Фредерик Браун
Новенький
— Пап, а люди — они настоящие?
— Малыш, ты и впрямь этого не знаешь, залей тебя вода? Разве у вас в классе Аштарот не рассказывал об этом? Если нет, для чего тогда я плачу им по десять БТЕ[1] за семестр?
— Рассказывал, пап. Но я почти ничего не понял из его объяснений.
— Хм, как бы тебе сказать… Аштарот — он малость… Постой, а что он говорил?
— Он говорил, что люди — настоящие, а мы — нет. И еще: мы существуем только потому, что они верят в нас. То есть мы — это фрукт… какой-то их фрукт.
— Плод их воображения?
— Верно, пап. Мы — плод их воображения. Аштарот так нам объяснял.
— Ну и что тут непонятного? Разве тебе мало этого ответа?
— Слушай, пап, если мы — ненастоящие, то почему мы здесь? Я имел в виду…
— Ладно, малыш. Видно, придется мне самому объяснить тебе это. Но вообще-то не особо забивай себе голову подобными штучками. Они имеют лишь академическую ценность.
— Что значит, «академическую ценность»?
— А то и значит, что к жизни их не особо приставишь. Но знать это надо, чтобы не выглядеть неучем вроде какой-нибудь тупой дриады. Настоящим вещам ты должен учиться на занятиях у Лебалома и Мардука. И не шаляй-валяй, а усердно.
— Ты говоришь про красную магию, одержание и…
— Да, малыш, про них. Красную магию ты должен изучать с особым прилежанием. Ты же — огненный элементаль, понимаешь? Она — твои дрова… Ладно, не будем отвлекаться. Так вот, все топливо, из которого состоит мир, подразделяется на два вида: разум и материю. Это тебе понятно?
— Да, пап.
— Думаю, тебе не надо доказывать, что разум выше материи? Ученые головешки называют разум высшим планом существования. Возьмем, к примеру, камни. Они и подобные им штуки — это чистая материя, то есть низшая форма существования. Люди, так сказать, промежуточная форма. У них есть и то и другое. Тела у них материальные, как и камни, но их поступки направляются разумом. Теперь понимаешь, почему их называют промежуточной формой?
— Кажется, да, пап, но…
— Не перебивай. Есть еще третья и высшая форма существования… это мы. Элементали, боги и те, кого люди по невежеству называют мифическими существами: банши, русалки, африты и луп-гару… словом все-все, кого ты видишь вокруг. Мы выше.
— Но если мы — ненастоящие, как тогда…
— Помолчи, бестолочь. Мы выше, поскольку являемся чистым разумом, понимаешь? Мы — порождение чистого разума, малыш. Вся разница лишь в том, что люди эволюционировали из безмозглой материи, а мы эволюционировали из людей. Можно сказать, они нас породили. Теперь понятно?
— Вроде, понятно, пап. А что, если они перестанут в нас верить?
— Не бойся, не перестанут. Всегда были и будут те, кто верит в нас, и этого достаточно. Разумеется, чем больше людей верит в наше существование, тем сильнее становится каждый из нас. Нынешнее старичье вроде Амон-Ра и Бел-Мардука — наглядный тому пример. Они состарились и одряхлели, потому что сегодня у них нет настоящих последователей. А когда-то, малыш, они были важными шишками. Помню, какие заварушки устраивал Бел-Мардук на Гарпиях.[2] А сегодня — еле ковыляет, без палки шагу ступить не может. Или вот Тор. Малыш, ты бы слышал, какой гвалт он подымал всего несколько веков назад.
— Пап, но если в них почти перестали верить, что с ними будет? Они умрут?
— Как тебе сказать… теоретически, да. Но у нас всегда есть спасительный фитиль. Существует такая порода людей, которая верит всему. Точнее, сомневается в своих сомнениях. Они — ядро нашего существования. Тебе знакомо это слово? Пусть все потешаются над каким-нибудь устаревшим верованием, обязательно найдется хотя бы несколько человек, которых сжигает искорка сомнения. А этого нам достаточно.
— Пап, а что будет, если люди породят новое мифическое существо? Оно тоже окажется здесь и будет жить среди нас?
— Конечно, малыш. Именно так мы все здесь и появились; кто раньше, кто позже. Вот, например, полтергейсты. Они — еще новички. И вся эта эктоплазма, что плавает вокруг и только мешает ходить, — тоже новая. Или взять, допустим, Поля Баньяна.[3] Ты ведь знаешь этого великана? Он у нас совсем недавно, каких-нибудь сто лет, так что он немногим тебя старше. Здесь полно новых обитателей. Разумеется, они не сразу появляются; одних надо просто позвать, других вызвать заклинаниями. Но рано или поздно мы всегда узнаём, кто у нас в новых соседях.
— Подходяще ты мне все растолковал, пап. Спасибо. Тебя я понимаю куда легче, чем Аштарота. Он вечно сыплет длинными мудреными словами: «трансмогрификация» или «суперактуализация», а толку никакого.
— Ну вот и отлично, малыш. А теперь ступай играть. Только больше не води к нам своих дружков из водных элементалей. От них в доме такой пар поднимается, что собственного носа не видно. И вообще я сегодня жду важного гостя.
— Кого, пап?
— Ко мне обещал зайти Дарвет, верховный огненный демон. Сам понимаешь, такие гости каждый день не являются. Потому я и хочу, чтобы ты не мешался под ногами.
— Ну, пап! А мне что, нельзя?
— Нет, малыш. У нас с ним будет серьезный взрослый разговор. Он тут заарканил одного человечка, а это дело тонкое и деликатное.
— Как это, «заарканил одного человечка»? Зачем ему человек?
— Чтобы устраивать пожары в мире людей, зачем же еще! Дарвет намерен по-настоящему заняться его воспитанием. Он говорил, что постарается не допустить прежних ошибок, как тогда с Нероном или с коровой миссис О’Лири.[4] На этот раз у него просто грандиозный замысел.
— Пап, мне что, совсем нельзя посмотреть?
— Позже, сынок. Сейчас-то и смотреть пока не на что. По меркам людей, этот человек — совсем младенец. Но у Дарвета потрясающее чувство предвидения. Он собирается, как говорят у людей, буквально с пеленок воспитывать этого парня. Конечно, придется потратить годы, зато потом, когда все произойдет, можно будет поджаривать небеса.
— Но тогда-то ты разрешишь мне посмотреть?
— Разумеется, малыш. А теперь — марш на улицу. И держись подальше от замороженных великанов. Понял?
— Понял, пап.
Это продолжалось целых двадцать два года. Он постоянно взбрыкивал и отбивался. И вдруг — всё наперекосяк…
Это было с ним всегда, с самых первых месяцев жизни; может, с первых дней, когда Уолли Смит себя еще не помнил. Едва научившись вставать, он стоял на пухлых ножках, держась пухлыми ручонками за прутья манежа, и зачарованно смотрел, как его отец взял тонкую палочку, потер о подошву ботинка, а затем поднес к своей трубке.
Какие смешные облака выплывали из отцовской трубки. Они были вроде бы настоящими и одновременно похожими на серых призраков. Но облака мало занимали Уолли.
Вытаращив глазенки, он смотрел на пламя.
Оно плясало на конце палочки. Оно освещало все вокруг себя и меняло очертания всего. Желто-красно-голубое чудо, волшебство красоты.
Держась одной ручонкой, чтобы не упасть, другой он потянулся за пламенем. Его пламенем. Пламя принадлежало ему, и Уолли хотел его взять.
Отец отодвинул восхитительную палочку на безопасное расстояние и улыбнулся, исполненный слепой отцовской гордости. Он ничего не заподозрил.
— Красиво, сынок, да? Но трогать нельзя. Огонь жжется.
Да, Уолли, огонь жжется. И сжигает.
Еще до школы Уолли Смит успел немало узнать про огонь. Теперь он не понаслышке знал, что огонь жжется. Он убедился в этом на собственном опыте — болезненном, но отнюдь не горестном. В память на плече Уолли остался шрам. Стоило только расстегнуть рубашку, и он сразу видел белесое пятно шрама.
Огонь пометил не только плечо Уолли. Другую отметину получили его глаза.
Глаза Уолли тоже достаточно рано познакомились с огнем. Но не пламя коснулось их. Солнце, восхитительное и губительное солнце. Когда мать выносила детский манеж во двор, Уолли смотрел на солнце. Правильнее сказать, восхищенно взирал, как на пламя спички. Он смотрел на солнце, пока не начинали болеть глаза. Но Уолли и тогда продолжал смотреть, протягивая к солнцу подросшие ручки. Он знал, что солнце — это тоже огонь; пламя, родственное пламени, которое всегда танцевало на конце палочек, когда отец подносил их к трубке.
Огонь. Уолли полюбил его.
Любовь редко обходится без жертв. Уолли расплатился сильной близорукостью и с ранних лет был вынужден носить очки с толстыми стеклами.
Призывная комиссия, едва взглянув на его очки, даже не стала отправлять Уолли на медосмотр. Из-за этих толстых стекол (точнее, по причине скрывавшейся за ними близорукости) Уолли объявили негодным к военной службе и сказали, что больше его не задерживают.
Уолли сильно огорчился, поскольку он хотел попасть в армию. Он не мог забыть киножурнал, где показывали новые огнеметы. Если бы только в его руках оказался такой огнемет!
Однако желание пряталось у него в подсознании. Уолли не догадывался, что это оно заставляет его мечтать о солдатской форме. На дворе стояла осень сорок первого, и Штаты еще только втягивались в войну. Позже, уже после декабря,[5] эта подсознательная причина поугасла, но не потухла совсем. Уолли Смит был патриотом и хорошим американцем, а это куда важнее, чем быть хорошим пироманьяком.
Как бы то ни было, Уолли победил пироманию. Или думал, что победил. Если она еще и оставалось в нем, то запряталась совсем глубоко и почти не тревожила его мысли. Можно сказать, что одну из дорог его разума перегородил здоровенный щит с надписью: «Дальше — ни шагу!»
Правда, желание поиграть с огнеметом его немного встревожило. Но потом… потом был Пирл-Харбор, и Уолли пришлось всерьез задуматься, чем вызвано его желание убивать япошек: истинным патриотизмом или же ему все еще хотелось понажимать на курок огнемета.
Пока он ломал над этим голову, на Филиппинах стало совсем жарко, а японцы расползлись по Малайскому полуострову и добрались до Сингапура. Их подводные лодки теперь шныряли вдоль западного побережья Штатов. Похоже, страна нуждалась в таких, как Уолли. Боевая злость твердила ему: пиромания там или нет, он, прежде всего, — американский патриот, а в закавыках собственной психики он разберется потом.
Уолли попытал счастье на трех призывных пунктах и везде получил отказ. К этому времени фабрику, где он работал, перевели на военные рельсы… Впрочем, мы, кажется, забежали вперед.
В семь лет отец показал Уолли Смита психиатру.
— Да, — заключил психиатр. — Пиромания. Либо сильная тенденция к ее развитию.
— А чем… это вызвано, доктор?
Думаю, вы вдоволь навидались психиатров. На рекламах пивных дрожжей. Внешне все они были похожи на какого-нибудь светилу Венской школы.[6] Может, в этом и есть своя доля правды. Помните, наверное, целую плеяду светил Венской школы, советовавших принимать пивные дрожжи по любому поводу: от пошатнувшейся нравственности до вросших ногтей? Очень убедительные советы, успевшие намозолить глаза едва ли не всем. А потом нацисты прошлись по Австрии своим катком, и из ее вен потекла кровь. От подобного кровопускания пивные дрожжи уже не спасали. Итак, мысленно создайте собирательный образ всех психиатров Венской школы, воспевавших пивные дрожжи, и вы поймете, как выглядел психиатр, к которому привели Уолли Смита.
— А чем… это вызвано, доктор?
— Эмоциональной нестабильностью, мистер Смит. Пиромания не является психическим заболеванием. Постарайтесь это понять. Правильнее будет сказать: не является до тех пор, пока… остается под контролем. Это — разновидность невроза навязчивых состояний, обусловленного эмоциональной нестабильностью. Почему у вашего сына невроз нашел свое проявление через этот канал? Видите ли, возможно, в раннем детстве ребенок перенес психическую травму, которая…
— Простите, доктор, как вы сказали?
— Травму. Своеобразное ранение психики, удар по разуму. В случае пиромании это могла быть боль, вызванная сильным ожогом. Думаю, мистер Смит, вам известна старая поговорка: «Обжегшееся дитя прочь бежит от огня»?
Психиатр снисходительно улыбнулся и жестом профессионального экзорциста, изгоняющего бесов, взмахнул… нет, не волшебной палочкой. За неимением таковой, он взмахнул своим пенсне на черном шелковом шнурке.
— Так вот, мистер Смит, в действительности все обстоит как раз наоборот. Обжегшееся дитя тянется к огню. Любит огонь. Скажите, в раннем детстве Уолли обжигался?
— А как же, доктор. Было ему года четыре. Он добрался до спичек и…
Черт бы тебя подрал, док! Неужели ты не заметил, что у мальчишки шрам на плече? Но в другом ты прав: обжегшийся ребенок любит огонь, иначе не было бы всех этих игр с огнем и ожогов.
Психиатр забыл расспросить отца о том, что было раньше, еще до той коробки спичек. Впрочем, если бы мистер Смит и припомнил что-нибудь, ученый муж энергично принялся бы это опровергать. Он бы стал уверять отца, что огонь притягивает к себе всех детей; тем более что ни до эпизода со спичками, ни после в поведении Уолли не наблюдалось никаких аномалий. Если только психиатр во всеоружии научных теорий ступил на «боевую тропу» травм, он с блеском и не особо напрягаясь объяснит вам любые причины подобных мелких отклонений в поведении ребенка.
Как бы там ни было, психиатр обнаружил причину и вылечил Уолли. На некоторое время.
— Дарвет, не пора ли?
— Нет, я еще подожду.
— Жаль, было бы забавно поглазеть, как полыхает эта школа. Она бы мигом занялась, а пожарные лестницы у них такие узкие.
— Угу. Но я все равно намерен подождать.
— Думаешь, в будущем он сможет развернуться покруче?
— В том-то вся и штука.
— А ты не боишься, что он улизнет с твоего крючка?
— Только не он.
— Уолли, сынок, надо вставать.
— Я уже проснулся, мама.
Уолли сел на постели. Волосы у него торчали во все стороны. Он нащупал очки, без которых мать представляла собой бесформенное пятно.
— Послушай, мама, мне опять снился тот сон. Ну… это огненное существо, и другое, похожее на него. Они разговаривали между собой. Про школу и…
— Уолли, доктор запретил тебе говорить о таких снах. Вот когда он спросит, тогда и рассказывай. Помнишь, что он тебе объяснял? Когда ты о них говоришь, они застревают у тебя в мозгу. Ты их запоминаешь, думаешь про них, и потому они снятся тебе опять. Понимаешь, сынок?
— Понимаю. Но почему я не могу рассказать тебе?
— Да потому, что доктор не велел рассказывать про эти сны никому. Даже мне. Ты мне лучше расскажи, что у тебя вчера было в школе. Снова нелады с арифметикой?
Само собой, психиатр живо интересовался снами. В профессии психиатра, как вы знаете, сны играют важную роль. Однако Уолли нес какую-то бессмыслицу, где было не за что зацепиться. Уолли тут не виноват: просто он был еще слишком мал. Вам доводилось слышать, как семилетние дети пересказывают содержание фильма? То-то и оно.
О своих снах Уолли рассказывал психиатру примерно так:
— …Потом, значит, это большое желтое существо… начали они, в общем, но не очень. И тот большой… ну, повыше другого, который красный… он говорил про рыбалку и сказал, что лизать крючок ему не нравится. Потом…
Уолли чинно сидел на краешке стула, плотно сцепив руки, и через толстые стекла очков во все глаза пялился на психиатра. И забивал его ученые мозги своей околесицей.
— Мой юный друг, когда сегодня будешь ложиться спать, постарайся думать о чем-нибудь приятном. О том, что тебе очень нравится. Допустим…
— Про костер можно думать, доктор?