и детей. Кто будет в эту церковь ходить, когда старики помрут? – возмущался дед.
Бабо Софа соглашалась, но стояла на своем.
– Не взрывать же церковь! Раз построили, значит надо ходить.
– Тебе надо, ты и ходи! А я туда ни ногой!
Но, после долгого «кровопролитного» боя, бабушке все-таки удалось убедить своего мужа показаться на службе. «Хоть раз, но надо сходить всей семьей. Иначе какой ты пример внукам подаешь?»
Еще не успевший отойти от спора дед закипятился по-новой.
– Снесли библиотеку, музыкальную и художественную школы, чтобы построить эту махину! Ну не идиоты ли? Вон, часовня десятого века стоит, люди могли бы туда ходить!
– Часовня за городом. А церковь рядом, почти что под рукой, – попыталась утихомирить своего железобетонного супруга бабо Софа.
Дед словно этого и ждал, взвился, будто ужаленный осой: «Кто бы объяснил людям, что до любого храма дорогу нужно пройти! Неблизкую, и желательно ножками. Чтобы очистить мысли и душу. Церковь не продуктовый магазин, куда заскочил за буханкой хлеба и умотал восвояси, она не должна и не может быть под рукой!»
У бабо Софы закончилось терпение. Она уперла кулаки в свои круглые бока и вздернула подбородок:
– Ну иди, раз душа просит, сделай что-нибудь полезное. Поступи как твой безумный предок Мамикон, набей теру Тадеосу лицо! Глядишь – наконец очистишь себе мысли!
Присутствующий при их перепалке Левон рассмеялся, видя, как растерянно заморгал дед. С тером Тадеосом у него вышла неловкая история – столкнувшись на каком-то мероприятии, дед выпалил, пожимая протянутую руку священника:
– Вы первый церковный служитель, к которому я прикасаюсь. Раньше всех сторонился.
– Надеюсь, вы руку чесноком натерли и осиновый кол не забыли прихватить?! – не растерялся тер Тадеос.
Бабо Софа потом выела деду мозг, обзывая его чурбаном. Дед хорохорился, но все-таки признался – сам не понял, зачем такое брякнул. Вроде нормальный мужик этот тер Тадеос, а?
Но потом себе же и возразил – сейчас нормальный, через год, глядишь, разжиреет, как его предшественник, и машину дорогую купит. Какая у того была? «Лексус»? Вот и этот себе «лексус» купит. И будет ездить на нем, сделав морду тяпкой.
Левон решил заступиться за тера Тадеоса:
– Неее, он не такой, он хороший. Конфетами детей угощает. Канал в Ютьюбе открыл – смешные ролики показывает. В футбол с нами играет.
– В нападающих? – оживился дед.
– В полузащитниках. Хорошо, кстати, играет. Охламонами обзывает, если мажем.
– Ну раз охламонами – тогда ладно, – смилостивился дед.
Скуку в церкви Левон и в этот раз разбавлял привычным образом: елозил по скамье, глазел на прихожан, задерживал дыхание до темных мушек в глазах, выдыхал так, что у сидящей впереди тетечки чуть не сдувало укладку. Семья терпеливо сносила его выходки, Марго иногда шикала, но скорее по привычке, чем чтобы призвать его к порядку. Она сама пришла на службу после основательного скандала с бабушкой – кочевряжилась до последнего, уступила лишь тогда, когда пригрозили оставить ее без карманных денег.
– Кто бы объяснил, зачем нужно ходить в церковь! – бубнила она всю дорогу под нос, демонстративно шаркая ногами.
– Зато завтра Вардавар[4],– попытался утешить сестру Левон.
Та сдула сердито челку с бровей – очень надо.
– Ну и дура! – фыркнул мальчик, ловко увернувшись от ее тычка.
Если спросить о любимом празднике, Левон, пометавшись между Новым годом и Вардаваром, все-таки выберет второй. Потому что лето, а он страсть как любит солнце. Оно такое жаркое, такое оранжевое, такое всесильное! Сильнее всех. А еще потому, что Вардавар всегда был официальным праздником непослушания: ешь что хочешь, хоть мороженым объедайся, пей шипучку, пока из ушей не полезет, и самое главное – обливай водой всех, от мала до велика, не боясь, что тебя отругают. Особенно, конечно, приятно обливать взрослых, которые в этот день сами превращались в больших детей. Бабо Софа в прошлый Вардавар, вооружившись шлангом для полива огорода, битый час отстреливала попадавшиеся на глаза живые мишени. Досталось даже Гево, которого мама вывела из дому – полюбоваться всеобщим безумием. Тот, перепугавшись, захныкал, но сразу же успокоился, когда пахнущая мокрой шерстью Ашун, взлетев в три прыжка на веранду, ткнулась мокрым носом ему в колено.
Левон повертел шеей, распуская верхнюю пуговицу ненавистной сорочки, в которую его нарядили. Воспоминания о брате и Ашун царапали острым осколком сердце.
– Дед елозит, и ты елозишь, – сердито зашептала Марго.
Дед сидел слева от нее, взъерошенный, с торчащей колом седой бородой – и неприкрыто скучал. Бабо Софа кидала в него, словно копья, суровые взгляды, но он их упорно игнорировал. Левон представил, какой она потом устроит ему скандал, хихикнул. Перевел взгляд на тера Тадеоса, нараспев читающего молитву. Вспомнил ролик в Ютьюбе, где он рассказывал, что вода в праздник Преображения смывает все болезни и беды, потому остерегаться ее не нужно. Наоборот: чем больше тебя облили – тем здоровей будешь. Тер Тадеос тогда признался, что купил водный пистолет, из которого будет поливать всех встречных-поперечных.
– Так что без обид, – заключил он свою мини-проповедь и пошевелил смешно бровями.
– Король оранжевое лето, голубоглазый мальчуган, фонтаны ультрафиолета включает в небе по утрам… – раздавался на весь дом голос мамы.
Мама жарила на кухне оладьи – пышные, румяные, золотистые, словно август. Она раскладывала их на большом блюде, поливала, еще горячими, маслом и медом и сразу же подавала к столу.
– Король оранжевое лето, – подпевал Левон, прихлебывая кофе с молоком из большой, расписанной маками керамической чашки. Он только что прибежал от Астхик, у которой две недели назад родился брат: смешной круглоглазый младенец со вздернутым носиком и глазками-бусинками, которые пока не научился собирать в кучку.
– Голубоглазый мальчуган, – подхватывает папа, такой же рыжий и солнечный, словно август. Наконец-то он вернулся из очередной своей французской командировки, умудрившись провезти сквозь жару чемодан разнообразных сыров. Бабушка, принюхавшись, устроила сыну скандал и запретила хранить этот сыр в холодильнике, чтобы он там все не провонял. Что не мешало ей уплетать его за обе щеки и переживать, что запасы шабишу-дю-пуату или морбье подходят к концу.
– Знать бы, как они этот сыр варят, я бы сама попробовала его сделать! – вздыхала вчера она. Папа немедленно нашел в Интернете способ приготовления некоторых французских сыров и распечатал крупным шрифтом. Бабо Софа выбрала два самых легких рецепта и готовилась бросить вызов французскому сыроварению.
– Фонтаны ультрафиолета, – пел дед и, подхватив пальцами очередной кругляш дымящейся оладьи, отправлял ее целиком в рот. Левон поймал его на днях за любимым занятием – дед разломал пополам таблетку для сердца, выпил одну половинку, а вторую спрятал в блистер.
– Ты снова за свое? – расстроился Левон.
– Мне и одной половинки достаточно. Хочу как можно дольше оставаться мужиком.
– А с целой таблеткой превратишься в женщину, да?
Дед развел руками. Он стоял спиной к солнцу, его всклокоченную шевелюру пронизывал яркий летний свет, отчего волосы казались совсем одуванчиковыми. И рыжими-рыжими.
– Десять, – с нежностью подумал Левон.
– Включает в небе по утрам. – Маргарита попыталась повторить подвиг деда и затолкать оладью в рот целиком, но потерпела неудачу. У нее теперь черная челка, которая лезет в глаза. Ресницы она густо красит бирюзовой тушью, выпрошенной у мамы. Затылок она совсем обстригла, оставив на макушке сноп выгоревших на солнце кудряшек. Бабушка хватается за сердце, но молчит. Раньше ругалась, но прекратила после того, как тер Тадеос, щелкнув восхищенно языком, погладил Марго по затылку: «Клевая прическа!»
В разговоре с дедом он сказал удивительные слова, которые Левон, крепко запомнив, повторяет иногда про себя. Придышивается.
«Жестокость мира не от Бога, а от нас, взрослых. Потому, может, Он нам и не полагается. Быть может, Бог только для детей», – протянул в тот день задумчиво тер Тадеос, чем окончательно подкупил деда, ценящего в людях умение сомневаться.
– Король оранжевое лето, – поет Левон, доедая солнечную оладью, и думает о том, что Бог, скорее всего, для всех. Но не все взрослые пока об этом догадываются.
Одно сердце
Утро нагревалось стремительно, словно кинутый в раскаленную сковороду шмат сливочного масла. Зной, слизывая сухим и жадным языком ночную влагу, оставлял на стеклянной поверхности дня незаживающие царапины. Август звучал – победно и бессмысленно, одуревшим стрекотом цикад, уханьем мающейся от бессонницы совы, шорохом иссушенной осоки. Наводил лишь ему одному понятный порядок, неряшливо подметая хвостами пыльных вертунов засоренные обочины. Пожелтевшие обрывки объявлений, трепаные голубиные перья, смятые пачки из-под сигарет, дырявые полиэтиленовые пакеты залетали в эту шершавую круговерть, недолго кружились в однообразном танце, а затем, высвободившись, парили в воздухе, медленно оседая на чахлую, выжженную в желтую солому траву.
Расплавленное добела небо дышало хрипло, с надрывом. Душный зрачок солнца глядел беспощадно и неприязненно. Казалось – его прибили гвоздями к зениту, и оно никогда больше оттуда не сойдет.