Марш на рассвете
РАССКАЗЫ
ИСПЫТАНИЕ
К утру четвертого дня гвардейский стрелковый полк, наступавший по дорогам Восточной Пруссии, неожиданно натолкнулся на упорное сопротивление.
Поредевшие роты залегли у большого помещичьего особняка, стоявшего на холме в окружении безлюдных, разбитых бомбежкой дворовых служб. На запад тянулось поле, за ним дубовый лес. Озаряемый беззвучными вспышками выстрелов, он казался загадочно-страшным.
Дважды люди поднимались в атаку и дважды откатывались назад под навесным огнем спрятанных в дубняке орудий.
Особенно мешал продвижению фланговый пулемет противника. Он притаился где-то в лощине, перед самым лесом, поливал атакующих ливнем свинца, не давал поднять голову.
В полуподвале огромного юнкерского дома расположился командный пункт полка. Угловую комнату со стрельчатым окном занял взвод полковой разведки.
За окном тускнели зеленоватые февральские сумерки. Зыбкая тишина подвала нарушалась глухими ударами снарядов-болванок, от которых вздрагивали метровые своды и осыпалась штукатурка вместе с кирпичной пыльцой; нервозно бормотал радист за фанерной переборкой: «Я Лена! Я Лена! Сообщите, где мой муж?» И совсем уж необычно для этой обстановки звучала песенка, которую под аккомпанемент гитары напевал ефрейтор Павлик Березкин:
В углу на деревянных нарах с волосяным матрацем, подперев кулаком небритый с проседью подбородок, сидел командир взвода полковой разведки лейтенант Ушанкин. Он мрачно прислушивался к пению Березкина и думал о том, что, по всей вероятности, придется идти за «языком». А с кем идти? Людей во взводе раз-два — и обчелся. Он да Березкин, да еще старшина Алмазов. Братья Лахно только что вернулись с задания, захватив какого-то итальянца-обозника, потерявшего от испуга дар речи. Старший из них Микита ранен в руку. Как ни верти — поиск по всем правилам организовать нельзя. А надо. Ночь близка, враг не дремлет и черт знает на что способен.
Вошел старшина Алмазов, франтоватый красавец брюнет, громко сказал пожилому ездовому, внесшему за ним большой ящик, облепленный соломой.
— Вот сюда! Па-асторожней. Хорош.
Ездовой ушел, а старшина открыл крышку ящика и двумя пальцами, словно боясь запачкаться, стал перекладывать замасленные банки с консервами. Сухое ястребиное лицо его от натуги налилось румянцем, оттенявшим черные косые полубачки. В разведку полка старшину недавно перевели из штаба дивизии, где он почти всю войну занимал офицерскую должность, командовал взводом охраны. Там его сменил какой-то нестроевик-капитан. Это событие самолюбивый Алмазов воспринял очень болезненно. С молодыми разведчиками полка он держался чересчур официально, с лейтенантом был на «ты».
— Есть трофейные шпроты, хочешь? — небрежно обронил он, оборотясь к лейтенанту.
— Не до консервов, — с досадой ответил Ушанкин.
Старшина замолчал, а Березкин едва заметно усмехнулся. Все знали — в минуты раздумья Ушанкину не следует мешать; даже замполит полка, Сидор Павлович Седоус — «батя», негласно опекавший разведчиков, не решался беспокоить его.
Скрипнула фанерная дверка, и вошел ординарец замполита Анцыферов, нескладный длинный солдат с бледным интеллигентным лицом и очками на вислом носу.
— А-а, генерал-бухгалтер, — язвительно встретил его Алмазов. — Кого решил списать в «пассив»?
Старшина, долгое время состоявший при штабе, хорошо знал биографии ординарцев и со свойственным ему заметным чувством превосходства давал людям прозвища, на первый взгляд безобидные, однако звучавшие как-то особенно зло. «Бухгалтер» обычно отмалчивался, покорно мигая близорукими, вечно озабоченными глазами. Сейчас он просто не обратил никакого внимания на реплику старшины, откинув голову, сказал куда-то в потолок:
— Ушанкину через пять минут к замполиту!
Неумело козырнул изогнутой ладонью, точно смахнул с лица муху, и, покачнувшись на каблуке, вышел.
Ефрейтор перебирал струны гитары. Мысли его были далеко, в городе Кургане. Туда он эвакуировался с матерью из Смоленска в начале войны. Там окончил школу, там сейчас жила его первая любовь — белокурая черноглазая одноклассница Шурочка Кутузова. Ему вспомнился последний выпускной вечер в школьном саду, освещенном луной и цветными фонариками. Играл самодеятельный джаз-оркестр, кружились пары, и среди них — он с Шурочкой. Одной рукой Павлик сжимал теплую, невесомую ладонь, другою — едва касался талии.
— Павлик-журавлик, — полушутя сказала она, покровительственно щурясь: — Чего все молчишь, будто язык проглотил?
Павлик не знал, что ответить. Шурочку трудно было понять, мучительно трудно. То она ласковая, то не замечает. Нравится он ей или, может быть, совсем безразличен? И Павлик кружится с ней, и все молчит, боясь спугнуть нечаянное счастье. Они миновали скамейку, на которой сидели гости, пожилые женщины, матери. «Совсем еще дети, — донеслось до Павлика, — мальчики. И завтра — на фронт. Будь прокляты фашисты…» Шурочка внезапно прильнула к нему, и Павлик услышал быстрый, срывающийся шепот: «Ты непременно вернешься, Павлик, в наш город… Только не будь таким… робким». Он, задохнувшись, ответил: «Я совсем не робкий…»
И вот он уже три месяца в полку, а его ни разу не послали в разведку.
Он старался, как только мог: носил со склада мешки с провизией, в пути таскал на себе закрепленный за взводом ручной пулемет, а в короткие часы отдыха вызывался за кого-нибудь дежурить. И все понапрасну. Ушанкин, к которому Павлик питал особое, граничащее с благоговением чувство, как-то даже заметил: «Двужильный ты, Павлуша», однако в поиск с собой все еще не брал.
— Не довольно ли бренчать, товарищ Березкин, — оборвал юного ефрейтора старшина. Он стоял в своей обычной, небрежной позе: чуть ссутулясь, полусогнув руки в локтях и заложив большие пальцы за широкий офицерский ремень. Алмазов единственный во взводе упорно называл Павлика на «вы». — Тут, кажется, не бал-маскарад, понимать надо… невзирая на комсомольский возраст.
При этих словах Ушанкин кашлянул, отнял кулак от порозовевшей щетинистой щеки, удивленно поднял голову.
— Пускай играет.
— Что ж, раз начальство велит… — помедлив, отозвался старшина, испытующе глянув на Березкина. — А все же не ко времени романсы. О деле думать надо.
— А я думаю! Думаю, да все без толку, — вспыхнул Павлик и отвернулся от поднявшегося с нар лейтенанта.
Скрипнула командирская портупея: Ушанкин всегда надевал ее поверх бушлата, когда шел к Седоусу.
«Сейчас они с замполитом будут обсуждать очередное задание, — размышлял Павлик, — наверное, вызовут из дивизии разведчиков, а я опять буду чистить старшине картошку. Тьфу!»
Ушанкин был для Березкина слишком большим авторитетом, чтобы ефрейтор хоть в мыслях мог на него обидеться. Командиру виднее, чего стоит подчиненный. Ефрейтор сердился на самого себя. Давно он ждал удобного случая, чтобы поговорить с лейтенантом начистоту. Почему бы это не сделать сегодня? Он вышел вслед за Ушанкиным в узкий полутемный коридор подвала. «Хорошо бы здесь дождаться лейтенанта…»
Коридор был длинный, как тоннель, с провисшим бетонным потолком. По обе стороны его находились кладовые. Сейчас они были заняты саперами, связистами. Березкин едва не упал, споткнувшись о протянутый вдоль стены кабель. В двух шагах, впереди, на каменном полу, светилась полоска света: она падала сквозь плащ-палатку, которой был занавешен вход к замполиту. Оттуда слышался негромкий разговор. Вот зазвучал простуженный голос Седоуса.
— Смотрите, лейтенант, как бы вам по дороге не напороться на этот проклятый пулемет. (Зашелестела карта.) Вон он там, в лощине справа…
— Знаю. Много он нам крови попортил. За ним и думаем поохотиться…
— Смотрите… Риск.
— Рискуем только двумя людьми. А шансов больше… Пулемет к нам ближе, чем окопы.
— Та-ак… Значит, пойдете мимо взорванного танка и по ложбине — сюда? Ну что ж, не мне вас учить, лейтенант. Пожалуй, это идея. Итак, решили идти вдвоем? Возьмите с собой хоть Алмазова. Человек проверенный. Два года его знаем…
— Мы, Сидор Павлович, все тут проверенные, — резковато перебил комвзвода. — Пойдет Березкин.
Секунду стояло молчание. Павлику показалось — прошла вечность. И снова голос замполита.
— Гм… что ж… Будем надеяться. А «язык»… Ох, он здорово нужен, дружище Иван Иваныч. Знание обстановки сбережет сотни жизней. Ведь войне-то конец идет, а?
Павлик попятился, чувствуя, как в груди у него стало горячо, закипела каждая кровинка. Бросившись обратно, в комнату разведчиков, он чуть не сшиб с табуретки сидевшего у самой двери Алмазова: на коленях старшины лежала запасная гимнастерка, сероватой суконкой он чистил пуговицы. Выкрикнув что-то невнятное насчет предстоящего поиска и своего участия в нем, Павлик выхватил из-под нар вещмешок, высыпал на матрац блестевшие от смазки диски с автоматными патронами.
— Идем с лейтенантом. На пару!
Алмазов нагнул расчесанную на пробор красивую голову и стал еще энергичней драить пуговицы гимнастерки.
Вошел Ушанкин.
Проснувшийся Лахно-старший, бритоголовый, с могучими плечами, мощь которых особенно выдавалась под узковатой исподней рубашкой, приподнялся на здоровом локте. Почесав забинтованной рукой щеку с красной вмятиной от шинельного крючка, басовито сказал лейтенанту:
— Взяв бы мого Кольку… Покрепче.
— Нич-чего-о, — покровительственно вставил Алмазов. — Пусть мальчик хоть с конца ложки хлебнет. А то жалеть еще станет. На войне, мол, был и войны не видел… Пускай орденок заработает.
«При чем тут орденок? — мысленно подосадовал Павлик. — Ты-то за что получил свои? При штабе околачивался, крыса!» Он впервые так зло подумал о старшем человеке и смутился. Ушанкин не обратил внимания на слова Алмазова, сел в ногах у Лахно, расстегнул бушлат, сказал с преувеличенной серьезностью:
— А что мне, Микита, оставалось, когда ефрейтор наш за пологом стоит, подслушивает… Разведчик! — И, весело подмигнув Павлику, добавил: — Кончай, брат… Спать! Два часа в нашем распоряжении.
— Зачем спать?
Люди, вещи, мрачноватый подвал вдруг отодвинулись, утратив привычную значимость. А «то», неизвестное, что требовало и неумолимо влекло его, впервые в жизни подступило вплотную, заполнив щемящим чувством ожидания. Скоро он пойдет за «языком». Отсюда, из штаба, с НП, будут зорко следить за ходом разведывательной операции. Павлик громко, неестественно рассмеялся и тут же завалился на нары.
…В ночной темноте две белые фигуры, скользнув по заснеженному, изрытому воронками подворью особняка, растворились на равнине поля. Спустя минуту перед усадьбой одна за другой разорвались мины: немцы, как видно, заметили передвижение.
Жарко дыша, обдирая ладони о мерзлые борозды, продавливая ватными коленями хрусткий ледок проталин, Павлик медленно полз вслед за Ушанкиным. Казалось, малейший шорох отдается эхом на много верст окрест. Останавливалось дыхание, впереди за оврагом пугающе чернел лес. Где-то там, в лощине, была пулеметная точка, и за ней — человек, а может быть, и не один. Перед уходом Ушанкин рассказывал ему о повадках врага: наводчик обычно сидит на основной позиции, а его напарник с автоматом и ракетницей плутает поблизости от товарища, сбивая с толку наблюдателей. Но сейчас, в ночное время, они могут быть вместе. Надо подобраться незаметно, кого-то взять живьем…
Слева меж сугробов мелькнула уходившая к лесу черная колея дороги. По ней легче всего было подойти к цели, но Ушанкин брал все правее и правее, заходя пулеметчику в тыл.
Начался спуск в лощину; казалось, теперь сам воздух, пахнущий гарью, оседавшей во рту привкусом железа, был пропитан опасностью.
Внезапно Ушанкин остановился, и Павлик мокрым в испарине лбом стукнулся о кованый каблук его сапога, поднял голову и замер. На миг перед помутившимся взором, в призрачном свете затянутой облаками луны зашевелились темные волнующиеся гребни ползущих навстречу неприятельских рядов. Они надвигались молча, набегали тихой, стремительной волной. Ближе, ближе, вот блеснул штык… Сердце у Павлика зашлось. Он как ошпаренный дернулся всем телом назад и крепко потянул за торчавший под носом сапог: «Назад!» Сапог, ерзнув, ушел вперед, и Павлик, зажмурив глаза, нырнул вслед за ним. Полз, не зная куда, в полубеспамятстве. Снова приподняв голову, чтобы высмотреть ускользавшего лейтенанта, увидел совсем близко, на фоне чуть посветлевшего неба, колышимую ветром густую поросль лозняка. Так вот что он принял за неприятельскую цепь! Блеснувший «штык» был не чем иным, как сбитой гусеницей «тигра». Сам танк, с развороченным, как тюльпан, дулом, накренясь набок, стоял у пологого края поросшей вереском лощины. Рядом чернела огромная бомбовая воронка.
Под прикрытием танка Ушанкин сел, давая отдых рукам, а Павлик, в смятенье от пережитого страха, опустившись на колени позади Ушанкина, услышал спокойный, слегка приглушенный голос:
— Мы дали крюк. Точка влево от нас, наискосок. Отходить будем тем же путем. Это безопасней.
Павлик молчал, уставив взгляд в широкое, обтянутое грязновато-белым халатом плечо лейтенанта. «Вот он какой командир. Сделал вид, что ничего не заметил». Неожиданно пришел на ум старшина Алмазов; снаряжая его в путь, старшина усмехнулся: «Аника-воин». А Шурочка… ее темный, любящие, небрежно прищуренные глаза. Если б она увидела его минуту назад… Стыд-то какой!
…Лейтенант пробирался сквозь густой с наледью вереск, чутьем обходя опасные, минированные места — бугорки, впадины. Луна утонула во мраке, по кустам заклубился морозный туман, и Павлик скорее ощутил, чем догадался, что цель пути близка. Где-то слева заговорила полковая артиллерия, отвлекая внимание противника, в ответ гулко бабахнули вражеские орудия, высоко над головой с легким завыванием понеслась невидимая смерть.
И вдруг совсем рядом, словно из-под земли, резанув ухо, вырвалась и полетела к левому флангу разноцветная пунктирная трасса. Припав к земле, Павлик успел заметить в двух шагах замаскированный лозой, похожий на аистово гнездо окопчик с торчащим стволом. Над ним затрепыхал язычок пламени. В тот же миг возле уха раздался жутко чужой голос:
— Гляди в оба. Страхуй!
«Страховать — значит прикрыть с тыла», — только и успел сообразить Павлик. Отделившись от земли, Ушанкин спрыгнул в окоп. Почти одновременно, может быть секундой раньше, раздался вопль, выросла фигура вражеского пулеметчика. Потом донеслась тяжелая возня. Перед глазами заметался темный клубок сплетенных тел и… тускло блеснули подковы кирзовых сапог. Надрывный хрип пронизал душу ефрейтора. Ноги налились свинцом.
И, уже теряя ощущение страха, жадно, с распертой от ненависти грудью Павлик вскочил на ноги, бросился на выручку. Командир неудобно лежал на покатом бруствере окопа и пытался сбросить с себя навалившегося немца. Правой рукой он судорожно шарил по земле. В один прыжок Павлик очутился возле борющихся. Затиснув под мышку чужую лохматую голову, он поднял на себя огромное и необыкновенно легкое, обомлевшее от борьбы и страха тело врага и, выкрикнув что-то скверное, бессвязное, кинул его навзничь, сам навалился сверху. Неподалеку грянул выстрел, затрещали кусты, и все затихло. Ничего не слыша, не понимая, Павлик сжимал ослабевшую голову пулеметчика, пока Ушанкин, заткнув немцу кляпом рот, ловко вязал его припасенной веревкой. Уложив пленного на плащ-палатку лицом вниз, лейтенант отбежал к пулемету. Лязгнул вынимаемый замок, что-то полетело в сторону.
Только сейчас Павлик пришел в себя, будто вынырнул из глубины на поверхность. И вдруг из гущи лозняка с пугливым хлопаньем взвились в небо одна за другой ослепительно-зеленые ракеты, обрисовав метнувшийся вдали силуэт. Стало светло как днем. Черная обнажившаяся стена леса дрогнула. Воздух раскололся от огня и металла. Павлик почувствовал себя маленьким, беспомощным, будто его раздели и выбросили напоказ всему свету.
— Паша, быстрей.
Огненный шквал лег на дорогу. Фашисты били с перелетом, отсекая возможный путь к отступлению. От их главной траншеи донесся нарастающий топот ног.
Лейтенант Ушанкин решил по вереску добраться с «языком» до подбитого танка, укрыться в бомбовой воронке. Он перекинул через плечо конец палатки. То же проделал Павлик, оба враз потянули ношу.
Теперь советские полковые батареи перенесли огонь на ближайшие окопы противника. Все смешалось в сплошном тягучем гуле. «Чик-чик-фьють» — пели осколки фугасов. Обледеневшая снизу палатка поддавалась легко, но мешали обломанные кусты. Они хлестали по щеке, тыкались в одеревеневшую ладонь. Немцы из минометов ударили по лощине, потом перестали стрелять. На минуту повисла тишина. «Тр-р-р-р» — словно кто-то над самым ухом рванул коленкор. Оглянувшись, Павлик заметил выросшую близ пулеметного гнезда худую вытянутую фигуру. Послышались крики, обрывки слов. «Напарник, тот, что струсил и пустил ракету, — мелькнула мысль. — Остановить бы его, снять».
Без слов поняв ефрейтора, Ушанкин энергично кивнул, словно говоря: «Только не задерживайся». Павлик отвалился в сторону. Медленно прошуршала у его лица бесформенная туша. Не поднимая головы, ефрейтор повернулся на животе и стал ждать появления врага, один в полыхающей ночи. Нервная напряженность постепенно уступила место упрямому спокойствию… Почти не целясь, Павлик нажал на гашетку автомата; тень в кустах переломилась, исчезла, крики затихли в стороне. Прошла секунда, вторая… Снова, как подброшенный пружиной, кинулся за лейтенантом. На взгорье, у выхода из лощины, в желтоватой вспышке увидел: Ушанкин вдруг выпустил ношу, приподнялся, словно хотел потянуться, и рухнул. Выскочив из оврага, Павлик спихнул в воронку одного за другим командира и пленного, с колотящимся сердцем съехал туда сам.
В небе по-прежнему зацветали ракеты, становились видны плывущие на запад рваные дымчатые облака. Жалобно тинькали по танку слепые осколки, в яму скатывались комья смешанной со снегом земли.
Сдерживая дыхание, Павлик наклонился к Ушанкину. Тот полулежал, прислонясь к осклизлой, блестевшей ледяной пленкой осыпи. Одна рука его скрюченными пальцами касалась колена, другая лежала под сердцем. Из плотно сжатого рта сквозила черная струйка.
— Товарищ лейтенант, — прошептал Павлик.
Ушанкин открыл стекленеющие глаза.
— На мине тряхнуло. Осторожней… У них тут поля…
Павлик беспомощно закивал головой. В темноте желтело лицо лейтенанта.
— А ты… молодчина… — Ушанкин широко, свистяще вздохнул. — Не дотянешь… Пусть сам ползет. Торопись.
— Конечно… конечно, — хрипло повторил Павлик и вдруг вскрикнул: — Товарищ лейтенант! Иван Иваныч…
— Ну, что ты, дурашка? Беду накличешь… А мне уж ничего… ничего не надо. — Ушанкин улыбнулся углом запекшегося рта. — Ни конфет… ни шоколада. — Глаза его невидяще посмотрели на Павлика. — Ордена там… письмо. У Сидор… Павлыча… Он знает. Дочку не забыли бы, жену. — И, слабо отстранив припавшего к ноге Павлика, лейтенант жестко, на последнем дыхании просипел: — Тор-ропись… жду-ут.
Павлик вздрогнул, подался назад и, упершись ногами во что-то мягкое, вспомнил о «языке». Рывком обернулся. Из-под сбившейся на лоб повязки на него глядели ошалелые, неестественно расширенные глаза. Отвислая челюсть была иссиня-черной, в крапинках пороха.
— Рус, рус, — захлебываясь, мотая большой кудлато-седой головой, запричитал до смерти перепуганный «язык». — Рус… Гитлер капут. Капут! Я… камрад.
— Капут? Сволочь ты! — Павлик тряхнул пленного за грудь. — Встать! Ш-шнель!
— Не-е, — заикаясь пуще прежнего, забормотал солдат. — Ноги капут, не пошоль. Контуж. Мина. — При этих словах он весь подался вперед в немом испуге за свою жизнь.
Подхватив под мышки растерянного, все еще дрожащего немца, Павлик с трудом вытолкал его из ямы. Стало жарко, нестерпимо захотелось пить. Он расстегнул ворот и некоторое время лежал под нестихающим огнем, глотая с горсти сыпучий сероватый снежок. Потом взвалил на плечо «языка» и броским, порывистым шагом, хекая под тяжестью немца, уже не скрываясь — на виду у своих и чужих, — бросился вперед по скользким бороздам. Чувствовал, живым не дойти; еще шаг, пять, десять. Гудело в ушах, в голове, в груди, плыли надо лбом какие-то огненные круги. А он все шагал, вперив глаза в стремительно уходившие из-под ног бугорчатые борозды, охваченный одной отчаянной мыслью: в секунды, отпущенные смертью, добраться как можно ближе к своим, донести…
Стрельба усилилась. Позади стрекотал пулемет, будто кто рассыпа́л по полю звонкий лопавшийся горох. Павлик спиной, затылком чувствовал летящий близко свинец. Что-то кольнуло в щиколотку, и в правом сапоге стало тепло. Потом чесануло по пальцам руки, ударило в плечо; в глазах стало рябить… Павлик споткнулся, налетел на какую-то тележку с исковерканным резиновым скатом, — возможно, это был опрокинутый и вмерзший в землю артиллерийский передок, каких много валялось за выгоном поместья. Придавленный внезапно отяжелевшей ношей, он больно грудью навалился на передок.
Перед глазами, словно в тумане, вдруг встала мать. Где это было? Ах да, в эвакуации, сразу же по приезде в Курган. Слабая от перенесенной в дороге болезни, она шла ему навстречу по тенистой песчаной аллее больничного сада, осунувшаяся, маленькая, в сером байковом халатике, совсем не такая, как до войны. Еще издали, заметив сына, ободряюще воскликнула: «Здравствуй. А я узнавала… актрисы здесь не нужны. Будем трудиться в совхозе, Павлик».
А вот новое видение: опять мать, но почему-то в теплом осеннем пальто… Белая стена с медным слепящим колоколом, фуражки с красными околышами. Да это же на вокзале год спустя, когда уезжал на фронт. Рядом — раскрасневшееся лицо Шурочки. Павлику жаль мать и в то же время неловко оттого, что она сует вязаный шарфик в карман его солдатской шинели: «Чтобы не простудился». Надо идти, двигаться. Надо!
До сознания дошли странные булькающие звуки. Кажется, немец плакал. Может, и его ждала мать… жена, дети. И он, наверное, тоже знал, что ему не увидеть их…
Собрав остаток сил, Павлик прижался лбом к обжигающе-холодному, сосульчатому скату повозки: «Не донести мне «языка». Хоть бы одному дойти, дать знать. Передний край тут недалеко…»
Он остервенело затряс притихшего немца, закричал в исступлении, почти не слыша собственного голоса:
— Камрад, камрад. Идем. Комен. Ну! Там русски… Доктор. Жить, жить будешь. Понял? Только держись, держись, понял?