Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дорогие имена - Давид Иосифович Заславский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Д. ЗАСЛАВСКИЙ

ДОРОГИЕ ИМЕНА

*

Дружеские шаржи из архива «Крокодила»

© Издательство «Правда».

Библиотека Крокодила. 1981

СТАРЕЙШИНА САТИРИЧЕСКОГО ЦЕХА


ДАВИД ИОСИФОВИЧ ЗАСЛАВСКИЙ

Давиду Иосифовичу Заславскому сейчас бы исполнилось сто лет, и книжка, которая лежит перед вами, является данью уважения коллектива крокодильцев к памяти выдающегося советского журналиста.

Конечно, эта книжка всего лишь капелька в огромном литературном море, созданном трудами Д. И. Заславского. Он пришел в журналистику юношей-студентом, а свои последние фельетоны написал уже после того, как отметил восьмидесятипятилетний юбилей.

Заславский был человеком замечательным во всех отношениях. Прежде всего я не встречал другого такого журналиста, который был бы столь образован, как Заславский. Он обладил поистине энциклопедическими знаниями, владел многими языками, необычайно разнообразен был круг его творческих интересов. Порою казалось, что в журналистике существует не один, а добрый десяток Заславских. Очеркист Заславский вдохновенно рассказывал о героях первых пятилеток, об успехах нашей промышленности, сельской» хозяйства, науки и культуры. Историк Заславский написал исследование о гражданской войне в Соединенных Штатах Америки, биографические очерки о Плеханове, Желябове, Лассале. Хорошо известны работы литературоведа Заславского о Достоевском и Салтыкове-Щедрине. Большими вступительными статьями критика Заславского открываются тома М. Кольцона. И. Ильфа и К. Петрова, Я. Гашека. Никто в нашей журналистике не писал с таким блеском о цирковом и эстрадном искусстве, как искусствовед Заславский. На протяжении многих десятилетий перо публициста Заславского насмерть разило наших врагов и недругов из стана капитализма. Лекции профессора Заславского, прочитанные им в Высшей партийной школе, — подлинный учебник для молодых газетных кадров.

Но, пожалуй, первым среди всех Заславских был Заславский-сатирик. Один из зачинателей советского фельетона, он необычайно широко раздвинул границы самого сложного и трудного газетного жанра. Совсем непросто сказать, какие фельетоны ему удавались лучше — на внутренние или на международные темы. Он мог предложить веселую юмореску для «Крокодила», членом редколлегии которой» состоял долгие годы, а назавтра выступить с фельетоном в таком серьезном издании, как журнал «Вопросы философии».

Давида Иосифовича Заславского можно с полным правом считать родоначальником тик называемого «маленького фельетона». Заславскому, как никому иному, на двух-трех страничках машинописного текста удавилось развернуть законченный литературный сюжет, вылепить яркий сатирический образ, создать произведение глубокого идейного звучания, надолго остающееся в памяти читателя Многие фельетоны Д. И. Заславского, такие, как «Безголовые и поголовье», «Винтик с рассуждением», «Филичевый дух», «Соска в аспекте», «Фашистский жених дурочки Эльзы», «Хэнсон Болдуин, адмирал чернильной лужи», «Маргарита с бомбой», вошли в золотой фонд советской сатиры.

Давид Иосифович всегда интересовался творчеством выдающихся сатириков прошлого. Многих замечательных писателей, журналистов он знал лично. Заславский охотно писал вступительные статьи к их книгам, рассказывал о них в своих литературных заметках. Друзья, однако, просили его всерьез взяться за книгу мемуаров. Давид Иосифович лукаво щурил глаза и, пряча улыбку в свои тронутые инеем усы, говорил:

— Я и сам думаю, что до этого дойдет. Ждал, чтобы стукнуло шестьдесят лет, — возраст приличный для мемуариста. Стукнуло. Но не поднялась рука. Не почувствовал себя достаточно старым. Мне всегда писание воспоминаний представлялось чем-то вроде выхода в отставку и перехода на какую-то литературную пенсию.

На пенсию Давид Иосифович так и не вышел: до самого последнего дня он оставался на боевом посту — посту штатного фельетониста Правды». Однако по вечерам Заславский принялся диктовать своей жене Юлии Васильевне новую книгу — книгу о своей жизни.

— Для нашего брата журналиста уйти в прошлое — значит сойти со своего места, на котором худо ли, хорошо ведешь борьбу, — говаривал при этом Давид Иосифович. — Злободневность врывается в быт газетчика. Вытащенный из злободневности, он немножко разевает рот, как рыба на песке. Неудобно ему. Вот и мне сейчас неудобно. Чувствуется потребность в чем-то оправдаться. Да и в такое время занялся прогулкой в прошлое! Но ведь другого времени может не оказаться.

Другого времени у Давида Иосифовича уже не оказалось, он не успел закончить свою последнюю книгу. Но и то, что ему удалось сделать, представляет для нас бесспорный интерес.

Вот почему в этой книжке мы решили представить читателю еще одного Заславского — Заславского-мемуариста, автора литературных заметок.

Илья Шатуновский

МОИ СОВРЕМЕННИКИ

МАКСИМ ГОРЬКИЙ

ШАРЖ КУКРЫНИКСЫ

Это было на пятом, лондонском съезде РСДРП.

Мы сидели в полутемной церкви на скамьях прихожан. Я видел только Ленина — он сидел в президиуме, на амвоне, вместе с другими четырьмя членами президиума. Иногда пять голов склонялись друг к другу, в президиуме шло беглое совещание. Выделялась сократовская голова Ленина. Глаза его иногда весело щурились. Помню его слегка картавый голос, манеру говорить, заложив пальцы за жилет. Он вел бурный съезд твердо, внушая всем уважение своей объективностью. Его книга «Что делать?» сыграла огромную роль в моей жизни. Я не мог смотреть на ее автора иначе, как с чувством великого уважения.

Как-то на одном заседании я повернул голову и увидел Горького. Это было так неожиданно, что показалось невероятным. Горького я знал только по портретам, но смещать его ни с кем было нельзя. Это был Горький. Он стоял в углу, образуемом колонной, и косой свет из высокого, узкого церковного окна выделял его фигуру. Я не отрывал изумленных глаз… Горький на съезде! И он не на хорах, среди немногочисленных гостей, а с большевиками.

Горький стоял, немного нагнувшись вперед, и слушал внимательно. Я потом часто видел его в этой позе. Он исправно посещал заседания съезда. Легко представить себе мое отношение к Горькому, которого я знал почти наизусть (например, «Ярмарку в Голтве»). Он полностью владел мной. Я не знал и не подозревал, что могу увидеть его в Лондоне на съезде.

Само собой разумеется, что у меня тогда не возникало и мысли о том, чтобы подойти к Горькому или заговорить с ним.

Я издали смотрел на Горького. Его лицо казалось мне суровым и прекрасным. В перерывах между заседаниями он беседовал с делегатами-большевиками.

Однажды мне наскучила чья-то длинная речь. Я вышел в небольшой квадратный церковный дворик. Здесь с небольшой группой рабочих стоял Горький. Шла оживленная беседа. Горький скручивал папиросу, бросал краткие реплики, смеялся. Я не решался приблизиться.

Как-то вечером я попал в цирк. Среди зрителей где-то наверху я увидел группу делегатов съезда и узнал Ленина и Горького. Один номер из всего, что происходило на арене, врезался на всю жизнь в память. Много лет спустя я узнал, что этот номер заинтересовал Ленина и Горького. Об этом рассказано в чьих-то воспоминаниях.

Номер, собственно, был и не цирковой. Очень скромно, без музыки, деловито вышли на арену лесорубы канадцы с топорами на длинных ручках. Было внесено очень толстое бревно. В полном молчании канадцы рубили его. Не было тут акробатизма, не было вообще «представления». Перед нами были не артисты, а рабочие. Показан был не трюк, а замечательный образец трудового мастерства. Удары падали с математической точностью, с исключительной быстротой, так что получался своеобразный и почти музыкальный ритм. В работе было артистическое мастерство, и вся публика смотрела этот номер, затаив дыхание. В промежуток времени, кажущийся невероятным по своей краткости, бревно было перерублено, почти перерезано — словно не топор был в руках у канадцев, а острейшая бритва… Лесорубы поклонились все так же деликатно, скромно, не по-цирковому, а публика устроила овацию, покоренная этой красотой ловкости и силы.

Конечно, я смотрел, как и все зрители, не отрываясь, на работу канадцев и не оглядывался на Горького. Я и не вспоминал долгое время об этой сцене в лондонском цирке. Она с изумительной яркостью всплыла в моей памяти впоследствии при встречах с Горьким в Москве.

* * *

В 1912 году я переехал из Киева в Петербург. Здесь я стал постоянным сотрудником газеты «День» Печатал фельетоны под тем же псевдонимом, что и в «Киевской мысли», — Гомункулюс (человечек).

Летом 1912-го или 1913 года а Петербург приехал литературный критик «Киевской мысли». Он сказал мне, что будет у Горького в Мустамяках, и предложил ехать вместе с ним. Это было соблазнительно и страшно. Я согласился, предупредив, что не скажу у Горького ни слова и что еду я только как сопровождающий, а все трудности беседы с Алексеем Максимовичем полностью ложатся на критика.

Мой коллега из Киева был живым, интересным собеседником. Суждения его были резки и решительны. Он умел и любил поговорить. Таким образом, я мог сопровождать его без опасений. Горький и он будут беседовать, а я буду впитывать их мудрость, а главное, буду безмолвно смотреть на Алексея Максимовича и запоминать каждое его слово, каждое его движение. У меня не было оснований думать, что Горький подозревает о моем существовании на свете, что он читал мои фельетоны и статьи, а если и читал, то обратил на них внимание.

Поехали. Со станции повез нас финн-извозчик на легкой таратайке. Адреса не надо было говорить, — к Горькому! — его все знали. Ехали мы в некотором волнении и смущении: критик лично никогда с Горьким до того не встречался, и знакомы они были только по переписке.

Едва отъехали от станции, хлынул дождь — густой, проливной, так что под этим дождем мы и подъехали к подъезду дачи. Вода обильно текла с нас, мы отряхивались, стоя на подъезде, а Мария Федоровна (жена Алексея Максимовича) кричала куда-то вверх:

— Алексей Максимыч! К тебе какие-то мокрые люди приехали.

И сверху донесся густой басок:

— А ты их повесь и просуши.

Это было веселое и многообещающее начало. Народу было па даче много, нам помогали привести себя в приличный вид. Потом мы вошли в столовую, и нас встретил Алексей Максимович. Мы сели за стол. Горький — посреди, мы по бокам. После первых слов о погоде, о дожде полагалось начаться беседе.

Беседа не начиналась.

Вернее, она походила на неискусно разжигаемый костер в мокрый, дождливый день. Гость из Киева несколькими, более или менее литературными фразами пытался разжечь диалог. Горький отвечал односложными репликами. Костер начинал трещать. чадить и потухать. Критик снова подбрасывал литературные щепки Горький снова отвечал скупыми словами. Огонек беседы вспыхивал и замирал. Паузы становились все более тягостными.

Горький сидел, слегка согнувшись, и барабанил пальцами по столу. Густые, нависшие усы, глаза, спрятавшиеся глубоко под суровыми бровями, — все придавало лицу Алексея Максимовича строгий, сухой, неприветливый вид. Выло ясно, что он не намерен помогать нам вылезти из ямы, в которой мы оказались. Он молчал и, предоставляя нам самим справляться с положением, явно не хотел входить в роль любезного светского хозяина.

Словом, мне стало ясно, что мы «влипли». То ли мой попутчик не договорился как надо о встрече, то ли Алексей Максимович был в плохом настроении, но мы были явно в тягость хозяину, — вероятно, мы помешали ему, он рассматривает нас как докучливых посетителей, ему совершенно неинтересных.

И как только мне стало это совершенно ясно, озорные чертики высунулись в моей душе. Мне стало легко и весело. Я еще не знал, как мы выкарабкаемся из своей калоши, но комизм положения предстал передо мной во всей своей выразительности, и я со стороны не мог не потешаться над попутчиком и самим собой.

Конечно, все это продолжалось недолго, всего несколько минут, но мне, в моей мнительности, казалось, что мы уже пересидели все сроки, надо немедленно «сматывать удочки» и под благовидным предлогом освободить Алексея Максимовича от нашего присутствия. Как это выйдет, я не знал, но что дело оборачивается в высшей степени конфузно для нас, не сомневался.

И вдруг все изменилось, как в театральной феерии!

Не помню, по какому поводу, но неожиданно для самого себя я подал голос. То я все молчал, а тут бросил какую-то реплику. Горький повернулся ко мне и спросил как-то быстро и вполголоса:

— Вы Гомункулюс?

И когда я, несколько озадаченный, подтвердил, Алексей Максимович неожиданно улыбнулся мне такой великолепной, ласковой, доброй улыбкой, так засветились для меня его глаза, — что, вот, сколько лет с тех пор прошло, а улыбка эта ясной звездочкой светит в моей памяти. Никогда после этого Алексей Максимович не улыбался мне так, не было для этого повода… А тогда мне стало ясно, что Горький меня знает, читал мои фельетоны и относится ко мне хорошо.

Теперь это была уже не сухая беседа, а оживленный рассказ Алексея Максимовича об Италии, откуда он недавно приехал, о людях, о встречах… Надо было тогда записать по приезде из Мустамяк все эти слова Горького, но тогда казалось, что никогда не изгладятся они из памяти и не нужно их записывать. А время все же стерло их, и крепко осталось в памяти лишь впечатление и обаяние от слов Горького и всего его облика. Беседовали за столом, а потом поднялись в его комнату, и там, помню, шла речь о современной русской литературе, и Алексей Максимович шпорил о необходимости объединить все передовые силы, чтобы дать отпор настроениям упадка, пессимизма, мистики. Помнится, с особым гневом говорил он о Сологубе, пропахшем насквозь трупным запахом.

Нас позвали обедать. Внизу за длинным столом сидело великое множество народа — все родные. Нас с ними познакомили как-то вообще, ни мы на них не обратили внимания, ни они на нас. В доме Горького привыкли, видимо, к таким посетителям. За обедом Алексей Максимович обращался преимущественно к нам, и шли все те же речи о литературе.

Смущение давно оставило меня, я принимал оживленное участие в беседе. Внимание Алексея Максимовича ободряло меня, а густые усы уж не казались суровыми. Под ними распускалась хорошая, полная юмора улыбка.

Алексей Максимович приглашал бывать у него по даче.

Впоследствии я не раз встречался с Алексеем Максимовичем в Петербурге, бывал несколько раз у него дома на Кронверкском бульваре. Во время первой мировой войны Алексей Максимович затевал издание большой газеты. Хотел он собрать в ней всех писателей и журналистов, не зараженных шовинизмом.

* * *

В 1921 году я жил в Киеве, работал редактором иностранного отдела в Украинском отделении РОСТА и читал лекции красноармейцам. Родные и знакомые звали меня в Петроград, где развертывалась под руководством Горького оживленная литературная работа.

Корней Иванович Чуковский писал мне, что я должен немедленно приехать, что есть интересная работа в издательстве Всемирной литературы и что в Москве, по пути в Петроград, мне надо повидаться с Алексеем Максимовичем, который, наверное, использует меня как редактора или переводчика.

По указанному адресу я разыскал Алексея Максимовичи в Москве. Наезжая в Москву, он жил где-то в районе Лубянки. Помню плохо освещенную переднюю, заставленную вещами, большую полутемную столовую, тоже загроможденную неуклюжей мебелью. Горький был тут каким-то посторонним человеком. Он постарел, стал будто выше и сутулистее.

Он узнал меня, принял приветливо, и мое смущенно сразу прошло. К сожалению, Алексею Максимовичу надо было уходить. Мы вышли вместе и — уже в сумерках — шли какими-то тихими проулками. Москва была вся в снежных сугробах, в тишине предвесеннего вечера.

На углу мы остановились. Автомобиль застрял в сугробе, и небольшая группа рабочих вместе с шофером дружно и весело раскачивали машину. «Раз! Раз! Еще раз!»— кричали они нараспев, и голоса звучали по-особому звонко, как это бывает в хрустальном воздухе ранней весны.

Горький говорил о чем-то ворчливым, глуховатым баском, сердитый и недовольный… И вдруг остановился, всмотрелся и совсем неожиданно стал кричать, как шофер и рабочие: «Раз! Раз!» Он совершенно преобразился. Лицо стало оживленное, молодое, он весь потянулся вперед, еще секунда, и он бросился бы к машине и уперся бы плечом в кузов… Но в это время с последним ликующим криком машина рванулась и выскочила из сугроба.

Все это произошло буквально в одно мгновение. Мы двинулись дальше. Я был ошеломлен этой сценой. Горький открылся мне какой-то другой своей замечательной стороной, был поистине прекрасен в эту минуту. А он стал говорить, словно оправдывая свое увлечение, о том, как прекрасна всякая живая работа и как умеет весело работать наш народ. Не помню слов. Помню, что речь шла об эстетике живого труда, об артистизме мастерства.

Мы расстались. Я уходил под впечатлением этой сцены, припоминая слова Горького, и что-то смутно вставало в моей памяти. Что-то такое уже было раз в моей жизни, и это как-то связано с Горьким. И вдруг с удивительной яркостью встала в памяти арена лондонского цирка, и мастера лесорубы из Канады, и восхищение красотой их работы, Горький с Лениным в верхних рядах.

Я много раз писал впоследствии о Горьком, — писал и о том, как он любил культуру труда, мастерство, как пленяла его оживленная, разумная, веселая работа, как радовало его всякое проявление творческой энергии. И всегда предо мной была эта картина московского переулка, сугробы снега, веселые крики «Раз! Раз!» — и Горький, весь преобразившийся, захваченный энергией дружной работы…

1961 г.

ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ

ШАРЖ КУКРЫНИКСЫ

Перед молодым поэтом Ефимом Придворовым сразу же, как только он выступил со своими первыми стихами в начале нынешнего века, широко открылись двери лучших по тому времени прогрессивных журналов. Его дарование было замечено. Критика определила в нем нового талантливого крестьянского поэта. Привлекали непосредственность и свежесть сельских образов.

Поэт и сам писал о себе в стихотворении «Сонет»:

В родных полях вечерний тихий звон,— Я так любил ему внимать когда-то В час, как лучи весеннего заката Позолотят далекий небосклон…

Буржуазная критика собиралась благосклонно принять поэта, причесать «под скобку», одеть в зипун «а ля мюжик». Но произошло нечто неожиданное. Ни умильная тишь народнического уюта на страницах «Русского богатства», ни благопристойность меньшевистского дамского салона в «Современном мире» не пришлись по вкусу поэту. Ему тут было тесно и душно. Либеральное благолепие вызывало дерзкий смех. В том же «Сонете» он писал:

Милей теперь мне гулкий рев, и стон, И мощный зов тревожного набата…

Революция звала его к себе. Да, он пришел в литературу как крестьянский поэт, но не как благонравный «мужичок», столь приятный либеральному сердцу, а как бунтарь, как певец крестьянской революции. Он шел на зов революционного набата, который мощно прозвучал в 1905 году, а теперь снова стал звучать в призывах революционного пролетариата, в голосе большевиков. Либеральная литература потеряла Ефима Придворова. Зато в большевистской «Звезде» появился замечательный поэт «Демьян Бедный — Мужик вредный»… Это был уж не лирик, а сатирик. Имя его стало известно всей читающей России и сразу полюбилось передовым рабочим и крестьянам. С момента выхода первого номера «Правды» он становится ее постоянным сотрудником, боевым поэтом-правдистом.

Либеральная критика махнула на него рукой и отчислила из цеха «чистой эстетики». Но его заметил и оценил В. И. Ленин. В письме А. М. Горькому Владимир Ильич рекомендовал вниманию писателя только что вышедшую книгу Демьяна Бедного. Басни».

Стихами, баснями, эпиграммами, фельетонами, поэмами в первых легальных большевистских газетах начинается поэтически-сатирическая деятельность Демьяна Бедного, прекратившаяся только с его смертью в 1945 году. Он и Маяковский — создатели великой советской школы политической сатиры. В идейной борьбе за торжество социалистической революции этой сатире принадлежит почетное место. У нее есть свои предшественники, свои традиции.

Энгельс писал в 1883 году о литературе немецкого рабочего класса: «Юмора наши враги никогда не могли у нас отнять».

Саркастической полемикой против врагов социализма богато насыщены произведения Маркса и Энгельса. Юмористический фельетон был боевым оружием первой коммунистической «Новой Рейнской газеты» — лучшей газеты пролетариата, по словам Ленина.

Это еще в большей мере можно сказать о литературе рабочего класса России и всего Советского Союза. Остроумная, боевая полемика присутствует в теоретических трудах Ленина, направленных против российских либералов, народников, меньшевиков, против ревизионистов и оппортунистов в международном рабочем движении. Сатирой богаты ленинская «Искра» и все другие большевистские издания. В них вырастало мастерство публицистического фельетона Галерки (Ольминского), Воровского, Луначарского.

В этом отношении большевистская сатира преемственно продолжала и сатирическую линию всей передовой русской литературы, питалась классическим наследством Пушкина, Гоголя, Некрасова, Салтыкова Щедрина.

Юмор и сатира — законное детище гневной страсти революционного класса, его уверенности в своей силе, в сознании своего морально-политического превосходства над врагами.

Демьян Бедный на большую высоту поднял искусство стихотворной сатиры. Он считал себя продолжателем и учеником Некрасова. И в самом деле, впервые после Некрасова прозвучало в русской литературе с такой полнотой, многогранностью, с такой обличительной силой русское? меткое слово, глубоко поэтическое, исполненное живого, горячего чувства Покоряла мелодия стиха, на первый взгляд будто бы и грубого, тяжеловатого, но в действительности всегда подчиненного строгому стихотворному ритму и ладу.

Демьян Бедный не принадлежал к числу поэтов, которым нужно бежать от шума «улицы», чтобы в поэтическом уединении «петь». Он самое слово «петь» отвергал.

Пою. Но разве я «пою»? Мой голос огрубел в бою. И стих мой… блеску нет в его простом наряде.

Поэт был строг к себе. Его стих подчинял своему обаянию миллионы читателей. Выразительность, меткость поражали поэтическим блеском. Стихи Демьяна Бедного, помимо его прямых намерений, именно пелись. Многие и стали песнями, которые крепко полюбил народ и сделал их своими, народными. Таковы, к примеру, знаменитые «Проводы», «Нас побить, побить хотели!».

Демьян Бедный, как и Маяковский, смотрел на поэзию как на повседневную работу, на себя — как на мастера. Он не копил стихов для книги. Он работал в газете, для газеты, в шуме «улицы» — значит, в бою, на фронте, в строительной сутолоке, в схватках с идейными противниками. Он не шарахался в сторону, как иные поэты, от слова «публицистика». Напротив, он считал, что публицистичность — это непременная принадлежность революционной, пролетарской поэзии.

Демьян Бедный в течение сорока с лишним лет живо откликался на все сколько-нибудь значительные события политической жизни. Поэтому его творчество — это живая летопись революционной борьбы, но без ложной объективности «летописца». Это в целом революционная эпопея, то саркастическая, гневная, то юмористическая, со злой насмешкой над врагом. Тематика так же разнообразна, как жанры. За баснями, воскресившими в русской современной литературе традиции крыловского народного стиха, идут лаконические, бьющие наповал эпиграммы, остроумные памфлеты, веселые и злые фельетоны. Заголовки некоторых стихов превратились в пословицы. Иные стихи распевались, как частушки. Замечательно у Демьяна Бедного искусство пародии. Он в совершенстве владел языком царских манифестов, генеральских приказов, церковных проповедей и зло высмеивал во время гражданской войны обращения Деникина, Юденича, барона фон Врангеля. Исковерканная на немецкий лад «русская? речь Врангеля вызывала бурные взрывы красноармейского смеха.

Демьян Бедный был поэтом Коммунистической партии. Партийность для него не была вопросом дискуссии, не была формулой. Она была самой сутью его призвания. Он и не мог бы вырасти как большой народный поэт вне партии. В партийности был и источник его народности. Рабочий класс как авангард общенародной революции глубочайшими корнями уходит в самую толщу своей нации. В литературе это неразрывная связь пролетарского искусства с живыми родниками народного творчества.

Это чувствовал и сознавал Демьян Бедный. Он любил и меткую русскую речь, был страстным искателем народного сильного и оригинального слова. Нельзя сказать, что он просто подражал Некрасову в сказах. Демьян — вслед за Некрасовым и у Некрасова учась — припадал к тем же народным источникам. Это давало силу и образность его стихам и их мелодике.

Демьян Бедный горячо любил свою Родину, свой народ, свою партию. Он писал о Ленине — и при его жизни и после кончины — с нежностью, трогательной, глубокой, лирической («Любимому», «Снежинки»).

И партия любит своего поэта, как любят его и все народы Советской страны. Еще в самом начале поэтической деятельности Демьяна Бедного, когда он еще был «Мужиком вредным», когда еще сильны были в нем некоторые пережитки крестьянской примитивности, Ленин защищал молодого поэта от придирчивой критики друзей. Ленин писал в редакцию «Правды» в 1913 году:

«Насчет Демьяна Бедного продолжаю быть за. Не придирайтесь, друзья, к человеческим слабостям! Талант — редкость. Надо его систематически и осторожно поддерживать. Грех будет на вашей душе, большой грех… перед рабочей демократией, если вы талантливого сотрудника не притянете, не поможете ему».



Поделиться книгой:

На главную
Назад