…Люди на лыжах похожи на больших птиц. И ты сам чувствуешь себя птицей, когда взлетаешь над сугробом или узким ущельем, а пушистые ели, удивляясь тебе, роняют на твое плечо комья снега в знак внимания. Удивляться, может быть, и нечему: норвежцы с трех лет приучаются к лыжам, а все-таки человек, почти реющий в воздухе, — это красиво! И ели одобрительно качают головами. Особенно нравится им стройный, ловкий Джон, который легко бросает свое тело вверх и вниз, — загляденье!
Лыжи их выручали. Но весной невозможно было прийти в школу вовремя! Дорога до Бергена была так живописна! И птицы пели. Час ходьбы растягивался до полутора. Джон ускорял шаг и оставлял Эдварда. Но и он не всегда поспевал к началу. Зато Эдвард опаздывал систематически; он невольно пытался отдалить ту минуту, когда его поглотит бледно-лиловое здание. Иногда его спасала хитрость: проходя мимо дождевых башен Бергена, он останавливался и ждал. Там всегда хранилась дождевая вода, и женщины приходили туда со своими ведрами. Они крутили тяжелую ручку; Эдвард незаметно становился рядом с какой-нибудь из них, и, когда сильно бьющая струя окатывала его с головы до ног, он срывался с места и бежал в школу. «Извините, я так промок!» — говорил он учителю, и его не трогали. Но он слишком часто прибегал к этому средству. И однажды, когда он, мокрый, примчался в школу в начале второго урока и пробормотал свое извинение, учитель схватил его за руку, потащил к окну и крикнул: «А! Так ты промок! Ну-ка, взгляни на небо, лгун!» И Эдвард понял свою ошибку.
Три года назад Джон окончил школу — восемь классов. В этом году — очередь Эдварда. Но еще целый месяц будут тянуться уроки и повторяться эта спешка по утрам.
…Да, надо поторопиться, времени уже много. Вот идут ученики и ученицы целыми группами. Чем ближе к городу, тем их становится больше. Мимо проехала коляска, запряженная гнедой лошадью, — это прибывает в школу Кнуд Ларсен. У его отца пивоваренный завод и несколько домов. Кнуд вынимает свои часы — он это часто делает, чтобы все видели, что они золотые.
…Ах, как скучно в школе! Отчего это? Географ должно быть, не любит географии, иначе он рассказывал бы о разных странах и описывал бы их поэтически, с увлечением. Но он заставляет зубрить цифры: в Швейцарии столько-то отелей, Силезия на такой-то широте.
Учитель неравнодушен только к карте и уж тут требует абсолютной точности: если забредешь хоть чуточку вправо или влево, он вырывает указку из рук. А иногда и замахивается ею.
Очертания на карте хорошо знакомы. Скандинавия напоминает собаку, а Италия — башмак с высоким каблуком. Но разве в контурах дело? В Венеции много лагун, там вода, говорит учитель. Что же такое лагуна — итальянский фиорд? А пиния — итальянская ель? Но учитель сердится, если задаешь ему подобные вопросы. Сердиться они все умеют!
А историк? Боже мой, какую пропасть королей он называет и как трудно понять их поступки! И неудивительно: все значительные события происходят из-за случайности. То полководец накануне решительного сражения заболел насморком, то король увидал вещий сон, разбивающий все его планы.
А самое главное для бергенского историка — это имена королей. Можно и не знать их деяний в подробностях, но необходимо знать, как их всех зовут. Все они утомительно похожи друг на друга: воюют, принимают послов и зависят от случая… И учитель кричит на Эдварда: «Эй ты, забыватель имен!»
Но самые скучные — это уроки литературы. Дома не верят, чтоб это могло быть. Но и Джон помнит, что учитель литературы ни разу за все годы не прочитал вслух ни одного даже самого короткого стихотворения. И, когда ученики просят его об этом, он бранится: «Ах, лентяи! Пройдохи! Вы хотите потратить урок на пустяки, чтобы увильнуть от ответов по грамматике? Но это вам не удастся!»
И только на уроках математики интересно. Да еще в школьном хоре…
Странно, что при этом он неплохо учится. Но и не особенно хорошо. Пришлось ему познакомиться и с линейкой — из-за рассеянности на молитве. Дед-вольтерианец часто говорил, что бог есть создание человека. И как раз на молитве Эдварду вспомнились эти слова, и он стал вдумываться в их значение.
…Две девочки идут впереди. Одна из них дочь судьи, пятнадцатилетняя Гильда Сорен. Семь лет назад, когда Эдвард собирался увезти ее на игрушечном корабле, она была похожа на ангелочка. Потом они редко встречались, но он заметил, что она сильно подурнела. Это было действие злых чар, которые природа иногда насылает на девочек-подростков. Но идут годы, и чары спадают. И прямо на глазах происходит второе превращение Гильды. Однажды утром она появляется в школе в сиянии новой красоты. Это произошло совсем недавно.
…Чудесная, желанная весна наступила в природе.
Вот и Берген, вот и дождевые башни. Теперь уже не окатишься водой! Но какие-то малыши восьми — девяти лет уже забрались под насос и ждут. Эй вы, бедняги! Посмотрите на небо!
…Да, так он вспомнил о школьном хоре…
Учитель пения всегда выделял Эдварда и говорил: «Ну и слух у этого мальчугана! Феноменальный!» В прошлом году учитель пробовал разучить в классе «Лакримозу» из «Реквиема». Мальчикам понравилась музыка Моцарта, только названия были непонятны. Эдвард объяснил им, что «Реквием» — это заупокойное моление, а «Лакримоза» — жалоба, в которой слышатся слезы. Учитель был очень доволен и даже поцеловал Эдварда, а мальчики с тех пор пели «Лакримозу» так серьезно и осмысленно, что учитель всякий раз прикладывал платок к глазам и говорил: «В каждом человеке, ей-богу, живет музыкант!» Но учитель пения так мало значил в школе…
…Гильда с подругой остались позади, Эдвард не пошел с ними. Что говорить, его сердце не совсем спокойно — таково действие красоты. Он не может не покраснеть, увидев Гильду или даже услыхав ее имя, — несчастная способность заливаться румянцем при любом сильном впечатлении! Но Гильда умела и разочаровывать его. Недавно он провел очень неприятный вечер у нее на именинах. Из школьных товарищей он застал только Кнуда Ларсена, сына заводчика; остальные были такие же спесивые юнцы, как Ларсен, и разряженные девицы им под стать.
Отец рассказывал Эдварду и в школе историк говорил о том, что в Норвегии и Швеции был общий король и Швеция (король, собственно, был шведский) навязывала Норвегии свои порядки. Но в Норвегии давно уже шла борьба за независимость, и эта борьба не прекращалась. В Швеции главную роль играли дворяне: знатное происхождение, громкий титул и близость ко двору — вот чем определялась цена человека. Шведские дворяне лишили своих крестьян земли и свободы, норвежским это не удалось, и народ Норвегии, гордый тем, что не допустил у себя в стране крепостного права, восстал против шведского вмешательства. Аристократическая спесь не прививалась в Норвегии. Если в доме у шведа на видном месте висело изображение генеалогического дерева, пусть самого чахлого, с двумя — тремя веточками, то норвежец, даже самый образованный и пользующийся почетом, вешал на стену большой портрет своего прадеда — скорняка или хлебопашца. Эдвард сам видел, с каким достоинством держали себя крестьяне: попробовал бы кто-нибудь, обращаясь к ним, возвысить голос или сказать грубое слово! Его немедленно выталкивали за дверь!
И эта борьба, это отстаивание своих прав, привела к большой победе: еще задолго до рождения Эдварда, в 1822 году, постановлением норвежского стортинга[1]были уничтожены все дворянские льготы и титулы, и класс дворян в Норвегии перестал существовать. Правда, до поры до времени там еще держалась власть шведского короля, но она «держалась на ниточке», как любили говорить норвежцы, и все дела стортинг решал по-своему.
Но если преклонение перед дворянством было чуждо норвежскому народу, то у многих, особенно у городских, жителей существовал другой, ими созданный бог, и, чем меньше был город, тем полновластней царил этот напыщенный бог, чье имя — Богатство, Деньги, Имущество. Здесь существовали свои ранги, своя общественная лестница, и различия между людьми, установленные во имя бога собственности, соблюдались строго. Эдвард мог убедиться в этом, бывая у Гильды Сорен, дочери городского судьи. Фабриканта и директора банка принимали здесь с почетом, владелец магазина или небольшого дома удостаивался меньшего внимания, учителям просто говорили: «Здравствуйте! Как поживаете?» — и тут же отворачивались от них ради хозяина типографии, в руках у которого было также издательское дело. На именинах Гильды все это было очень заметно. Сына заводчика Кнуда Ларсена не знали куда посадить и все время осведомлялись о здоровье его многоуважаемых родителей. Жены богатых горожан вплывали в гостиную величавые и снисходительные, и мать Гильды, да и она сама склонялись перед ними в многократных реверансах и приветствовали их с такими церемониями, как будто именинницей была не Гильда Сорен, а все эти дамы, благосклонно выбравшие дом судьи, чтобы отметить свой праздник.
Обосновавшись у круглого стола, почетные гостьи, как по команде, вынули из своих ридикюлей спицы и мотки разноцветного гаруса. Они, как всегда, вязали шарфы для своих родственников. Любимое занятие развязало языки фру, и они принялись сплетничать. Перемыв косточки всех знакомых, причем Эдварда поразила их осведомленность о мельчайших подробностях чужой жизни, они заговорили о высоких материях, о поэзии. Жена директора банка высказала мысль, что у каждой общественной группы есть своя литература. Сказки, например, — это чтение для бедняков. Ведь им приходится жить одним воображением! И сочиняют сказки тоже бедняки!
— Вы знаете, милочка, — обратилась одна из дам к хозяйке, — говорят, этот Андерсен одно время ходил без башмаков! Вот вам и объяснение избранного им жанра!
Раздался одобрительный смех, и даже учительница литературы, преподающая в младших классах школы, не вмешалась и снесла глумление над великим сказочником. Эту девушку, жившую на краю Бергена вместе со слепой матерью, опрометчиво пригласила Гильда.
Эдварду стало скучно, и он собрался уйти. Но Гильда удержала его под тем предлогом, что «еще предстоит музыка».
— Это как раз для тебя! — сказала она.
Готовился сюрприз. Пока дамы вязали, переведя разговор с поэзии на невыносимые нравы женской прислуги, и припоминали ужасные случаи, виновницей которых оказывалась горничная или кухарка, мать Гильды зажгла свечи у фортепиано, а затем робко попросила уважаемых дам, чтобы они спели что-нибудь хором. Гости присоединились к этой просьбе; всем известно, что «уважаемые» собираются в благотворительном обществе и поют песни религиозного содержания.
— Иногда и просто лирические! — сказала жена домовладельца. — Просим, просим!
Она отложила свое вязанье и уселась за фортепиано — аккомпанировать, а остальные, по-прежнему сверкая спицами, запели протяжно и невпопад:
Эдвард удивленно посмотрел на Гильду. Та сделала строгие глаза. А дамы продолжали:
Насчет этого последнего припева у дам не было единодушного мнения: одни считали, что его надо произнести робко, с надеждой, уповая на бога, другие же настаивали на громком, ликующем возгласе, так как не могло быть сомнений в милосердии всевышнего и в воскрешении овечки. Каждая группа утверждала, что ее толкование благочестивее. И так как раскол существовал давно и исполнительницы не смогли договориться; то одна половина хора пропела заключительные слова медленно и тихо, другая же — громко и весьма решительно. Разноголосица, которая получилась при этом, не смутила певиц: они не отступили от принципа!
Все это было достойным завершением именинного вечера… Поскольку все внимание было обращено на дамский хор, Эдварду удалось незаметно выскользнуть из гостиной. Но до него донеслись слова хозяйки:
— Ах, какая красота! И возвышенно и поучительно! Нельзя ли повторить, чтоб и моя дочь запомнила?
— Пожалуйста! — попросила и Гильда.
…Первый урок в школе — немецкий. Но Эдвард занят своим делом: загородившись большим атласом, он проверяет, нет ли ошибок в его «Вариациях на немецкую тему», которую он принес, чтобы показать своему приятелю, Иоганнесу Дейеру. Однако Дейер, еще не зная, для кого предназначены ноты, проникается нехорошим чувством — завистью. Он не может примириться с мыслью, что кто-то из учеников нашел средство от гнетущей скуки, в то время как он должен таращить глаза на учителя и изнывать. Он встает и громогласно заявляет:
— Григ что-то принес!
Это верный предлог для того, чтобы вскочить с места, пройтись на руках и вовлечь товарищей во всеобщую суматоху, которая вносит разнообразие в их жизнь. Учитель приходит в ярость и, узнав в чем дело, обрушивается на Эдварда и на его сочинение. Его нисколько не радует и не умиляет, что у ученика обнаружился композиторский дар; он хватает нотный листок, мнет его, швыряет на пол:
— В следующий раз оставь эту дрянь дома! Мошенник!
В классе пока продолжается возня и веселье, и только один дежурный зорко следит, когда учитель оставит Эдварда в покое и пожелает заняться остальными. Наконец дежурный кричит: «Куллок!» — это входит классный наставник. Наступает тишина. Немец указывает на скомканный и брошенный им листок, потом на Эдварда:
— Подумайте только: он сочиняет музыку!
— Это ужасно! — восклицает наставник. — Но я надеюсь, этого больше не будет!
(Впоследствии, когда Грига спросили его будущие биографы, что он мог бы назвать своим первым композиторским успехом, он долго раздумывал, прежде чем ответить. И, наконец, с присущим ему юмором добродушно описал этот случай в классе.)
…В тот день произошло еще одно, с виду незначительное происшествие: возвращаясь домой, Эдвард опять встретил Гильду. Она шла об руку с дочерью фабриканта, которую Эдвард видел на именинах, и обе пели с чувством:
Значит, ей действительно понравилась эта слащавая песенка, которую пел хор крокодилов! И голос у нее звучал фальшиво…
По этой ли причине или оттого, что освещение было неудачно, но Эдвард стал свидетелем третьего превращения Гильды. Впервые он заметил, что она совсем не так хороша, как ему казалось: что-то хищное проступало в ее лице. Он не подозревал, что это впечатление означало перемену в нем самом, что он сделал еще один шаг от детства к юности, от догадок — к прозрению.
Летний день.
На даче, в саду, Эдвард читает сагу о Фритиофе.
Какие подвиги, что за сила! Как великолепны были викинги!.. За оградой слышится нетерпеливый бег коня…
Да, Фритиоф мчится на своем коне. Он задевает тучи, и горы, кивая вершинами, говорят друг другу: «Он мчится на своем коне, как буря!»
Но иногда он спускается и к людям. Вот слышится топот его коня. Фритиоф видит калитку незнакомого дома и соскакивает на землю. Он входит в сад. Держа под уздцы своего черного скакуна, он манит к себе Эдварда. Странно! Он уже не так молод, как можно было ожидать. Далеко не молод. Но его лицо прекрасно. Черты, словно высеченные из мрамора, благородны, тонки. Некогда светлые, а теперь уже седые волосы все еще густы и красиво падают на плечи. Он не кажется рассерженным, напротив: он кивает головой и спрашивает у ошеломленного Эдварда:
— Не здесь ли живет консул Григ? Я его старинный приятель!
И так как Эдвард молчит, не спуская глаз с гостя, Фритиоф улыбается и говорит:
— Тебя зовут Эдвард, не правда ли? Ведь я не ошибся?
Оказывается, это знаменитый полулегендарный Оле Булль, основатель первого в Норвегии национального театра. Но его главная профессия — музыка. Он скрипач, и в Европе есть люди — и много людей! — которые в свое время говорили: «Еще неизвестно, кто больше трогает сердце: Паганини или Оле Булль!»
Вот он сидит у стола и рассказывает свои приключения. Десять лет его не было на родине, и все десять лет он мечтал вернуться домой, как птица в свое покинутое гнездо.
В молодости он некоторое время учился у самого Паганини. Он был тогда беден, одинок, на чужбине, ему не везло. Его считали бродячим музыкантом, каких немало в Париже: они ходят по дворам со скрипкой, а вечерами играют в кабачках.
В довершение всего, у него украли скрипку, единственное, что у него оставалось, и он в отчаянии бросился в Сену. Его вытащили и спасли. Он сидел в холодной каморке и проклинал своих спасителей, потому что не решился бы снова посягнуть на свою жизнь. Вдруг к нему постучались какие-то незнакомые люди, вошли и спросили, согласен ли он на один вечер заменить заболевшего скрипача, парижскую знаменитость. Остальное происходило как во сне. Его привели в театр, дали ему в руки превосходную скрипку, и он вышел на сцену. Яркий свет ударил ему в глаза. Он почувствовал силу в руках и отвагу в душе.
…Оле Булль играл свою собственную фантазию на норвежские темы.
Он рассказывал о Норвегии и о самом себе. И тогда произошло невероятное. Как только он кончил играть, к нему бросились на сцену, его стали обнимать, поздравлять и даже проводили в его каморку. И с того дня изменилась вся его жизнь.
А затем вокруг имени Оле Булля начинают расти легенды. Вот одна из них. В Японии Оле Булль будто бы отказался играть перед микадо, ибо тот подписал смертный приговор вожаку народного восстания. Микадо позвал к себе Оле Булля и сказал: «Если ты сыграешь для меня, я нагружу один из моих кораблей сокровищами, отправлю их в Норвегию, и они будут твоими!» Но Оле Булль отверг сокровища. По одной версии тем дело и кончилось, а по другой — Оле Булль все-таки играл перед правителем Японии, и, когда кончил играть, микадо будто бы встал с места и сказал: «Ты убедил меня, великий скрипач!» — и велел освободить восставшего.
А вот другая легенда. Оле Булль едет в Америку (он действительно туда ездил). По дороге пароход столкнулся с китобойным судном и стал тонуть (так оно и было). Но вот Оле Булль бросился прямо в воду со скрипкой в одной руке и со смычком в другой. Только неизвестно, какая это была скрипка: Страдивариуса или норвежская восьмиструнная. Оле Булля прибило к полудикому острову; туземцы сначала хотели его убить, но он укротил их музыкой: он сыграл им двадцать четвертый каприс Паганини.
А может быть, и не двадцать четвертый. И — не Паганини. Испанцы были уверены, что Оле Булль выбрал для этого ответственного выступления хоту или фанданго; по итальянской версии, это была тарантелла. Земляки Оле Булля утверждали, что он сыграл ту самую норвежскую фантазию, которая создала ему успех в Париже. А один музыкальный критик, который не верил во взаимное понимание народов, высказал предположение, что Оле Булль ничего законченного не играл на том острове, а просто брал дикие, душераздирающие аккорды, соответствующие вкусам и психологии его слушателей. Но не все ли равно? Туземцы остались довольны.
Желтая лихорадка трепала Оле Булля, парохода долго не было, и ему ничего не оставалось, как изучать некоторое время быт своих новых знакомых и услаждать их слух. После Парижа это была очень требовательная аудитория. К сожалению, он вполне угодил ей: туземцы так полюбили своего пленника, что стали привязывать его на ночь к стволу большого дерева, чтобы он не убежал.
До Америки все же удалось добраться: не то Оле Булль дал клятву, что вернется, не то убежал днем, когда его не привязывали. Концерты в Америке принесли ему громкую славу. Все восхищались игрой Оле Булля, его виртуозностью. Знаменитые скрипачи спрашивали, где он приобрел такую удивительную технику: «Должно быть, у Паганини?» — «О нет! — отвечал Оле Булль. — Я многим обязан Паганини, но всем этим штукам я выучился у наших народных музыкантов!» — «Скажите! — недоумевали знаменитые скрипачи. — А мы думали, что народные музыканты только мелодисты! Но где же они выучились так играть?» — «Если верить преданиям, — серьезно отвечал Оле Булль, — так у самого черта!»
Вернувшись на родину, он прежде всего стал хлопотать об открытии народного театра. Время было такое, что эта давнишняя мечта норвежцев могла осуществиться. «Пора нам иметь свою культуру, — писал Оле Булль членам стортинга. — Норвегия и Швеция напоминают двух коней, впряженных в одну упряжку (то есть имеют одного короля — шведского), но не следует забывать, что наш гордый конь к упряжке не привык и ненавидит ее. Кто сумел покорить природу, тот имеет право сам решать свою судьбу. И, пока наш народ борется за это, мы будем создавать наше норвежское искусство!»
Уже появился социалист Тране — первый, кто объединил рабочих, батраков и ремесленников в единый союз. В стортинге требовали ограничить власть короля. Всюду слышались речи о свободе; женщины украшали свои шляпки разноцветными лентами, напоминающими национальный флаг; весь норвежский народ думал и чувствовал в ту пору так же, как и Оле Булль: писатели собирали сказки и легенды, с любовью описывали крестьянскую жизнь и доказывали, что она гораздо мудрее, нравственнее разлагающей жизни города.
Разрешение от стортинга было получено, и Оле Булль привел в театр своих новых актеров, людей из народа. Вчерашние рыбаки, пастухи и подмастерья стали членами труппы. Профессиональные актеры встретили их сперва холодно. Они тоже хотели сближения с народом… но не слишком ли скоро это произошло? Особенно недовольны были женщины. Фрекен Альвина Альбёрг сказала, что при всем ее патриотизме она не может играть на сцене вместе с девушкой, от которой все время пахнет рыбой. Никакие духи́ не могли уничтожить этот резкий, поистине неистребимый запах. И, только когда стало известно, что писатель Бьёрнстьерне Бьёрнсон собирается написать в честь рыбачки большой роман, рыбный запах стал как будто менее ощутим, во всяком случае, не так бросался в нос товарищам по сцене. У девушки оказался талант; она, как и другие новички, отобранные Оле Буллем, хорошо знала жизнь… Фрекен согласилась играть с рыбачкой, немного «пообтесав» ее, и дала ей несколько уроков сценического мастерства.
Таков был почин Оле Булля.
И вот этот человек, энтузиаст, патриот, артист, столько видавший в жизни, сидит у родителей Эдварда, пьет с ними чай, рассказывает о своей жизни, а затем внимательно слушает игру Эдварда и его сочинения. Потом с сияющим лицом говорит родителям:
— Ну, друзья мои, будущее вашего сына мне совершенно ясно: он должен стать национальным композитором, подобно Веберу и Шопену. Неужели вам это не приходило в голову?
— Никогда! — говорит отец Эдварда.
Фру Гезина молчит.
— Но это же бесспорно! — повторяет Оле Булль. — Остается одно — учиться. Что вы скажете, например, о Лейпцигской консерватории?
— Так далеко? — спрашивает мать. — Ведь я не смогу с ним поехать!
— Ничего, он крепкий парень, — говорит Оле Булль, — и разумный. Ему шестнадцатый год — это уже не детство. Мы устроим его у хороших людей. А Лейпциг для музыканта — лучший город! Там жил Бах…
— …сто лет назад, — вставляет отец.
— Ничего не значит! И совсем недавно там преподавал Шуман. Не может быть, чтоб это не оставило никаких следов! Нет, надо, надо ехать. Там он приобретет технику и опыт. Только поверьте в него, как я верю!
И решение принимается. Эдвард покинет Норвегию и уедет в Лейпциг. С Джоном родители уже расстались: он учится в Копенгагене. И старшие дочери скоро покинут гнездо.
— Ничего! — говорит Оле Булль. — Главное — верьте! Норвежский театр у нас уже есть, литература — ею можно гордиться! И музыка есть… А главное — она будет!
И он широким жестом указал на смущенного подростка.
Оле Булль и Эдвард бродят по Норвегии…
— Лучше всего пешком, со всеми неудобствами и даже лишениями! — говорит Оле Булль. — Только так можно узнать свою страну. Перед тем как покинуть ее, мой мальчик, надышись этим воздухом, наслушайся песен, сказок, наберись впечатлений, чтобы вспоминать на чужбине. Все это пригодится тебе!
Погода изменчива. В течение дня несколько раз идет дождь и выглядывает солнце. Они появляются и вместе: дождь пополам с солнцем. Туман навис над пропастью, и не знаешь, что там, за туманом. Но, рассеявшись, он открывает мирную, солнечную долину. На вершинах гор — зима, внизу — теплое лето. И как много зависит от освещения! Вот опять надвинулась тень, вздувается море, ветер качает деревья, и трава, волнуясь, словно убегает куда-то. Темно, черно. Скоро опять будет дождь, и, кажется, сильный.
Близость дождя предвещает низкая, черная туча. Она кричит: это полчище морских птиц, заслоняющих крыльями свет солнца.
Путники останавливаются в горной хижине на ночлег. Оле Булль зажигает свечу, ставит ее на маленький деревянный столик, потом вешает на гвоздь мокрые куртки, свою и Эдварда. Им не удалось вовремя спрятаться от дождя.
— Это правда, что вы попали на остров к дикарям? — спрашивает Эдвард, усаживаясь на низкий табурет и обхватив руками колени.
— Не совсем так, как рассказывают, — отвечает Оле Булль. — Я добрался до острова не вплавь, а на обыкновенной шлюпке. Скрипку я не погружал в воду, смычок также — они были в футляре, иначе, сам понимаешь, какой был бы у них вид! Да и звук, главное — звук! Ну, а затем все было приблизительно так, как рассказывают. Туземцы и все прочее…
— Как! Они хотели вас съесть?
— Гм!.. Видишь ли, дитя, они имели серьезные основания сердиться на некоторых белых, так называемых «цивилизованных» людей. Те причинили им много зла: и угнетали и обманывали всячески, научили их пить вино и играть в карты. Увидев меня, жители этого острова, естественно, приняли меня за одного из тех мошенников, которые предлагали им всякую дрянь, например карманное зеркальце, в обмен на слоновую кость или драгоценные камни. Они уже успели разочароваться в европейских амулетах. Поэтому можно понять их раздражение и даже ярость. Но вид скрипки в моих руках заинтересовал их. Особенно когда я взял первый звук. Они сами необыкновенно музыкальны. Ты послушал бы, какие у них ритмы! Я их усвоил с трудом. Одним словом, эти милые люди не только не съели меня, но даже предложили мне самому поесть, за что я был им очень благодарен. Правда, кушанья у них мало пригодны для наших желудков, но я был голоден. А что касается самих хозяев, то они с удовольствием слушали мою игру…
— А что им нравилось? — спросил Эдвард.
— Многое, очень многое… Цис-мольный вальс Шопена, например, был им очень по душе…
— Неужели?