Бенуа Петерс
Деррида
Derrida. Deuxième édition, revue et corrigée Benoît Peeters
© Editions Flammarion, Paris, 2010
© ФГБОУ ВО «Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации», 2018
Выражение признательности
Я всегда буду безмерно благодарен Маргерит Деррида за то доверие, которое она мне оказала и без которого данную работу просто нельзя было бы представить. Она позволила мне совершенно свободно пользоваться архивами, точно и терпеливо отвечала на мои бесчисленные вопросы. Не меньше я признателен Пьеру и Жану, сыновьям Маргерит и Жака Деррида, а также Рене и Эвелин Деррида, Жанин и Пьеро Мескель, Мартин Мескель и Мишлин Леви.
Значительная часть архивов Деррида хранится в IMEC – Мемориальном институте современных изданий в аббатстве Арденн. Работать там было подлинным наслаждением. Я выражаю благодарность всем сотрудникам института, особенно Оливье Корпе, генеральному директору, Натали Леже, заместителю директора, Альберу Диши, литературному директору, а также Жозе Руиз-Фюнесу и Мелине Рейно, отвечающим за архивы Деррида и его корреспонденцию. Их дружеская помощь и компетентность были для меня неоценимы. Также мне важно поблагодарить Клэр Полан, которая помогала мне в работе.
Другая часть публичных архивов хранится в Специальной коллекции Калифорнийского университета в Ирвайне. Я благодарен Джеки Дули, Стиву Маклеоду и всей их команде за действенную помощь. Особую благодарность я приношу Патрисии де Ман, Жаклин Лапорт, Доминн и Элен Милье, Кристофу Бидану, Эрику Оппено, Михаэлю Левинасу, Авитал Ронелл, Жинетт Мишо, Мишелю Монори, Жану-Люку Нанси и Жану Филиппу, а также Мариан Кайят (архивы лицея Людовика Великого), Андре Виве (Ассоциация выпускников лицея Монтескье в Ле-Мане), Франсуазе Фурнье (архивы Жерара Гранеля), Мириям Ватте-Дельмот (архивы Анри Бошо в Лувен-ле-Нёв), Катрин Гольденстейн (архивы Поля Рикера в Париже), Бруно Руа (архивы Роже Лапорта), Клэр Нанси (архивы Филиппа Лаку-Лабарта) и всем, кто позволил мне найти письма или редкие документы.
Огромное спасибо тем, кто помогал мне своими советами, замечаниями или наставлениями, в первую очередь Валери Леви-Суссан, за то, что выслушивала меня, за советы и ежедневную поддержку, а также Мари-Франсуаз Плиссар, Сандрин Виллеме, Марку Авело, Жану Бетенсу, Жану-Кристофу Камбье, Люку Делиссу, Арчибальду и Владимиру Петерсам, Адриен и Габриелю Пелисье. Спасибо также Софи Дюфур, которая переписала многочисленные цитаты – тщательно и с увлечением. Особое приветствие Кристиану Рюлье – он знает за что.
У меня безмерный долг перед Софи Берлен, директором департамента гуманитарных наук издательства
Введение
Никто никогда не узнает, исходя из какой тайны я пишу, и, даже расскажи я о ней, это ничего не изменит.
Есть ли у философа жизнь? Можно ли написать его биографию? Эти вопросы были заданы в октябре 1996 года на конференции, организованной Нью-Йоркским университетом. В своем импровизированном выступлении Деррида начал с напоминания:
Как вам известно, традиционная философия исключает биографию, она считает ее чем-то внешним для философии. Вы можете вспомнить замечание Хайдеггера об Аристотеле: «Какая жизнь была у Аристотеля?». Ответ сводится к одной фразе: «Он родился, думал и умер». Все остальное – лишь бытовые подробности[1].
Не такой была позиция Деррида. Уже в 1976 году в одной из лекций о Ницше он сказал:
Биографию «философа» мы уже не рассматриваем в качестве корпуса эмпирических происшествий, оставляющего определенное имя и подпись за пределами системы, которая была бы открыта для имманентного философского прочтения, единственного, считающегося в философском смысле легитимным…[2]
Деррида призывал к изобретению «новой проблематики биографии в целом и биографии философов в частности», что, по его мнению, необходимо для того, чтобы заново продумать границу между «корпусом и телом». Он никогда не отказывался от этой задачи. В одном из поздних интервью он подчеркивал и тот факт, что «вопрос „биографии“»его нисколько не смущает. Можно даже сказать, что этот вопрос его крайне интересовал:
Я принадлежу к числу тех немногих, кто постоянно напоминал: нужно вернуть на сцену биографию философов и ангажированности (но нужно сделать это
В своих работах Деррида, когда писал о Вальтере Беньямине, Поле де Мане или о ком-то другом, не боялся обращаться к биографическому материалу. Например, в
Ближе к концу фильма Керби Дика и Эми Циринг Кофман о Деррида он идет еще дальше и дает провокационный ответ на вопрос о том, что он хотел бы узнать из документального фильма о Канте, Гегеле или Хайдеггере:
Мне хотелось бы, чтобы они поговорили о своей сексуальной жизни. Какой была сексуальная жизнь Гегеля или Хайдеггера?.. Ведь об этом они не говорят. Мне бы хотелось, чтобы они заговорили о том, о чем не говорят. Почему философы в своих работах представлены в качестве бесполых существ? Почему они изгнали из своих произведений личную жизнь? Почему они никогда не говорят о личном? Я не утверждаю, что нужно было бы снять порнофильм о Гегеле или Хайдеггере. Я хочу, чтобы они рассказали о том, какую роль в их жизни сыграла любовь.
Еще более значимо то, что автобиография – автобиография других людей, в первую очередь Руссо и Ницше, – была для Деррида совершенно особым философским предметом, достойным не просто рассмотрения, а рассмотрения подробного. Для него автобиографическое письмо было вообще самым главным жанром, который впервые пробудил в нем желание писать и больше уже никогда не отпускал. С подросткового возраста он мечтал о своего рода огромном журнале жизни и мысли, о непрерывном, полиморфном и, так сказать, абсолютном тексте:
По сути, Мемуары в форме, которая бы не совпадала с тем, что обычно называют мемуарами, – это общая форма всего того, что меня интересует, безумное желание все сохранить, все собрать, выразить своим особым языком. А философия, во всяком случае академическая, для меня всегда была просто помощницей в этом мемуарном автобиографическом проекте[4].
Деррида оставил нам эти Мемуары, которые на самом деле нечто совсем другое, рассеяв их по многим своим книгам.
Я не буду пытаться представить в этой книге введение в философию Жака Деррида и еще меньше – новую интерпретацию его творчества, размах и богатство которого будут еще долго бросать вызов комментаторам. Но я хотел бы предложить биографию, которая о мысли рассказывала бы по крайней мере не меньше, чем о человеке. Поэтому особое внимание я буду уделять прочтениям и влияниям, генезису основных работ, сложностям с их рецепцией, сражениям, которые вел Деррида, и институтам, которые он основал. Но в то же время это не будет
В определенный момент жизни и деятельности публичного человека, того, кого в соответствии с путаными критериями называют публичным человеком, любой частный архив, если только предположить, что это вообще не противоречие в определении, должен стать архивом публичным, раз он вообще не сожжен на месте (и еще при условии, что если он сожжен, то не тянет за собой след говорящего и жгучего пепла определенных симптомов, которые сами доступны для архивации за счет публичной интерпретации или слухов)[7].
Итак, в данной биографии я не хотел себе ничего запрещать. Написать о жизни Жака Деррида – значит рассказать историю маленького алжирского еврея, исключенного из школы в 12 лет, ставшего самым переводимым французским философом, историю хрупкого и ранимого человека, который всегда воспринимал себя в качестве «пасынка» французского Университета. Это значит воскресить очень разные миры: Алжир до получения независимости, микрокосмос Высшей нормальной школы, структуралистское созвездие, бурный период после 1968 года. Это значит вспомнить об исключительном многообразии дружеских отношений с известными писателями и философами, среди которых Луи Альтюссер и Морис Бланшо, Жан Жене и Элен Сиксу, Эммануэль Левинас и Жан-Люк Нанси. Это значит вспомнить о многочисленных фундаментальных, острых, а порой и жестких дискуссиях с такими мыслителями, как Клод Леви-Стросс, Мишель Фуко, Жак Лакан, Джон Р. Серл и Юрген Хабермас, а также многие истории, которые не ограничиваются академическими кругами (самые известные из них связаны с Хайдеггером и Полем де Маном). Это значит проследить цепочку смелых политических выступлений – за Нельсона Манделу, «нелегалов» или же гей-браки. Наконец, это значит рассказать о судьбе понятия деконструкции и его необычайном влиянии, распространившемся далеко за пределы философского мира: на литературоведение, архитектуру, право, теологию, феминизм,
Естественно, для реализации этого проекта я попытался как можно более внимательно прочитать (или перечитать) работы, объем и разнообразие которых хорошо известны: 24 опубликованные книги и бесчисленные тексты и интервью, не собранные в отдельные издания. Я, насколько сумел, изучил и дополнительную литературу. Но прежде всего я опирался на значительные архивы, оставленные Деррида, а также на встречи со свидетелями, которых было около ста человек.
Для автора «Бумаго-машины» архив был подлинной страстью и темой постоянных размышлений. Но также это была вполне конкретная реалия. В одном из своих последних публичных выступлений Деррида заявил: «Я никогда ничего не терял и не уничтожал. Даже самые мелкие записки… которые Бурдье или Балибар оставляли на моей двери… у меня осталось все. Самые важные и на первый взгляд самые малозначительные вещи»[8]. Деррида хотел, чтобы эти документы были доступны для исследований, поясняя это желание так:
Большой фантазм… состоит в том, что все эти бумаги, книги, тексты или дискеты уже меня пережили. Это уже свидетели. Я все время думаю об этом, о том, кто придет после моей смерти, кто, к примеру, придет взглянуть на эту книгу, которую я читал в 1953 году, и спросит: «Почему он отметил галочкой это, почему поставил там стрелку?». Меня одолевает эта переживающая меня структура каждого из этих клочков бумаги, этих следов[9].
Основная часть личных архивов собрана в двух фондах, которые я методически изучил, – в Специальной коллекции Библиотеки Лангсона в Ирвайне (Калифорния) и в Фонде Деррида в IMEC (Мемориальном институте современных изданий) в аббатстве Арденн возле Кана. Постепенно привыкнув к почерку, неразборчивость которого была известна всем близким, я, возможно, стал первым, кому довелось осознать невероятный объем документов, собранных Жаком Деррида за всю его жизнь, – школьных работ, личных записных книжек, рукописей книг, неизданных лекций и семинаров, распечаток интервью и круглых столов, статей из прессы и, конечно, переписки.
Хотя Жак Деррида тщательно сохранял самое незначительное из полученных посланий и сожалел за несколько месяцев до смерти о том единственном эпизоде, когда он уничтожил какую-то переписку[10], он лишь изредка писал черновики или делал копии собственных писем. Поэтому потребовались значительные изыскания, чтобы изучить письма, имеющие особое значение, например переписку с Луи Альтюссером, Полем Рикером, Морисом Бланшо, Мишелем Фуко, Эммануэлем Левинасом, Габриэлем Бунуром, Филиппом Соллерсом, Полем де Маном, Роже Лапортом, Жаном-Люком Нанси, Филиппом Лаку-Лабартом и Сарой Кофман. Еще более ценны некоторые письма, посланные таким друзьям молодости, как Мишель Монори и Люсьен Бьянко в годы ученичества. Другие так и не удалось найти, или они были потеряны, так же как и многочисленные письма, отправленные Деррида своим родителям.
Немаловажная подробность состоит в том, что я занимался биографией философа непосредственно после его смерти, когда мы только вступили в период, как сказал Бернар Стиглер, «возвращения (
Маргерит Деррида, позволив мне работать со всеми архивами, а также поспособствовав организации многих интервью, оказала мне неслыханное доверие. Важнейшую роль сыграли встречи, часто долгие и порой неоднократные, со свидетелями всех рассматриваемых в книге периодов. Мне удалось поговорить с братом, сестрой и любимой кузиной Деррида, а также со многими его одноклассниками и друзьями молодости, что позволило прояснить некоторые обстоятельства того времени, которое он однажды назвал «подростковым периодом длиной в 32 года». Я смог опросить около сотни людей, близких Деррида, – друзей, коллег, издателей, студентов и даже некоторых из его противников. Но, конечно, я не смог пообщаться со всеми возможными свидетелями, а некоторые не пожелали со мной встретиться. Биография строится также и на основе препятствий и отказов или, если угодно, сопротивления.
Нередко я ощущал головокружение от объема и сложности задачи, за которую взялся. Возможно, для осуществления такого проекта нужна была своего рода наивность или по крайней мере простодушие. Разве один из лучших комментаторов работ Деррида Джеффри Беннингтон не отклонил со всей категоричностью саму возможность биографии, достойной этого именования:
Конечно, можно дождаться того дня, когда Деррида станет предметом биографии, и тогда ничто не сможет помешать ей вписаться в традиционное русло этого жанра… Но письмо такого рода, основанное на снисходительности и присвоении, рано или поздно должно будет столкнуться с тем, что работа Деррида, несомненно, подорвала его предпосылки. Можно побиться об заклад, что одним из последних научных или квазинаучных жанров письма, которые подвергнутся деконструкции, будет жанр биографии… Можно ли придумать множественную, расслоенную биографию, а не иерархизированную, иными словами, биографию
Не отрицая интерес такого подхода, я в конечном счете попытался предложить не столько дерридеанскую биографию, сколько биографию Деррида. Подражательство в этой сфере, как и во многих других, не кажется мне лучшей услугой, которую мы могли бы оказать ему сегодня.
Верность, важная для меня, была другой природы. Жак Деррида незримо сопровождал меня с того момента, как я впервые прочитал в 1974 году его книгу «О грамматологии». Через 10 лет я шапочно познакомился с ним, когда он написал похвальный отзыв на «Право на взгляды» – фотографический альбом, который я сделал вместе с Мари-Франсуазой Плиссар. Мы обменялись несколькими письмами и книгами. Я никогда не прекращал его читать. И вот в течение трех лет он занимал лучшие мои часы, проникнув даже в мои сны, став своего рода коллегой
Написать биографию – значит пережить личное и порой пугающее приключение. Что бы ни случилось, Жак Деррида отныне будет частью моей собственной жизни, как своего рода посмертный друг. Странная дружба «с односторонним движением», которую бы он не преминул исследовать. Я убежден: биография есть лишь у мертвых. Следовательно, всякой биографии не хватает главного читателя – самого усопшего. И если есть этика биографа, быть может, ее можно определить так: осмелился ли бы он предстать вместе со своей книгой перед своим
I
Жаки. 1930-1962
Глава 1
Негус. 1930-1942
Долгое время читатели Деррида ничего не знали о его детстве или молодости. Самое большее, что они могли знать, – год его рождения – 1930-й и место – Эль-Биар, пригород столицы Алжира. Конечно, автобиографические отсылки присутствуют в
И только в 1983 году в интервью с Катрин Давид из
А, вы хотите, чтобы я сказал что-то вроде «Я-родился-в-Эль-Биаре-в-пригороде-Алжира-в-еврейской-ассимилированной-мелкобуржуазной-семье». Это необходимо? У меня это не получится, нужно, чтобы вы помогли…
Ну так, у него было пять имен, все семейные имена вместе с несколькими другими зашифрованы в «Почтовой открытке», так что порой их не могли бы прочитать и те, кто их носит, часто без заглавной буквы, что можно поделать с «эме» или «рене» [14]…
Вот как… Я приехал во Францию в 18 лет. Я никогда не удалялся от Эль-Биара. Война 40-х в Алжире, то есть с первым залпом Алжирской войны[15].
В 1986 году на радио
Я хотел, чтобы стал возможен рассказ, повествование. Пока он невозможен. Я мечтаю о том, что однажды мне это удастся – не составить рассказ об этом наследии, этом прошлом опыте, этой истории, но по крайней мере сделать из этого один рассказ из других возможных. Но, чтобы это получилось, мне понадобилось бы провести работу, увлечься авантюрой, на которую я пока не способен. Изобрести, изобрести определенный язык, модусы анамнеза…[16]
В работе 1987 года «Улисс-Граммофон» он приводит свое тайное имя Эли[17], которое было дано ему на седьмой день; через три года в «Воспоминаниях слепого» он упоминает о своей «уязвленной зависти» к талантам рисовальщика, которые его семья признавала у его брата Рене.
Поворотным становится 1991 год, когда в коллекции «Современники» в издательстве
С этого момента автобиографических страниц становится все больше. Как признает сам Деррида в 1998 году, «на протяжении последних двух десятилетий… в модусе вымысла и в то же время не вымысла стало больше текстов от первого лица: воспоминаний, исповедей, размышлений над возможностью или невозможностью исповеди»[19]. Как только начинаешь собирать эти фрагменты, они складываются в удивительно точный рассказ, даже если в нем есть повторы и пропуски. Речь идет о бесценном источнике, основном для этого периода, единственном, который позволяет нам изобразить это детство в живых красках, словно бы оно было прожито нами самими. Но нужно помнить, что эти рассказы от первого лица должны читаться в первую очередь как тексты. Связывая их с «Исповедями» святого Августина или Руссо, необходимо быть крайне осторожным. Так или иначе, Деррида признает, что речь идет о последующих реконструкциях, хрупких и неопределенных: «…я пытаюсь вспомнить, не ограничиваясь задокументированными фактами и субъективными ориентирами, то, что я мог думать, ощущать в тот самый момент, но чаще всего эти попытки терпят неудачу»[20].
Документов, которые можно было бы добавить к этому обширному автобиографическому материалу, к сожалению, совсем мало. Похоже, что значительная часть семейных документов исчезла в 1962 году, когда родители Деррида спешно покинули Эль-Биар. Я не нашел ни одного письма алжирского периода. Несмотря на все усилия, мне не удалось прикоснуться ни к одному, пусть самому незначительному, документу в школах, которые он посещал. Но мне посчастливилось получить четыре ценных свидетельства об этих давно минувших годах: от Рене и Жанин Деррида, старшего брата и сестры Жаки, от его двоюродной сестры Мишлин Леви, а также от Фернана Ашарока, одного из самых близких друзей Деррида того времени.
В 1930 году, когда Деррида родился, в Алжире с размахом праздновалось столетие французского завоевания. Во время своего визита президент республики Гастон Думерг счел нужным отметить «замечательный труд по колонизации и окультуриванию», проведенный за эти сто лет. Многие считают этот момент зенитом французского Алжира. В следующем году в Венсенском лесу «Колониальную выставку» посетит 33 миллиона человек, тогда как антиколониалистская выставка, задуманная сюрреалистами, не добилась больших успехов.
Со своими 300 тысячами жителей, храмом, музеем и широкими улицами «Белый Алжир» представляется витриной Франции в Африке. Все здесь напоминает о городах метрополии, начиная с названий улиц: авеню Жоржа Клемансо, бульвар Гальени, улица Мишле, площадь Жан-Мермо и т. д. «Мусульман» или «туземцев» – так обычно называют арабов – чуть меньше «европейцев». Алжир, в котором будет расти Жаки, – это общество с высоким уровнем неравенства, как в политических правах, так и в условиях жизни. Сообщества граничат друг с другом, но почти не смешиваются, особенно в браках.
Как и многие другие еврейские семьи, семья Деррида прибыла из Испании задолго до французского завоевания. С самого начала колонизации оккупационные силы считали евреев помощниками и потенциальными союзниками, что отдалило их от мусульман, с которыми они до той поры смешивались. Еще больше обособит их другое событие: 24 октября 1870 года министр Адольф Кремье подписывает закон, согласно которому 35 тысяч евреев, живущих в Алжире, были натурализованы. Это не мешает алжирскому антисемитизму набирать обороты уже с 1897 года. В следующем году Эдуар Дрюмон, печально известный автор «Еврейской Франции», избирается депутатом Алжира[21].
Одним из последствий закона Кремье является все большее включение евреев во французскую жизнь. Конечно, религиозные традиции сохраняются, но исключительно в частной жизни. Еврейские имена офранцуживаются или же, как в семье Деррида, становятся скромными вторыми именами. Говорят скорее о храме, а не о синагоге, о причастии, а не о бар-мицве. Сам Деррида, намного более внимательный к историческим вопросам, чем утверждается, остро ощущал эти процессы:
Я участвовал в необычайном изменении французского иудаизма в Алжире: мои прадеды были еще очень близки к арабам по языку, обычаям и т. д. После закона Кремье (1870) к концу XIX века следующее поколение уже обуржуазилось: моя бабушка [по материнской линии], хотя и заключила брак едва ли не подпольно, на заднем дворе мэрии Алжира, что было связано с погромами (дело Дрейфуса было тогда в самом разгаре), воспитывала своих дочерей уже как парижских буржуа (хорошие манеры 16-го округа, уроки фортепьяно и т. д.). Затем пришло поколение моих родителей, среди которых было немного работников умственного труда, в основном коммерсанты, скромные или не очень, некоторые из них уже наживались на колониальной ситуации, став эксклюзивными представителями крупных торговых марок метрополии[22].
Отец Деррида, Хаим Аарон Проспер Шарль, которого называли Эме, родился в столице Алжира 26 сентября 1896 года. В возрасте 12 лет он поступил учеником в винодельню Таше; там он проработал всю жизнь, как и его отец Абрахам Деррида или же, например, отец Альбера Камю, также работавший в винодельне в порту города Алжира. Виноделие в период между двумя мировыми войнами являлось главным источником доходов Алжира, а его виноградники стали к этому времени четвертыми по величине в мире.
31 октября 1923 года Эме женится на Жоржет Султана Эстер Сафар, родившейся 23 июля 1901 года, дочери Моиса Сафара (1870–1943) и Фортюне Темим (1880–1961). Первый ребенок, Рене Абрахам, появляется на свет в 1925 году. Второй сын, Поль Мойе, умирает в возрасте трех месяцев 4 сентября 1929 года, менее чем за год до рождения Жака Деррида. Это, как он пишет в
Жаки родился на восходе солнца 15 июля 1930 года в Эль-Биаре, гористом пригороде города Алжира, в летнем доме. Его мать до самого последнего момента отказывалась прерывать партию в покер, игру, которая была страстью всей ее жизни. Основное имя мальчика, несомненно, было выбрано из-за Джеки Кугана, сыгравшего звездную роль в «Малыше». В момент обрезания ребенку дают второе имя – Эли (Élie), которое не записывают в метрику, хотя у брата и сестры вторые имена были записаны.
Вплоть до 1934 года семья живет в городе весь год, не считая лета. Они живут на улице Святого Августина, что казалось бы слишком удачным, чтобы быть правдой, если знать ту роль, которую автор «Исповеди» сыграет в творчестве Деррида. От этого первого дома, где его родители прожили девять лет, у него сохранятся лишь смутные воспоминания: «темная прихожая, бакалейная лавка на первом этаже дома»[24].
Незадолго до рождения еще одного ребенка семейство Деррида обосновывается в Эль-Биаре, что по-арабски значит «колодцы», достаточно зажиточном пригороде, где дети могут дышать свежим воздухом. Влезая в долги на многие годы, семья покупает скромную виллу по адресу: улица д’Орель-де-Паладин, дом 13. Вилла, расположенная на «границе арабского квартала и католического кладбища, в конце пути Покоя», окружена садом, который позже Деррида будет называть «Фруктовым садом», «Pardès» или «PaRDeS», как он любит писать это название, что является образом как «Парадиза», так и «Великого Искупления», важным моментом в традиции каббалы.
С рождением его сестры Жанин связана одна забавная история, о которой в семье любили вспоминать, – первое «слово» Деррида, дошедшее до нас. Его дедушка с бабушкой привели его в комнату и показали саквояж, в котором, видимо, лежали акушерские принадлежности, использовавшиеся в те времена, и сказали, что его маленькая сестра вылезла оттуда. Жаки подошел к колыбели, посмотрел на младенца и заявил: «Я хочу, чтобы ее положили обратно в чемодан».
К пяти-шести годам Жаки стал очень милым мальчиком. Со шляпкой на голове он распевает на семейных праздниках песни Мориса Шевалье; его часто называют Негусом[25] – настолько темна его кожа. В раннем детстве Жаки особенно близок с матерью. Жоржет, которую саму до трех лет воспитывала няня, не особенно нежна со своими детьми и не слишком выразительна в своих чувствах. Это не мешает Жаки обожать ее, в чем он близок к маленькому Марселю из романа «В поисках утраченного времени». Деррида скажет о себе, что он был «ребенком, которого взрослые забавы ради доводили по всяким пустякам до слез», ребенком, «который, уже будучи подростком, каждую ночь кричал „мама, мне страшно“, пока ему не позволяли спать на диване рядом с родителями»[26]. Когда его отправляют в детский сад, он остается во дворе весь в слезах, прижав лицо к ограде.
Я очень хорошо помню смятение, вызванное расставанием с семьей, матерью, слезы, крики в детском саду, я могу живо представить себе воспитательницу, которая говорила мне: «Мать за тобой придет», а я спрашивал: «Где она?», на что воспитательница мне отвечала: «Она готовит еду», и тогда я представлял, что в детском саду… есть место, где моя мать занимается готовкой. Я помню, что плакал и рыдал, когда приходил, и смеялся, когда уходил оттуда… Я дошел до того, что стал придумывать себе болезни, чтобы не ходить в детский сад, и требовал, чтобы у меня померили температуру[27].
Будущий автор «Тимпана» и «Уха другого» особенно страдает от хронического отита, сильно беспокоящего семью. Его водят по врачам. Лечение в то время было болезненным: оно заключалось в спринцевании горячей водой, которая проникала через барабанную перепонку. В какой-то момент речь даже зашла о том, чтобы удалить у него сосцевидный отросток височной кости – очень болезненная, но распространенная тогда операция.
В это же время происходит намного более трагичное событие: двоюродный брат Деррида Жан-Пьер, старше его на год, погибает: прямо перед его домом на Сен-Рафаэль его сбила машина. Потрясение было еще более сильным из-за того, что в школе Жаки сначала по ошибке сообщают, что только что умер его собственный брат Рене. Траур сильно повлияет на Деррида. Своей кузине Мишлин Леви он однажды скажет, что ему понадобились годы, чтобы понять, почему он захотел назвать двух своих сыновей Пьером и Жаном.
В начальной школе Жаки становится очень хорошим учеником, если не считать почерка: его считают ужасным, таким он и останется. «На перемене учитель, который знал, что в классе я был первым учеником, сказал мне: „Вернись и перепиши это, это невозможно читать; когда будешь в лицее, сможешь позволить себе так писать, но пока так нельзя“»[28].
В этой школе, как, несомненно, и во многих других алжирских школах, расовые проблемы уже очень чувствуются: в отношениях между учениками много жестокости. Жаки, все еще очень боязливый, считает школу адом, настолько он чувствует себя в ней уязвимым. Каждый день он боится, как бы потасовки не вылились в кое-что похуже. «Там было расистское, расовое насилие, которое выплескивалось во все стороны, это был антиарабский, антисемитский, антиитальянский, антииспанский расизм… Все что угодно! Все виды расизмов сходились друг с другом…»[29]
Хотя в начальных классах «туземцев» много, среди поступающих в лицей их почти нет. Деррида расскажет об этом в «Монолингвизме другого»: арабский язык считается иностранным языком, изучение которого возможно, но никогда не поощряется. Что касается реальности Алжира как страны, она решительно отрицается: преподаваемая ученикам история Франции – это «невероятная дисциплина, басня и библия и в то же время доктрина, оставляющая почти неизгладимый идеологический след». Об Алжире не говорят ни слова, ничего о его истории или географии и в то же время требуют от детей, чтобы они могли «нарисовать с закрытыми глазами берега Бретани или устье Жиронды» и чтобы знали наизусть «названия административных центров всех французских департаментов»[30].
Однако с «метрополией», как ее следует официально называть, у учеников более чем двусмысленные отношения. Некоторые ученики из привилегированных семей ездят туда на каникулы, часто в такие курортные города, как Эвиан, Виттель или Контрексевиль. Всем остальным, в том числе детям семьи Деррида, Франция, одновременно далекая и близкая, находящаяся на другом берегу моря, похожего на непреодолимую пропасть, представляется какой-то сказочной страной. Это «образец правильной речи и правильного письма». Ее воспринимают не столько в качестве родины, сколько как «далекие края», «бастион и в то же время совершенно иное место». Что же касается Алжира, они чувствуют его, обладая о нем «смутным, но уверенным знанием», он не просто одна провинция из многих. «С самого детства Алжир был для нас еще и отдельной страной…»[31].
Иудаизм в повседневной жизни семьи занимает довольно скромное место. По большим праздникам детей водят в синагогу столицы Алжира. Жаки очень нравятся музыка и сефардские песни, и эта любовь останется с ним навсегда. В одном из своих последних текстов он будет вспоминать о ритуалах со светом в Эль-Биаре, проводимых с вечера пятницы. «Я снова вижу мгновение, когда после всех мер предосторожности мать зажигала ночник, свет которого скользил по поверхности стакана с маслом, и с этого момента нельзя было больше касаться огня, зажигать спичку, тем более курить, нельзя было прикасаться к выключателю». Также у него останутся радостные воспоминания о муриме с его «свечами, вставленными в мандарины, с „миндальными
В семье воплощением религиозного сознания выступает Моис Сафар, дед по материнской линии. Хотя он не был раввином, его «всеми признаваемая праведность ставила его выше священника»[33]. Это человек суровой наружности, тщательно исполняющий все религиозные предписания, часами просиживающий в кресле, погрузившись в молитвенник. Именно он незадолго до смерти подарит Жаки на бар-мицву белоснежный талит, который Деррида будет часто упоминать в своей работе «Покровы», – молитвенное покрывало, которое, по его словам, он будет «трогать» и «ласкать каждый день»[34].
Бабушка по материнской линии, Фортюне Сафар, переживет мужа на много лет. Она в этой семье главная: ни одно важное решение не принимается без ее одобрения; она часто живет в семье Деррида, в их доме на улице д’Орель-де-Паладин. Это место встреч четырех дочерей Сафар. Жоржет, мать Жаки, – третья дочь, она известна своей смешливостью и кокетством, а еще больше страстью к покеру. Чаще всего она держит общий банк с матерью, что позволяет ей уравновешивать выигрыши с проигрышами. Жаки впоследствии будет рассказывать, что научился играть в покер до того, как научился читать, и в очень раннем возрасте уже умел раздавать карты с ловкостью крупье. Больше всего на свете он любит сидеть со своими тетушками, наслаждаясь рассказываемыми ими глупостями, чтобы потом повторить их своим двоюродным братьям и сестрам.
Хотя Жоржет любит принимать гостей и иногда может приготовить вкусный кускус с травами, она почти не занимается повседневными домашними обязанностями. В течение недели провизию ей доставляют из соседнего магазина. А по воскресеньям с утра на рынок отправляется муж, иногда в сопровождении Жанин или Жаки. Эме Деррида, довольно молчаливый человек, не пользующийся большим авторитетом, почти никогда не выступает против матриархата. Изредка он роняет загадочное замечание «это какой-то отель „Патч“», когда дамы слишком уж, с его точки зрения, разукрашиваются. Его собственное увлечение – сходить иногда в воскресенье после обеда на скачки, когда семья выбирается на один из замечательных пляжей с мелким песком: часто это пляж Пудрийер в Сент-Эжен[35].
Когда война уже объявлена, но еще не успела по-настоящему коснуться территории Алжира, семью Деррида постигает трагедия. Младший брат Жаки Норбер, которому только что исполнилось два года, заболевает туберкулезным менингитом. Эме изо всех сил пытается его спасти, советуется со множеством врачей, но 26 марта 1940 года ребенок умирает. Для Жаки, которому в этот момент девять лет, это «причина безустанного удивления» тому, что он не сможет ни понять, ни принять: «продолжить или заново начать жить после смерти близкого». «Я помню день, когда увидел, как мой отец в 1940 году, стоя в саду, зажег сигарету через неделю после смерти моего младшего брата Норбера: „Но как он может? Он же рыдал неделю назад!“ Я так и не отошел от этого»[36].
На протяжении многих лет антисемитизм распространяется в Алжире больше, чем в любом другом регионе метрополии. Ультраправые ведут кампанию за отмену закона Кремье, тогда как в заголовках
Закон от 3 октября 1940 года запрещает евреям заниматься некоторыми профессиями, в частности работать чиновниками. Устанавливается ограничительный ценз в 2 процента для свободных профессий, в следующем году он будет ужесточен. 7 октября министр внутренних дел Пейрутон отменяет закон Кремье. Для значительной части населения, которая на протяжении 70 лет была французской, меры правительства Виши становятся «ужасным сюрпризом, непредвиденной катастрофой». «Это „внутреннее“ изгнание, извержение за пределы французского гражданства, драма, перевернувшая повседневную жизнь алжирских евреев»[38].
Хотя Жаки всего 10 лет, он тоже ощущает последствия этих отвратительных мер:
Я был хорошим учеником в начальной школе, часто первым в классе, что позволило мне заметить изменения, связанные с оккупацией и приходом к власти маршала Петена. В Алжире, где немцев не было, школьников заставляли писать письма маршалу Петену, петь песню «Маршал, мы готовы!» и т. д., поднимать каждое утро перед открытием классов флаг, и, хотя флаг всегда должен был поднимать первый ученик, когда пришла моя очередь, меня заменили кем-то другим… Сегодня я не могу разобрать, сильно ли я был этим задет, не очень или же сам не понимал, в какой мере[39].
Антисемитские оскорбления, отныне дозволяемые, если не поощряемые, раздаются теперь ежесекундно, особенно часто от детей.
Слово «еврей» – я не думаю, что впервые услышал его у себя в семье… Думаю, что услышал его в школе Эль-Биара, причем оно уже было нагружено тем, что на латыни можно было бы назвать
Ситуация быстро ухудшается. 30 сентября 1941 года, вскоре после того как Алжир посетил Ксавье Валла, генеральный комиссар по делам евреев, новым законом в заведениях начального и среднего образования вводится ограничительный ценз в 14 процентов для детей-евреев, что стало мерой, беспрецедентной даже для метрополии. В ноябре 1941 года имя брата Деррида Рене вносится в список исключенных учеников: он потеряет два года учебы и задумается о том, чтобы вообще ее бросить, как сделают многие его товарищи. Его сестру Жанин, которой всего семь лет, тоже выгоняют из школы.
Жаки же поступает в шестой класс в лицей Бен-Акнун, название которого происходит от названия старого монастыря, расположенного совсем близко от Эль-Биара. Там он встречает Фернана Ашарока и Жана Тауссона, которые станут его близкими друзьями на весь период отрочества. Но этот год в шестом классе важен еще и потому, что для Жаки он совпадает с важным открытием – открытием литературы. Он вырос в доме, где книг было мало, и уже успел прочитать всю семейную библиотеку. В этот год французскую литературу преподает г-н Лефевр[41].
Это молодой рыжеволосый человек, только что прибывший из Франции. К своим ученикам он обращается с таким энтузиазмом, что порой это вызывает у них улыбку. Однажды он рассыпается в похвалах влюбленности, упоминая «Яства земные» Андре Жида. Жаки тут же добывает эту книгу и с воодушевлением погружается в чтение. Несколько лет он будет читать ее и перечитывать.
Я, наверное, выучил эту книгу наизусть. Несомненно, как и любому подростку, мне нравились ее горячность, лиризм войны, которая в ней объявлялась религии и семье… Для меня это был манифест или библия… сенсуалистекая, имморалистская и, главное, очень алжирская… я помню гимн Сахелю, Блида, плодам Сада испытаний[42].
Через несколько месяцев ему будет явлено другое лицо Франции, куда менее желанное.
Глава 2
Под солнцем Алжира. 1942–1949
Пора отрочества началась внезапно, октябрьским утром 1942 года. В первый день нового учебного года главный надзиратель лицея Бен-Акнун вызвал Жаки к себе в кабинет и сказал: «Ты должен вернуться домой, мой мальчик, твои родители получат уведомление»[43]. Квота евреев в алжирских классах только что была снижена с 14 до 7 процентов, и своим усердием местная администрация снова перещеголяла правительство Виши[44].
Деррида часто будет повторять, что это стало «одним из землетрясений» в его жизни:
Я этого совсем не ожидал и ничего не понял. Я пытаюсь вспомнить, что могло происходить во мне в это мгновение, но тщетно. Нужно отметить, что в семье мне тоже не объяснили, почему это произошло. Я думаю, что это было непонятным для многих алжирских евреев, тем более что немцев не было; это были инициативы французской алжирской политики, более суровой, чем в самой Франции: все еврейские преподаватели в Алжире были уволены. Для местного еврейского сообщества происходящие события были непонятны; их приходилось если не принять, то перетерпеть, как какое-то необъяснимое природное бедствие[45].
Даже если Деррида отказывается преувеличивать тяжесть этого травматического опыта, что было бы «неуместным» в сравнении с преследованием, которому подверглись евреи в Европе, он признает, что опыт этот оставил в нем глубокую рану, способствуя его формированию как личности. Да и как тот, кто не желал стирать из своей памяти что бы то ни было, мог забыть это утро 1942 года, когда из класса лицея Бен-Акнун выгнали «маленького черного еврея, по виду совсем араба»[46]?
Рана не сводилась к анонимной «административной» мере, в которой я ничего не понимал и которую никто мне не объяснил, она была другой и так и не зарубцевалась, она была повседневным оскорблением со стороны друзей, моих школьных товарищей, ребят во дворе, а иногда угрозами и тумаками, которыми награждали «грязного еврея», коим, скажем так, я вдруг оказался…[47]
В эти недели сразу после ужесточения антисемитских мер в Алжир придет настоящая война. В ночь с 7 на 8 ноября 1942 года американские войска высаживаются в Северной Африке. В столице Алжира идут ожесточенные бои между силами Виши, которые, не медля, начинают вести огонь по союзникам, и группами сопротивления под предводительством Жозе Абулькера, студента-медика 22 лет. Деррида подробно перескажет этот день Элен Сиксу:
На восходе послышалась канонада. Франция официально сопротивлялась, были французские жандармы, французские солдаты, которые делали вид, что пойдут воевать с англичанами и американцами, прибывавшими из Сиди-Ферруша… Затем после обеда перед нашим домом показались солдаты в военной форме… в касках, которых мы никогда не видели. Каски не французские. Мы сказали себе: это немцы. Но это были американцы. Американских касок мы тоже никогда не видели. В тот же вечер прибыла масса американцев, они, как всегда, раздавали сигареты, жевательные резинки, шоколад… Эта первая высадка стала словно бы
Эти события стали также одним из поворотных моментов во Второй мировой войне. Во французской метрополии южная зона, называвшаяся «свободной», и ноября 1942 года была захвачена вермахтом, став зоной боевых действий. Столица Алжира, до этого момента не испытывавшая ужасов войны, пережила более ста бомбардировок, унесших множество жизней. С холмов Эль-Биара открывается ужасающее зрелище: море и город озаряются вспышками орудий морской артиллерии, небо прорезают лучи прожекторов и выстрелы зениток. На несколько месяцев каждодневный вой сирен и укрытие в бомбоубежище становятся чем-то почти обыденным. Жаки никогда не забудет панику, которая овладела им однажды вечером, когда его семья укрылась, как это часто бывало, у соседа: «Мне было ровно 12 лет, мои колени начали трястись, и я не мог их унять»[49].