– Почему?
– То, как ты повела себя в секционном зале, говорит мне, что из тебя выйдет очень хороший врач.
Мне вовсе не казалось, что из меня получится хороший врач. Я чувствовала себя самозванкой. Нелепой.
Секционный зал стоял в расписании каждую неделю, но я продолжала держаться от него подальше. Я понимала, что мне следует либо сдаться прямо сейчас, либо наконец зайти туда, пока мои метания не стали невыносимыми.
Помимо секционного зала, генетики, физиологии, фармакологии и многих других новых и загадочных предметов в первом семестре в медицинской школе нас знакомили с патологией. Ординатор, которая нам преподавала, оказалась примерно одного со мной возраста. Она была забавной и умной и объясняла нам свой предмет с таким пылом и энтузиазмом, что всем в аудитории захотелось стать патологоанатомами. Кроме того, она была из тех людей, к которым сразу же проникаешься симпатией, и под влиянием своей необузданной спонтанности однажды я попросилась сходить с ней на вскрытие. Разумеется, если бы я занималась какой-то полезной работой в практической анатомии, решала загадки и давала ответы, то мне, конечно, помогли бы избавиться от страхов. Но я была студентом-медиком первого курса. Я (буквально) пришла с улицы. Она же явно ответит мне отказом, что тоже неплохо – если мне было не по себе в чистом секционном зале без пятнышка крови, то как я смогу перенести вскрытие?
Она согласилась.
5
Выбор
Каждый раз, придя в больницу, вы понимаете, куда вам нужно. Во всех коридорах над головой висят указатели. На полу нарисованы стрелки. Разноцветные планы с надписью «Вы здесь!» прикручены к стенам. Все подписано, все размечено. Заблудиться просто невозможно, во всяком случае, в теории, так как местонахождение каждого отделения обозначено и на дверях висят объяснения.
На двери же, которую искала я, никакого объяснения не было. Она располагалась у стойки регистратуры, в небольшом закутке больницы. Ни таблички, ни описания на стене, и, если заметить ее, проходя мимо, можно подумать, что дверь ведет в какую-нибудь кладовую или небольшую гардеробную.
Я решила добираться на учебу из дома каждый день, и в то утро во время долгой поездки (час и сорок пять минут) я слушала радио на большой громкости. Оно меня отвлекало, наполняя машину и голову текстами песен. Тогда я не знала, что несколько часов спустя буду возвращаться домой в полной тишине. Музыка в итоге станет для меня своеобразным барометром и будет нужна, чтобы отвлечься или найти утешение. Ее отсутствие будет свидетельством особенно тяжелого дня, когда необходимо обработать в тишине собственные мысли, и я неоднократно всю дорогу до дома буду проводить в полной тишине.
Найдя дверь без надписи, я вошла и сразу же наткнулась на лабиринт коридоров. В кабинетах по обе стороны за горами больничных карт печатали секретарши. Мимо проходили тихо переговаривавшиеся люди с чашками кофе в руках. Все выглядело совершенно обычно. Я прошла по еще нескольким коридорам, открыла еще несколько дверей без надписей, и каждую последующую было все тяжелее преодолеть, словно в какой-то реалистичной компьютерной игре. Магнитные пропуска. Клавиатуры. Коды я записала на листочке и теперь аккуратно набирала на серебристых кнопках. В какой-то момент я застряла межу двумя дверьми, и мужчине в медицинской форме пришлось меня спасать, однако в итоге я добралась до своей конечной цели – морга, где меня встретила наш ординатор.
– Ты добралась, – сказала она.
Думаю, она была удивлена не меньше моего.
Раздевалка морга подействовала на меня успокаивающе, напомнив детские походы в бассейн. Здесь были деревянные скамьи и кафельный пол. Стоящие рядами шкафчики, большинство незапертые и с распахнутыми дверцами, были заполнены фотографиями и наклейками, сделанными на заказ кру́жками и запасными кофтами. Знаки жизней, прожитых вне больницы. Как в бассейне, была и проходная зона, только здесь на стенах висели напорные шланги и жесткие щетки. Мне выдали защитную одежду, как я и ожидала, однако в дополнение к ней шли еще очки и резиновые сапоги, а также огромные резиновые перчатки, доходившие до локтей. Осмотрев свой новый наряд, я задумалась, что же такое меня может ждать, раз все это так категорически необходимо.
Ординатор повернулась ко мне.
– Сейчас мы зайдем в эти двери, – показала она. – Там три стола, на которых лежат три тела, все на разной стадии вскрытия. Сегодня мы будет работать с тем, что справа.
Я посмотрела на двери и почувствовала знакомую тревогу, которая начала подкатывать к горлу откуда-то из живота.
– Совершенно нормально так на это реагировать. Совершенно нормально испытывать беспокойство, тревогу или желание покинуть комнату, – сказала ординатор. – Ты можешь выйти в любой момент вот через эти двери и снова окажешься в раздевалке. Никто и слова не скажет. Никто о тебе ничего плохого не подумает.
И после этих слов я поняла, что справлюсь. Потому что с этими словами я получила нечто, что нам очень редко дают в медицине.
Ординатор дала мне разрешение реагировать. Разрешение испытывать эмоции и потрясение, а также самой признать мои собственные чувства.
Столько раз от нас ожидали, что мы будем оставаться бесстрастными, бездушными механизмами, запрограммированными на невосприимчивость ко всем несчастьям и страданиям, которые попадаются на пути. Подобное неодобрение эмоциональных реакций имеет место и в повседневной жизни. В определенных общественных кругах принято испытывать особое отвращение ко всем, кто выражает эмоции, ко всем, кто признается, что разбит или не справляется. На страницах газет и журналов отводится особое место для расплакавшихся на публике знаменитостей, особенно если это мужчины. От нас ждут, что мы каким-то образом сдержим в себе чувства и реакции на события, не дадим им выйти на поверхность, потому что их исчезновение делает жизнь для всех остальных намного проще. В медицине это считается чуть ли не обязательным.
– С тобой все будет в порядке, – сказала ординатор.
И со мной все было в порядке.
Разумеется, увиденное за этими дверьми меня полностью шокировало. У меня сразу же сложилось впечатление, будто я нахожусь на съемках фильма или за кулисами какой-то телепередачи – настолько происходящее передо мной было непохожим на все, что я когда-либо видела, и мозг отказывался это обрабатывать. Поначалу моим глазам нужно было держаться на каком-то расстоянии, так что я слонялась по периметру комнаты. Я протирала свои безупречно чистые очки. Поправляла идеально сидевшие перчатки. Я делала все, лишь бы не смотреть на то, на что пришла посмотреть. Поразительно, впрочем, насколько быстро человек ко всему приспосабливается: уже через несколько минут я стояла рядом с нашим ординатором (она была очень умной и очень доброй и дала мне возможность послоняться и привыкнуть, а также протирать свои безупречно чистые очки, и ничего при этом не говорила).
Не уверена, когда именно и даже как, однако в какой-то момент в эти первые несколько минут в морге я отпустила потрясение и страх. Они куда-то пропали, испарились посреди наблюдаемого мной чуда – чуда анатомии и физиологии, чуда человеческого тела. И с каждым этапом вскрытия происходили новые небольшие чудеса, и новые рисунки из учебников оживали. Когда мы добрались до сердца и мне показали левый желудочек, я почувствовала небывалый восторг. Передо мной был левый желудочек! Та штука, которую я рассматривала последние несколько недель в учебниках, теперь лежала у меня прямо перед глазами! Чувство было такое, словно я встретила на улице знаменитость.
Самое величайшее чудо из всех было оставлено напоследок. Когда достали мозг и передали его мне, я осознала, что держу в руках саму сущность лежащего рядом человека. Его мысли, надежды, мечты, переживания. Его личность. Его самовосприятие. Воспоминания длиною в жизнь. Все это лежало какое-то мгновение у меня на пальцах, и от выпавшей чести у меня перехватило дыхание.
Когда препарируют мозг, на разрезе мозжечка («малого мозга») можно увидеть область, похожую на ряд тонких разветвлений, будто листы папоротника, вытягивающие свои крошечные пальцы в глубины нашего разума.
Эта область отвечает за передачу двигательной и сенсорной информации – помогает нам координировать свои движения, держать равновесие. Выживать. Она называется «древом жизни» и остается одной из самых прекрасных вещей, которые я когда-либо видела.
После того дня я стала регулярно бывать в морге. Я знала работников по именам. Мне даже не приходилось сверяться с бумажками в кармане, чтобы ввести цифры и буквы на серебристой клавиатуре, и я больше не застревала в коридорах. Мне даже стало не хватать своих резиновых сапог и перчаток по локоть.
Разумеется, я ходила и в секционный зал, который теперь меня нисколько не пугал, и с удовольствием рассматривала под микроскопом многочисленные города и деревни, лежащие в глубинах наших тел. Тем не менее морг казался чем-то более важным, настоящим. Каждый раз на обратном пути я шла по коридорам мимо печатающих письма секретарей, все больше приближаясь к повседневной жизни, и в итоге выходила из двери без надписи у стойки регистратуры. Каждый раз я шла обратно к своей машине, минуя толпы людей, проживающих свои обыденные жизни, и думала: «Вы и понятия не имеете, что я только что видела».
По дороге домой я разглядывала всех, кто попадался на пути – велосипедиста на светофоре или людей, идущих по пешеходному переходу, – и представляла всю анатомию, скрывающуюся в их плоти. Все те маленькие чудеса. Я начала даже немного переживать, что больше никогда не буду смотреть на людей, как прежде. И решила посетить морг в последний раз. Мне еще много чему нужно было научиться, а он уже сыграл свою роль – он помог мне справиться с тем, что пугало больше всего, и дальнейшая учеба в медицинской школе дастся мне без особого труда.
Какой же я была наивной!
В свой последний визит я пришла в раздевалку морга и ординатор встала перед двойными дверьми, перегородив мне путь в выложенную кафелем комнату с тремя столами из нержавеющей стали.
– Я собиралась тебе написать, – сказала она.
Я сперва подумала, что планы изменились. Может, ей нужно быть в другом месте. Может, в тот день не было трупов.
– Все отменяется?
– Нет, – она покачала головой. – Не отменяется. Просто я хотела дать тебе выбор.
Я нахмурилась.
– Это самоубийство, – сказала она. – Ты точно хочешь присутствовать?
Я посмотрела ей за спину, на двойные двери – было интересно, что меня ждет за ними.
– Я точно хочу присутствовать, – ответила я.
Это оказался мужчина.
Два других стола пустовали, и он лежал в одиночестве. Он не пришел на встречу, о которой договорился со своей дочерью, и она отправилась в родительский дом, где обнаружила отца повесившимся в сарае, в саду. Ему было пятьдесят три. Ничто не предвещало беды. Никакой предыстории. Ничто не указывало на то, что он решил свести счеты с жизнью. Невозможно распознать самоубийцу, который не хочет, чтобы его заметили. Дочери как-то удалось срезать веревку, и она пыталась откачать его с таким отчаянием, с таким надрывом, что сломала каждую косточку его грудной клетки. Я смотрела на его лицо и на след от веревки вокруг шеи.
Мы приступили.
Когда вскрытие было закончено, ординатор ушла ненадолго, чтобы забрать что-то, и меня впервые оставили одну. Пока мы работали, привезли кого-то еще. Это тоже был мужчина, и он ждал нас на другом столе. Я подошла и взглянула на маркерную доску над его головой, где работники записывают всю предоставленную им информацию. Этому мужчине тоже было пятьдесят три, и тем утром он погиб в автомобильной аварии. Я вернулась к нашему столу и снова посмотрела оттуда на другого мужчину.
Если бы раньше у меня спросили, что я думаю о самоубийстве, я бы сказала, что невероятно сочувствую тем, кто впал в такое отчаяние, что захотел свести счеты с жизнью. Я бы сказала, что нужно относиться с пониманием и никогда никого не осуждать, если не знали этого человека при жизни. Тогда же, стоя в том морге между двумя столами, я ощутила такую злость, такое бешенство, что чуть не сбежала из страха, что не смогу себя сдержать.
Я подумала о его дочери, о том, с каким отчаянием она пыталась вернуть своего отца к жизни, о том, что она никогда – что бы ни случилось в ее жизни дальше – не сможет избавиться от воспоминаний об этом дне. Я недоумевала, как он мог на это пойти, зная, что его найдет дочь, осознавая, как это на ней отразится. Я думала о том, что эти мужчины одного возраста и умерли в один день, но у одного была возможность сделать выбор, а у другого нет.
Спустя многие годы, перевидав множество пациентов, я наконец постигла истину.
Чтобы помочь мне все осознать, потребовался еще один человек – человек, с которым я познакомилась в психиатрическом отделении.
Он был младшим врачом.
А еще пациентом.
6
Зеркала
Когда Алекс поступил в первый раз, он был сломлен и находился в замешательстве.
Оглядываясь назад и вспоминая происходившее, часто можно заметить тревожные звоночки, щелчки и дребезжание на ветру, однако тогда никто не обратил внимания. Алекс тратит по нескольку часов на прием одного пациента. Посреди ночи пишет длинные, бессвязные письма своему консультанту. «Все более странное поведение
Алекс продолжал верить, что работает врачом в отделении, в котором теперь стал пациентом. Врача, разумеется, он изображал убедительно. Настолько, что некоторые другие пациенты тоже начали в это верить.
Постепенно, спустя недели, благодаря поддержке и разговорам, а также лекарствам и вниманию, Алекс пошел на поправку. Он начал больше нам доверять. Он уже мог говорить о своих мыслях и поведении и стал понимать, почему здесь находится. Мы с Алексом провели много долгих бесед. Он рассказывал о стрессе, с которым сталкивался, работая младшим врачом, каким некомпетентным он себя чувствовал и как сильно в себе сомневался. Не думаю, что мне когда-либо были ближе пациент и его история. Не уверена, что такое вообще возможно в будущем. На его месте могла оказаться я. Я всегда считала, что между врачом и пациентом небольшая дистанция, однако с Алексом она оказалась особенно короткой. Больше всего, впрочем, мы разговаривали о его собаке по кличке Флетчер. Он всецело посвящал себя ей, и это тоже нас связывало. Золотистый ретривер с добрыми глазами и причудливой походкой. Алекс частенько показывал мне на своем телефоне фотографии и видеоролики с Флетчером. Если остальные пациенты, когда их отпускали на день из больницы, встречались с родными и друзьями, Алекс навещал свою собаку в питомнике. Из-за трагического поворота судьбы и в силу непреодолимых географических обстоятельств у него не было семьи, а друзей можно пересчитать по пальцам. Флетчер стал для него всем.
Алекса выписали днем в четверг; царила необычайная жара. Перед его уходом мы с ним сидели в тени на скамейке в саду для пациентов, и у нас состоялась последняя беседа. Мы говорили о разных работах, которые успели попробовать в жизни, мы смеялись и делились ужасными больничными историями. Он сообщил, что хотел бы в итоге вернуться в медицину, потому что ему нравилась эта работа, ему ее не хватало. Он говорил, как ему не терпится забрать Флетчера домой. Казалось, я общаюсь уже не с пациентом, а с коллегой.
Вечером в субботу он повесился.
Я узнала об этом на обходе палат в понедельник утром. Я уже сталкивалась с самоубийствами прежде, однако потрясение было таким огромным, таким невыносимым, что на несколько минут я потеряла дар речи. Когда я наконец заговорила, первыми моими словами были: «Нет, это, должно быть, какая-то ошибка, потому что он бы
Я угодила в ловушку, полагая, будто у Алекса был выбор, представляя, будто он сидел в субботний вечер у себя дома и решал, умереть ли ему в этот день или остаться жить. А на самом деле выбора у него было не больше, чем у человека, умершего от сердечного приступа или рака кишечника.
Его погубила болезнь, подобно тому как другие болезни уносят жизни людей каждый день. Я понимала, что эти мысли уже были где-то в моей голове, однако мне потребовалось несколько дней, чтобы их отыскать, осознать, что в жизни мы выбираем не между черным и белым. Цвета и оттенки определяются нашими мыслями и жизненным опытом, и решения принимаются не только нами, но и болезнями, которые заселяют наш разум, нашу кровь.
Лишь тогда я заглянула в прошлое и вспомнила, как, будучи студенткой, стояла в морге, переполненная злостью и разочарованием. Я наконец осознала то, что не смогла понять тогда, что, подобно Алексу, ни мужчине, погибшему в автомобильной аварии, ни тому, который повесился в сарае в саду, не было предоставлено какого-либо выбора.
Порой кажется, что есть выбор, но на поверку он оказывается иллюзией. И только посетив психиатрическое отделение, начинаешь понимать, насколько ничтожным такой выбор может быть.
Пожалуй, в психиатрии это самая главная задача – возвращение пациентам выбора, так как вместе с ним возвращается и надежда. Многие пациенты поступают в отделение с полным ее отсутствием, и там, где в их жизни была концепция выбора, образуется пустота. Способность выбирать рождается в признании своих эмоций – как можно принимать какие-либо решения, когда человеку не дозволено изучить собственные чувства? Ординатор в морге позволила мне разобраться своей реакции на смерть, дав мне выбор – остаться или уйти, а вместе с ним и надежду на то, что эта работа все-таки окажется мне по плечу.
В медицине, да и не только, жизненно важно сохранять возможность выбора, однако, пожалуй, наиболее остро это ощущается именно в психиатрии, где такая возможность у пациентов часто бывает утеряна. И когда человеку возвращается способность выбирать, появляется и желание жить, и это самое прекрасное зрелище на свете. Потому что именно надежда способна залатать потрепанные жизни – как пациентов, так и врачей.
7
Слова
Столкновение с подходящей к концу жизнью, а также признание наших чувств по этому поводу – серьезное испытание как для студента-медика, так и для младшего врача. К сожалению, об этом еще и говорят меньше всего, от нас ждут, что мы научимся справляться со смертью по мере опыта, подобно тому как учимся брать кровь из вены или устанавливать катетер.
Попав наконец в больницу, я сразу же обратила на это внимание. Мы скачем от одной экстренной ситуации к другой, и у нас не остается времени, чтобы переварить собственные мысли. От нас ждут, что мы сразу же переключимся на следующую ситуацию, следующую трагедию, не поговорив о той, которую только что оставили позади. От нас ждут, что мы будем носить в себе эти комочки скорби каждый день либо очень быстро научимся строить вокруг себя стены, чтобы отгородиться от страданий. Вместе с тем человек, о котором заботишься, невольно становится тебе небезразличным, и ни одна стена не сможет от этого защитить.
Первые полтора года в медицинской школе мы провели главным образом в лекционном зале, где в темноте усваивали анатомию, фармакологию и физиологию. Пытались понять механизмы заболеваний. Тщательно зарисовывали паховый треугольник. В середине же второго курса один вечер в неделю нам разрешалось проводить в Лестерской королевской больнице, что была в пятнадцати минутах ходьбы. Там уставший и изможденный работой консультант доблестно пытался подготовить нас к больничной реальности. За следующие несколько лет мы ходили в эту больницу множество раз, однако у нас никогда больше не было столько энтузиазма, как в первый день – вокруг шеи болтались стетоскопы, и мы шли бодрым шагом навстречу своему будущему. Для нас это было небольшой наградой за бесконечные часы, проведенные за учебниками. Тогда мы впервые почувствовали себя настоящими врачами и снова и снова говорили это друг другу, приближаясь к больнице.
Врач-консультант, который занимался нами в эти драгоценные дни в больнице, был детским рентгенологом, сведущим и очень опытным. Он знал, как разжечь в нас интерес, при этом удерживая огонь под контролем. Мы собрались в небольшой свободной комнатке в одном из отделений, и он описал различные дилеммы и сценарии, характерные примеры, дал пищу для размышлений.
За дверью были слышны голоса пациентов. Настоящих пациентов всего в паре метров от нас. От приятного волнения кружилась голова.
– Представьте, – сказал он однажды, – что у вас на приеме пациент по какой-то другой проблеме, который сообщает, что болеет раком легких. Что вы ему скажете?
Мы, восемь человек, начали коситься друг на друга. Я была самой старшей, и первой выставить себя дурой предстояло мне.
– Я скажу ему, что очень сожалею это слышать, – ответила я.
Консультант нахмурился.
– Нет, нет, ни в коем случае. Это вообще последнее, что стоит ему говорить.
Я предприняла жалкую попытку поспорить. На втором курсе медицинской школы я только и могла, что разбрасываться состраданием, компенсируя отсутствие реальных знаний. Врачи же должны быть добрыми, не так ли? Сочувствовать? Что еще я могу сказать, если нельзя выразить сожаление?
– Нужно поблагодарить его за то, что он сообщил эту информацию, – пояснил консультант. – Выражение сожаления – это оценочное утверждение. Эти слова имеют большой вес, который человек может оказаться не в состоянии нести.
Он был прав. Теперь-то я знаю, что он был прав. Тогда же я просто не могла понять, как выражение сожаления может оказаться такой большой проблемой. Теперь я понимаю.
Каждое слово, которое мы вручаем кому-то другому, несет свое бремя, и то, что будет невесомым для одного, может для другого стать неподъемной ношей. Каждый взвешивает слова собственными весами.
Проходя свой путь в медицине, я многое узнала о весе слов. Когда я была младшим врачом, мне выпала непростая задача сообщить молодому парню (и его семье), что у него диагностировали шизофрению. Диагноз поставил кто-то более умный и опытный, чем я в то время, однако из-за дорожных пробок и запланированных неотложных совещаний именно мне пришлось сообщать эту новость. Я постаралась как могла. Помню, что они все, разумеется, сильно расстроились, а я сказала этому парню, что он тот же самый человек, каким был пятью минутами ранее. Разумеется, это было правдой только отчасти. Потому что одним этим словом я всучила ему непосильную для человека ношу. Потому что слова никогда в жизни не остаются просто словами.
Через пару лет после разговора о том, как опасно выражать сожаление, меня отправили в сельскую больницу проходить практику по так называемой онкологической помощи. Дорога туда-обратно занимала пять часов, и каждый день у меня была уйма времени поразмышлять об «онкологической помощи», а также о том, что значение этих слов не такое уж очевидное, как может показаться на первый взгляд.
Для меня, как студентки, одной из трудностей пребывания в этой больнице – да и вообще в любой – было найти Пациента-Чтобы-Поговорить. Именно этим студенты-медики бо́льшую часть времени и занимаются. Они ходят кругами по отделению в отчаянных поисках пациента, желающего рассказать им свою историю. Так мы учимся собирать анамнез, проводить диагностику, назначать медикаменты, составлять план лечения. Когда попадаешь в больницу, ролевая игра становится реальностью, а на смену страницам из учебника приходит чья-то жизнь. Нет лучшего способа обучения, чем разговор с пациентом, однако это не всегда дается легко.
В один прекрасный день, когда я испробовала уже почти все варианты в онкологическом отделении (а также в амбулаторной клинике и кабинетах химиотерапии), пытаясь найти Пациента-Чтобы-Поговорить, я в последней отчаянной попытке обратилась к работавшей в отделении медсестре с вопросом, не знает ли она кого-нибудь, готового уделить мне десять минут.
Медсестра огляделась по сторонам, покачала головой и сказала, что вряд ли.
– А что насчет женщины в угловой кровати? – сказала я. – Той, что вяжет? Кажется, с ней может получиться.
Посмотрев на меня какое-то время, медсестра взяла из своей тележки ее медицинскую карту и передала мне.
У женщины в угловой кровати был рак кишечника в терминальной стадии. Она уже тщетно испробовала все варианты лечения, и теперь ей оказывали паллиативную помощь. Ее собирались выписывать домой, где ей должны были помогать опытные медсестры и сотрудники службы по уходу за больными на дому.
Женщину в угловой кровати отправляли домой умирать.
Ознакомившись с ее медицинской картой, я подняла глаза на медсестру.
– Было бы эгоистично с моей стороны ее о таком просить, так ведь? Тратить ее время?
– Да не в этом дело. Она будет только рада с вами поговорить.
– Тогда?..
– Вы можете с ней поговорить, – заключила медсестра, – но только если пообещаете не произносить слово «рак».
– Простите?
– Ну, или «злокачественный», «паллиативный» или «опухоль», или даже «образование». Ни одно из этих слов. Она не желает их слышать. Она отказывается их слышать.
– Тогда какие слова мне использовать?