Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вдали от безумной толпы - Томас Гарди на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В следующую секунду по телу одной из овец пробежала страшная судорога, несчастное существо вытянулось и подскочило высоко в воздух, а после этого поразительного прыжка тяжело упало и застыло. Батшеба приблизилась. Овца была мертва.

– Что же делать?! Что делать?! – снова воскликнула фермерша, ломая руки. – Нет, я за ним не пошлю, не пошлю!

Сила выражения решимости подчас превосходит силу самой решимости. К восклицаниям нередко прибегают как к костылям, надеясь подпереть ими слабеющее убеждение, которое, будучи твердым, вовсе не требовало громких фраз. Сказанное Батшебой: «Нет, никогда!» – в действительности означало: «Наверное, придется».

Выйдя за ворота, она подняла руку, подзывая своих работников. Лейбен Толл ее заметил и повернул обратно.

– Где теперь Оук?

– По ту сторону долины, в коттедже, который зовется «Гнездо».

– Бери гнедую кобылу и скачи туда. Скажи ему, чтоб немедля возвращался. Что я так велела.

Через две минуты Лейбен уже сидел на Полл, гнедой кобыле – неоседланной, с поводьями без удил, – и легким галопом поскакал вниз по склону холма. Батшеба и все остальные глядели ему вслед. Ежесекундно уменьшавшаяся фигура двигалась по верховой тропе, миновав сперва шестнадцатиакровый луг, потом овечий выгон, среднее поле, низину и надел Кэппела, а затем, превратившись в едва различимую точку, пересекла реку по мосту и стала подниматься через Вешнее пастбище и Белые Ямы.

Домик, куда удалился Габриэль, прежде чем окончательно покинуть Уэзербери, казался крошечным светлым пятнышком перед стеной голубых елей на склоне противоположного холма. Батшеба ходила из стороны в сторону, а работники вернулись к овцам и стали их растирать, надеясь облегчить муки бедных животных. Однако все старания были напрасны.

Хозяйка продолжала ходить. Вот всадник стал спускаться, и звенья томительно длинной цепочки последовали в обратном порядке: Белые Ямы, Вешнее Пастбище, надел Кэппела, низина, среднее поле, овечий выгон, шестнадцатиакровый луг. Батшеба надеялась, что у Лейбена хватило разуменья уступить лошадь Габриэлю, а самому вернуться пешком. Наконец лицо всадника стало различимо. Это был Толл.

– Ах, как же ты глуп! – воскликнула Батшеба и, не увидав нигде пастуха, прибавила: – Или Оук уже уехал?

Лейбен спешился, выглядя скорбно, как Мортон[26] после битвы при Шрусбери[27].

– Ну что же? – произнесла Батшеба, отказываясь верить в то, что ее устное lettre-de-cachet[28] не было передано должным образом.

– Он говорит: «Молящим пристало смирение».

– Что?! – произнесла молодая фермерша, расширив глаза, и забрала в грудь побольше воздуха для гневной тирады.

Джозеф Пурграсс опасливо попятился.

– Пастух говорит, что не придет, пока вы не попросите его учтиво, как подобает женщине, умоляющей об одолжении.

– Да как он смеет так мне отвечать?! По какому праву?! Кто он такой, чтобы ставить мне условия?! Неужто я стану просить о помощи того, кто сам недавно был от меня зависим?

Еще одна овца, высоко подскочив, упала замертво. Люди стояли мрачные, высказывая свое суждение одними лишь взглядами. Батшеба отвернулась. Глаза ее были мокры. Не в силах более скрывать, как ей тяжко сносить последствия собственной гордыни, она горько заплакала, и все работники увидели слезы хозяйки.

– Полноте, мисс! К чему убиваться? – сочувственно произнес Уильям Смоллбери. – Вы просто возьмите и попросите его помягче. Он придет – это уж как пить дать. Гейбл не таковский, чтобы в помощи отказывать.

Батшеба обуздала свое горе и осушила глаза.

– Ах, как это жестоко с его стороны! Как жестоко! – пробормотала она. – Он вынуждает меня делать то, чего я бы сама ни за что не сделала! Да, вынуждает. Толл, иди за мной.

После такого проявления чувств, не вполне подобающего главе фермы, Батшеба вернулась в дом в сопровождении Лейбена, следовавшего по ее пятам, и торопливо написала несколько строк под аккомпанемент тихих судорожных всхлипываний, которые обыкновенно возникают после приступа плача, как волны после бури. Послание, хотя писавшая спешила, вышло учтивым. Отстранившись, Батшеба пробежала его глазами и собралась было сложить листок, но в последнюю секунду прибавила: «Не покидайте меня, Габриэль!» Написав эти слова, она слегка покраснела и сжала губы, словно для того, чтобы не позволить себе передумать.

Отправив письменное послание, как и предшествовавшее ему устное, с Лейбеном Толлом, Батшеба стала ждать. После четверти часа, проведенных в тревоге, снова послышался топот лошади. На сей раз Батшеба не нашла в себе сил глядеть на приближающегося всадника. Она оперлась о бюро, на котором писала, и закрыла глаза, как бы желая оградиться и от страха, и от надежды.

Надеяться, однако, все-таки было можно. Габриэль не злился: он сохранил спокойствие, несмотря на то высокомерие, какое источал приказ фермерши. Батшеба обладала таким тщеславием, что, будь она менее красива, это навлекло бы на нее всеобщее осуждение. Вместе с тем, она блистала такою красотой, что будь ее тщеславие чуть слабее, оно казалось бы вполне простительным.

Когда конский топот приблизился, Батшеба вышла из дому. Пронесясь между ней и небом, всадник подъехал к овечьему загону и, спешиваясь, поглядел через плечо назад. Это был Габриэль. Настало одно из таких мгновений, когда глаза женщины противоречат ее устам. Устремив на пастуха взор, исполненный благодарности, Батшеба сказала:

– О, Габриэль, как вы могли так дурно со мною обойтись!

Сей упрек в промедлении прозвучал столь нежно, что адресат, вероятно, счел его заменой благодарности за теперешнюю свою готовность помочь. Смущенно пробормотав что-то в ответ, Оук заспешил далее. Батшеба по взгляду поняла, какая из начертанных ею фраз побудила Габриэля вернуться.

Когда она, следуя за ним, вновь вошла в оградку загона, он уже хлопотал среди беспомощных раздувшихся тел: куртка его была сброшена, рукава подкатаны, из кармана извлечен спасительный троакар – маленькая трубка со стилетом внутри. Та ловкость, с какой Габриэль стал применять этот инструмент, сделала бы честь госпитальному хирургу. Отыскав на левом боку овцы нужное место, он прокалывал кожу и рубец, после чего быстро извлекал стилет, а трубку оставлял на месте, и сквозь нее вырывалась струя воздуха, которая погасила бы свечу, если бы таковую поднесли к отверстию.

Как известно, облегчение от боли есть само по себе наслаждение[29], и морды несчастных животных служили тому доказательством. Успешно исполнив сорок девять операций, Оук лишь раз промахнулся: нанес страдающему созданию смертельный удар, вонзив острие мимо метки – работа совершалась в крайней спешке, каковой требовало состояние стада. Четыре овцы умерли до прибытия пастуха. Три выздоровели без прокола. Всего же овец, выбравшихся за ограду и наевшихся ядовитой травы, было пятьдесят семь.

Когда Оук, ведомый любовью, окончил свой труд, Батшеба приблизилась и поглядела ему в лицо.

– Габриэль, вы останетесь у меня? – спросила она и, обезоруживающе улыбнувшись, не поспешила плотно сомкнуть губы, ибо вскоре ей предстояло вновь разомкнуть их в улыбке.

– Да, – ответил Оук.

И она улыбнулась ему опять.

Глава XXII

Большой амбар. Стрижка овец

Человек может стушеваться не только оттого, что в критический момент ему недостало бодрости духа, но и (с неменьшей вероятностью) оттого, что в пору подъема он не нашел своим душевным силам исчерпывающего применения. Впервые после гибели собственного стада Габриэль Оук обрел прежнюю независимость мысли и деятельную энергию – достоинства, которые, если не представится удобный случай, бывают так же бесполезны, как и удобный случай без них. При благоприятном стечении обстоятельств они способствовали бы возвышению Оука, но подле Батшебы Эвердин он лишь расточал время. Вешние воды текли мимо, не подхватывая Габриэля, а в скорости мог явиться низкий прилив, которому уже и не под силу было бы стронуть его с места.

Настало первое июня – разгар стрижки овец. Даже наименее плодородные пастбища пылали здоровьем и пестрели яркими красками: вся зелень была свежа, каждая пора открыта, каждый стебель готов был брызнуть соком. В полях и лугах явственно ощущалось присутствие Бога, а дьявол ретировался в город. Пушистые сережки на деревьях, побеги папоротника, напоминающие епископские посохи, квадратные головки мускатницы, соцветия аронника, похожие на фигурки багроволицых святых в малахитовых нишах, белоснежный сердечник, зубянка, близкая по цвету к человеческой коже, колдунова трава, черные лепестки грустно кивающих колокольчиков – таковы были причудливые украшения уэзерберийской флоры. Что же до местной фауны, то ее сегодня представляли видоизменившиеся фигуры мистера Джена Коггена (первого стригальщика), двух его помощников (странствующих овечьих цирюльников, чьи имена нет нужды упоминать), Генери Фрэя, мужа Сьюзен Толл и Джозефа Пурграсса (исполнявших роли четвертого, пятого и шестого стригальщиков), затем юного Каина Болла (помощника) и, наконец, Габриэля Оука, руководившего стрижкой. Никто из упомянутых не стеснял себя чем-либо, достойным называться настоящей одеждою, и все же тела их были достаточно прикрыты, чтобы являть собой приличную середину между низшей и высшей индусской кастой. Угловатая напряженность поз и застылая неподвижность лиц свидетельствовали о том, что все заняты серьезным делом.

Стрижка совершалась в амбаре, который потому так и назывался – стригальным. Строение это было крестообразно, как храм с боковыми нефами. Напоминая приходскую церковь своей формой, оно соперничало с нею еще и древностью. Вероятно, прежде здесь находился монастырь; доподлинно этого никто не знал. От прочих построек обители не осталось и следа. Телеги, обильно груженные снопами, могли легко попадать внутрь амбара через два боковых крыльца, над которыми высились заостренные каменные арки – вырезанные широко и смело, эти простые украшения сообщали зданию величие, не всегда присущее более вычурным постройкам. Потемневшая каштановая кровля, стянутая огромными скобами, прямыми и изогнутыми, поперечными и косыми, имела вид куда более солидный и благородный, чем крыши девяти из десяти сегодняшних церквей. Вдоль боковых фасадов, отбрасывая густую тень, шли контрфорсы, напоминавшие ноги великанов в широком шаге. Их остроконечные арки одновременно способствовали украшению и вентиляции здания.

Про этот амбар можно было сказать, что он в большей степени служит первоначальному своему назначению, чем любая церковь и любой замок того же века и стиля. В отличие от большинства сохранившихся образчиков средневекового зодчества, это строение использовалось для дел, не запятнанных руками времени, и те, кто трудился в нем теперь, были хотя бы по духу близки тем, кто его строил. Видя, как в этих многое переживших стенах кипит работа, и размышляя об их прошлом, путник мог удовлетворенно заметить, что преемственная связь не разорвана. Мысль о постоянстве идеи, руководившей строителями, рождала чувство благодарности и даже гордости: здание уцелело, и его назначение не сделалось людям ненавистным. Теперь простое серокаменное творение древних умов дышало покоем, если не величием, несвойственным средневековым храмам и крепостям, которых сегодня часто тревожит обращенное к ним чрезмерное любопытство. Здесь старина и современность были заодно. Копьевидные окна, изъеденные временем клинчатые камни и желобы, прямизна оси, потемневшие балки и стропила каштанового дерева – все это не несло на себе отпечатка устарелого фортификационного искусства или обветшалого вероучения. Питание тела хлебом насущным, как прежде, остается и премудростью, и религией, и желанием человека.

Сегодня старые двери были распахнуты навстречу солнцу, щедро лившему свет на гумно, сколоченное посреди амбара из толстых дубовых досок. Вследствие усилий многих поколений крестьян, бивших по дереву цепами, гумно стало гладким и темным, как полы в парадных залах елизаветинских особняков. Сейчас возле этого помоста трудились, стоя на коленях, стригальщики. Косые лучи солнца падали на их выбеленные рубахи, загорелые руки и навостренные ножницы, сверкавшие с такою силой, что непривычный человек мог и ослепнуть. Плененная овца лежала на гумне. От недобрых предчувствий, перераставших в ужас, дыхание ее становилось все чаще и чаще, покуда она не начинала дрожать, будто марево, застилавшее окрестные луга.

Эта картина сегодняшнего дня отнюдь не представляла разительного контраста со своей средневековою рамой, ибо жизнь Уэзербери была, в отличие от городской, почти неизменна. Что для горожанина «вчера», то для селянина «теперь». Для Лондона произошедшее двадцать или тридцать лет назад (а для Парижа десять, если не пять) – уже седая старина. Для Уэзербери шестьдесят или восемьдесят лет – все «сегодня». Разве что век может привнести в облик деревни новую черту или новую краску. Пять десятилетий ни на волосок не меняют ни крой гетр, ни вышивку кафтанов. Десять поколений живут как одно. Для обитателей уединенных уголков Уэссекса то, что для пришлого человека древность, просто старо, то, что для пришлого старо, – ново, а что для него настоящее, здесь только будущность.

Итак, четырехсотлетний амбар был привычен стригальщикам, и они не казались в нем чем-то чуждым. Ту часть, которая у церкви называлась бы нефом, перегородили у входа и перед алтарем. В пространство между двух плетеных заслонов согнали все стадо, а трех или четырех овец всегда держали наготове в особом углу, чтобы стригальщики в любую секунду могли их схватить. Сзади, полускрытые желтоватой тенью, виднелись фигуры Мэриэнн Мани и девиц Миллер (Темперанс и Собернесс), собиравших шерсть и скручивавших ее в жгуты. Женщинам довольно ловко помогал старый солодовник. С апреля по октябрь его солодовня бездействовала, и он находил себе занятие на близлежащих фермах.

Позади всех стояла Батшеба, следившая за тем, чтобы животных стригли коротко, но притом не ранили. Под ее ясным взором Габриэль порхал, подобно мотыльку. Сам он не стриг постоянно, а большею частью руководил другими стригальщиками и выбирал для них овец. Сейчас он разливал некрепкий хмельной напиток из бочонка, стоявшего в углу, и нарезал хлеб с сыром.

Батшеба, бросив взгляд туда, предостерегающее слово сюда и отчитав молодого работника, отпустившего остриженную овцу без клейма, подошла к Габриэлю, который, отложив хлеб, взял очередную жертву, втащил на гумно и одним умелым поворотом руки уложил на спину. Срезав кудри возле головы, пастух быстро обнажил шею и воротник. Госпожа, наблюдавшая за этим, тихо пробормотала: «Она краснеет от оскорбления». Действительно, по оголяемой щелкающими ножницами овечьей коже растекался румянец – такой быстрый и нежный, что он сделал бы честь любой женщине, и многие светские красавицы могли ему позавидовать.

Душа бедного Габриэля насытилась радостью от одного присутствия Батшебы, придирчиво наблюдавшей за движениями ножниц, которые, казалось, в любую секунду могли поранить овцу, однако не делали этого. Подобно Гильденстерну, Оук уже то почитал за счастье, «что счастье не чрезмерно»[30]. Он не желал беседовать с Батшебой. Ему довольно было, что владычица его сердца стоит сейчас рядом, и они вдвоем обособились от всех. Посему говорить приходилось ей. Порой многоречивость ни о чем не сообщает, а молчание сообщает о многом, и сцена между Батшебой и Габриэлем служила тому доказательством. Исполненный умеренно тлеющего блаженства, он перевернул овцу и, прижав ее голову коленом, продолжил состригать шерсть, двигаясь сперва вокруг подгрудка, затем по спине и боку, пока не дошел до хвоста. Когда ножницы, щелкнув, сняли последний клок, Батшеба поглядела на часы.

– Хорошая работа и притом скорая!

– Как долго, мисс, я ее стриг? – спросил Габриэль, отирая лоб.

– Двадцать три минуты с половиною от того момента, когда вы срезали первую прядку на лбу. Впервые вижу, чтобы с овцою управлялись менее чем за полчаса.

Чистая гладкая фигурка вышла из своего руна, как Афродита из пены морской. Не видя этого четвероногого существа, трудно себе вообразить, как оно было растерянно и как смущалось своей наготы. Снятое одеяние облаком расстилалось по гумну, вывороченное наружу изнанкою – той частью ворса, что примыкала к телу и никогда не обнажалась, а потому была белоснежной, без единого самого крошечного пятнышка.

– Каин Болл!

– Бегу, мистер Оук! – откликнулся Кайни, хватая горшочек с дегтем.

Как только на остриженном теле овечки появились буквы «Б.Э.», она, часто дыша, перемахнула через загородку и выбежала из амбара в загон, где паслась уже разоблаченная часть стада. Затем подошла Мэриэнн, подобрала отлетевшие в стороны клочки шерсти, бросила их на середину снятой овечьей шубы, скатала ее и унесла. Зимой этим трем с половиной фунтам тепла предстояло дарить радость неизвестным людям, жившим, вероятно, далеко от Уэзербери. Однако будущим обладателям вязаных изделий не суждено было насладиться непревзойденной мягкостью свежесрезанной шерсти, сохранившей живую податливость, которая теряется вследствие мытья и сушки. Шерстяная нить против руна – то же, что разбавленное водою молоко против сливок.

Жестоким обстоятельствам было неугодно, чтобы Габриэль все утро оставался счастливым. Со взрослыми животными и подростками-двухлетками уже покончили. Теперь стригальщики занялись молодняком. Оук надеялся, что Батшеба останется рядом и снова засечет время, пока он будет стричь молодого барашка, но этот план нарушило появление мистера Болдвуда в дальнем углу амбара. Никто другой как будто не заметил прихода фермера, и все же факт не подлежал сомнению. Болдвуд всегда приносил с собою какую-то особенную атмосферу, ощущаемую всеми, к кому бы он ни приблизился. Разговор между работниками, и без того напряженный из-за близости хозяйки, теперь вовсе угас.

Болдвуд пересек неф и подошел к Батшебе. Та обернулась и приветствовала его с совершеннейшей непринужденностью. Он что-то тихо сказал. Она ответила ему, тоже понизив голос и даже переняв его тон. Нет, она вовсе не желала делать вид, будто между ними есть некая загадочная связь. Однако когда женщина восприимчива к обаянию мужчины, она, сама того не замечая, подражает ему не только подбором слов (это мы можем наблюдать ежедневно), но и манерой говорить, а также расположением духа, если влияние сильно.

О чем они беседовали, Габриэль не слышал. Он был слишком независим, чтобы вертеться рядом, но слишком обеспокоен, чтобы не заметить, как галантный фермер взял Батшебу под руку и вывел из угла амбара, где на большом щите раскладывалась шерсть, на яркое июньское солнце. Став возле овец, уже остриженных, они продолжили разговор. О чем же? О стаде? Конечно, нет. Габриэль справедливо отметил про себя, что, если речь идет о предмете, находящемся в поле зрения говорящих, те обыкновенно смотрят на означенный предмет. Батшеба же созерцала ничтожную соломинку под ногами, что скорее свидетельствовало о женской застенчивости, нежели о том, что она стыдилась каких-либо изъянов своего стада. Кровь, подобно нерешительной волне, то приливала к ее лицу, то отливала от него. Габриэль меж тем продолжал стричь, пребывая в состоянии печальной стесненности.

Почти четверть часа Болдвуд расхаживал взад и вперед один: Батшеба его покинула. Вскоре она вернулась в новой миртово-зеленой амазонке, облегавшей ее до талии так же тесно, как кожура облегает плод. Юный Боб Когген подвел к госпоже кобылу, а Болдвуд отвязал от дерева свою лошадь.

Не в силах оторвать взгляд от Батшебы и ее кавалера, Габриэль продолжал стрижку и нечаянно срезал барашку кусочек кожи в паху. Животное вскочило. Батшеба повернула голову и, увидав кровь, сурово воскликнула:

– Габриэль! Вы так строги с другими, так глядите же, что делаете сами!

Посторонний человек не усмотрел бы в этом замечании ничего особенно оскорбительного, но Оуку оно причинило резкую боль, которая отнюдь не смягчалась сознанием его теперешнего положения, в силу коего он был не чета Батшебе и Болдвуду. Габриэль знал: хозяйка понимает, что стригальщик не поранил бы барашка, если бы она сама не нанесла стригальщику раны еще более чувствительной. Так или иначе, мужественная решимость, побуждавшая Оуку внушать себе, будто он больше не влюблен в Батшебу, помогла ему скрыть огорчение.

– Бутыль! – крикнул он обыденно-невозмутимым голосом.

Кайни Болл подбежал с бутылкою, рану смазали, и стрижка продолжилась. Болдвуд бережно подсадил Батшебу в седло, и, прежде чем ускакать, она вновь обратилась к Габриэлю в снисходительном тоне:

– Я еду смотреть лестерских овец мистера Болдвуда. Займите мое место в амбаре, Габриэль, и следите, чтобы все хорошо работали.

Лошадей развернули, и они зарысили прочь. Глубокая привязанность Болдвуда к Батшебе вызывала живейший интерес у всех, кто его окружал. Долгое время он почитался за образец завзятого холостяка, и теперешнее его падение вызывало некоторую досаду, как смерть врача-шарлатана Сент-Джона Лонга, который приписывал себе умение излечивать чахотку и сам же пал ее жертвою.

– Пахнет свадебкой, – сказала Темперанс Миллер, провожая взглядом свою госпожу и ее кавалера.

– И я думаю, что дело к тому идет, – отозвался Когген, не отрывая глаз от работы.

– Уж если замуж, так лучше за соседа, чем за чужака, – заметил Лейбен Толл, поворачивая овцу, которую стриг.

– А я вовсе в толк не возьму, – печально заговорил Генери Фрэй, – зачем девице нужен муж, коли дом у ней и так есть, и она не боится сама в нем верховодить. Разве только чтобы другой женщине сосед не достался? Ну да пускай себе женятся. Видно, им больно хлопотно два хозяйства вести.

Решительные личности, подобные Батшебе, неизменно встречают критическое отношение со стороны таких, как Генери Фрэй. Недостаток ее состоял в том, что она слишком явно выражала свое недовольство, а симпатии, напротив, выказывала недостаточно. Как известно, видимый нами цвет придают телу не те лучи, которые оно поглощает, а те, которые отражаются от него. Точно так же о людях часто судят по раздорам и противоречиям, меж тем как добрые побуждения остаются никем не замеченными.

– Как-то раз, – продолжал Генери Фрэй, – я высказал хозяйке свои мысли кое об чем. Только стреляный воробей отважится этакой своевольнице подобные речи говорить. Вы ж знаете, соседи, каков я бываю. Слово мое так и разит наповал, когда во мне гнев закипает.

– Знаем, Генери, знаем.

– Так вот я и говорю: «Госпожа Эвердин, – говорю, – место пустует, и есть способные мужчины, которым охота его занять, но порок… – Нет, «порок» я не сказал, а сказал «злой дух противоречия». Это я женский пол имел в виду. Так вот: – Злой дух противоречия этим мужчинам препятствует». Не слишком сильно я загнул?

– В самый раз.

– Да. И так же я сказал бы, даже если бы мне за это смерть грозила. Уж если я что думаю, моя душа ничего не боится.

– Ты человек достойный, и притом горд, как Люцифер.

– Смекнули, к чему я клонил? К тому, чтобы она меня управителем назначила. Но я так не сказал, чтобы сразу понятно стало. Оно конечно, можно было и прямо выложить, да только я глубину люблю. Ну да Бог с ней, с нашей хозяйкой. Хоть бы она и вышла замуж – давно пора. Сдается мне, что там за камышами, когда мы овец мыли, фермер Болдвуд ее поцеловал. Так я думаю.

– Ложь! – воскликнул Габриэль.

– А тебе, пастух, откуда знать? – спросил Генери миролюбиво.

– Она мне рассказала, что между ними было, – ответил Оук, немного гордясь тем, что ему оказано некоторое предпочтение перед другими работниками.

– Коли хочешь ей верить, – произнес Фрэй с обидою, – верь, твое право. А как по мне, так лучше глядеть в корень. Иметь голову, подходящую для того, чтоб управляющим быть, – это, может, и пустяк, да не совсем. Ясно ли я говорю, соседи? А то ведь я стараюсь просто говорить, и все равно речи мои для некоторых слишком мудреными оказаться могут.

– Нам ясно, Генери, ясно.

– Я, люди добрые, стар, конечно, и чудноват немного. Помотала меня жизнь туда-сюда, покоробила малость. Но умишко-то у меня есть. Ха! Да еще каковский! Кое с каким пастухом потягаться бы мог и, глядишь, посрамил бы его. Ну да уж не стану…

– Старый, говоришь? – ворчливо произнес солодовник, прерывая Генери. – Да где ж ты старый, коли у тебя еще и половины зубов не повыпало? Нешто старики бывают при зубах? Когда ты в пеленках лежал, я уж не первый год жену имел! Ты своими шестьюдесятью годами не похваляйся, когда рядом люди, которые девятый десяток разменяли!

В Уэзербери существовал обычай пренебрегать незначительными противоречиями, если это требовалось для умиротворения патриарха.

– Верно, солодовник! – сказал Джен Когген.

– Солодовник, ты среди нас самый старый, и спору нет, – подхватил Джозеф Пурграсс.

– Ты, солодовник, – наша диковина, мы все горды, что ты так долго живешь.

– А вот когда я молодой был, в расцвете сил, я в округе первым парнем почитался!

– Оно понятно! Само собою!

Согбенный старец был удовлетворен, и Генери Фрэй, по видимости, тоже. Чтобы мир не нарушился вновь, нить разговора взяла в свои руки Мэриэнн. Благодаря рабочему одеянию из грубого рыжеватого полотна, ее смуглокожая фигура окрасилась сочными оттенками охры, какие часто можно видеть на старых картинах, писанных масляными красками, в особенностях на полотнах Никола Пуссена.

– Нет ли у кого на примете горбатого, хромого или еще какого малого с изъяном, чтоб сгодился мне, бедняжке, в мужья? Такого, который всем хорош, я в мои годы уж не ищу. Коли бы я услыхала, что есть для меня кто подходящий, так это было бы мне приятней, чем тосты кушать да элем запивать!

Когген дал Мэриэнн приличествующий в подобных случаях ответ, а Оук продолжил стрижку и не сказал больше ни слова. Покой Габриэля был нарушен, тяжелые думы овладели им. Хозяйка выделила его среди других работников и, возможно, намеревалась поручить ему обязанности управляющего, в коем ферма испытывала острую нужду. Но отнюдь не фермой желал он управлять: он мечтал получить место в сердце самой Батшебы, чтобы она была его возлюбленной, а не женой другого. Какую глупейшую ошибку он совершил, прочитав ей мораль! С Болдвудом она, вероятно, вовсе и не кокетничала, а лишь притворилась, будто с ним заигрывает, чтобы ранить его, Габриэля. Теперь Оук был убежден, что работники, простодушные и малообразованные, все же правы: к вечеру мистер Болдвуд и мисс Эвердин станут женихом и невестой.

До той поры Оук успел преодолеть ту нелюбовь к чтению Библии, которая от рождения присуща каждому христианскому ребенку. Теперь он часто обращался к Священному Писанию и в эту минуту мысленно произнес: «Горче смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки»[31]. Однако это внутреннее восклицание было лишь пеной после шторма. Габриэль любил Батшебу, как и прежде.

– Сегодня мы, рабочие люди, попируем по-господски, – сказал Кайни Болл, прервав раздумья пастуха. – Нынче утром я видел, как тесто для пудинга прямо в ведрах месили, и куски жира туда добавляли с ваш большой палец, мистер Оук! В жизни не видывал таких шматков жира. Раньше всегда маленькие кусочки клали, не больше горошины. А еще на огне стоял здоровенный трехногий черный котел, только что было внутри, я не разглядел.

– Два бушеля яблок принесли для пирога, – прибавила Мэриэнн.

– Не терпится мне всего этого испробовать, – протянул Джозеф Пурграсс в предвкушении. – Еда и питье – отличная вещь. Хороший ужин душу бодрит, а для тела это, ежели можно так сказать, как для души Евангелие, без которого нам погибель.

Глава XXIII

Вечер. Второе объяснение

Для ужина в честь стрижки овец на лужайку возле дома вынесли длинный стол. Он помещался у широкого окна гостиной и на фут или два заходил в комнату. С этого конца, во главе стола, сидела мисс Эвердин, председательствовавшая за ужином и вместе с тем обособленная от людей. В тот вечер Батшеба была необыкновенно оживлена, темные лабиринты волос оттеняли алую краску губ и щек. По-видимости, она кого-то ждала, ибо место в противоположном конце стола оставалось по ее просьбе свободным. Когда ужин начался, Батшеба попросила Габриэля сесть туда и потчевать остальных, на что он весьма охотно согласился.

Но в этот самый момент в воротах появился мистер Болдвуд. Пройдя через лужайку, фермер приблизился к окну, где сидела хозяйка дома, и попросил извинения за опоздание. Стало быть, он зашел не случайно, а по приглашению.

– Габриэль, прошу вас, пересядьте снова. Уступите кресло мистеру Болдвуду.

Оук молча вернулся на прежнее место. Фермер-джентльмен надел для ужина новый сюртук с белым жилетом – праздничный костюм, разительно отличавшийся от его всегдашней серой одежды. Внутренно он тоже был веселее обычного и весьма разговорчив. Батшеба с его приходом тоже стала больше говорить. Только нежданное появление Пеннивейза – управляющего, уволенного за кражу, – на краткое время нарушило ее приподнятое настроение.



Поделиться книгой:

На главную
Назад