«Несчастная, что за предвестья выдумываешь ты? Поверь пришедшему счастью; ты опоздала с бесполезным страхом того, что предвещаешь».
Так рассудив, я снова предалась веселью и отгоняла, как могла, мрачные мысли; побуждаемая старой кормилицей, уверенной в возвращении моего милого, переменила я печальные одежды на веселые и стала заботиться о себе, чтобы не отвратить его, когда приедет, унылым видом. Бледное лицо начало принимать прежние краски, я несколько пополнела, слезы пропали, а с ними вместе и синие круги под глазами, глаза стали не такие впалые и приобрели прежний блеск, щеки, которые от слез несколько погрубели, по-прежнему стали нежны, мои волосы, хотя и не сделались вдруг, как прежде, золотистыми, были приведены в порядок, и дорогие, драгоценные платья, так долго лежавшие без употребления, опять были надеты мною. Что еще? Одним словом, я совершенно обновилась и возвратилась к прежней красоте, так что соседи, родственники, муж мой не могли надивиться и говорили: «Что за чудо, что уже прошла ее столь продолжительная меланхолия и печаль, которую прежде ни просьбами, ни утешеньями нельзя было прогнать? Это прямое чудо». Но несмотря на удивленье все были очень рады. Наш дом, долго остававшийся унылым во время моих переживаний, теперь повеселел вместе со мною; и как мое сердце изменилось, так и все вокруг, казалось, изменилось и стало радостным.
Дни, казавшиеся вообще мне длинными, теперь от надежды близкого возвращения Панфило, казалось, тянутся бесконечно; я их считала, как и прежде, и, вспоминая прошлые печали и думы, жестоко себя за них упрекала, говоря:
«Как плохо ты думала о своем милом, коварно осуждала его отсутствие и слепо верила, что он другой принадлежит, а не тебе! Проклятые сплетни! Боже мой, как могут люди так прямо в глаза врать? Конечно, я должна была со своей стороны не так безрассудно относиться ко всему этому, я должна была противопоставить клятву моего милого, его слезы, его любовь ко мне — словам людей, которые без всякого ручательства болтают, что им с первого взгляда показалось: доказательства налицо. Один увидел, что в доме Панфило свадьба (а других молодых людей он знал, что в доме нет), забыл, что и старики могут иметь непозволительную похоть, вообразил, что это женится Панфило, так и болтает, не думая, что говорит. Другой увидел, может быть, что Панфило раз или два посмотрел или пошутил с какой-то красивой женщиной, которая к тому же могла быть его родственницей, и естественно, что просто с ним обходилась, — и вообразил, что это его любовница; сам глупости врет и сам им верит. Если б я на все это здраво посмотрела, избежала бы стольких слез, вздохов, мучений!
Но разве влюбленные умеют поступать разумно? Наши мысли порывисты; любовники всему верят, потому что любовь — дело беспокойное и опасное. Они по привычке всегда ждут, что случай им повредит; а кто желает сильно, тот всегда думает, что все может препятствовать его желанию, а не помогать; но ко мне эти упреки не подходят, потому что я всегда молила богов, чтобы мои подозрения оказались ложными. Вот мои молитвы услышаны, но он всего еще не узнает, а если б и узнал, что мог сказать бы кроме как: «Да, пламенно она меня любила»? Ему должны быть дороги мои мученья, опасности пройденные, как наглядное доказательство моей верности, ведь и в причине его опоздания я сомневалась едва ли не для того, чтоб испытать, хватит ли у меня силы духа, не изменяясь, ждать его; вот храбро его ждала я.
Уже теперь, узнав, какими усилиями, трудами и слезами его я заслужила, не иначе как меня полюбит. Боже мой, когда же он придет и мы увидимся? Всевидец господи, сдержусь ли я, чтоб не расцеловать при всех, когда его увижу в первый раз? Не верится, чтобы сдержалась. Боже, когда смогу, обняв его, вернуть те поцелуи, какими он, уходя, покрывал безответно мое помертвелое лицо? То предзнаменование, что мне сулило не дать ему прощанья, оправдалось, но в этом боги ясно указали мне на будущее его возвращение. Боже, когда смогу поведать ему свою тоску и слезы и он расскажет мне, почему так медлил? Доживу ли? Едва верится. Пускай скорей наступит этот день, потому что теперь мне страшно смерти, которую я прежде не только призывала, но искала; пусть она, если мольбы доходят до ее слуха, удалится и даст мне провести молодые годы с моим Панфило в радости!»
Я беспокоилась, если хотя бы один день прошел без вести о прибытии Панфило; и часто посылала я кормилицу найти опять того юношу, что сообщил радостную новость, чтобы вернее подтвердил свое известие, она несколько раз делала это и каждый раз уверяла, что его приезд все близится. Я не только ожидала обещанного срока, но, предупреждая события, думала, что, может быть, он уже приехал, и беспрестанно на дню подбегала то к окнам, то к двери, смотря вдоль улицы, не видать ли его; кого бы я вдали ни завидела, все думала, что это, может быть, он, и с волнением ждала, покуда он не приближался настолько, что я могла убедиться в своей ошибке; немного смутясь этим, я ждала других прохожих; а если случалось, что меня звали домой или я уходила по другой какой причине, то на душе у меня будто собаки грызли, так меня мучило, и я говорила: «Может быть, он теперь идет или прошел, пока ты не смотрела, вернись». Я возвращалась и уходила, и снова возвращалась, так что почти полвремени проходило в том, что я переходила от окон к двери, и от двери к окнам. Несчастная, с часу на час так поджидая, сколько я намучилась из-за того, чему случиться не суждено было!
Когда настал день, в который он должен был приехать, как неоднократно предупреждала меня кормилица, я убралась подобно Алкмене{126}, услышавшей о прибытии ее Амфитриона, искусною рукою придала себе наибольшую красоту, насилу удержалась, чтобы не выйти на морской берег, чтобы скорей его увидеть, узнав, что прибыли галеры, на которых, как уверяла меня кормилица, он должен был приехать; но рассудив, что первое, что он сделает, это придет ко мне, я сдержала горячее желанье. Но он не пришел, как я воображала; я крайне этим была удивлена, и среди радости опять в уме возникли те сомненья, которые с трудом я победила веселыми мечтами. Тогда я снова послала старуху узнать, что с ним, приехал он или нет; она отправилась, как мне показалось, ленивее, чем всегда, и я проклинала ее медлительную старость, но чрез некоторое время она вернулась с печальным лицом и медленной походкой. Я чуть не умерла, увидев ее, и сейчас же мне в голову пришло, не умер ли в дороге, иль не приехал ли больным мой милый. Меняясь в лице, я бросилась навстречу ленивой старухе и сказала:
«Скорее говори: какие вести? мой милый жив?»
Она не прибавила шагу, ничего не ответила, но придя посидела немного, смотря мне в лицо. Я вся, как молодая листва, что ветер треплет, затрепетала и, еле сдерживая слезы, прижав руки к груди, сказала:
«Коль ты сейчас не скажешь, мне, что значит твой унылый вид, ни одна часть моих одежд не останется целой! Только несчастье может принуждать тебя к молчанию; не таи, открой, а то я худшее подумаю; Панфило мой жив?»
Побуждаемая моими словами, потупилась она и тихо молвила:
«Жив».
«Что ж, — продолжала я, — ты не говоришь, что с ним случилось? Что ты меня томишь? Он болен? Что его удержало, что, сойдя с галеры, он не пришел ко мне?»
Она сказала:
«Не знаю, здоров ли он и что с ним».
«Значит, — сказала я, — ты его не видала, или он, быть может, не приехал».
Тогда она сказала:
«Я его взаправду видела, и точно приехал, но не тот, кого мы ждали».
Тогда я ей:
«Почем ты знаешь, что приехал не тот, кого мы ждали? Видели ли ты его прежде и хорошо ли его теперь ты рассмотрела?»
Она в ответ:
«По правде, того я не видела раньше, насколько я знаю; но теперь привел меня к нему тот молодой человек, что первый мне объявил о его приезде, и сказал, что я о нем часто справлялась; он у меня спросил, о чем я узнавала, на что я ответила, что о его здоровье; а на мои вопросы, как поживает его старый отец, как его дела и почему он так долго был в отпуске, он отвечал, что отца своего он не знал, родившись после его смерти, что дела его слава богу идут хорошо, что здесь он никогда не бывал и долго пробыть не собирается. Я очень удивилась и, чтобы не быть обманутой, спросила его имя, которое он мне сказал совершенно просто; и лишь его я услыхала, как поняла, что тождество имен и ввело вас с тобою в обман».
Услышав это, не взвидела я света божьего, дух меня покинул, и силы осталось в теле лишь настолько, чтобы вскричать: «увы!» падая на ступеньки. Старуха заголосила и, созвавши других домашних, перенесла меня замертво в унылый мой покой, где положили на постель, холодною водою приводя в чувство, долгое время не зная, осталась ли в живых я, или нет; придя в себя, со слезами и вздохами опять спросила я у кормилицы, верно ли все, что она мне сказала.
Кроме того, вспомнив, насколько Панфило всегда был осторожен, подумала я, что, может быть, он скрывался от кормилицы, с которой прежде никогда не говорил, и попросила ее описать мне его наружность. Она сначала клятвенно подтвердила мне правдивость своего рассказа, потом по порядку описала мне рост, сложение, главным образом лицо и костюм его, каковое описание также подтвердило мне рассказ старухи; почему, покинув всякую надежду, вернулась к первым я стенаньям, поднявшись в бешенстве, скинула праздничные наряды, сложила уборы, причесанные волосы рукою растрепала и безутешно плакать принялась, кляня обманщицу судьбу и неверные мысли о ветреном любовнике. И вскоре впала я в прежнюю тоску и еще больше захотела умереть, чем прежде, и если я избежала смерти, так только надеясь на будущее путешествие, что меня удерживало в жизни с немалой силой.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
в которой госпожа Фьямметта,сравнивая свои бедствияс таковыми же многих женщин древности,доказывает, что ее были более тягостные,и окончательно заключает свои жалобыИ вот, о жалостливые мои госпожи, осталось мне вести жизнь, какую сами можете вы предположить по вышесказанному; и неблагодарный мой повелитель, чем больше видел, что от меня бежит надежда, тем больше ожесточаясь против меня, раздувал во мне пламя; с его усилением, увеличивались и мои муки; они же, никогда не имея возможности быть облегченными каким-нибудь целеньем, все обострялись и, обостренные, сильнее удручали унылый дух мой. Несомненно, что естественно развиваясь, они меня сами собой привели бы к смерти, некогда столь мною желанной; но крепкую надежду возложив (как я уже сказала) на будущее путешествие, во время которого предполагала я увидеться с виновником моих бедствий, я старалась не то чтобы бороться с ними, но их выдерживать; для этого мне представился один только способ, а именно сравнить мои страданья с прежде бывшими; причем я разбирала их с двух сторон: во-первых, что не я одна — несчастна, как в утешенье мне уже говаривала кормилица; во-вторых, что (по моему суждению) мои страданья значительно превосходят все другие; по-моему, я делалась очень горда, что никто из смертных не перенес таких жестоких мук, как я. Не будучи в состоянии избежать этой славы, как никто, в настоящее время так провожу я печальное время, как услышите.
Скажу, что обремененной скорбью, при воспоминаньях о чужих печалях, первою на ум приходит мне Инахова дочка{127}, которую себе я представляю красивою и томною девицею, счастливой от сознанья, что Юпитером она любима, что всякой женщине, несомненно, должно казаться высшим блаженством; потом воображая себе ее обращенною в телушку и отданною по настоянию Юноны под надзор Аргусу, сознаю, что она должна была испытывать невыразимое мученье; конечно, ее страданья были бы несравненно сильнее моих, если бы она не находилась под постоянным покровительством влюбленного бога. Ведь если б мой возлюбленный служил мне помощью в бедствиях или по крайней мере был к ним сострадателен, разве какое-нибудь страданье мне было тяжело? Кроме того, конец ее страданий сделал их, как протекшие, весьма легкими, ибо, по смерти Аргуса, хотя обремененная тяжелым телом, но без труда перенесенная в Египет и приведенная в прежний образ и данная в жены Озирису, она оказалась счастливейшей царицей. Конечно, если бы я могла надеяться хотя бы в старости увидеть моего Панфило, сказала бы, что мои страдания нельзя и сравнивать с бедствиями этой женщины; но один бог знает, случится ли это, как я себя обманывала ложной надеждой.
После этой мне представляется любовь злосчастной Библиды{128}, что все бросила и последовала за неподатливым Кавном, а вместе с нею преступная Мирра{129}, что, вкусивши позорного счастья, бежать хотела смерти от отцовской руки, но к более несчастному концу пришла; еще мне видится грустная Канака{130}, которой, по рождении преступно зачатого ребенка, ничего не оставалось делать> как умереть; и размышляя над их судьбою, я крайне бедственной ее находила, хотя любовь их была преступною. Но муки их кончались скоро, ибо Мирра с помощью богов тотчас обратилась в дерево, одного с нею названия, и не чувствовала своих мучений (хотя и точит слезы даже обращенная в другой вид), так что, как только явилась причина скорби, явилось и ее целенье. Также Библида (как некоторые говорят) немедленно покончила свои страданья петлей, хотя другие утверждают, что нимфы, сжалившись над ее бедствиями, обратили ее в ручей, одноименный с нею; и случилось это, как только она узнала, что в счастье ей Кавном отказано. Скажу только, что утверждая, что мои муки больше их, сошлюсь на то, что они были гораздо кратковременнее.
Вот долго страдали несчастные Пирам{131} и Тисба, которым я всем сердцем сострадаю, представляя я их себе молодыми, долго и горестно любившими, погибшими, ища соединить свои желанья. Как понятно горе юноши, когда он в молчанье ночи под тутовым деревом у светлого ручья нашел одежды своей Тисбы окровавленными, разодранными дикими зверями, ясные доказательства, что его возлюбленная растерзана! Конечно, он решил себя убить. Затем, обращаясь мыслями к Тисбе, представляю себе, как она увидела перед собою милого, окровавленного, — но еще сохраняющего остаток жизни, я вижу их слезы и знаю, как они горючи, я думаю горючее всех, исключая моих, потому что эта пара, как я уже сказала, свои бедствия прекратила, едва начавши. Блаженны души их, что в другом мире так же друг друга любили, как и в Этом! Какая мука может быть сравниваема с блаженством вечного соединения?!
Потом мне вспоминается настойчиво печаль покинутой Дидоны{132}, наиболее мне близкая. Я вижу, как она строит Карфаген, торжественно дает народу законы в храме Юноны, благостно принимает потерпевшего кораблекрушение Энея, влюбляется в него, себя и все свое царство отдает в распоряжение троянскому вождю, который, насладившись царской прелестью, и со дня на день все более в Дидоне раздувая любовный пламень, бросил ее и уехал. Как достойна жалости она мне видится, когда ее представляю себе смотрящей на море, покрытое кораблями бежавшего любовника! Но в конце концов, принимая в соображение ее смерть, она мне кажется скорее нетерпеливой, нежели скорбной; конечно, в первые минуты после отъезда Панфило я чувствовала печаль, ту же самую горечь, что и она, когда Эней уехал; если б боги тогда соизволили, чтобы после краткой скорби я тогда же себя умертвила! Тогда, по крайней мере, как и она, я избавилась бы от моих мучений, которые все усиливались беспрерывно.
Затем мне представляется Геро{133} из Сеста: вот вижу, сошла она с высокой башни на морской берег, где обыкновенно принимала она в свои объятья усталого Леандра, вот смотрит с горьким плачем на мертвого возлюбленного, вынесенного дельфином, лежащего голым на песке, вот своей одеждой с мертвого лица вытирает соленую влагу, орошая его слезами. Ах, как сожалею я ее! По правде, я сострадаю ей больше, чем какой-либо из прежде упомянутых женщин, настолько, что часто, забыв о своих горестях, оплакиваю я ее. И никакого утешения я для нее не нахожу, кроме одного из двух: или умереть, или погибшего забыть и, выбрав одно из двух, положить предел страданьям; ничто потерянное, чего вернуть надежды не имеем, не может долго нас томить. Но если бы со мною это случилось, чего не дай бог, я выбрала бы смерть; но Этого случиться не может, пока Панфило мой жив, чью жизнь да продлят боги, сколько он сам пожелает; поэтому, принимая во внимание постоянное движение земных событий, я думаю, что когда-нибудь вернется он ко мне таким, каким был прежде; но надежда эта, не осуществляясь, делает постоянно жизнь мою тягостной; и потому свою печаль я почитаю большей.
Вспоминается мне также не раз читанное во французских романах, если им можно доверять, что Тристан и Изотта[181] любили друг друга сильнее, чем кто бы то ни было, и, проведя юность то в счастье, то в несчастье, пришли, любя, к концу такому, что оба покинули земные радости с большим страданьем; это легко допустимо, если они думали, что в том мире они не могут наслаждаться, но если они думали иначе, тогда скорее радость, чем печаль, должна была бы принести им смерть, которую многие считают жестокой и тяжелой, но я полагаю иною. И как можно доказать тяжесть чего-нибудь, чего не испытал? никак, конечно. В руках Тристана была его смерть и смерть его возлюбленной, если при сжатии он бы почувствовал боль, ему стоило только разжать руку, и боль бы прекратилась. Кроме того, можно ли назвать тяжелым то, что бывает только раз в жизни и длится очень короткое время? конечно, нет. И радости и горести Тристана и Изотты вместе кончились, у меня же долгая и невыразимая печаль значительно превосходила мою радость.
К вышеупомянутым присоединю еще и несчастную Федру{134}, которая безрассудною яростью погубила того, кого больше всего любила; наверное мне неизвестно, что с ней случилось после этого проступка, но знаю наверное, что, выпади мне это на долю, я злою смертью искупила бы свой грех; а если она в живых осталась, как я уже сказала, то скоро его забыла, как забывают все, что умирает.
К ним присоединю печаль Лаодамии{135}, Дейфилы, Аргии{136}, Эвадны{137}, Деяниры{138} и многих других, которые нашли успокоенье в смерти или в неизбежном забвении. Конечно, можно обжечься об огонь, раскаленное железо, расплавленный металл, лишь прикоснувшись пальцем и тотчас отдернув руку, но это не может сравниться с тем, когда всем телом долгое время лежишь на огне. Так что все то, что я описала выше как несчастия стольких женщин, есть как бы подобие того, что я одиа претерпевала и претерпеваю.
Представлялись мне все вышесказанные любовные муки, а также не менее горестные слезы, что заставляют проливать внезапные нападения судьбы[182]; о если б сделалось счастливым поколение, обреченное на крайнее несчастье! И эти слезы — слезы Иокасты[183], Гекубы[184], Софонисбы[185], Корнелии[186] и Клеопатры. О сколько бедствий увидим мы, рассматривая злоключения Иокасты; скопившиеся все в ее жизни, они могли бы поколебать всякого сильного духом. Выданная в молодости замуж за Лая, царя фиванского, она свое перворожденное дитя должна была отослать зверям на съедение, чтобы избавить несчастного супруга от того, что неумолимый рок ему предназначил. Можно подумать, какова была скорбь ее, если мы вспомним, кого она отсылала. Удостоверившись в исполнении своего приказания и считая своего сына умершим, через несколько времени, после того как муж ее пал от руки ее ребенка, не признав сына, сделалась она его женою и родила ему четырех детей; и так вместе матерью и супругой стала отцеубийцей и узнала об этом тогда лишь, когда тот, лишенный зрения и царства, исповедал свою вину.
В каком состоянии была ее душа, уже преклонного возраста, ищущая более покоя, нежели страданий? Можно думать, что в прискорбнейшем; но судьба, этим не удовлетворившись, еще прибавила печали к ее бедствиям. Пришлось ей видеть, как было разделено по договору время царствования между двумя ее сыновьями, затем, как одного из братьев[187], не сохранившего условия, осадила большая часть Греции под предводительством семи царей, как наконец после многих битв и пожаров два ее сына друг друга убили и под другим господством изгнан ее сын-муж, как пали древние родные стены, возведенные под звуки Амфионовой кифары[188], и погибло ее царство, и, повесившись, двух дочерей она оставила на произвол позорной жизни. Что большего могли сделать, боги, люди и судьба против нее? Кажется, что ничего; во всем аду не сыщется такой муки; все степени страданья она прошла и преступленья. Мои страданья не могли бы сравниться с этими, если бы они не происходили от любви. Можно ли сомневаться, что, сознавая себя, свой дом и мужа заслуживающими божеского гнева, она свои несчастья принимала как должные? Нельзя, если считать ее смиренной. Если она была безумной, то едва сознавала свою гибель, не зная которой, не так и чувствовала; а кто считает заслуженным зло, которое он терпит, то переносит его без тягости или тяготясь не так сильно.
Я же никогда ничего не совершала, что возбудило бы против меня богов, всегда их чтила, всегда им жертвы приносила и не презирала их, как фиванцы. Может быть, скажут: «Как можешь ты утверждать, что никакого наказания не заслужила и ничего преступного не совершила? А разве ты не нарушила святых законов и не запятнала супружеского ложа?» Конечно, да. Но, по правде, только этим и грешна я и не заслуживаю подобной кары; нужно подумать, могла ли я в нежной юности противиться тому, чему не могут противостать сами боги и сильные мужчины? И в этом я — не единственная, не первая не последняя; почти все женщины так поступают, и законы, против которых я грешна, не могут не быть снисходительными ввиду такого множества. К тому же мой проступок держался в большой тайне, это обстоятельство должно значительно смягчить отмщенье. Кроме того, если бы боги заслуженно на меня и гневались, не нужно ли было бы такой же местью отомстить и виновнику моего греха? Я не знаю, кто побудил меня попрать священные законы: Амур или наружность Панфило? Кто бы там ни был, но оба они имели власть необычайно меня беспокоить; так что это случилось не по моей вине, притом было только новым горем, отличным от других по остроте, с которой оно мучит носителя, и которое, если разбирать его как грех, сами боги против своих законов и принятых обычаев совершают; они должны бы соизмерять наказание с проступком, потому что, если сравнить грех Иокасты и месть, постигшую ее, с моей виною и мукою, что я терплю, станет очевидным, что та недостаточно наказана, я же сверх меры.
Кто-нибудь придерется и скажет, что та была лишена царства, сыновей, мужа и наконец самой жизни, я же потеряла только; возлюбленного. Согласна; но судьба с этим возлюбленным отняла у меня все счастье; и то, что в глазах людей осталось мне как блага, есть совершенно противоположное, потому что супруг, богатство, родственники и все прочее только меня тяготят и противоречат моему желанию: если бы они были отняты от меня вместе с моим возлюбленным, тогда мне была бы полная свобода привести в исполнение мое намерение, что я и сделала бы; если же бы я его исполнить не могла, то тысячу способов смерти были бы к моим услугам, чтобы прекратить мои мученья. Итак, я справедливо считаю мои муки более тяжелыми, чем все вышеперечисленные.
Гекуба мне кажется весьма горестной, оставшаяся одною зреть жалкие обломки столь великого царства, столь удивительного города, гибель такого доблестного мужа, стольких сыновей и дочерей прекрасных, стольких невесток, внуков, богатства, власти, убийство стольких царей, уничтожение троянского народа, падение храмов, удаление богов; и видела и вспоминала Гектора, Троила, Деифоба и Полидора с другими, вспоминала, как они погибли у нее на глазах, как пролита была кровь ее супруга, недавно еще почитаемого и державшего в страхе всех, как Троя, богатая народом и высокими дворцами, разрушена и сожжена греческим огнем; и наконец с какою горечью приходило ей на память, как Пирр принес в жертву ее Поликсену?[189] С большою, разумеется. Но коротка была ее печаль; немолодой и слабый дух не выдержал всего этого и замутился, так что она в безумии стала лаять в полях[190].
Я же твердою и не замутненною памятью, к моему несчастью, все возвращаюсь к печали и все больше и больше нахожу причин жаловаться, а потому мою продолжительную скорбь, как она ни была легка, считаю я (как уже не раз говорила) более тягостной, нежели более сильную, но длящуюся короткое время.
Полной досадной горечи мне представляется и Софонисба, которую печаль вдовства и радость свадьбы, соединившись, делали одновременно горестной и веселой, что была пленницей и супругою, лишенной царского достоинства и снова им облегченною и наконец во время этих же коротких переживаний отраву выпила. Я вижу гордую Нумидийскую царицу, как вышла замуж (когда неудачно пошли ее родственников дела) она за Сифакса, как стала пленницею Массиниссы царя, лишена царства и снова получила его в неприятельском стане, назвав супругом Массиниссу. С каким презреньем должна была она смотреть на земное непостоянство и печально справлять новую свадьбу, не полагаясь слишком на летучую судьбу! Ее конец отважный доказывает это; потому что, не проведя еще дня одного после свадьбы, она думала удержаться у власти, не приняв в сердце нового супруга, как прежнего Сифакса, она смелою рукою взяла от раба, подосланного Массиниссою, сильный яд, бесстрашно выпила его с презрительными словами и вскоре умерла. Как печальна была бы ее жизнь, если б она продолжилась! Теперь же ее можно считать не столь бедственной, принимая во внимание, что смерть почти предупредила скорбь, мне же давала ее долгое время, дает помимо моей воли и будет давать, все усиливая.
После нее, исполненной такой печали, мне видится Корнелия, которую судьба так вознесла, которая сначала была супругой Красса[191], затем великого Помпея, что доблестью достиг владычества над Римом; потом она почти бежала (когда судьба переменилась) с мужем сначала из Рима, затем из Италии, преследуемые Цезарем. После многих несчастий оставленная им на Лесбосе, дождалась там его самого, потерпевшего поражение в Фессалии и потерявшего свои войска[192]. Но кроме того последовала за ним в Египет, уступленный самим Помпеем юному царю, и куда он отправился морем, ища восстановить свою власть покорением востока, — и там нашла в морских волнах лишь его обезглавленный опозоренный труп. Все эти бедствия вместе и каждое в отдельности должны были, без сомнения, сильно удручить ее душу; но мудрые советы Катона Утического и отсутствие надежды на возвращение к жизни Помпея в короткое время утешили ее скорбь; меж тем как я пребываю, тщетно надеясь и не будучи в состоянии прогнать эту надежду, без утешителя и советника, кроме старой кормилицы, поверенной моих бедствий, более преданной, нежели рассудительной (потому что, не раз желая исцелить мои муки, она их только усиливала).
Многим кажется, что бедствия Клеопатры, царицы Египетской, превосходят значительно все мои, потому что немала была ее горечь после совместного царствования с братом[193] быть вверженной в темницу, но она смягчалась надеждою на помощь; выйдя из темницы и сделавшись подругою Цезаря, затем покинутая им, она легко могла бы показаться достигшей высшей скорби, если бы не коротка была любовная тоска того или той, у которых желанье быстро переходит с одного предмета на другой, чему она частые давала доказательства. Если бы бог дал мне такое утешение! Не было и нет никого (кроме того, кто законно мог бы это сделать), кто имел бы право сказать, что ему, а не Панфило я принадлежала, живу и буду жить такою же; не думаю, чтобы любовь к кому-нибудь другому смогла вытеснить его из моей памяти. К тому же хотя она и горевала по отплытии Цезаря, но горе ее утешалось более сильной радостью иметь от него сына[194] и быть восстановленной в царском достоинстве. Такая радость смогла бы победить печали и не такой женщины, как она, которая, как я уже сказала, любила ненадолго.
Но, к усилению ее печали, она вышла замуж за Антония, возбудила его льстивыми ласками к междоусобной войне против ее брата, как бы надеясь этой победой достигнуть высоты римской империи; после же двойного проигрыша со смертью мужа и лишением надежды она представляется горестнейшею меж женщин. Действительно, даже если не считать смерти столь дорогого супруга, огромная печаль — одним сражением потерять высокую мечту всемирного господства, но она нашла скоро единственное леченье скорби, то есть смерть, хоть и жестокую, но не длительную; ведь в краткий час две змеи из груди могут высосать и кровь и жизнь. Сколько раз от горести, не меньшей, чем ее (пусть многим кажется, что по причинам меньшим), хотела я последовать ее примеру, но меня не допускали или удерживала боязнь позора!
Приходит мне на память величье Кира[195], кроваво Тамиридой умерщвленного, огонь и вода Креза[196], богатое царство Персея[197], великолепье Пирра[198], всемогущество Дария[199], жестокость Югурты[200], тиранство Дионисия[201], гордость Агамемнона и многое другое. Все были поражены бедствиями, подобными вышеописанным, или других оставили безутешными; всем им внезапные причины помогали, так что не могли они почувствовать всей тягости, не будучи в ней долгое время, как я была.
Меж тем как я в уме перебирала древние бедствия, как вы слыхали, ища трудов и слез, что были бы подобны моим, чтоб я, имея сотоварищей, не так печалилась, мне вспомнились горести Тиэста и Терея[202], что оба погребли в себе плачевно своих детей. И я не знаю, какая сила их удержала вскрыть свои внутренности острым мечом, чтобы открыть выход непокорным детям, ненавидящим место, куда они вошли, и опасаясь жестоких укусов, не имея иного места для других детей. Но они, как могли, в одно и то же время угасили и гнев, и печаль и гибелью почти утешились, сознавая, что без вины несчастными народ их сделал; со мной же этого не случилось. То, что боли мне давало, снискивало состраданье, а муки мои открыть я не смела; а если бы посмела, имела, как и другие, утешенье.
Приходят мне на ум слезы Ликурга[203] и его семейства при известии о смерти Архемора от змеи, и слезы Аталанты[204], матери Партенопея, павшего под Фивами; их чувства мне так близки и так понятны, что даже если б я испытала что-нибудь подобное, лучше оценить их не могла бы. Полны они невыразимой горести, но каждый с такою славой в вечность перешел, что этому почти можно было бы радоваться; семь царей почтили погребение Ликурга и учредили бесчисленные игры, а Аталанта прославлена жизнью и кончиною своего сына. Мои же слезы ничто не вознаградило; а если б это было, то я, считавшая себя несчастней всех на свете и бывшая, может быть, таковою, скорей могла бы утверждать противное.
Представляются также мне труды Улисса, смертельные опасности, чрезмерные события, претерпенные им не без печали; но мои я почитаю большими, и вот почему. Во-первых, и самое главное то, что он был мужчиною; следовательно, по природе более вынослив, чем нежная и молодая женщина, крепкий и смелый, привыкший к трудам и бедствиям, сроднившийся с ними, он за покой считал труды; мне же, нежной, среди изнеженности в комнате моей, привыкшей к усладам сладостной любви, малейшее страданье тяжело; он был гоним и в разные края носим Нептуном и от $ола терпел гоненье, а я мучусь неутомимым Амуром, владыкою и победителем Улиссовых мучителей; и если ему встречались смертельные опасности, он сам искал их (а кто может пенять, найдя то, чего искал?), я же, несчастная, охотно бы жила в покое, если б могла, и постаралась бы избегнуть того, к чему была принуждена. К тому же он не боялся смерти и полагался на свои силы; я же ее боюсь; и, вынуждаемая скорбью, часто стремилась к ней. Он ждал от своих трудов и опасностей вечной славы; я же от своих, если б они были открыты, могла бы получить только позор и нареканье. Так что его страдания моих не превосходят, но значительно превзойдены; тем более, что написано о нем гораздо больше, чем было на самом деле, мои же бедствия гораздо многочисленней, чем я могу рассказать.
После всех этих тяжкими мне кажутся вопросы Ипсипилы[205], Медеи, Эноны[206] и Ариадны[207], слезы и скорбь которых считаю очень похожими на мои; потому что каждая из них, обманутая своим возлюбленным, как я, проливала слезы, испускала вздохи и бесплодные страдания терпела; хотя, если они скорбели, как я, то слезы их окончились праведною местью, мои же не пришли еще к концу такому. Ипсипила, почитавшая Ясона, связанная с ним законными узами, увидев его отнятым Медеею, как я, конечно, имела основанье горевать; но провиденье, праведным на все взирающее оком (только не на мои страданья), вернула ей отчасти желанную радость, дав увидеть, как Медея, отнявшая у нее Ясона, сама покинута им для Креузы. Конечно, я не говорю, что мои страданья прекратились бы, случись подобный случай с той, что у меня похитила Панфило (если не я его отняла бы у нее), но скажу, что отчасти уменьшились бы. Медея также местью усладилась, хотя жестокою к самой себе явилась не менее, чем к неблагодарному любовнику, убив в его присутствии своих детей от него и спаливши царских гостей вместе с новой возлюбленной. Энона также, пробывши в горе долгое время, наконец увидела, что неверный и бесчестный любовник понес заслуженную кару за попранный закон и вся страна его попалена огнем; но я предпочту свои печали такому мщенью.
Ариадна, сделавшись супругою Вакха, увидела с неба, как обезумела от любви к пасынку та Федра, что прежде согласилась оставить ее на острове, чтобы самой принадлежать Тесею. Так что, все передумав, себя считаю я первой по несчастью.
Но если, госпожи, мои рассуждения вы почитаете пустыми и слепыми, как доводы ослепленной любовницы, считая слезы других большими, нежели мои, тогда последнее, единственное добавление я сделаю. Завистник всегда несчастнее того, кому завидует; из всех вышеприведенных я — наиболее несчастная, потому что я завидую их несчастьям, считая их меньшими, нежели мои.
Вот, госпожи, как сделала меня несчастной древняя обманщица судьба, к тому же, подобно лампе, которая перед тем, как погаснуть, вспыхивает большим огнем, так сделала и она; потому что, дав мне, по-видимому, некоторое облегчение, снова еще более несчастной меня сделала. И, отложив все другие сравнения, одним вам постараюсь объяснить новые скорби и утверждаю с тою серьезностью, с какою могут утверждать подобные мне несчастные, что теперь мои страдания настолько тяжелее, насколько возвратная лихорадка, при одинаковом приходе холода и жара, сильнее поражает больных, чем первая. Но так как усиление страданий, но не выражений, могла бы я вам дать еще, если я вас несколько растрогала, чтобы не надоесть длительностью рассказа, способного вызвать слезы, если кто-нибудь из вас их проливал или проливает, и чтобы не тратить времени, которое определено мне на плач, а не на повествования, — я решаюсь умолкнуть, уверяя, что рассказ мой по сравнению с тем, что я чувствую, есть как нарисованный огонь по сравнению с настоящим, который жжет, пылая. Молю бога, чтоб он ради ли ваших молитв, ради ли моих послал на это пламя воду моей ли смертью горестной, иль радостным Панфило возвращеньем.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой госпожа Фьямметта обращает речьк своей книге: каким образом,куда и к кому идти ей и кого беречься;и заканчивает повестьМаленькая моя книжечка, как будто извлеченная из гробницы твоей госпожи, вот ты пришла к концу, как я желала, быстрее, чем мои печали идут; влюбленным женщинам тебя я представляю такою, как ты есть, написанною моей рукою и часто орошенною моими слезами. Если тебя вести будет сострадание (как я надеюсь), они тебя охотно примут, и, если законы любви еще не изменились, не стыдись в такой скромной одежде явиться хотя бы к самой знатной из них, раз она тебе в приеме не отказывает. Тебе не нужно другой внешности, кроме той, что я тебе дать пожелала; ты должна быть довольна походить по виду на мое житье, что, будучи несчастнейшим, тебя облекло в плачевную одежду, как и меня. Итак, не заботься ни о каком украшении (как Это делают другие), ни о роскошной обертке, разноцветно украшенной, ни о гладком обрезе, ни о прелестных миниатюрах, ни о заставках: не подходит все это к тем жалобам, что заключаются в тебе; оставь широкие поля, разноцветные чернила, лощеную бумагу — счастливым книгам; тебе же пристало идти с растрепанными волосами, исполненной пятен туда, куда тебя я посылаю, и возбуждать рассказом о моих бедствиях святую жалость в тех, — что будут тебя читать[208]; если знаки ее заметишь на прекрасных лицах, вознагради за это, как можешь. Не так мы с тобой низвергнуты судьбою, чтобы не быть в состоянии дать того, что могут дать несчастные; пример для тех, кто счастлив, чтобы они обуздали свое благополучие, боясь сделаться нам подобными; поставь (как это ты можешь) им в пример меня, чтобы, если они и осторожны в любви, то сделались еще осторожнее в виду тайных обманов со стороны молодых людей, страшась подвергнуться нашим несчастиям.
Иди; не знаю, какой шаг тебе подходит: спешный или спокойный, не знаю, в какие места тебе прежде всего следует направляться; не знаю, как и где ты будешь принята: куда судьба тебя направит, туда и иди, твой путь едва ли может быть определен; все звезды покрыты тучами, да если б даже все они были видны, жестокая судьба лишила тебя возможности сообразить по ним свое спасение; итак, тебя я покидаю, как судно, без руля и без ветрил брошенное в море; и поступай различным способом сообразно различию места.
Если ты попадешь случайно в руки тех, что так счастливы в своей любви, что наши страдания высмеивают и принимают за безумные, там смиренно переноси их насмешки, которые лишь незначительная часть наших несчастий, а им напомни о превратности судьбы; она ведь может нас с ними поменять местами и смехом отплатить за смех. Если же тебе встретится, которая при чтении прослезится над нашими бедствиями и свои слезы присоединит к моим, той покажись печальной и жалостной и смиренно умоляй, чтобы она просила за меня того, кто, златокрылый, в одно мгновение обтекает свет, пусть он, слух преклонив к молитвам, может быть, более достойным, чем мои, страданья мне облегчит; а я, кто бы она ни была, возношу за нее свой голос, который дан несчастным и который доходчив до неба, чтоб никогда с нею не случались несчастия, подобные моим, чтобы всегда боги были милостивы и благосклонны к ней и чтоб ее любовь счастливо, по ее желанью, длилась долгие годы.
Но если, переходя с рук на руки среди толпы влюбленных дам, ты попадешь к нашему врагу, воровке счастья нашего, — беги, как из нечестивого места, и краем не показывайся на воровские глаза, чтобы вторично не доставить ей удовольствия чтением о моих несчастьях, виновницей которых была она; если же насильно тебя удержит и захочет прочитать, пусть мои беды исторгнут у нее не смех, но слезы, чтобы она засовестилась и вернула моего возлюбленного. Как будет счастлива такая жалость и как плодоносны твои труды.
Беги очей мужчин и, если попадешься им на глаза, скажи: «Неблагодарная порода, обманщики глупых женщин, вам не пристало видеть благочестивые вещи». Но если попадешься тому, кто корнем был моих бедствий, издали ему закричи: «Ты, что непреклонней дуба, беги отсюда, не прикасайся ко мне, насильник! Твоя измена родила все заключенное во мне. Но если хочешь, как рассудительный человек, меня прочесть, читай и, может быть, раскаешься в вине пред той, что ждет твоего возврата, чтобы простить тебя; но если этого желания ты не имеешь, неприлично смотреть на слезы, что льются из-за тебя, особенно если ты упорствуешь в прежнем желании их усугублять». Если же какая-нибудь дама удивится грубости твоего языка, скажи ей, что грубое такого же языка и требует, а украшенной речи лишь души ясные и времена спокойные ищут. Скорей удивительно, скажи, что хватило силы у духа и руки написать эту краткую беспорядочную повесть, принимая в соображение, что все время печальную душу должны были угнетать любовь и ревность.
Ты можешь совершенно засады не страшиться, никакая зависть тебя не укусит, лишь тому позволь это сделать, кого найдешь, в чем я сомневаюсь, несчастнее себя, который тебя считал блаженнее, чем он. Я даже не знаю, куда тебя можно поразить, так ты истерзана вся судьбою, более изранить тебя невозможно, ни ниспровергнуть еще ниже. Если бы даже судьбе все не хватало и она пожелала бы нас стереть с лица земли, то мы так закалились в бедствиях, что теми же плечами, которыми выдерживали и выдерживаем их доселе, меньшие выдержим легко; итак, пусть делает, что хочет.
Живи, ничто тебя не лишит жизни, служи через страданья госпожи своей примером вечным для всех счастливых и несчастных.
ФЬЕЗОЛАНСКИЕ НИМФЫ
I[209] Амур мне петь велит[210]. Пора настала. Он в сердце, как в дому, провел лета. Великолепье сердце мне связало, Блеск ослепил; я не нашел щита, Когда лучами душу пронизало Сиянье глаз. Владеет мною та[211], Что, ночь и день из слез и воздыханий Сплетя, томит — вина моих терзаний. II Амур меня ведет и побуждает В труде, что я отважился начать! Амур меня на подвиг укрепляет, И дар, и мощь — на всем его печать! Амур меня ведет и просвещает, Внушив мне долг — о нем повествовать! Амур меня подъял для воссозданья Старинного любовного преданья! III И вот — всю честь ему воздать я смею: Ведь водит он один пером живым, Что вручено мне донною моею Достойнейшей: никто с ней не сравним. Всех выше добродетелью своею, Красой и благородством неземным, В упрек она не слышала б ни слова, Когда б хоть миг была не столь сурова. IV Теперь молю у вас я обороны, Любовники счастливые! Мой враг — Завистник злоречивый, распаленный Да всякий, кто в любви и нищ, и наг. И вас, все в мире дорогие донны, Не с сердцем ледяным, от ваших благ Молю — молить одну: не будь надменной С тем, кто перед тобою — раб смиренный! V Давно когда-то Фьезоле[212] не знало Ни стен, ни частокола; весь народ, — А было там людей в те поры мало, — Ютился у излюбленных высот Окружных гор; и брошена лежала Внизу равнина — из-за терпких вод Болотных, непригодных человеку И разливавшихся в большую реку[213]. VI Царила вера ложная в то время В порочных, лживых, грубых, злых богов, И так взросло зловреднейшее семя, Что всякий мнил: их светлый лик таков На небе, как и здесь. Людское племя Им не жалело празднеств, и даров, И почестей. А всех превыше чтили Юпитера в его державной силе. VII Еще царила той порой богиня, Что названа Дианою. Она, Для многих жен заветная святыня, От девственниц особо почтена. И той — ее прямая благостыня, Что век свой целомудрию верна. И с торжеством таких она немало В свои леса и рощи принимала. VIII А многие бывали при рожденье Посвящены родителями ей — То по обету, то в благодаренье За милости и блага для детей. Диана всех брала в свое владенье Охотно: для нее всего милей Девичество хранить, бежать пред мужем: Пускай мы браку, суетные, служим. IX Итак, по всей земле высоко чтили Богиню-девственницу. Но к холмам Вернемся фьезоланским. Тут служили Ей ревностно. Во славу ей, а вам В услышанье перескажу я были О девственном содружестве. Все там Тогда прозваньем нимфы величались И с луком, и со стрелами являлись. X Из этих дев Дианой набиралось Число большое тут, в краю холмов, Хоть в их среде открыто оставалась Она лишь изредка: на ней трудов Лежала тьма: для всей земли старалась Дать от обид мужских она покров; Но ежели во Фьезоле бывала, Такой и вид, и облик принимала: XI Стройна и высока, равна красою Величью, взором и лицом она Лучилась столь лучистою звездою, Что верилось — в Эдеме создана, Вблизи слепила смертный взор собою, Сиянием лучей окружена, А кудри светлые — не словно злато: Их цвет к лицу шел более богато. XII Она обычно вольно распускала Над шеей незакрытой их разлив; Туника в легких складках ниспадала, Стан стройный покрывала, не сокрыв; Ткань тонкая вся белизной сияла Безукоризненной; на ней красив Был крепкий пояс; а поверх порою Пурпурный плащ — огнистою игрою. XIII Летами — двадцать пять — являлась дева, Как юной мощи полная пора. Во длани лук она держала слева, Колчан висел у правого бедра, Весь полный стрел, — разить в порыве гнева Не только зверя, — нет: разит, бодра, За нимф и за себя пылая местью, Мужей, кто б ни был — шаг ступи к бесчестью! XIV И Фьезоле такою посещала Диана — нимф любезных повидать, Им милости и блага расточала И часто их любила собирать У светлого ль ручья, иль где ширяла Лесная тень, — в те дни, когда сиять Дано все выше солнцу и согрето — Не в холоде, не в зное — медлит лето. XV Тут нимф она в беседах укрепляла Блюсти священный девственный обет. Подчас охоты, ловли обсуждала — Занятий их любимейший предмет — Меж тех холмов: они зверей немало Травили, их отыскивая след. К успехам впредь и ради упражненья Она давала девам наставленья. XVI Она была их мудрая опора, Как я сказал, в ловитвах и стрельбе. А уходя, всего того собора Наместницу Диана по себе Им оставляла — нимфу, властно, скоро Ее избрав. И в клятве и божбе Все обещали ей служить покорно Иль гибнуть от ее стрелы позорно. XVII Ей подчинялись с ревностью великой, Она как бы Дианою была. И каждая, одетая туникой (Льняная, тонкотканна и бела), — Гроза смертельная всей твари дикой, У каждой лук — на смелые дела. Хоть леопард ей попадется пестрый, — Без промаха сражен стрелою острой. XVIII[214] Тогда земля цвела красою мая, Цветами яркими светился луг, И соловьи, блаженство изливая, У светлых вод влюбленность пели вслух. И юноши, в огне любви пылая, Отвагой, радостной питали дух, Когда во Фьезоле пришла Диана Держать совет средь воинского стана. XIX Среди цветов и трав земного лона, У светлого ручья, что чуть шумит И медленно влечет волну у склона Чечер-горы[215], с той стороны, где вид На солнце в полдень, в выси небосклона Лицом к лицу слепительный открыт, — Ручья, что ныне все зовут Аквелли[216], С Дианой нимфы всей толпой сидели. XX Итак, толпа блестящая шумела На светлом берегу у ручейка. Одна из нимф нежданно, быстро, смело Воспрянула, пряма, стройна, легка, И в рог певучий громко зазвенела, Чтоб смолкли все. И рог молчит. Рука Рог опустила. Все сидят. Молчанье. Все смотрят на Диану в ожиданье. XXI Она сказала, как обыкновенно, Что каждая должна себя блюсти, Чтоб муж не подошел к ней дерзновенно. «А лишь случись мужчину здесь найти, Извергну, как врага, его мгновенно, — Посмей он к вам с обманом подойти Или с насильем. Та ж, кто обольстится, — Та жизни от руки моей лишится». XXII А между тем, сокрытый в чаще темной, Где этот грозный заседал совет, Безусый юноша, румяный, скромный, — Да было ль Африко хоть двадцать лет? — С кудрями светлыми, с улыбкой томной, Весь — словно лилия иль роза, нет — Как яблочко (здесь, недалеко с детства С родителями жил он без соседства), — XXIII Вдруг юноша, сокрытый, очутился Вблизи Дианы. Шаг еще ступил, — И говор нимф, что звонко разносился, И вид живой его остановил. Тогда в пещеру тихо он сокрылся, И слушал, и дыханье затаил. Невидимый блистательным собором, В него впился он напряженным взором. XXIV Глядит: Диана, властная, сурова В делах и в мыслях, выше всех стоит[217], И говорит, и запылать готова, И гневно луком, стрелами грозит; А нимфы робки, не проронят слова, Страшит их и чарует грозный вид Ее чела, — безмолвны, бездыханны, Потрясены угрозами Дианы. XXV И видит: по велению богини, Встает одна из нимф, легка, быстра (А избрана по той она причине, Что всех достойнее). «Пришла пора, — Глас прозвучал, — вас покидаю ныне. Сидите. Слушайте. Стоит сестра Пред вами, Альфинея. Почитайте Ее теперь как бы меня. Прощайте». XXVI Стоял и слушал Африко, дивуясь. И приковала взор его одна. И через миг, лицом ее любуясь, Почуял: сердце ранено до дна. Уже вздыхал и чувствовал, волнуясь, Огонь любви. Так жарко зажжена Желания вся нега: любоваться Лишь ей одной, одной — не оторваться. XXVII Он говорил себе: «О, кто б со мною Равнялся в счастье, — только бы ее, Вот эту девушку — назвать женою?! Мне сердце шепчет вещее мое: Никто б не жил блаженней под луною. Когда б не гнев богини — о, свое Свершил бы я, — ее бы взял я силой, И у меня никто б не отнял милой». XXVIII Так чаща свежая еще таила Любовника влюбленного, — воздев Чело, Диана видит, что светило Дневное в небе никнет, потускнев, Лишенное лучистости и пыла, — И вот она и лик веселый дев Идут на холм, поют, непринужденны, Прекраснейшие песни и канцоны. XXIX И Африко, очей не отрывая, Глядит и слушает. Встают, и вот Его любимую зовет другая: «Пойдем же, Мензола!» Она встает — И так легка, подружек нагоняя! Рассыпался прекрасных нимф народ По хижинкам укромным понемногу, Диану проводивши в путь-дорогу. XXX Пятнадцать[218] было нимфе лет едва ли, Златились кудри длинные у ней, Ее одежды белизной сияли, Прекрасен был лучистый взгляд очей. Кто в них глядел, не ведал тот печали; Вид ангела, движенья — нет стройней, Рука стрелой играет заостренной. Но где теперь покинутый влюбленный? XXXI Он одинок, задумчивый, унылый, Безмерному страданью обречен. Оставленный прекрасноликой милой, Без сил прервать мелькнувший страстный сон, — «Увы мне! О, с какою мучит силой Минувший миг блаженный! — молвит он. — Подумать только: где и как найду я Теперь ее, в отчаянье тоскуя? XXXII Не знаю той, что вдруг меня сразила, Хоть слышал: Мензола — так имя ей. Покинув, осмеяла, изъязвила, Меня не видев, о любви моей Не ведая. О, знай: мне все не мило, И груз любви — что миг, то тяжелей! Ах, Мензола прекрасная, мне больно! Твой Африко покинут, хоть невольно!» XXXIII Потом он сел, где милая сидела, Где только что он любовался ей, Прелестною; все глубже пламенела Огнем кипящим грудь, все горячей, И наземь повергаясь то и дело, Он длил игру Амуровых затей, Лобзал траву, шепча: «О, ты блаженна: Тебя касалась та, что совершенна». XXXIV И говорил: «Увы мне! — воздыхая. — Судьбина зла. Сегодня же вела И соблазняла — о, совсем иная! Счастливого — злосчастью обрекла, — И девушка-дитя, сама не зная, На жалкий путь страдальца повлекла. Мне нет вождя, хранителя, — все втуне. Одной любви я верен — и Фортуне. XXXV Хоть знала бы она, как пламенею Любовью к ней, иль видела б меня! Нет, страстью бы испугана моею Она была, — и всякого кляня, Кто, полюбя, владеть хотел бы ею, Она бежала б этого огня, Смятенная: она ведь ненавидит Всех нас, мужчин, какого ни увидит. XXXVI Что делать мне? Все кончено. Ужели Открыться ей? Себя же погубить. Молчать — нет сил, молчать всего тяжеле: Огонь в груди все будет злей томить. Так, умереть. Жалеть о жизни мне ли? Пусть этой муки оборвется нить: Ведь не погаснет этот пламень жгучий, — Смерть все равно предстанет неминучей». XXXVII Таких речей излил тогда немало Влюбленный юноша. Но видит он — Заря погасла, ночь уже настала И вызвездил давно уж небосклон, — И как душа помедлить ни желала На месте милом, молвил как сквозь сон, Себя одолевая: «Так, злосчастный, Пускай хоть встречу день, мой день ненастный». XXXVIII Он все же встал, побрел, едва шагая[219], Исполнен дум, долиною речной В родной приют, печально понимая: «Оттуда шел один, придет — иной». Вот перед ним и хижина родная. Так безотчетно он пришел домой: Идти долиной было далеко ли? Ну, с четверть мили, уж никак не боле. XXXIX В свою каморку он тихонько входит, Где спал один, вздыхает, еле жив, Там ощупью постель свою находит И падает, словца не проронив Родителям, и ночь без сна проводит, И только света ждет, нетерпелив, И мечется на ложе, изнывая, Все Мензолу со стоном призывая. XL Не думайте, что люди воздвигали Чертогов и домов блестящий строй, Как ныне там. Хочу, чтобы вы знали, — Избушке были рады той порой, Стен даже известью не укрепляли; Бревно да камень грубый и простой — И все; а кто доволен был, суровый, Мазанкой земляной и тростниковой. XLI Домка в четыре было все селенье У низких и пологих берегов, Вершины высились лишь в отдаленье, Здесь было низких несколько холмов. Вернусь туда, где горькое мученье Нес Африко, все полон тех же снов О Мензоле; но нимфа не являлась, Хотя других и много повстречалось. XLII[220] Амур, с его обычною повадкой, Хотел огонь страдания раздуть, Вдруг юноше как будто отдых краткий Давал, чтоб вновь пылала жарче грудь. И цепью все тягчайшею украдкой Его сковать старался как-нибудь, Умея разжигать своею властью Огонь страданья вместе с нежной страстью. XLIII И ночью раз имел во сне влюбленный Видение: в слепительных лучах Жена явилась ярко озаренной, И мальчик обнаженный на руках[221], С колчаном, с луком; вмиг, разгоряченный, Достал стрелу и целит впопыхах. Жена сказала: «Погоди, сынишка, И торопиться надо без излишка». XLIV И к Африко она оборотилась И говорит: «Скажи, что за напасть? Что за печаль? И в мыслях помутилось Из-за чего? Иль выпало на часть Перепугаться Мензолы? Явилась — Что ж не возьмешь над сердцем девы власть, Но, словно трус, от грусти и печали Поник? Лови любовь в ее начале! XLV Вставай скорей! Ищи ее ты в долах, Ищи в горах — ее ты уследишь, Веселую среди подруг веселых, В лесах дремучих милую узришь. Хоть на бегу и нет меж них тяжелых, Уверен будь — ее ты победишь. Дианы ж нечего тебе страшиться: Издалека не скоро возвратится. XLVI Тебе я помощь обещаю, зная: Противиться никто не в силах ей; Вот этот сын мой, выстрелить желая Из лука, делал волею моей. Я ведаю — и власть моя такая, Чтобы помочь наукою своей. Все — и Юпитер с многими богами Против нее бессильны были сами». XLVII Потом рекла: «Мой сын, скорей за дело! Уверь его в могуществе своем Пылающем — и лед взломи всецело В его груди и в сердце ледяном. Ну, делай, сын мой, как тебе велела, Как можешь ты». И вот — в пылу таком Лук мощно натянул Амур руками, Что, выстрелив, сошелся он концами[222]. XLVIII Пощады! Поздно. Глубоко вонзилась В грудь Африко стрела — он ощутил — Прошла насквозь, и сердце раздвоилось, Так что, проснувшись, грудь рукой схватил, Как будто в ней стрела остановилась. Глубок и узок ход кровавый был. Глядит: ведь с мальчиком жена взирает, Как, ею пораженный, он страдает. XLIX Но нет ее. Она из глаз пропала, И оборвался ею данный сон, А раненое сердце все стучало, И боль жила. И тотчас вспомнил он Любимую, какою покидала Она ручей. И в сердце обновлен Прелестный образ, неизменно милый, — И в сердце он остался с чудной силой. L И молвил он: «Жена, я полагаю, Венера с сыном. Их увидел я. И если речь богини понимаю, Мне обещала, что вся боль моя, Какою я от Мензолы страдаю, Вскипит и в ней. Так. Лишь бы нимф семья Была подальше, — я решаюсь: ею — Любовью ли иль силой — овладею». LI Так в нем опять желанье запылало, Наполнив грудь. Он Мензолу решил Разыскивать во что бы то ни стало, Пока найдет. И день уж наступил Свершенья помыслов. Так жадно ждало Живое сердце! Одинокий пыл Не в силах умерять, к желанной цели Он из дому спешит — к ручью Аквелли. LII Вновь повздыхал, здесь посидев немного; «Отсюда, — молвил, — раненному в грудь Стрелой любви, мне был назначен строго И слез, и воздыханий новый путь». Сказав, пошел, и от ручья дорога Вела его на холм[223]. Боясь вздохнуть, Глядел и слушал, силясь в напряженье Почуять каждой нимфы приближенье. LIII Так, подымаясь, он пустился в горы, К единой цели устремлен, легок, Подняв чело и напрягая взоры, Чтоб ясно видеть каждый уголок, А ноги наготове, быстры, скоры, — Мгновенно бег ли нужен, иль прыжок. Листок ли чуть на ветке шелохнется, — Уж он бежит: не нимфа ль попадется? LIV Но, шутками такими утомленный, Какою-то обманною игрой, Все нимф не видя, юноша влюбленный Пред новою высокою горой Подумал вдруг: «Куда, ошеломленный, Карабкаться я буду, сам не свой? Ведь это третья?[224] Нет, иной дорогой Теперь пойду, вот этою, отлогой». LV И, повернув на Фьезоле, унылый, Долиною задумчиво бредет, Все в поисках своей дикарки милой, Виновницы печалей и забот. Нет полумили, — движим чудной силой, В укромном месте, между двух высот, В долинке малой — вдруг услышал пенье. И видит нимф — желанное виденье! LVI К долинке той приблизившись немного, Вот ангельский он голос уловил И два других. Он замер. Длани строго Сложил крестом; колена преклонил, Склонясь смиренно; тихо молит бога — Юпитера: «О, если б ты хранил Тут Мензолу — и, благ, меня подвигнул, Чтобы с другими я ее настигнул!» LVII Тот, кто, поймать кузнечика желая, — Как длинен, редок, легок шаг! — идет Без шороха. Походка вся такая Была у Африко меж тех высот, Где шел он, пенью нежному внимая Из той долинки. И, пройдя вперед, Вот он увидел жадными глазами — Дубок колеблет легкими ветвями. LVIII Сокрытый, смотрит и подходит к цели: Отсюда шел напев — и не затих; Три милых нимфы вместе песню пели; Одна стояла, возле две других, В канавку ножки опустив, сидели — Как нежны, белы были ножки их! — Они, поникнув, ножки тихо мыли, И пели, и на птичек походили. LIX Та, что стояла, ветви соплетала И тем венцом украсила чело, Кудрями светлыми под ним сияла, — Уж солнце их ласкало, а не жгло. Потом подруг венками увенчала Густыми, пышными; легко, светло Кос несплетенных пряди разметались И с ветками зелеными сплетались. LX И в мыслях Африко одно звучало: «Ведь Мензолы меж ними нет моей». И к ним его все ближе привлекало, И разгоралась боль еще больней. «Венера, — молвил, — ты мне обещала, Но все не вижу милости твоей. Что делать мне? Себя я им открою, Спрошу, как свидеться мне с их сестрою». LXI И юноша, открыться им решая, Выходит к нимфам и, ступив вперед, Смиренно, робко, голос понижая, Умильную такую речь ведет: «Диана, ваша госпожа благая, Вас твердыми и стойкими блюдет, О нимфы милые! Но не бегите, Вас умоляю, мне хоть миг внемлите. LXII Ищу одну из вашего я строю, Что Мензолой, я слышал, названа И будет узнана из вас любою. Уж месяц — мне не встретилась она, — Ищу, плененный гордою красою, — Она бежит, суровости полна. И вот молю — хоть легкий след девицы Мне укажите, милые сестрицы». LXIII Вдруг — как без пастуха бегут барашки От волка перепуганной толпой, Туда, сюда — и мечутся, бедняжки, Блея во весь дрожащий голос свой; И лисьи как почуявши замашки, Затрепыхав, летят скорей домой И бьются куры, и кудахчут дико, Пока в курятнике замрут без крика, — LXIV Так нимфы милые бегут в тревоге, Его увидя, «Ах!» и «Ох!» кричат, Для бега обнажив высоко ноги Прелестные, поднявши свой наряд, Не отвечают, яростны и строги, Хватают луки и спешат, спешат Пологим берегом к горе, к пещере, Как дикие затравленные звери. LXV А Африко кричит им: «Подождите! Постойте! Дайте слово произнесть! Я зла не мыслю делать вам, поймите, Не посягну на вашу жизнь и честь! Я пошутил! Напрасно вы бежите! Мне надобна веселость, а не месть: Ведь вы себе во мне найдете друга, А вот бежите сразу с перепуга». LXVI Но что твое отчаянье, моленье! Они бегут проворно, что есть сил, — И ты остался вновь в уединенье, Какого бы ответа ни просил. Их не преследуй: всякое стремленье Их ярый бег равно б опередил: Летят на ветер все твои приманки, Уже не остановятся беглянки. LXVII Мгновенно нимфы были так далеко, Что он уж их из виду потерял. Остановился бедный одиноко, А сам душой терзался и страдал По девам диким странно и жестоко. «Теперь — увы! — что делать? — повторял. — Мне ни одной из них не видеть боле, И ждать могу от них лишь худшей доли. LXVIII Что все мои приманки и моленья, Что и молчанье, хоть молчал бы я! Того не взять и силой, без сомненья, Что просто мне сказали б, не тая. Когда б хоть выведать предподоженья, Где мне искать, где Мензола моя! Когда б я знал, куда она сокрылась! Брожу, как будто солнце вдруг затмилось». LXIX Все поиски его так развлекали — И к Мензоле стремленье, все сильней, И нимфы, что в долинке распевали Под тенью свежих веявших ветвей, И бег за ними — как они бежали! — О, лишь узнать о Мензоле своей, — Что не приметил он: уж вечер близок, И солнца лик уж не горяч и низок. LXX И вот, раздумчивый и огорченный, Досадуя, что рано ночь идет, Походкой медленной и утомленной Он стал сходить с пещеристых высот. Здесь поздно оставаться, искушенный, Боялся он: в лесу густом вот-вот Зашевелится к ночи гад ползучий: Укус его тебя отравит жгучий. LXXI Так повернул он на дорогу к дому. Весь день он крошки хлеба не видал, И ждать его пришлось отцу седому, Что в грусти и тревоге размышлял: Уж не попался ль зверю он какому, А тот его, пожалуй, растерзал, — Кто знает? И тоскует он о сыне, А вот его все нету и в помине. LXXII Еще страшил его и гнев богини, Что мог его всечасно поразить: Всегда враждебная к их роду, ныне Его Диана может и убить. Или, по жалости и благостыне, Хоть в дерево иль камень обратить. И, останавливаясь, ждал тревожно: Не то, так это — все теперь возможно. LXXIII[225] А солнце уж достигнуло заката И скрылось, и последний свет исчез, И вышли звезды, и луна богато Сияла в чистом воздухе небес; Не слышно соловья, и, мглой объята, Иная птица оглашает лес, Неведомая времени дневному. В ту пору Африко подходит к дому. LXXIV Вошел — и сына с радостью встречает Великою заждавшийся отец: Ни зверь, ничто ему не угрожает, И невредим вернулся молодец. И мать спешит и с плачем обнимает, Жалеет: «Цветик нежный! Наконец! Где пропадал ты, мой сыночек милый? Я вся измучилась в тоске унылой». LXXV Так и отец расспрашивал не строго, — Да где ж он был, да целый день не ел? — А тот, собою овладев немного, Оправдываться начал, как умел. В любви была надежная подмога: Ведь истинно влюбленных благ удел. — Он душу, утончая, научает, — И юноша, лукавя, отвечает: LXXVI «Со мной, отец мой, случай был чудесный. Я лань увидел там, среди холмов. Она предстала мне такой прелестной, Что я глазам не верил, и готов Сказать: то сон, — руками ль бог небесный Своими создал стройную? Шагов Ее нет легче: как журавль! Вся — нега. И белизна ее белее снега[226]. LXXVII Увлекся я, бежал за ней далеко Из леса в лес, поймать ее решил. Но так она карабкалась высоко В горах, что я уж выбился из сил. Остановился, огорчен глубоко; Ее сыскать я в сердце положил, Настигнуть, поздно ль, рано ль — обещался. Раз десять так домой я возвращался. LXXVIII Сказать по правде, встал я нынче рано, Увидел, как погода хороша, И вспомнил лань, и стало так желанно Ее поймать, лежала к ней душа. Пошел я по тропинке. Даже странно: И оглянуться не успел, спеша, — Кругом холмы, а солнце уж высоко, На полдень поднялось, печет жестоко, — LXXIX Как слышу — лист дубков зашевелился. Тихонько я приблизился чуть-чуть, Сейчас же за камнями притаился, Смотрю и слушаю: боюсь дохнуть. Гляжу — три лани; даже подивился — Пасутся дружно так; ну как-нибудь Да изловлю одну. И, еле слышный, Пошел я к ним с пучочком травки пышной. LXXX Да как меня увидели — в минутку Уж на горе. Не ждали! Впопыхах, И на себя рассержен не на шутку, Я вижу, что остался в дураках, — Да что ж играть на старую погудку? Не уступлю! И с тем, что нес в руках, Бежать за ними во весь дух пустился — И только уж впотьмах остановился. LXXXI Теперь, отец, ты знаешь о препоне К возврату моему, уверен будь». Отец, который звался Джирафоне, Конечно, понял россказней всю суть; В таких делах годами умудренный, Он тотчас без сомнений мог смекнуть, Что эти лани, всех венец желаний, Уж верно нимфы, а совсем не лани. LXXXII Но чтоб не показать, что догадался, Да и не сделать сына вдруг лжецом, И чтоб желаний пыл не разгорался И не томил, да и остыл потом, И сам собой, быть может, миновался, — Все это вместе думая тайком, Старик отец немного слицемерил И так сказал, — как будто сказке верил: LXXXIII «Ты мне, сынок, желанных всех желанней, — Молю тебя — ах, берегись ты тут Всех этих виденных тобою ланей; Пускай своим дурным путем идут: Они ведь все посвящены Диане, Поверь ты мне, — и, встретясь, изведут: Затем и по горам у нас тут бродят, И воду пить к источникам приходят. LXXXIV Диана большей частью ходит с ними, А знай, ее ведь смертоносен лук. И если б за охотами твоими Тебя застала, из своих же рук Убила б насмерть — было так с другими Уже не раз, кого не взлюбит вдруг, — А искони к семье ведь нашей старой Она враждой пылает самой ярой. LXXXV Увы, сынок, я плачу, вспоминая О том, как умер бедный мой отец, Как извела его Диана злая, Терзала и убила наконец. Сыночек, о грехе его простая Вот повесть — зрит Юпитер в глубь сердец! А звался дед, как знаешь ты, Муньоне; Его отец, как я же, Джирафоне. LXXXVI Рассказ мой был бы длинен при желанье Все злоключенья деда описать. Но нам сейчас важней их окончанье. Он шел в горах дичины пострелять, Как все охотники. В его скитанье Тревог немало было. Только глядь — Пред ним река, текущая в долине, Та, что по нем зовут Муньоне ныне. LXXXVII А возле, у прекрасного потока, Вдруг нимфа[227], одинешенька-одна, Увидела его, уж недалеко, Вскочила девочка, бледна-бледна, «Беда!» — лепечет, — и уже высоко Бежит по круче, ужаса полна. Ее он молит, полн любовным бредом, И через миг бежит за нею следом. LXXXVIII Отец несчастный, ты ведь устремлялся, Того не зная, к смерти лишь своей, Ее сетей, бедняк, ты не боялся, Судьбой захвачен злобною своей! Желали боги, чтоб, когда он гнался За нимфою все тверже и быстрей, Его Диана в птицу превратила, Или в скалу, иль в дерево внедрила. LXXXIX Она реки чуть-чуть не добежала, Как платьица изящное тканье Запуталось в ногах; она теряла Дыханье в беге, страх сломил ее. Увы, Муньоне радость обуяла, Он вмиг настиг сокровище свое, Схватил, держал, обняв ее руками, К девичьему лицу прильнув устами. XC Тут силой взял он, тут насилье было, И нимфа тут была осквернена, Бессильна отвратить, что так постыло. О жалкий мальчик! О, как ты бедна, Несчастная! Вас бездна разделила, Раскаянья безумного полна! Сама Диана с дальнего пригорка Двоих обнявшихся открыла зорко. XCI Она гремит: «Несчастные! Идете Вы тотчас вместе, грешники, в Аид! Последний час вы на земле живете, Не видеть вам, как летний день сгорит; А ваши имена передаете Навеки водам, видевшим ваш стыд!» И грозно на любовников взглянула — И тетиву тугую натянула. XCII С последним словом и стрела пронзила В тот самый миг, мгновенная, двоих. Сынок, во мне лишь правда говорила! Хотели б боги лжи от слов моих, Так до сих пор тоской бы грудь не ныла! Случилось, что убит один из них: Стрела, пронзив два сердца, их связала. Так кончилась любовь их без начала. XCIII Кровь бедного отца струи речные Все красноватым светом налила — И потекли, как будто кровяные, И боль его всем явной пребыла. Хранят здесь тело глубины родные, Чего душа не знает ни одна, Как и всего того, что дальше было; Одна река лишь имя сохранила[228]. XCIV Сказал я, что Диана съединила И кровь, и тело нимфы молодой С другим и вместе с ним же превратила В источник чудный, что, журча, с рекой Вблизи сливался, — так чтоб явно было: Гнев беспощадно яростный такой Мгновенно надо всяким разразится, Кто оскорбить хоть раз ее решится. XCV И с тысячью, я знаю, так же было, Что ныне птицы, горные ручьи, Иль что она в деревья превратила Преступников в любовном забытьи. И в старину еще она убила Двух кровных братьев — нашей же семьи. Так берегись, храним небесной силой, Ее руки, сыночек ты мой милый!» XCVI[229] Так Джирафоне старенький, рыдая, Окончил свой рассказ и замолчал. Стоял и слушал сын, не прерывая, Подробности со тщаньем замечал. Собою несколько овладевая И поборов смущенье, отвечал, От своего не склонный отступаться: «Ну, этого мне нечего бояться! XCVII Теперь не трону их, избави боже, Случится разве, встречу как-нибудь. Я так устал, ты утомился тоже; Пойдем, отец, нам надо отдохнуть. Чтоб засветло прийти, я лез из кожи, И был нелегок этот горный путь. Домой добрался — и устал сверх силы. Итак, пока прервем беседу, милый». XCVIII Спать улеглись; но день не занимался, — Проснулся Африко, вскочил тишком, Опять туда — к холмам своим пробрался, Где был все время сердцем и умом. Он шел и беспрестанно озирался, Не видно ль Мензолы — искал кругом. И помогла Амурова наука: Он от нее стоит — на выстрел лука. XCIX Не он, она увидела сначала — И полем тотчас в ужасе спешит. Тут он услышал, как она кричала, Взглянул — она взывает и бежит, И мысль его как светом осияла: «Ведь это — Мензола!» Он вслед летит, Ее зовет и молит, именуя: «Постой, постой, тебя ведь так люблю я![230] C О девушка прекрасная! Мгновенье! Ведь без тебя не мил мне белый свет. Давно терплю я от тебя мученье, Мне день и ночь покоя больше нет. Не смерть несу тебе, мое стремленье Тебе вослед, — не предвещает бед. Амур один меня к тебе кидает, Зло иль вражда тебе не угрожает. CI Тебя не так преследовать хочу я, Как коршун куропаточку когтит Или как волк, свирепо торжествуя, За бедною овечкою спешит, — Но любящей душой тебя милуя, Что красоту твою всех выше чтит. В тебе моя надежда и желанье, И было бы моим твое страданье. CII Коль подождешь меня, клянусь богами, О Мензола прекрасная, тебе, Что я желаю брака между нами И счастие любви найду себе, Все мыслимое здесь под небесами, Тебе врученной вверившись судьбе. Ты, ты меня ведешь, мной обладаешь, Ты жизнью всей моей повелеваешь. CIII И вот — зачем, жестокая, желаешь Причиной быть погибели моей? Неблагодарностью ли отвечаешь Любви моей, которой нет сильней? Иль за любовь мою мне смерти чаешь — И будь она наградой мне твоей? А не любил бы я? Ты как бы мстила? Жесточе б ведь со мной не поступила! CIV Коль убежишь, ты будешь беспощадней Медведицы, где медвежата с ней, И горше желчи; жестче, безотрадней Холодных, твердых мраморных камней. Коль подождешь — и меду ты усладней, И винных лоз нежнее и хмельней, И солнца миловидней красотою Умильной, кроткой, ласково-простою.[231] CV Но вижу — тщетны все мои моленья. Словам моим не внемлешь и молчишь. Ко мне, рабу, не хочешь снисхожденья И даже глаз назад не обратишь; Но, как стрела, исполнена стремленья, В дремучие леса свои спешишь, На скалы ты взбираешься в тревоге — Пусть камни, терны уязвляют ноги. CVI Но раз ты убегаешь, непреклонна, Любимая, как это вижу я, И в этом — весь ответ мольбе влюбленной, И дальше — хуже ненависть твоя, — Да уравняются все горы, склоны, — О том к Юпитеру мольба моя, — Да будет вся равнина с далью всею Ровней и ниже под ногой твоею. CVII Вас призываю, боги, что живете В тенистых этих долах и лесах, — Коль вам любезность ведома, — к заботе О милых, нежных, маленьких ногах Вот этой нимфы, — вы не преминете Все камни, терны, сучья на путях Прелестных ножек превратить в лужочки И в тоненькие травки и цветочки. CVIII А я отныне следом за тобою Уж не пойду; куда идешь — иди; С моим несчастием, с моей тоскою Останусь без исхода впереди. Мне ждать недолго вечного покоя: Исходит сердце кровью тут, в груди. Все ты: ведь твой огонь его терзает, Жизнь с каждою минутой исчезает». CIX А нимфа не бежала, а летела. Высоко полы платья подняла, Чтобы предаться бегу уж всецело, Их за пояс заткнула как могла, — Так что сверх поножей открыто, смело Вся стройная нога видна была И, как освобожденные из плена, Пленительные белые колена. CX С копьем в деснице вон она мелькнула, Вдаль отбежать успев крутым путем, И, обернувшись, гневная, взглянула, В испуге вспыхнув пурпурным огнем — И крепкою рукой в него метнула, Чтоб насмерть Африко сразить копьем. И уж сразила б, если б не случилось, Что прежде в крепкий дуб оно вонзилось. CXI Копье, взрезая воздух, засвистело — Она, на миг отдавшись забытью, В лицо его впилась: ведь он всецело, Казалось, ощутил себя в раю, — Ни удержать, ни скрыть уж не сумела Раскаянье и жалость всю свою, Кричит в безумье: «Берегись, несчастный! От смерти как спасу тебя ужасной?» CXII В четырехгранной этой стали сила Такая напряженная была, Что мощный дуб насквозь она пронзила, Как будто льдину слабую прожгла. А толст был дуб: обхвата б не хватило Мужского, чтоб сойтись вокруг ствола. Расселся он; почти что погрузилось В него все древко — и остановилось. CXIII А Мензолу тут радость осияла, Что невредим был юноша: связал Уже Амур ей сердце, вынул жало Жестокости и злую мысль изъял. Хоть ждать его и миг не пожелала, — О, ни за что! — Иль чтоб возможен стал С ним разговор — о, нет! — Но просто рада: Его сетей бояться уж не надо. CXIV И снова нимфа дальше побежала, Что было сил: ведь он за ней спешил, И все она по-прежнему внимала, Как следом он и плакал, и молил; Пещер и скал немало миновала, И позади уж он далеко был, Когда она, взобравшись на вершину, Не мнила, что спаслась и вполовину. CXV Но вниз она с стремительностью вящей Спешит с горы по склону. Как стена Стоял здесь лес, сплетен дремучей чащей Непроницаемой. И не слышна, Лесною вольной птицей настоящей, Бесшумно затаилась тут она; Маститый дуб шатром пышно-зеленым Здесь нимфу осенил, над ней склоненным. CXVI[232] Поговорим об Африко. Мгновенье, Как нимфа бросила в него копье, Смутился он. Но слышит в изумленье Он крики: «Берегись!» — и вид ее, Весь — состраданье, и к нему движенье, И пламень глаз явили ясно, чье Кто сердце вдруг сразил. И с новой силой, И с новой жаждой он бежит за милой. CXVII Как головня погаснуть уж готова И тлеет только искоркой одной, Но вздоха ветра, мощно излитого, Достаточно — и с силою иной, Сильнейшей во сто крат[233], пылает снова, — Так Африко, почуяв новый зной, Лишь возглас жалостный над ним раздался, Все пламенней, все жарче разгорался. CXVIII Он закричал: «Юпитер, видно, хочет, Раз хочешь ты, чтоб пал здесь мертвым я; Твою надежду тотчас он упрочит Всей силою стального острия, Что сердце мне пронзит и кровь источит, Пройдя всю грудь насквозь. Вина — твоя. А мне — восторг: покончить с жизнью сею В горении любви — рукой твоею!» CXIX[234] Едва лишь Африко закончил слово, Как на вершину Мензола взошла, И ясно он ее увидел снова; Она сошла, — ее сокрыла мгла, И тотчас он почуял много злого: Меж них долина длинная легла, — И крепко не на шутку он боялся, Чтоб след ее совсем не затерялся. CXX И он с трудом вершины достигает И тщетно взорами ее следит. И как охотник часто поступает, Чуть птица снимется и улетит И из виду ее он потеряет: Лицо поднявши, ротозей глядит; Бежит туда-сюда, стоит на месте, И, как в беспамятстве, все это вместе, — CXXI Так Африко ее с своей вершины, Подняв высоко голову, следит. Лоб трет себе руками без причины, Свою фортуну злостную хулит За все ее бесчисленные вины. И к лесу он дремучему спешит, И вновь назад; бормочет: «Что за чудо! Нет, вон туда пошла она отсюда». CXXII И тотчас он туда бегом пускался — Уж где бы ни было ее сыскать, — И снова, не увидев, возвращался, С отчаяньем в душе бежал опять И, отбежав немного, вновь решался Идти иным путем. Но угадать Никак не мог, все недоумевая, — Что делать, где искать еще, — не зная. CXXIII И он твердил себе: «Она, пожалуй, Вот тут, в лесу пространном и глухом! И если так, то без приметы малой Мне не сыскать ее, блуждая в нем; И больше месяца бродя, усталый, Всей чащи я не обыщу кругом. И ни следа! Ведь если бы вступила Тут в лес она, хоть след бы проложила. CXXIV Хотя бы весть мне сердце провещало, Куда пошла она! Не счесть путей, А ведь из них один она избрала. И дальше устремляясь так за ней, Пойду ли ощупью куда попало — И не туда приду всего верней, А дара уж теперь не потеряю Печального, которым обладаю. CXXV Не знаю я, идти или остаться И ждать, не выйдет ли сюда сама; И верховой здесь мог бы затеряться, — Такая глушь в лесу, такая тьма, Что и его бы следу не сыскаться. А ежели послушаться ума, — Далеко быть мне на полмили надо, Чтоб ею брошена была засада». CXXVI И он взглянул на солнце. Час десятый[235] Уж близок был. И он себе сказал: «Что тешиться надеждою богатой? Надежды нет, которой я дышал; Здесь тратить время — тщетной было б тратой». И в памяти рассказ отца вставал О двух любовниках — что накануне Он слышал, — как погибли вместе втуне. CXXVII А тут же и Амурово шептанье: «Что мне Диана? Не боюсь ее. Раз увенчать бы страстное желанье, — Век было б сердце счастливо мое. И кончится пускай существованье, — Я бога восхвалю за бытие. Но за нее крушился б я душою: Из-за меня ей смерть была бы злою». CXXVIII Одно другим сменяя рассужденья, Здесь Африко немало пребывал, Не в силах разрешить свои сомненья, — Амур его, лелея, обольщал. И наконец-то, ради сожаленья К отцу, что крепко дома тосковал, Идти домой решил он поневоле И в путь пустился, полн великой боли. CXXIX Так возвращался Африко, тоскуя, И, что ни шаг, оглядывался он, Стоял и слушал, мысль одну милуя: «Не Мензола ль? — вздыхая. — Истомлен, Что за глупец, что за тоску несу я Бессменную, всего теперь лишен! Ты здесь осталась, Мензола», — взывая, Метанья длил он без конца и края. CXXX Но речь о том, как он один метался При каждом легком шелесте листка Взад и вперед, и снова возвращался, И снова шел, была б не коротка. Каким страданьем в сердце он терзался, Поймет ведь каждый, — какова тоска Пути возвратного! Сказать короче, Домой с тоски едва дошел он к ночи. CXXXI Вот наконец в своей каморке малой, Родителями не замечен, он На узкую постель упал усталый И чует — уж у сердца Купидон, Стрелой его сразивший многожалой, — И жадно жаждет он его полон, В тоске простившись с радостью земною, Вдруг сокрушить хоть смертною ценою. CXXXII И Африко, простертый на постели, Вздыхая тяжело, лежит ничком. Уколы шпор любовных так горели, И трижды он вскричал в жару таком: «Увы! Увы!» — что вопли долетели До слуха матери. Вскочив, бегом Она наружу в садик устремилась, Расслышала его и возвратилась. CXXXIII И сына милого воскликновенья Узнавши, в комнатку к нему спешит; Сама вся не своя от изумленья, Вдруг видит — он, простерт, ничком лежит. И обняла, и шепчет утешенья, А голос обрывается, дрожит: «Скажи, сыночек, что тебе так больно? Чем душенька твоя так недовольна? CXXXIV Скажи скорей, сыночек ты мой милый, Где у тебя болит, любимый мой? Дай полечу. Я рада всею силой Тебе помочь. Ведь снимет как рукой. Да повернись, мой голубь сизокрылый, Мне молви хоть словечко, мой родной! Своей я грудью ведь тебя вскормила, Под сердцем девять месяцев носила». CXXXV Услышал Африко — к нему прокралась Мать нежная — и рассердился он: Как бы о чем она не догадалась! Но он в любви лукавству научен, — И отговорка в мыслях уж слагалась; Подняв лицо, — заплакан, истомлен, — Он молвил: «Матушка, я торопился С утра домой, упал и весь разбился. CXXXVI Я поднялся, но с болью небывалой В боку, — и вот едва добрел домой, Настолько ослабелый и усталый, Что уж едва владел самим собой, Бессилен, словно снег на солнце талый, И лег в постель, чтоб дать себе покой, И, кажется, теперь полегче стало, Потише боль, что так меня терзала. CXXXVII И если любишь ты меня немного, Скорей отсюда, матушка, уйди. Не огорчайся этим, ради бога: Мне говорить — такая боль в груди! Иначе не пройдет моя тревога, — Послушайся, больному угоди, Ступай к себе, мне говорить не надо: Ведь это для меня опасней яда». CXXXVIII Он замолчал и, тяжело вздыхая, Склонился на подушку головой. Такие речи слыша, мать седая Задумалась, пошла, сама с собой Безмолвно и любовно рассуждая: «Должно быть, как он слышит голос свой, Так болью звук в груди и отдается, — И словно бы она на части рвется». CXXXIX И вышла из каморки, где в томленье Метался сын и горестно стонал. Почувствовав свое уединенье, Он от любви еще сильней страдал, И, груди непривычное, мученье Все возрастало, пламень сожигал Все яростней; взывал он: «Почему же Любовь, что миг, терзает больше, хуже?! CXL Я чувствую, что весь внутри сгораю Любовным пламенем: я слышу — грудь И сердце жжет он с краю и до краю; Себе помочь не властный как-нибудь, Беспомощный, бессильный, замираю. И лишь одна могла б в меня вдохнуть, Чуть пожелай, — мир и забвенье боли И сделать все со мной, что ей по воле. CXLI И ты одна мила, как ангел нежный, Красою светлокудрою своей, С умильной речью, легкой и небрежной, Всех белых роз улыбчивей, свежей, Всех ясных звезд в лазури безмятежной Блистательней, — ты мне всего милей, Одну тебя, желанная, желаю И ночь, и день всечасно призываю! CXLII Лишь ты одна всю боль моих страданий Могла бы благодатно исцелить! Лишь ты одна всей властью нежных дланей Ведешь моей безвластной жизни нить! Лишь ты одна от смертных воздыханий Мой жалкий век вольна освободить! Лишь ты одна захочешь — обладаешь Мной — как ты можешь, как ты пожелаешь!» CXLIII И говорил: «Жесточе невозможно, Чем ты, томить безжалостной тоской; И дикую — страшит тебя тревожно Тобою восхищенный взор людской! Вся жизнь моя, что для тебя ничтожна, Во мрак темницы ввержена тобой, И нет в тебе — увы! — тем мукам веры, Что ты не видишь, а дала без меры!» CXLIV Потом, стеня, к Венере обратился: «Священная богиня, победить Властна ты всех на свете, кто бы тщился От ран твоих себя оборонить, И от тебя никто не защитился; А ныне, мнится, не сильна сломить Ты слабой девушки — и перед нею Бессильна всею силою своею. CXLV Ты мощь свою всю ныне потеряла Против нее, и тонкий ум притих, С каким всегда разил сердец немало Твой сын Амур — высоких и простых. Пред сердцем ледяным вдруг все пропало Презревшим обаянье сил твоих; Обыкшие вершить твое отмщенье Лук, стрелы острые — в пренебреженье. CXLVI Ее, быть может, без труда ты мнила Вдруг захватить, как и меня взяла, Чтоб в грудь ее твоя проникла сила, В грудь изо льда — как и в мою вошла. Она же стрелы просто притупила, Что на нее ты мудро навела; А я, глупец, от них не защитился — И в вечную темницу погрузился. CXLVII Мне никогда уж не освободиться; Мир, отдых и покой — не для меня: Но мукой новой буду я томиться Всечасно от любовного огня. И в этой думе с телом разлучится Душа моя, рыдая и стеня, К погибели своей. И черной тенью С тенями будет. Вот конец мученью. CXLVIII Тебя молю, о Смерть! идешь, врачуя Мне горькое земное бытие; По доброй воле жить уж не хочу я; Рази же сердце бедное мое! А не сразишь, так сам сражу, тоскуя. Как чтил бы я пришествие твое! Так поспешай — и сброшу я оковы, — Мне тяжкие мучительно суровы». CXLIX Тут он умолк и залился слезами И вспомнил, как прекрасное копье В него метнула нимфа, как словами Прорвалось сострадание ее И ужас, что воздушными струями Неотвратимо мчится острие. И в тех словах почуял он хоть малость Надежды на узывчивую жалость. CL Так плача и томительно вздыхая, Влюбленный юноша один лежал, Жить жаждая и к смерти вдруг взывая, Надеялся и в ужасе дрожал. Бог сна, из врат великих низлетая, Сном благостным страдальца обаял. Усталостью последней истомленный, Все позабыл забывшийся влюбленный. CLI[236] А мать умелая уж насбирала Целебных трав немало — для того, Чтоб сыну сделать ванну: полагала, Что боль в боку измучила его. Доверчивая, ведь она не знала Причин томленья сына своего. Пока весь ход ее работы длился, Домой и Джирафоне воротился. CLII И тотчас же спросил: что сын бесценный? Вернулся ли сегодня он домой? А донна, что звалася Алименой[237], Ответив «да», свой перепуг ночной Поведала; без боли неизменной Не молвит слова сын; ему покой Необходим; она к нему не входит. «Прошу, нейди и ты, — так речь заводит. — CLIII Я ванну приготовила, что боли Помочь должна. Пускай он отдохнет, Как долго будет то ему по воле, И ванну ту целебную возьмет. И уж страдать не будет, верно, боле: Где б ни болело у него, — пройдет. Оставь, пусть спит. Он говорить не может: Сильнее боль в боку его тревожит». CLIV Когда жена все это рассказала, Его схватила за сердце тоска. Любовь отцовская не устояла, Чтоб тотчас же не повидать сынка. В каморку, где постель его стояла, Невольно потянуло старика. И видит — спит. Его он закрывает И прочь оттуда тотчас поспешает. CLV И он сказал старушке: «Дорогая Жена, сынок, сдается мне, уснул, Лежит в постели, тихо отдыхая, И разбудить его я не дерзнул: Грешно, и шутка вышла бы плохая, Когда б теперь я сон его спугнул». «Конечно, — отвечала Алимена, — И не тревожь: ведь сила сна бесценна». CLVI Когда уж долго юношу, лаская, Опутывал сетями легкий сон, И воля грудь наполнила былая, Вздохнув глубоко, пробудился он, А возле — никого. И, вновь вздыхая, Своей печали прежней возвращен, Он пред собою мыслью неостывшей Все видит нежный взгляд, его сразивший. CLVII Но чтоб себя не выдать вдруг позорно И обмануть отцовское чутье, Вскочил и приоделся он проворно. Скрыв муку страсти, одолел ее. Красивое, спокойное притворно, Отер он полотном лицо свое И взор, еще слезами орошенный, — И вышел вон, хоть несколько смущенный. CLVIII И Джирафоне тотчас же встречает И спрашивает сына своего, Что было с ним и как он поживает. И, все еще любуясь на него, О том же Алимена вопрошает. А он в ответ: «Да, право, ничего. Я выспался — и не томит нимало, Прошла вся боль, что так меня терзала». CLIX Но все ж отец решил приготовленье Горячей ванны для него, — и вот Ее берет он только в уверенье, Что боль иная сердце не гнетет. О Джирафоне, что твое леченье! Любовное страданье не пройдет, И разве тут твоя поможет ванна, Когда глубоко в сердце скрыта рана! CLX Довольно же. И после омовенья Изрядно грустно день проводит он. Два, три, четыре дня — одни мученья. Минутного он отдыха лишен, Все позабыв былые упоенья, В задумчивости мрачной погружен. Но мысль о той его не покидает, По ком и дни, и ночи он страдает. CLXI Отец, и мать, и все дела на свете, Все — все равно, ничем не занят ум, И мысли нет ни об одном предмете, Вся жизнь кругом — какой-то праздный шум. Но лишь одна бессменно на примете У скованных, порабощенных дум, В одну лишь верит, лишь одной боится, — И ею создана его темница. CLXII Когда бы в страстном, пламенном горенье, — Не зная где, — он мог ее сыскать, Весь исстрадавшись, принял он решенье Того предела уж не покидать. И лишь в одном он ведал утешенье, — Чтоб без помехи плакать и вздыхать И тихо вспоминать о том, что было, Что с милою его соединило. CLXIII И Африко столь горю предавался, Что с каждым часом более страдал. Он обессилен был, он задыхался, — Без отдыха недуг его терзал. Он жизни против воли подчинялся: Цепями так Амур его сжигал, Что он почти от пищи отказался, День ото дня слабел и истощался. CLXIV Уже с лица красивого сокрылся Румянец юный, дальше — все бледней И все худей бедняга становился, Стал острым взгляд ввалившихся очей. И так он от печали изменился, Что юношу еще недавних дней Едва напоминал теперь влюбленный, Безжалостным пыланьем опаленный. CLXV Отец не мог бы выразить словами, Как мучился душою за него. И часто ободрял его речами Такими: «Сын мой, молви, отчего Страдаешь ты? Клянусь тебе богами, — Узнав причину горя твоего, Все сделаю, хоть из последней силы, Чтоб дать тебе, чего ты хочешь, милый. CLXVI Коль силою нельзя предмет томлений Твоих достать иль разумом людским, Подумаем: есть способ, без сомнений, Мысль отогнать, которой ты томим, Чтоб больше ты не знал таких мучений И был, как прежде, цел и невредим. Не дать тебе совета — быть не может, Сыночек мой, — иль век мой даром прожит?» CLXVII И матушка частенько вопрошала, Чем он, любимый, столько угнетен, Что жизнь его такою горькой стала, И так уныл, и так расстроен он. «Сыночек, — говорит, — мне в душу пала Твоя тоска, и сердце рвется вон С отчаянья: не видеть не могу же, Что с каждым днем тебе все хуже, хуже». CLXVIII Им Африко в ответ — не что иное, Как только, что худого ничего; Не знает, дескать, сам, что с ним такое. А то — чтобы оставили его В покое: голова иль что другое Побаливает — только и всего. И от того не раз его лечили, Да все болезнь не ту в нем находили. CLXIX[238] И в этой жизни тяжкой изнывая, Однажды Африко печальный пас Свои стада и, взоры подымая Рассеянно, бродил за часом час, Все о своей любезной размышляя, Из-за которой таял он и гас. И вот увидел он источник ясный, Светившийся светлей звезды прекрасной. CLXX Деревьями густыми окруженный, Местами сенью веток затемнен Он был. Полюбовался им влюбленный, Сел у корней; склонился грустно он, Раздумьем о злосчастье сокрушенный, К какому был любовью приведен. В воде себя узнав, он поразился, Как мрачен вид его, как изменился. CLXXI И вот, к себе исполнен состраданья, Сраженный переменою своей, Не в силах он удерживать рыданья, Все горше плачет он, все горячей И день злосчастный первого свиданья Уже проклясть готов душою всей. «Ах, — молвит, — за какие прегрешенья Влачу я жизнь, не зная утешенья!» CLXXII И, опираясь на руку щекою, А на колено локоть положив, Он говорил и слезы лил рекою: «О злая жизнь моя, пока я жив! Так этою отягчена тоскою, Пускай растает, словно снег в разлив. А я, как хворост на огне, сгораю, И нет спасенья мне, нет мукам — краю. CLXXIII Уйти от страсти к девушке жестокой, Пленившей сердце мне, я не силен, — Чтоб не желать ее с тоской глубокой Всего превыше. Вижу — заключен В столь крепкие оковы, одинокий, Что день и ночь пылать я обречен В огне недвижно: выйти нет надежды, Коль смерть не поспешит закрыть мне вежды». CLXXIV Потом, любуясь, он глядел на стадо: Резвилися коровки и бычки, Он видел — целовались; всем отрада Была в любви, не ведавшей тоски. Он слушал птиц; полны живого склада, Звучали их любовные стишки, И весело пичужка за пичужкой, Влюбленные, порхали друг за дружкой. CLXXV Любуясь, Африко грустил без меры: «Счастливые созданья, вы верней, Вы более меня друзья Венеры, И как вы радостней в любви своей, В усладах тех, каким не знал я веры! И как должны хвалить вы горячей Амура за любовь, за упоенье, Что вам дано сполна — и в разделенье! CLXXVI Вы стройно песни радости поете, Порхаете, беспечны и легки, А плачу я, — в страданьях и заботе И день, и ночь, изнывший от тоски, Исход я вижу в смертной лишь дремоте, Свободы жду от гробовой доски, Отрады, хоть малейшей, ждать не смею От завладевшей волею моею». CLXXVII И тут вздохнув глубоко и умильно, Расплакался так горько мальчик мой И слезы полились так изобильно, Что щеки, грудь — казалися рекой, Струями слез омоченные сильно, — Так злостной был охвачен он тоской. И к светлому склонившись отраженью, Беседовал он с собственною тенью. CLXXVIII И с нею потуживши над собою, Слезами переполнивши поток, Сменяя долго мысль одну другою, Он несколько сдержать рыданья мог При мысли, поманившей дух к покою, Открывшей в сердце тихий уголок, Напомнившей о сладком упованье: Венера ведь дала обетованье. CLXXIX Но видя — не приходит исполненье, А между тем он до того дошел, Что чувствует уж смерти приближенье, — Сказал: «Венера бед моих и зол Ведь и не помнит; зреть ли ей томленье, Которым смертный рок меня борол?» Почтить богиню жертвоприношеньем Решает он — как напоминовеньем. CLXXX Он на ноги встает, идет он живо Туда, где неба не закрыт простор, Умелою рукою взял огниво, Разводит видный, блещущий костер. И целую поленницу, красиво Срубив ее, над пламенем простер. Потом овечку, что глазам отрада — Тучна была, — он быстро взял из стада. CLXXXI И, взяв ее, к огню подвел; сначала Между колен своих установил; Потом, как дело знающий немало, Ее он прямо в горло поразил И кровью, что по капле истекала, Он окропил огонь; и разделил Овечку на две части, и руками Поспешными их возложил на пламя. CLXXXII Одну за Меизолу он возлагает, Другую — за себя, чтобы узнать, Не чудо ли сейчас же воссияет; Во благо, в зло ль — ее лишь увидать, — Всю на него надежду возлагает. Он уповает, должен уповать! И на колени он к земле склонился, В таких словах к Венере обратился: CLXXXIII[239] «Богиня, что над небом и землею Всех выше властью мощною своей, Краса-Венера, — сын Амур с тобою Сражает души и сердца людей, — Бегу к тебе с сердечною мольбою, О, не отвергни же мольбы моей, Благослови — и счастье мне содеешь Ты, что сердцами всех живых владеешь! CLXXXIV О, знаешь ты, с готовностью какою Стрелу Амура принял в сердце я В день, как узрел Диану пред собою С толпою нимф изящной у ручья, Тогда же; как страданьем и тоскою Отозвалась в груди стрела твоя По девушке стыдливой, столь прекрасной, Что лик ее в душе остался страстной. CLXXXV А после — что я вынес за терзанья, Приятые покорно за нее, Что за томленья, что за воздыханья, — Нх видит ясно веденье твое! И как Фортуна все мои желанья Презрела, отравив мне бытие, — Свидетели леса: объятый ими, Я их наполнил воплями моими. CLXXXVI Еще — лицо мое изобличает Вполне, что сталось с жизнию моей, Как безысходно в пламени сгорает, Как скоро смерть конец положит ей; От всех твоих обид она спасает, Коль с помощью не поспешишь своей. И если не пошлешь целенья боли, От смерти жду конца моей неволи. CLXXXVII Ты полагала первое начало Моим терзаниям, когда, с сынком Родным явясь в виденье, мне сказала, Чтоб смело к цели шел своим путем, И молвив так, — ты знаешь, — обещала Невдолге увенчать любовь концом Благим. Потом я, раненый, покинут На ложе мукам, что досель не минут. CLXXXVIII И вот — твоим я словом обнадежен, Всю душу предал ей — любви моей: Мне твой завет — я верил — непреложен. И раз ее нашел, увиден ей, Но вмиг ее сомненьем уничтожен: Дика, жестока, ринулась быстрей Стрелы прочь от меня — стрелы летучей, Из лука пущенной рукой могучей. CLXXXIX Я не нашел молений и прельщений, Чтоб хоть взглянула бы издалека; Ничто ей, видно, не было презренней, Чем жизнь моя. Как пес борзой, легка, Поняв, что из последних напряжений Бегу за нею, — вдруг, дерзка, дика, Вмиг обернулась, на меня взглянула И крепкою рукой копье метнула. CXC Тогда — богиня, видишь ты, — разящий Удар бы этот мне смертелен был, Когда бы ствол, передо мной стоящий, Собой удара не остановил. И скрылась в горы. Я в тревоге вящей Покинут, одурачен и уныл. Ее не видел больше. Все ищу я, С тех пор один стеная и тоскуя. CXCI Тебе, богиня, всеми я мольбами Молю, доступными сынам земли: Поникнуть милосердными очами На жизнь страдальную благоволи И сына милого с его стрелами Скорее в сердце Мензолы пошли, Чтоб и она страдала и горела Любовным пламенем, как я, всецело. CXCII А если нет на то благоволенья, Молю, когда достигнет жизнь моя Предела, пусть замедлятся мгновенья Последние земного бытия: Да видит смерть мою, ее томленья Возлюбленная милая моя; Хоть не была б ей смерть моя утехой, Как жизнь теперь стоит одной помехой». CXCIII[240] Речь Африко едва остановилась, Как он увидел, на костер дивясь: Малейшая в нем головня светилась, Овца в огне внезапно поднялась — И часть одна с другой соединилась — И ожила, и, не воспламенясь, С блеяньем громким прямо постояла, И загорелась, и в огонь упала. CXCIV Так чудо разогнало все сомненья, И Африко не мог не зарыдать; Венера, — понял он, — его моленья Благоволила ласково принять, Что возносил он, полн благоговенья. Он стал ей благодарность воссылать, Увидя в чуде том знаменованье, Что кончиться должно его страданье. CXCV И так как уж почти что закатился Лик солнечный, чуть видный над землей, Все стадо он собрать поторопился И тотчас же погнал его домой. Он даже весь в лице переменился, Повеселел. Пришел под кров родной — Тут и отец, и мать его встречают, И лица их от радости сияют. CXCVI Когда же небо звезды осияли И ночь пришла, тогда они втроем Поужинали вместе, поболтали О всяких новостях, о том, о сем; К тому душа и сердце не лежали У Африко: скучал он их житьем. И вот пошел он спать уединенный, Надеждой, новой думой увлеченный. CXCVII Но прежде чем хоть бы на миг забылся Иль вспомнил бы, что есть на свете сон, Раз тысячу, скажу, поворотился В своей постели с боку на бок он. И ясно, что всем сердцем он стремился Лишь к ней, которой был так истомлен. Но все же хоть в надежде укреплялся, Меж да и нет невольно колебался. CXCVIII Все ж наконец под утро сон усталый Влюбленному неслышно взор сковал. Спал на спине он тихо, как бывало. Венерин образ тут ему предстал, А на руках — Амур, младенец малый, И луком, и стрелами угрожал. Тогда богиня — так ему приснилось, — Ему такою речью провещилась: CXCIX «Я принимаю жертвоприношенье И речь, какою ты меня молил, И в полное за них вознагражденье Получишь все, чего себе просил. И будь отныне в крепком убежденье: Отказа в помощи всех наших сил Тебе не будет: я и сын с тобою; Совет мой чти; ко благу все устрою. CC Добудь себе наряд обыкновенный Для девушек, совсем как их шитье, Широкий, длинный до ног непременно. Достав себе лук, стрелы и копье, Иди простою нимфою смиренной На поиски — и ты найдешь ее. Тебя за нимфу примут, выйдет дело, Ты только с ними будь открыто, смело. CCI И как увидишь Мензолу, беседой С ней о вещах священных начинай, Божественных, — приятно проповедуй, А между тем себя не забывай. Тому, что знаешь сам, на деле следуй, И только, сын мой, сердцу помогай — Оно научит всем речам учтивым И для нее приятным и красивым. CCII И только лишь денек твой прояснится, Увидишь — и тогда откройся ей. Она, как птичка, лесом устремится От соколиных яростных когтей. Но сделай — пусть не так тебя боится: Ведь побежит, так побежит быстрей, Чем схватишь ты ее; не сомневайся; Слукавив, своего уж добивайся. CCIII Насилия но бойся: так поранит Ее мой сын, что из твоих когтей Уж не уйдет; получишь все, что манит, И в полноте, по воле ты своей. Пусть мой совет тебе законом станет — И совершишь, и овладеешь ей». Рекла — исчезла. День уж загорелся. И Африко вскочил и вмиг оделся. CCIV И понял он видение Венеры Глубоко — и возрадовался он, И этот план пленил его без меры. Тут пламень в сердце так был разожжен, Что весь пылал он, полон крепкой веры: Ведь уж теперь возьмет ее в полон. Обдумывать он начал предприятье; Все дело в том: как раздобыть бы платье? CCV И вспомнил, поразмыслив, что хранится У матери красивейший наряд, — Она в него лишь изредка рядится, — И молвил он себе: «Вот был бы клад, Когда б его добыть!» Лишь отлучится Мать из дому — и будет он богат. В потайном месте так он платье спрячет, Что после взять — уж ничего не значит. CCVI И тут судьба явилась благосклонной И доброю к нему. Едва погас И бледный лик луны в лазури сонной, И звездный свет, и дня был близок час, Как Джирафоне встал и, побужденный Работой спешной, вышел вон как раз, Нимало не замедля. Вся забота, Пошла вослед старушка за ворота. CCVII Тут не был Африко ленив на дело. Увидевши, что в доме — никого, Туда, где платье, поспешил он смело И скоро без труда сыскал его. Едва задумал, как уж все поспело. Никем не зрим, скрывая торжество, Добычу из дому он снес далеко, В чужое место, и укрыл до срока. CCVIII Потом, когда домой он торопился, Для дела все казалось под рукой. А потому он в тот же день стремился За Мензолой; но, как вошел домой, Взял лук он, что за выделку ценился, Со стрелами колчан красивый свой И всякими вещами запасался. Так день прошел, другой уж начинался. CCIX[241] Уж Феба кони быстрые примчали Сменить зарю на блещущий восток; Уже вершины желтые сияли, И отблеск розовый на запад лег; Местами долы лишь в тени лежали, — Как Африко вскочил и со всех ног С колчаном, с луком из дому помчался. «Я на охоту», — матери сказался. CCX Пошел к вчерашнему он месту, вынул Поспешно платье матери своей; И там с себя свои одежды скинул, В него переоделся поскорей; Подпоясаться стеблем не преминул, Чтоб двигаться свободней и ловчей. Ему Венера, верно, помогала В убранстве: так оно ему пристало! CCXI А спутанные волосы спадали Не слишком величавою волной, Но нитью золотой вдруг отливали И, русые, пленяли красотой. Но хоть еще недавние печали На бледном лике след являли свой, Однако оттого-то поневоле Он женственным еще казался боле. CCXII Преображенный с ловкостью такою, Он с правой стороны колчан надел, Взял в руки лук с легчайшею стрелою И на себя немного поглядел. Себе он показался не собою: Он не мужчиной — женщиной смотрел. Со стороны на эту бы картину Кто глянул — не признал бы за мужчину. CCXIII Затем свои одежды положил он Туда, откуда женские достал, И путь ко фьезоланским устремил он Горам, но шагу уж не прибавлял, И там зверей немало застрелил он, А уж потом себя и не скрывал. Но лишь на высшую вершину вышел Из трех, — оттуда сильный шум услышал. CCXIV И Африко взглянул, откуда крики, — Нимф несколько увидел; впереди Бегут — стреляют; слышен вопль великий: «Стой, стой на месте! Зверя подожди!» Стоит, глядит — кабан несется дикий, В нем стрелы, как щетина, позади, И со спины кровь красная стекает. Лук Африко всей силой напрягает — CCXV И прямо в грудь он кабана стрелою Разит, — и сердце та прошла насквозь, Вся толща кожи не спасла собою; Ступил он шаг — и сил уж не нашлось, Он пал, сраженный насмерть раной злою. Венере и Амуру привелось Так пожелать, чтоб Мензола глядела, Как было с кабаном лихое дело. CCXVI И нимф толпа сейчас туда сбежалась, Все думали, что Африко — своя. И Мензола со всеми оказалась; Беседой занялась своя семья. Тогда она им рассказать старалась: «Его паденье видела ведь я. Удара в жизнь я краше не видала, Чем вот она, явившись, показала». CCXVII Как сердце Африко в груди взыграло До глубины — с такою похвалой Из уст ее! И тут же горько стало: Молчать, когда она — перед тобой; Но уж одно-то твердо сердце знало: Удар любви отдался в ней самой. Хоть ничего не знай, тут ясно было: Мгновенье роковое наступило. CCXVIII Но, верно, страх сильней всего иного Перед оружьем дев — его сдержал. А поосвоившись, за словом слово, В беседу нимф и он уже вступал. О всем событии судил толково, О кабане, что мертвый тут лежал, И как его нашли, и как стреляли, И как в него вдогонку попадали. CCXIX Сказала Мензола: «Будь тут Диана, Что за подарок поднесли б мы ей!» Услышать было Африко желанно, Что далеко Диана: тем вольней. Но, побеседовав еще пространно О чудном звере, меж иных затей, Вот, цель устроив, занялись стрельбою И состязались в ней между собою. CCXX И все еще ловчились тут немало — То лук звенит, то прожужжит копье. Вот Мензола копье рукою сжала, — Всех ближе в цель попало острие. Тому дивится Африко немало; Взял тотчас лук — и где копье ее, В то место и его стрела вонзилась И к цели ближе всех с ним очутилась. CCXXI Как мастерит Амур, когда захочет Кого-нибудь в другого вдруг влюбить, В тот день свой разум тонкий тоньше точит; Чтобы к концу событье торопить, Не словом — делом он его упрочит. Так и в тот день сумел он совершить, Что Африко и Мензола сумели Вдвоем стрелой попасть всех ближе к цели. CCXXII И вот уж Мензоле все больше мило, Что хвалят постоянно их двоих, И вот уже душою полюбила, И каждый миг сближает слаще их. И сладко Африко, и взоров сила Вольна, — с нее не сводит он своих. Она что скажет — он уж подтверждает, Она ему все тем же отвечает. CCXXIII Но вот они стрельбой поутомились И начали скучать своей игрой. Тогда оттуда прочь они пустились И тут же недалеко всей толпой Пришли к пещере, там остановились. Одна из нимф огонь несла с собой. И печь они кабанье мясо стали С другой дичиною, что настреляли. CCXXIV[242] Уж солнце треть дороги совершило В своем течении, когда привал Всех нимф собрал. И тень их осенила: Огромный лавр ее на них бросал. Жаркое на широком камне было Положено. Приправы заменял Хлеб из каштанов, как тогда водилось: Зерна еще для хлеба не родилось. CCXXV А пили воду с медом отварную И с травами — то было их вино — Из деревянных чаш и вкруговую; В средине жбан — из дерева равно. И круг широкий нимф толпу живую Сомкнул у камня. Было суждено, Чтоб Африко и Мензола друг с другом Сидели рядом, сомкнутые кругом. CCXXVI Пришел конец живому угощенью, Из-за стола тут нимфы поднялись И по горе, предавшись нежно пенью, — Где две, где три, четыре — разбрелись Туда, сюда, смотря по настроенью. Влюбленные и тут не разошлись: С тремя другими нимфами отлогой С холма пошли ко Фьезоле дорогой. CCXXVII Как мы сказали, Мензолу пленило Все в Африко глубоко: торжество В стрельбе искусной, пламенная сила Сближения и речь — нежней всего, Как жизнь, она его уже любила, Без нагляденья глядя на него. Но никому и в мысль не западало, Чтоб их любовь запретная сжигала. CCXXVIII Она чистосердечно полагала, Что это нимфа из соседних гор. Мужчину не напоминал нимало Ни бледный лик его, ни томный взор. Узнай лишь то она, чего не знала, Любезной не была б, как до сих пор И как с другими, — предала б отмщеныо, Бесчестью, истязанью, поношенью. CCXXIX Не нужно говорить — уж говорилось, — Как Африко был в Мензолу влюблен. Но шел он с ней, в груди его таилось Такое пламя, был он так зажжен, Что таял, словно воск, а сердце билось. Он в созерцанье милой углублен; Прикосновенье, слово — все учтиво, И замирает в нем душа стыдливо. CCXXX Он говорил себе: «Но что со мною? Что мне сказать себе? Что предпринять? Мое желанье только ей открою, — Страшусь ее, обидев, потерять: Любовь сменится ненавистью злою, И все начнут меня, как зверя, гнать. А не решусь я нынче ей открыться, — Такому случаю не воротиться. CCXXXI Когда б ушли дорогою своею Вот эти нимфы и остался б я В уединенье с Мензолой моею, Мне было б легче, больше не тая, Сказать, кто я, открыться перед нею, И, вздумай побежать, — уж власть моя Схватить ее умело, чтоб покинуть Меня уж не могла, или отринуть. CCXXXII Но нынче уж они, я полагаю, Ни на минуту не покинут нас; И если медлить, ввек не наверстаю Всех тех удач, что мне даны сейчас. Нет, сделать все, что в силах, — так решаю; Замедлить — потеряю все зараз». Ее схватить он весь уже рванулся, Но удержался, милой не коснулся. CCXXXIII «О, научи, о, помоги, Венера, О, дай сейчас мне благостный совет! О, чувствую — исполнилася мера, Я должен взять ее, исхода нет». Мешаются сомнение и вера, И чудится погибель; мысли — бред. Меж да и нет он стал метаться думой[243], И жег больней огонь любви угрюмый. CCXXXIV Они спустились низко по склоненью Холма, и дол совсем уж близок был, Что делит две горы, — тут к утоленыо Желаний Африко Амур спешил: Решил не медлить, и его томленью Лишь этот день он сроком положил. Так вместе шли они, — и их вниманье Вдруг привлекло в долине вод плесканье. CCXXXV Лишь несколько минут им было ходу, И подошли — и видят в озерке Двух обнаженных нимф, вошедших в воду. Гора против горы невдалеке. И в воду тоже входят, тем в угоду, Подолы приподнявши налегке. Беседуют, сбираются купаться: «Что сделаем? Давайте раздеваться!» CCXXXVI Кругом жара сильнейшая стояла В то время дня; и их влекла тогда Прохладою, светлела и сияла Прозрачная, чистейшая вода, — И думали: за чем же дело стало? Ведь никакого не грозит вреда. За нимфой нимфа тут разоблачилась, А Мензола к любимцу обратилась, CCXXXVII Сказав ему: «Подруга дорогая, Купаться будешь ли ты с кем из нас?» И молвил тот, спокойно отвечая: «Подруги, не отстану я от вас, Сладка мне воля ваша, не иная». А про себя сказал он тот же час: «Коль все разденутся, так я решаю: Желанья своего уж не скрываю». CCXXXVIII Решил — пускай сперва разоблачатся Все нимфы: он — чрез несколько минут, Так, чтобы невозможно было взяться Против него им за оружье. Тут, Нарочно медля, стал он раздеваться, Чтоб кончить, как уж в воду все войдут И по лесу бежать им стыдно будет, А Мензолу остаться он принудит. CCXXXIX Он от одежд едва освободился, В воде уж нимфы были всей толпой. Тут обнаженный к ним он устремился, К ним обративши свой перед нагой. Все отшатнулись. Визгом разразился Отчаянный, дрожащий вопль и вой. И начали кричать: «Увы! Увы! Вот это кто. Теперь прозрели вы». CCXL Голодный волк на стадо так стремится И, на толпу овец нагнавши страх, Одну хватает, с ней далеко мчится, Оставивши всех прочих в дураках; Блея, бежит все стадо, суетится, Хоть шкуры-то спасая второпях. Так Африко, вбегая быстро в воду, Схватил одну — любви своей в угоду. CCXLI Другие в страхе — суета такая! — Вон из воды — к одеждам все спешат И впопыхах, себя лишь прикрывая, Скорей, едва одевшись, наугад, Одна другой совсем не замечая, Бегут и не оглянутся назад — Все врассыпную, кто куда, и в спехе Оставили на месте все доспехи. CCXLII А Африко в объятьях, торжествуя, Сжал Мензолу, рыдавшую без сил, В воде — и, девичье лицо целуя, Слова такие милой говорил: «Ты — жизнь, ты — нега, — коль тебя возьму я, Не отвращайся: мне тебя вручил, Душа души моей, обет Венеры, Не плачь хоть для богини, ради веры!» CCXLIII Но Мензола речей его не слышит, И борется всей силою своей, И крепкий стан туда-сюда колышет, Чтоб из объятий вырваться скорей Того, кто на нее обидой дышит; По лику — слезы градом из очей. Но он ее держал рукой железной — И оборона стала бесполезной. CCXLIV В той их борьбе задумчиво дремавший До той поры — отважно вдруг восстал И, гордо гребень пышный свой поднявши, У входа в исступленье застучал. Бил головой, все дальше проникавшей, Так что вовнутрь вошел, не отдыхал, Ломился с превеликим воплем, воем И словно бы с кровопролитным боем. CCXLV Мессер Мадзоне взял Монтефикалли[244] И в замок победителем вступил, — И вот его с восторгом тут встречали, Кто гнал сейчас из всех последних сил. Но после столь решительных баталий Он буйну голову к земле склонил, От жалости глубокой прослезился, Из замка кротким агнцем удалился. CCXLVI Как видит Мензола, что против воли Похищено девичество ее, Рыдая, к Африко в душевной боли Оборотилась: «Совершил свое И, дуру, обманул меня; хоть доле Не медля выйдем: злое бытие Сейчас прерву руками я своими; Жить не хочу с страданьями такими». CCXLVII Услышал Африко слова печали, И на берег он вышел вместе с ней; Ее страданья лютые терзали, И тяжко он скорбел в душе своей. Его желания торжествовали Отчасти, но вспылал еще сильней Огонь в груди, сторицей распаленный Пред ней, такой несчастной и смущенной. CCXLVIII Одеться только лишь они успели, Схватила быстро Мензола копье, Ни слова не сказав — к последней цели, В грудь крепкое направив острие. Увидев мысль ужасную на деле, К ней Африко метнулся и ее Схватил под мышки, в лес далеко с силой Копье забросил и промолвил милой: CCXLIX «Увы, любовь моя, что ты хотела, Что за безумье совершить с собой? О злая мысль — на этакое дело Свирепое подвигнуть разум твой! О, мне, глупцу, какого ждать удела, Лишась тебя со всей твоей красой? Минуты бы не прожил я в разлуке И на себя сам наложил бы руки!» CCL Сердечной мукой Мензола такою Томилась, что у Африко в руках Упала, обмерла: а он с тоскою Уж видит смерть на меркнущих чертах. Обняв ее, он слезы льет рекою. Холодный душу сотрясает страх За жизнь ее; и ношу дорогую Он сокрывает в сень ветвей густую. CCLI Так вместе с ней поникнув под ветвями, Он левою рукой ее держал, А правою покрытые слезами Ланиты ей тихонько вытирал С суровыми и грустными речами: «О смерть, вот все, чего твой взор искал! Ты счастья моего меня лишила, А вместе с ним и мне — одна могила». CCLII Потом, лик помертвевший лобызая, «Любовь моя! — взывал он. — Для чего Злой этот день, судьбина эта злая Нас разлучила!» Взора своего С лица любимого все не спуская, Все говорил — и клял он торжество Своих желаний, что минутно было И Мензолу так страшно оскорбило. CCLIII Но, скорбь излив над помертвелым ликом, Что, бледный, не казался больше жив, Его не раз в мучении великом Слезами и лобзаньями покрыв, Не в силах жить в терзании толиком, Решил убить себя. Вот уж порыв Его с земли для смерти подымает, — Как он услышал: Мензола вздыхает. CCLIV Дух Мензолы по воздуху носился, Час не один в блуждании провел, И в тело наконец он воротился, В свои вместилища опять вошел, — Она пришла в себя, и вздох излился, И стон из уст, и горестный глагол: «Увы, увы, о если б умерла я!» — Она рыдала, не переставая. CCLV Когда увидел Африко живою Вдруг Мензолу, что, мнилось, уж мертва, — Воскрес сердечной радостью одною, Заговорил утешные слова: «О роза ароматом и красою, Я за тебя страдаю, ты — права; Но лишь не бойся и не ужасайся, Моей защите крепкой доверяйся. CCLVI Ты мне всех благ дороже и желанней — И ты теперь в объятиях моих. Нет сердцу моему больней страданий И безутешней — мук и зол твоих. И горе мне, я мнил — предел терзаний! — Что держит смерть тебя в цепях своих. Моя рука меня разить готова, Как слышу вздох твой и живое слово». CCLVII «Злосчастная, о, как я истомилась! — Она сказала, взоры подняла. — Зачем я, глупая, на свет родилась, Зачем жива? — и слезы все лила. — Зачем сама в тот день не задушилась, В день первой встречи? Или б умерла, Как облеклась в Дианины покровы: Кабан бы растерзал меня суровый!» CCLVIII[245] Ей молвил он: «Ах, не томись душою. Смотрю — и сердце падает в груди: Какою ты поражена тоскою, Не видя утешенья впереди, Считая жизнь свою такою злою. Но от меня тревог себе не жди: Сильней себя — тебя люблю; со мною Ты будь навек желанною, одною. CCLIX А чтобы ты свободно доверяла Такой любви, как я сказал сейчас, Все расскажу я с самого начала: Тому четыре месяца как раз, Охотился, не думая нимало, Я тут один; иду, не торопясь, Вдруг из лесочка — голоса людские; Я подошел взглянуть, кто там такие. CCLX У вод я вижу светлую поляну И нимф сидящих, вижу между них Всех выше я владычицу Диану, И вас она, служительниц своих, Сурово учит, как прилично сану; Тут встретил взгляд мой взор очей твоих И всю красу твою; любви стрелою Тут поражен я был перед тобою». CCLXI Потом он рассказал ей, как сокрылся, Стоял и долго на нее глядел, И как по ней желанием томился И ею глаз насытить не умел, И милым этим ликом как пленился (Так говоря, лобзать его хотел), И как, когда уж нимфы разбредались, «Пойдем же, Мензола!» — слова сказались. CCLXII Поведал слезы ей и воздыханья, Обильно сеянные для нее, И все свои томленья и терзанья, И как дала Венера за житье Послушливое — в сонном обаянье Надежды слово крепкое свое, И сколько раз найти ее пытался, И обо всем ей рассказать старался. CCLXIII Потом — как раз ее в уединенье Он повстречал — и бросилась бежать — И лепетал он робкое моленье — Н как жестоко было не внимать. И о копье, что в страшное мгновенье Вонзилось в дуб — а то б не миновать! О крике «Берегись!», о том, как скрылась И больше не сказалась, не явилась. CCLXIV Потом о приношении Венере, О том, какой дала она ответ, Как быстро он, вполне предавшись вере, Преобразился и, переодет, Явился с нимфой схожим в полной мере И бросился — сыскать единый след, — Что нынче тут судьба ему судила. «Ты знаешь, как и я, что дальше было. CCLXV Я рассказал терзание сплошное, Что за тебя душой переносил. И потому, свершив насилье злое, Я делал лишь под властью мощных сил: Перед тобой мне чуждо все дурное. Но лишь Амур, что так меня томил Тобой, — всему виновник и причина. Прости его! Безумие — безвинно». CCLXVI Все Мензола отлично понимала, Что о любви своей он говорил — И как она впервой его объяла, И вещи, что Амур ему внушил, — Тут в ней самой уж сердце запылало, И вздох ее глубокий затомил. Стрела Амура нимфе в грудь вонзилась, А мнила — тут предательство свершилось! CCLXVII Сказала: «Ах, я твердо вспоминаю — На днях один мне все вослед бежал; То был ли ты, другой ли, я не знаю, Что так меня жестоко оскорблял. И чтоб ему отмстить — я утверждаю! — Я обернулась, гнев меня терзал, В него копье метнула я всей силой, Но вижу — все за мной бежит постылый. CCLXVIII И помню я — когда б иначе было! — Гляжу, копье летит его сражать, Меня с чего-то жалость охватила, Кричу я: «Берегись!» — и прочь бежать. А дуб копье, я вижу, обнажило И все в него вошло по рукоять. В лесу ближайшем скрылась я, горюя. Ты ль это был? Тебя не узнаю я. CCLXIX Я больше в жизни дня не вспоминаю, С тех пор Диане как посвящена, Чтоб видеть мужа. Если б (тщетно, знаю!) Богами не была мне суждена С тобою встреча! Нет, я ожидаю — Дианою я буду изгнана С отступницами: мной мое изжито: Нещадной ею буду я убита. CCLXX И будешь ты, о юноша, — причина Позорной казни, гибели моей. И хоть виновен ты, а я невинна, Жить будешь правым до исхода дней. В свидетели зовет моя кручина Диану, и деревья, и зверей, Что всею силою я защищалась И лишь насилием тебе досталась. CCLXXI Я, чистая, невинная, тобою Обманута и низко предана. Но жизнь свою прервав своей рукою, Наверное от этого пятна Освобожусь. И с жизнию земною Я, глупая, расстанусь лишь, верна, Уж ты, довольный, жить как прежде станешь А бедную меня и не вспомянешь». CCLXXII[246] Обняв ее, в порывистом рыданье Промолвил Африко: «Безумец я, Но я ль тебя покину на страданье Одну, любовь нежнейшая моя? Нет, за любовь ты дай мне обещанье: Исчезнет мысль несчастная твоя, Иль раньше на меня наложишь руки, Чтоб мига мне не жить с тобой в разлуке. CCLXXIII Немыслимо отныне разлученье С тобою, милая». И целовал Уста и лик — небесное виденье, И слезы глаз прелестных вытирал, И молвил: «В самом деле порожденье Ты райское», — и кудри ей ласкал, И, встав, сказал: «Кудрей столь золотистых Не видано — и столь прекрасно чистых. CCLXXIV Год, месяц, день и час благословенны[247], То время, место, где сотворено Все: этот лик, столь дивно совершенный, И тело, мудрой стройности полно. Когда же кто искал во всей вселенной И в небесах высоких, — все равно, — Где сонм богов святой, — и там не снится Красы такой, чтобы с твоей сравниться. CCLXXV Ты ясный светоч всех благих деяний, Как и живой источник красоты! Исполненная чистых обаяний, Единственное средоточье ты Всех доблестей, души высоких знаний, — И путь мне указуешь с высоты! Ты сладостна, нежна, бела — не все ли Достоинства красой тебя одели?! CCLXXVI Так как же не желать — какою силой — Вкусить столь совершенной красоты, Как томная, в задумчивости милой, Ты, Мензола, — вне всех сравнений, — ты? Зла и намек бежит тебя, постылый, Не мучь меня, избавь от тяготы. Свершенное не может не свершиться, — Так можно ль мне с тобою разлучиться? CCLXXVIT И сделай же, мольбе моей внимая, Как мудрая, возьми из всех частей Ты лучшую — и да исчезнет злая, Испуганной душой воспрянь скорей И обними меня, о дорогая, Как я тебя, душа души моей, Целуй меня сладчайшими устами. Лишь пожелай, услады будут с нами». CCLXXVIII[248] Амура мощь без устали вязала Сердечко Мензолы клубком речей Любезного, и тихо отлетала Ее печаль; и ясно было ей, Что уж не быть иному. И пылала Она любовью к Африко сильней — Все той, какою нимфу в нем любила, — И слов его теперь пленяла сила. CCLXXIX Чуть удовлетворить его хотела И шею левой обвила рукой. Но целовать его еще не смела: Сама ему в поспешности такой Еще боялась ввериться всецело. «О глупая, — промолвила. — Какой Я дам ответ, коль рано или поздно Диана, все проведав, спросит грозно? CCLXXX Я ни с какою нимфой не посмею, Как прежде, искупаться в ручейке И, связана судьбиною моею, От каждой буду ныне вдалеке. Пойдут и обвинят меня пред нею, Узнавши, почему я в злой тоске. Жить одинокой я отныне буду, О том, чего искала, позабуду. CGLXXXI Убив себя, я знаю, прегрешенья Мне не избыть нимало, все равно; И ведь не соверши ты преступленья, То не было б и мной совершено. И будь обратного я убежденья, Мне б и до завтра не было дано Дожить: я за столь грешное деянье Достойное несла бы воздаянье. CCLXXXII Но так твои благие утешенья Преобразили вдруг всю мысль мою, Связали клятвенные уверенья, Что всю решимость гордую свою Забыла я. Но что до рассужденья, Чтобы пробыть со мной, — не утаю: Нет, ни за что! Тебя уйти принужу. Тут — грех на грех — и выйдет все наружу. CCLXXXIII Да ведь тебя, конечно бы, узнали Все нимфы, видевшиеся с тобой В тот день, — и прямо бы уж растерзали, Убили бы, узнав, кто ты такой. Поверили б они тебе едва ли, Что не знаком из них ты ни одной; А я сказала б каждой встречной смело, Что в нашей схватке я, мол, одолела. CCLXXXIV Тем более, что всякого общенья Уж буду избегать по мере сил. И, юноша, не отвергай моленья: Ты невозвратного меня лишил, — Оставь меня. Нести мои томленья Дай мне одной. Мне свет не будет мил, Но буду жить — и душу успокою. О, сделай так, молю тебя с тоскою!» CCLXXXV Конечно, понял Африко прекрасно Из этих слов, что уж своим огнем Амур пылать ее заставил властно, Но легкий стыд лишь ставит на своем. И, видя все, как на ладони, ясно, Сказал себе: «Отсюда не уйдем, Пока с тобой еще не потолкую, И запоешь ты песенку другую». CCLXXXVI Потом он молвил ей среди лобзаний: «О сладостные, милые уста! О лик прекрасный, всех моих желаний Единая цветущая мечта! Ты — женщина, одна из всех созданий, Что в жизни мне, как божество, свята! Я, глядя на тебя, воскрес душою: Взяв лучшее, ты небрежешь тщетою! CCLXXXVII Но в силах ли, любя настолько страстно, Перенести разлуку я с тобой? Один — я умираю повсечасно, С тобой — взнесен блаженною судьбой Превыше всех желаний полновластно! Но ведает Амур, какой тоской Томится жизнь моя и дни, и ночи, Когда не светят ей вот эти очи! CCLXXXVIII Но, скажем — пусть я мог бы удалиться, Как ты велишь, — тогда снести ли мне, Что думой одинокою томиться Осуждена ты по моей вине? И нашей встрече уж не возвратиться! Так жизнь моя, несчастная вполне, Таким страданьем миг наполнит каждый, Что будет смерть моей единой жаждой. CCLXXXIX Но, раз не хочешь ты, чтоб я с тобою Остался тут, пойти бы ты могла Здесь недалеко в домик мой со мною. И с матерью б моей ты там жила, И назвала б она тебя родною, Как милую бы дочку, берегла, И так же бы отец. Избушка наша С невесткой полная была бы чаша». CCXC[249] «Нет, ни за что так делать не должна я, — Сказала Мензола. — Идти с тобой В твой дом! Нет, грех мой тяжко искупая Смиренной, покаянною мольбой, Крушиться буду, грешница такая. И прежде смерть моя придет за мной, Чем к людям покажусь на свет я божий, Венок утратив светлый и пригожий. CCXCI Не с тем пошла Диане вслед я смело, Чтобы вернуться в мир любой ценой. Когда б за прялкой я сидеть хотела У матери иль мужнею женой, Далеко[250] увело б такое дело С пути, что мне открыл отец родной, Меня любивший крепко. Покрывало Дианино пять лет меня спасало. CCXCII И вот молю — напрасно ли моленье? — Из-за любви, о коей ты твердил, Что подняла тебя на преступленье, Чтоб ты сейчас один домой спешил. Клянусь тебе богиней, чье веленье, Чей выстрел, говоришь, тебя сразил: Твоя любовь мне будет жизни жаждой, Тебя любить я буду мыслью каждой». CCXCIII «Не будь во мне, — тот отвечал, — сомненья, Что твой обет исполнится точь-в-точь, Что мне отдашь ты сердца все биенья, — Я подозренья отогнал бы прочь. Но горше все обиды, огорченья, — И я боюсь: ничем уж не помочь; Раз ты в лесу, одна — так уж навечно И я один. Мне страшно бесконечно». CCXCIV[251] Она в ответ: «Сюда к тебе являться Я буду очень часто, чтобы нам Беседовать вдвоем, вблизи видаться Благоприлично — хоть по целым дням, И верь мне, слова буду я держаться И ждать тебя, — придешь ли только сам? Ведь ты уже связал меня, признаюсь, Я влюблена. Я, кажется, влюбляюсь». CCXCV От радости душою встрепенулся Вмиг Африко, такую слыша речь: Всех мыслей строй в ней сразу повернулся, Амур успел в ней как пожар зажечь. Черт ангельских лобзаньем он коснулся, Ее в объятья поспешил привлечь, Сказал: «Послушай моего ты слова И будь одна остаться здесь готова. CCXCVI Я жду, склонись, о роза молодая, Перед разлукой к милости одной. Ты знаешь, как, одну тебя желая, Искусно изощрял я разум свой, Чтоб овладеть тобой, звезда златая, Теперь велишь расстаться мне с тобой. И вот молю: по своему влеченью Со мной на миг предайся упоенью. CCXCVII Довольней я и прочь тогда пущусь, Раз воля такова теперь твоя. О разреши, тебя я вновь коснусь — Да насладимся вместе — ты и я. А завтра я сюда к тебе вернусь — Увидеть вновь тебя, любовь моя: В тебе одной ведь все мои услады. Позволь — и жизнь исполнится отрады». CCXCVIII[252] «Чего еще ты от несчастной хочешь, — Сказала Мензола, — и о какой Усладе с обездоленной хлопочешь? Ты счастлив был. Молю, дай мне покой, Уйди — и тем ты лишь себя упрочишь. А я останусь ждать тебя с тоской. Смотри, уж поздно, скоро солнце канет И кто-нибудь нас тут вдвоем застанет». — CCXCIX[253] «Ты знаешь хорошо, какой явилась До сей поры с тобой услада мне, И что меж нас обоих совершилось, И сколько было горечи на дне, — Так разве полным счастьем сердце билось? Теперь спокойны оба мы вполне — Нам будут неотравленной отрады И пыл полней, и сладостней услады». — CCC[254] «Ах, не желай мне, юноша прекрасный, Чтоб худшее за злом вершила зло. Ведь если б ты нашел меня согласной, Мое страданье только б возросло — Лишь разразись Дианы гнев ужасный. Отчаянье мне душу облегло. Молю, как дара, — уходи. Моя Печаль не будет меньше, чем твоя». — CCCI[255] «Душа моя, не горше сокрушенье, Чем от всего, что нами свершено, Получишь ты. Ведь это преступленье Осталось для Дианы так темно, Как и для всех. И ты ни на мгновенье Не пострадаешь. Нам сейчас дано Все сделать втайне. Кто же нас обидит? Ведь если кто, так бог один увидит. CCCII И твердо знай: уйдя в глухие дали, Не одаренный ласково тобой, Умру я скоро от большой печали. О сжалься хоть немного надо мной!» И раз и два уста ее лобзали, Шепча: «Целуй же, цветик вешний мой! Доверься мне; будь радостной и ясной, Не дай мне умереть с любви несчастной!» CCCIII Со множеством прельщений и молений Пред Мензолой тут Африко поник — Раз во сто больше наших исчислений; Так жадно целовал уста и лик, Что много раз, и все самозабвенней, Пронзительный ему ответил крик. Ей подбородок, шею, грудь лобзая, Он мнил — фиалка дышит полевая. CCCIV[256] Какая башня твердо возвышалась Тут на земле, чтобы, потрясена Напорами такими, не шаталась И, гордая, не пала бы она? Кто б, сердцем женщина, тверда осталась, Его броней стальной защищена, Лобзаньям и прельщеньям недоступна, Что сдвинули б и горы совокупно? CCCV Но сердце Мензолы стальным ли было, Колеблясь и борясь из крайних сил? Амура восторжествовала сила, Он взял ее, связал — и победил. Сначала нежный вкус в ней оскорбила Обида некая; но милый — мил; Потом помнилось, что влилось в мученье Желанье нежное и наслажденье. CCCVI И так была душой проста девица, Что не ждала иного ничего Возможного: ей негде просветиться, Как человеческое естество Рождается и человек творится: Слыхала вскользь — не более того; Не знала, что двоих соединенье Таит живого третьего рожденье. CCCVII Целуя, молвила: «Мой друг бесценный, Какой-то властной нежною судьбой Влекусь тебе предаться непременно И не искать защиты никакой Против тебя. Сдаюсь тебе — и пленной Нет сил уж никаких перед тобой Противиться Амуру: истиранил Меня тобой — глубоко в сердце ранил. CCCVIII И я исполню все твои желанья, Все, что захочешь, сделаешь со мной: Утратила я силы для восстанья Перед Амуром и твоей мольбой; Но лишь молю — яви же состраданье, — Потом иди скорей к себе домой: Боюсь, что все же буду здесь открыта Подругами моими — и убита». CCCIX Дух Африко тут радость охватила При виде, как в душе приятно ей; Ее целуя, сколько силы было, Он меру знал в одной душе своей. Природа их на хитрость убедила — Одежды снять как можно поскорей. Казалось, у двоих одно лишь тело: Природа им обоим так велела. CCCX Друг друга целовали и кусали, Уста в уста, и крепко обнялись. «Душа моя!» — друг дружке лепетали. Воды! Воды! Пожар! Остановись! Мололи жернова[257] — не уставали, И оба распростерлись, улеглись. «Остановись! Увы, увы, увы! Дай умереть! На помощь, боги, вы!» CCCXI Вода поспела, пламя погасили, Замолкли жернова, — пора пришла. С Юпитером так боги пособили, Что Мензола от мужа зачала Младенца-мальчика; что в полной силе И доблести он рос — вершить дела; Все в свой черед — так о повествованье Мы доброе дадим воспоминанье. CCCXII[258] Так целый день почти что миновался, Край только солнца, видный, пламенел, Когда усладой каждый надышался, Все совершив, обрел, чего хотел; Тут Африко уйти уже собрался, Как сам решил, но все душой болел; И, Мензолу руками обнимая, Он говорил, влюбленный лик лобзая: CCCXIII «Будь проклята, о ночь, с своею тьмою, Завистница восторга нас двоих! Ведь я так рано принужден тобою Покинуть благородную! Каких Я ждал блаженств — и их лишен судьбою!» И много длительных речей иных В страдании глубоком изливалось: Разлука горше смерти показалась. CCCXIV[259] Стояла Мензола, мила, стыдлива, Потупившись, как будто бы грешна, Хотя уж не была она так живо, Как в первый раз, тоской удручена. Разнеженная, хоть чужда порыва, Была уже счастливее она. Обмана все-таки ей страшно было Невольно — и она заговорила: CCCXV «Что можешь сделать ты еще — не знаю; Не уходить — предлог теперь какой? Любовь моя, тебя я умоляю, — Ты утолен со всею полнотой — Ты должен удалиться, полагаю, Не медля ни минуты здесь со мной. Ведь только если ты уйдешь, любимый, Я здесь могу остаться невредимой. CCCXVI И лишь листок, я слышу, шевельнется, Мне чудятся шаги подруг моих. Так пусть тебе в разлуке не взгрустнется: Ведь от напастей я спасусь лихих. Хоть пред разлукой больно сердце бьется. Готова я, и страх во мне затих, А ночь близка, а нам идти далеко Обоим, чтобы дома быть до срока. CCCXVII Но, юноша, скажи свое мне имя, И пусть оно останется со мной: Мне груз любви тяготами своими С ним будет легче, нежели одной». «Моя душа, — ответил он, — какими Жить силами смогу, простясь с тобой?» И назвал ей себя — и целовались Они без счета, нежно миловались. CCCXVIII Влюбленные, готовые расстаться, Уже прощались столько, столько раз Н не могли никак нацеловаться, — Глав тысячу б я вел о том рассказ. Но это всем знакомо, может статься, Кто наслаждался так хотя бы раз, Кто знает, сколько несказанной муки В усладе, что обречена разлуке. CCCXIX Несчетных поцелуев не умели Они унять. Пойдут, скрепив сердца, Но шаг — и вновь назад, к желанной цели — Лобзать румянец милого лица. «Моя душа! Прощай! Зачем? Ужели?» — Друг другу лепетали без конца, Вздыхая, и расстаться не решались, Сходились вновь, и шли, и возвращались. CCCXX Но видя, что уж невозможно дале Отсрочить расставание никак, В объятья руки жадные сплетали, Друг друга, страстные, сжимая так, Что их бы силою не разорвали: Любовь не отступала ни на шаг. И долго так стояло изваянье — Любовники влюбленные в слиянье. CCCXXI Но наконец они разъединились, Пожала руку милая рука, На миг друг в друга пристально воззрились, Пришли в себя, опомнились слегка. И вот они, печальные, простились, Хоть и была разлука так тяжка. «Будь, Мензола, хранима вышней силой!» — «С тобою здесь, мой Африко, мой милый!» CCCXXII[260] Путь Африко к долине направляет, А в горы Мензола с копьем в руке, Задумчиво — и глубоко вздыхает О сбывшемся несчастии в тоске. И взор его ее сопровождает, Любуясь ей, еще невдалеке. Что шаг, то Африко оборотится, На ненаглядную не наглядится. CCCXXIII Шла Мензола, все время озираясь, Любуясь на любимого сверх сил, К сразившему ей сердце обращаясь, Что, как никто, желанен ей и мил. Движеньями и знаками прощаясь, Так дружку друг далеко проводил, Пока они не выбрались из леса И дали разделила их завеса. CCCXXIV Наш Африко в то место устремился, Где утром он свою одежду скрыл; Пришел — не отдыхал, заторопился, Себя в мужское платье обрядил. Потом домой веселый воротился И там наряд он женский положил Скорей на место, чтобы не явились Отец и мать да платья не хватились. CCCXXV И хоть и пребывали Алимена И Джирафоне в грусти не шутя, Все на дорогу глядючи бессменно: Не возвращается ль домой дитя? — Но, как увидели: идет, — мгновенно Утешились, покой свой обретя, — И начались расспросы: где скитался? Что долго так домой не возвращался? CCCXXVI Чтобы сокрыть любовное томленье, Оправдывался Африко и лгал: Хоть улеглось в груди смолы кипенье, Он глубже, чем когда-нибудь, пылал.. С горошинку казалось измышленье, И говорить он сам с собою стал: «Когда же день придет на смену ночи, И я вернусь лобзать уста и очи?» CCCXXVII Так все в душе безмолвно вспоминая В подробностях, что совершилось днем, И этим душу много услаждая, Все, что ни делали они вдвоем, Он повторял в уме. Но тьма ночная Уж спать велит; он прочь — чуть не бегом, Хоть глаз сомкнуть и ни на миг не в силах, Всю ночь во власти тех же мыслей милых. CCCXXVIII[261] Вернемся к Мензоле, что из долины Одна в задумчивости шла, порой Себя считая все же в зле невинной, Все каялась, она и, лоб рукой Сжимая, думала: «Такой судьбиной Я сражена, и мой позор — такой, Что, смерть, приди ко мне, тебя молю я, А то сама убью себя, горюя». CCCXXIX Так горную вершину миновала, Спустилась вниз по склону, там как раз, Где солнце при восходе отражало Свой первый луч и где последний гас. И тут, как полагаю я, лежала Ее пещера, так — сказать на глаз — На выстрел лука, а внизу катился Веселый ручеек, журчал, резвился. CCCXXX И подошла она к своей пещере, С глубокой думою в нее вошла. Предстали вновь страданья и потери. «О горе мне! — она произнесла. — Зачем, прекрасная, по крайней мере Я у ручья в тот день не умерла Перед Дианой или в день злосчастный, Как мне явился юноша прекрасный! CCCXXXI Не знаю, глупая, как появиться Опять к Диане мне? С каким лицом? Как повернуться? И на что решиться? Я вся горю и страхом, и стыдом, И все во мне как будто леденится, Дыханье в горле сдавлено клубком И от печали и от жуткой боли, Томящей сердце, сжатое в неволе. CCCXXXII Приди, о смерть, к несчастной обделенной, Приди же к этой грешнице мирской, Приди ты к ней, в несчастный час рожденной! Не медли ты! Чем, если не тобой, Счастлива буду с честью оскверненной Девической? Сердечный голос мой Твердит, что если не придешь ты скоро, К тебе приду навстречу — от позора. CCCXXXIII Увы, подружки, думаете вы ли, Что я из круга вашего ушла? Увы, подружки, что меня любили Так искренно, покуда я цвела Невинностью, — теперь бы вы убили, Как зверя дикого, исчадье зла, Что чистоту навек свою сгубило И наши все законы преступило! CCCXXXIV Именовать вольны меня с тобою, О Каллисто[262], что, как и я, была Когда-то нимфой, после ж злой судьбою В тебя впилась Дианина стрела. Зевс обманул тебя, и ты живою Медведя вид свирепый приняла, В лесах блуждая, от охот бежала И уж не говорила, а рычала. CCCXXXV Дианина подруга, нимфа Чалла! Муньоне надругался над тобой, Диана ж поносить не перестала, Пронзивши с юношей одной стрелой! И стала ты ручьем, и зажурчала Волна Муньоне под твоей волной. В ваш круг отныне быть и мне приятой! Мое бесславье — этот день проклятый! CCCXXXVI И то мне чудится — Диана тело Мне расплеснула быстрою рекой, То — шкурой зверя спину мне одела, То перья птицы стан покрыли мой, То — дерево — листвой я зашумела И потеряла прежний вид людской. Копье носить я недостойна боле И нимфою охотиться на воле. CCCXXXVII Отец мой, мать моя! Вы, сестры, братья! Когда, меня Диане посвятив, Священные вы мне надели платья, Раздался, помню, твердый ваш призыв, Чтобы клялась Диану почитать я И всех, кто с ней. И, в горы проводив, Оставили — не с тем, чтоб я грешила, Но чтобы девство навсегда хранила. CCCXXXVIII Не мыслите, что верность я попрала Святой Диане, что глухой тоской Душа полна; не знаете нимало, Какая боль сменила мне покой. А знали бы — как жалость бы бежала Родных сердец! И с ревностью какой Меня бы вы, отступницу, убили — И дело бы благое совершили!» CCCXXXIX Так сильны были муки и рыданья Несчастной Мензолы, так тяжек был Жестокий вопль безмерного страданья, Что нет в стихах моих потребных сил Их выразить и дать именованья Хоть сотой доле их. Тот вопль, уныл, Растрогал бы деревья или камни, — Такая сила в слове не дана мне. CCCXL И в сетованьях этих и в рыданье Вся ночь прошла. Но только воспарил Великолепный день в красе, в сиянье — Глаза ее в слезах отяжелил И, во всю ночь бессонное, сознанье С дыханием ее остановил, — Она уснула, слезы все роняя, От тяжкого страданья отдыхая. CCCXLI[263] А Африко, огнем любви пылая Как никогда, покоя не обрел; И, лишь увидел — ночь уходит, тая, — Почти бессонный, поднялся. Пошел Он в гору[264], прямо к месту поспешая, Где накануне с Мензолой провел Сладчайший день и радости, и страсти, Что был потом тяжеле злой напасти. CCCXLII Тут Мензолу застанет он, конечно; Но, не застав, сказал себе: «Ну, вот Ведь слишком рано». Начал ждать беспечно, Чтобы его она, когда придет, Застала здесь. Мнил, что не бесконечно То ожиданье. На венки сберет Цветов он пестрых. Вот он тихо бродит, Большие, малые цветы находит. CCCXLIII Один сплетя, себе он надевает На кудри русые. Затем другой Плесть из цветов роскошных начинает, Меж ними ветви с ловкостью большой Дерев пахучих, нежных заплетает, Промолвив: «Этим же своей рукой Ей обовью головку золотую Когда придет, а после поцелую». CCCXLIV Так Мензолы своей все дожидался Напрасно он: она еще спала; Цветы сбирая, мальчик развлекался — И скука ожиданья не гнела, Он взором к лесу часто устремлялся — Туда-сюда: вот-вот, она пришла; Глядит и внемлет; лист зашевелится На кустике — уж Мензола помнится. CCCXXLV Но больше трех часов так миновало, А Мензолы все было не видать. Он столько ждал, что солнце уж пылало Так яростно, что тяжело дышать От жару было, и его нимало Цветы, венки не стали развлекать, Он тосковал, он ужасов боялся И взорами испуганно метался. CCCXLVI И начал он, «увы» в душе взывая: «Что может это значить? Нет ее!» И, мысли странные перебирая, Искал унять смятение свое. Случайностей родилась в мыслях стая? — Обильно ими всякое житье, — И, жаждая любой такой причины, В уме он строил всякие картины. CCCXLVII Час близился к вечерням. Подступила Мгла сумрака, и день уж угасал, А Мензола — так и не приходила. Терзался Африко и горевал, Растерянный; на сердце смутно было, Когда, решившись уходить, сказал Печально он: «Быть может, повстречались Подружки по дороге, привязались — CCCXLVIII Да, может быть, ее и удержали, И, значит, мне б ее напрасно ждать. И вижу — звезды ночи замерцали, А путь еще далекий мне держать. И в этой чаще странной пусть печали И ожидания смешны, — опять Сюда вернусь я завтра же с рассветом». И он пошел на холм в решенье этом. CCCXLIX[265] Проснулась Мензола часу в девятом, Исполнена страданий и скорбей. В ее уме, сомненьями объятом, Вставала мысль, одна другой страшней. Она металась, как в кругу заклятом, И просто мысль не приходила ей О данном накануне обещанье Вновь к Африко вернуться на свиданье. CCCL Но так раскаянье и сожаленье Владели ей, что помогли решить: По договору — утра приближенье Встречать вдвоем — и вовсе не ходить; Но всей душой, во всем — в любом движенье Свой грех великий постараться скрыть, Так что, когда Диана вновь вернется, В ней подозренье и не шевельнется. CCCLI Но все ж не мог из памяти сердечной Исчезнуть Африко; к нему она Что миг — то льнет, любови бесконечной И тайного желания полна. Но так владел ей страх Дианы вечный, Что, мыслью робкой порабощена, Туда уже не смела и прокрасться, Где Африко иль где он мог попасться. CCCLII Так день прошел, еще, опять и снова, Прошла неделя, месяц миновал, Как Африко не видел дорогого Лица любимой. Жил он и страдал. И все влекло его — не знал иного, — Все к лесу, где он Мензолу лобзал, И все ее разыскивал, блуждая И чудеса о ней воображая. CCCLIII Но не являлась облегчить томленья. Так что Фортуна сжалилась над ним, Скупая до сих пор на наслажденья[266], — Увидев, как он бледен, как томим, Страдальцу оказала снисхожденье: Ведь отдых и ему необходим, А бродит он, беседуя с собою, Не ведая мгновения покою. CCCLIV И вот, когда второй уж месяц длился, Как, Мензолы не видеть осужден, Он большим бы страданием томился, Да был уж до предела доведен, — Казалось, будто в зверя обратился Всем видом, голосом, молчаньем он, И голова кудрявая тускнела, И все молчал, как будто онемелый, — CCCLV И пас однажды, как обычно, стадо В давно знакомом месте под горой, И в мысль ему вошло тогда, что надо Пойти туда, где давнею порой Ему клялася Мензола-отрада К нему вернуться. Кинулся стрелой, Большое стадо бросив без охраны, С одним копьем, один к своей желанной. CCCLVI И, подошедши к водам в той долине, Где Мензолой своею овладел, Глядел вокруг и, стоя посредине, «О Мензола, — сказать себе посмел, — Не верю, — ты ль рушительница ныне Обета, что мне клятвой прозвенел Священною, — сюда ко мне вернуться? Ведь богу, мне ль — придется обмануться. CCCLVII Напомню ли, как тут мы обнимались, Слились в одно сплетенье жадных рук; Клялась вернуться; и очей касались Уста — и лгал напрасной клятвы звук, И тут — не навсегда ль мы расставались? Меж нами даль горчайшей из разлук. Напомню ли, какие уверенья Ты расточала, чуждая сомненья?» CCCLVIII Перескажу ль все стоны, воздыханья, Что Африко, рыдая, издавал? И, бередя несносные терзанья, За мигом миг, вращаясь, восставал, — Малейшие любви воспоминанья, И добрые и злые. Он страдал Час от часу несносней и тяжеле — И кончить положил он в самом деле. CCCLIX И он остановился над водою, Копье в руке блестящее зажал И острие уставил пред собою, А древко в землю. — «Злой Амур! — сказал. — К какой судьбе я приведен тобою! Вот умираю, грозный час настал! И все же пусть мой миг последний минет, Когда надежда вовсе дух покинет. CCCLX О мой отец, о мать, спаси вас, боже! Я ухожу в Аид, в угрюмый край. А ты, река, зовись со мною схоже И мой конец страдальный означай, Какого нет мучительней и строже! И взгляду всех живых напоминай Волной, моею кровью обагренной, Что пал я здесь, любовью пораженный». CCCLXI Промолвив так и к Мензоле взывая, Он сталью грудь насквозь себе пронзил, И сердце та мучительно пронзая, Его сразила, юноша почил. И мертвого взяла волна речная, И дух от тела вольно воспарил, А воды, что долиною катились, Густою кровью ярко обагрились. CCCLXII[267] Та речка — так, как и теперь, — делилась Пониже на два разные русла. Тем, что поуже, там волна катилась, Где хижина покойного была, — Волна кровавая. И вот случилось, Был Джирафоне тут, как потекла Вода, что кровь. Сжал сердце ток бегущий Предчувствием большой беды грядущей[268]. CCCLXIII И вот пошел туда, не молвив слова, Где было стадо, как он думать мог. Нет Африко, — напрягши силы снова, Он по реке со всех пустился ног Искать, откуда начался сурово Зловеще обагренный кровью ток, И отчего, и кто тому причина, — И подошел, и вот увидел сына. CCCLXIV Взглянул — лежит он в речке бездыханный, Грудь юную насквозь прошло копье, — Чуть не упав, старик в тоске нежданной Вдруг понял горе горькое свое. Взял за руку его и с несказанной Печалью молвил: «Чье тут дело? Чье? Сыночек мой! Кто эту рану злую Нанес тебе и отнял жизнь живую?» CCCLXV Труп вынес из воды отец несчастный И положил, рыдая, на траву, И проклинал он этот день ужасный: «Сын ненаглядный, как переживу? Как мать узнает: сгинул сокол ясный, Его не видеть больше наяву?.. Что делать нам, убогим, в горькой доле? Одни мы одинешеньки — доколе…» CCCLXVI И вбитое копье из сердца вынул, И на железо он глядел с тоской. «Сынок мой, кто со злобой ярой ринул Его в тебя, с свирепостью такой, Что красный день мой уж навеки минул? — Он говорил, рыдая. — Где покой? Уж, верно, тут Дианы злое жало. Ей, ненасытной, нашей крови мало». CCCLXVII Но вот, оглядывая неустанно Копье со всех сторон, он в нем узнал То, что при сыне было постоянно. Тут, света уж невзвидев, зарыдал: «О, что же тут за дикий случай странный? Сынок мой глупый, бедный! — он сказал. — К нему пришел ты сам ли злой судьбою, Расчелся ль кто твоим копьем с тобою?» CCCLXVIII Потом, поплакав долго и уныло, Он сына поднял на плечи себе И с тем копьем, что было так постыло, Отнес его домой, к родной избе. И матери поведал все, как было, Все время плача, о лихой судьбе, И, показав копье, того не минул, Как сам его из груди сына вынул. CCCLXIX А плакала ли мать тут безутешно, Об этом никому не нужно слов, И не пересказать бы мне, конечно, И вопль, и плач, и поздний тщетный зов, И как она, страдая в тьме кромешной, Кляла Фортуну и самих богов, Лицом — к лицу сыночка прижималась И в муках, и рыданьях надрывалась. CCCLXX Но наконец, как чтить умерших строгий Повелевал обычай той порой, Так тело, после скорби слезной, многой, Рождавшей плач, и жесткий вопль, и вой, Сожгли, рыдая с мукой и тревогой, С великой, безутешною тоской, Как те, что в этой жизни благо знали Единственное — и его теряли. CCCLXXI А после пепел стынущий собрали Костей сыновних и к реке пошли, Где воды все багряные бежали И кровью сына милого цвели. У берега там землю раскопали И пепел в ней глубоко погребли, Чтоб имя там его не погасало, Но реку навсегда знаменовало. CCCLXXII С тех пор, как ныне, реку люди стали Прозваньем Африко именовать:[269] И там в тоске и горе пребывали Отец-страдалец, мученица мать. Так Африко окончил жизнь в печали. О милом память — речке сохранять. Оставим их и возвратимся снова Мы к Мензоле, о ней продолжу слово. CCCLXXIII[270] А Мензола тем временем страдала И грустно и раздумчиво жила. Но все ж, поняв, что облегчить нимало Всего, что совершилось, не могла, — В несчастиях терпенье обретала И, как бывало, снова начала, Хоть изредка, с подругами встречаться И, хоть и против воли, оживляться. CCCLXXIV И повстречать не раз ей приходилось Тех нимф, что были с ней, когда она Досталась Африко. Все, что случилось, И все другие знали уж сполна, — Не о грехе, конечно: говорилось О том, как честь успешно спасена. И Мензола, умея лицемерить, Заставила в свое спасенье верить. CCCLXXV И с каждым днем спокойней становилась И тверже Мензола, убеждена, Что к ней все уваженье сохранилось Ее подруг, считавших, что она, Как и они же, чести не лишилась, И лжи ее поверивших сполна, Так что казалось ей, что и Диана Уж ни греха не вскроет, ни обмана. CCCLXXVI Не значит это, что она изгнала Из сердца Африко иль чтоб могла Забыть услады прежние, — нимало; Иль чтоб его тихонько не звала, Когда не страшно, или не вздыхала По нем частенько, ласково-мила; Влюбленную, любовь ее страшила, — Она огонь глубоко в сердце скрыла. CCCLXXVII И, как всегда, бродить уже решилась С подружками она, с копьем в руке, Охотясь. Вот в том месте очутилась, Где Африко сдалась. И вдалеке Любуясь, завздыхала, умилилась, Чуть слышно молвя в сладостной тоске: «Мой Африко, всей радостью земною Ты здесь упился, овладевши мною! CCCLXXVIII Теперь уж я не знаю, что с тобою, Но, думаю, тоскуешь обо мне Глубоко. Только не моей виною: Страх не дает мне мыслить об огне». Так говоря, желала всей душою, Чтоб Африко доволен был вполне, Теперь уверенная уж заране, Что все здесь тайна — нимфам и Диане. CCCLXXIX[271] Так Мензола любила и не смела Любить — и подневольною жила, Лицом прекраснейшим чуть побледнела, Затем, что в лоне тихо зацвела Плодом любви и им отяжелела. Три месяца в неведенье была, Что быть ей матерью, в великой боли Родивши сына — и не минуть доли. CCCLXXX Природа между тем свой ход свершала, И на четвертом месяце, слышна, Жизнь существа быть ясной начинала, Которое в себе несла она. Всем этим озабочена немало, Дивилась Мензола, изумлена, Что стан и бедра явно пополнели, И так окрепли и отяжелели. CCCLXXXI И Мензола, не ведая, в чем дело, Была тут очень всем удивлена, — Ведь никогда ни сына не имела, Ни дочери; и думала она; «Иль это к худу, что теряет тело Всечасно стройность? Верно, я больна, И с каждым днем я становлюсь тяжеле, — Упасть бы хоть безвольно, в самом деле!» CCCLXXXII Близ Мензолы, — по берегу с полмили, — В то время нимфа некая жила (Ее жилье чащобы затаили), — Во врачеванье сведущей слыла Превыше всех и знала в полной силе Премудрости науки — без числа. И ей уж больше сотни лет считалось, И нимфа Синедеккья называлась. CCCLXXXIII К ней Мензола-простушка побежала И молвила: «О мать, мне твой совет Необходим». И тотчас рассказала, Что чувствует и как боится бед. Та головой поникшей покачала, Смущенная, и молвила в ответ: «Ты, дочь моя, с мужчиной согрешила, И не могу, чтоб это тайной было». CCCLXXXIV Тут Мензола всем ликом покраснела, Такие речи слыша, со стыда; И, видя, что не скрыть такого дела, Потупилась, робея; и, горда, Обидеться хотела — не посмела, Увидела, что не минет беда В глазах у той, что все уже узнала, И молча, и не глядя — зарыдала. CCCLXXXV И Синедеккья тотчас убедилась Из этих слез и чистого стыда, Что не по доброй воле все случилось, Что тут не преступленье, а беда. И бедная насильно подчинилась. Она смягчилась несколько тогда И, чтобы деву ободрить немного, Заговорила медленно и строго: CCCLXXXVI «Тут прегрешенье, дочь моя, такое, Что не мечтай надолго скрыть его. И так как сделала ты зло большое, Не должно, чтоб гордыни торжество Тебе сказало: это все — пустое; Ведь вправду ты погибла оттого. Попробуем помочь; скажи мне: кто же Похитил чистый цвет твой, всех дороже?» CCCLXXXVII Но Мензола словца не проронила, А со стыда поникла головой, В колени Синедеккьи лик сокрыла, Услышавши один вопрос такой. И вместо глаз лишь два потока было, Наполненных обильною водой, И непрерывно так она рыдала, Безмолвная, и все не отвечала. CCCLXXXVIII Но в речи Синедеккьи вдруг открылось Ей все — и сквозь рыдания и стон Отрывисто, чуть слышно повинилась: Как юношей обман произведен, Как дело началось и как случилось, Как ею овладел насильем он. А после все отчаянней рыдала В огне стыда и к смерти все взывала. CCCLXXXIX Старуха нимфа, слыша, как все было, Какую тонкую сплетая сеть, Ее в обман вовлек юнец постылый, Несчастной не могла не пожалеть. И вот ее немного пожурила За промах, чтоб ей вновь не потерпеть От легковерья, чтоб уж не грешила, Вновь обмануть себя не допустила. CCCXC И столько ободрить ее сумела, Что перестала Мензола рыдать; Ей обещала дочерью всецело Ее считать, во всем ей помогать; Предупредить заране захотела И стала ей такую речь держать: «Послушай, дочка, речь мою толково, Вникай во все от слова и до слова. CCCXCI Со дня, как ты впервые согрешила, Как полных девять месяцев пройдет, Родишь дитя. И чтобы легче было, Взывай к Люцине[272] в первый же черед, Моли ее, тебе поможет сила Богини милосерднейшей. И вот, Когда дитя родится, мы рассудим И дальше все ко благу делать будем. CCCXCII Об этом же не думай ничего ты, Мне предоставь. Уж в сердце я своем Обдумала подробно все заботы Вслед за рожденьем, знаю обо всем. А ты смотри, чтоб не было охоты Отсюда выходить, чтоб о твоем Грехе никак, нигде бы не узнали И злейшей не нажить тебе печали. CCCXCIII Нет, оставайся ты одна в пещере, Широкие одежды заведи, Без пояса, и так по крайней мере Свои грехи от взоров огради. И в тихости, спокойствии и вере Дни кроткие разумно проведи, И часто приходи ко мне: тебя Учить я буду, как блюсти себя». CCCXCIV Такие речи ободреньем были Для девушки. «О мать, — она в ответ, — Меня к надежной пристани стремили Мой грех, мое безумье — море бед, И вижу ясно я и в полной силе, Что в вашей помощи — добро и свет, — И ей и вам я предаюсь сердечно, Другой опоры лишена навечно». — CCCXCV «Теперь ступай. Что раз я обещала, — Сказала Синедеккья, — то за мной. И ни о чем не думай ты нимало, Таи лишь крепко грех невольный свой». А та слезами щеки орошала, «Исполню», — молвила, пошла домой, Пришла тропой кратчайшей, как и прежде, Немного укрепленная в надежде. CCCXCVI И там жила задумчиво, страдала И не ходила, как всегда, кругом И лишь с собой в уме воображала Все Африко с сияющим лицом, И так как в теле полном возрастала Все время, постоянно, с каждым днем, Одежды все без пояса носила И к Синедеккье часто заходила. CCCXCVII И сердце начало расти так властно За неродившееся существо Любовью к Африко, такою страстной, Что больше не желала б ничего, Как быть лишь неразлучно с ним всечасно В тот страшный день — паденья своего. По нем она все время сокрушалась, Его звала, слезами обливалась. CCCXCVIII И в думе той не раз она ходила На место, где была осквернена, Там Африко застать все время мнила, Пойти домой хотела с ним она. Но не решалась — как-то стыдно было — Явиться одинешенька-одна К его избе; и все же приближалась Туда не раз — и снова возвращалась. CCCXCIX Но тщетно разыскать его хотела: Не знала, что отчаялся он в ней, А телом так она уж пополнела, Настолько стал младенец тяжелей, Что для хожденья силы не имела. И вот — все у пещеры у своей, Уж не ища нигде, она стояла: Вот-вот он подойдет — все ожидала. CD И так-то к ней судьба благоволила: В то место, где она когда-то свой Грех приняла, туда не заходило Все это время нимфы ни одной, — А их тогда вокруг немало было; Как удивила б их она собой — С лицом худым от горя и заботы, Забывшая недавние охоты! CDI Меж тем — что совершала зачастую — Во Фьезоле Диана прибыла, — И радость по горам тогда живую Весть о ее возврате разлила, Встречали нимфы гостью дорогую, Толпа их собиралась, весела, На праздник прибывало много люду Из ближних мест и дальних отовсюду. CDII Узнала все и Мензола без слова, Явиться не хотела перед ней, Чтобы не быть ей принятой сурово, И думала: «Пойду — беды своей Не скрою, я на это не готова, И мука будет мне — всех мук больней». И Синедеккья также отзывалась, Чтобы не шла, а у себя скрывалась. CDIII[273] Как раз в один из этих дней случилось: В своей пещере Мензола была, — Великой болью в теле затомилась. Родов богиню громко призвала — И тут младенцем — сыном — разрешилась. Его с земли Люцина подняла На шею к ней — рекла: «Еще свершилось Великое событье», — и сокрылась. CDIV Как ни безмерно то страданье было, Что испытала Мензола, — впервой Ее такая доля затомила, — Взглянула только: родился такой Прекрасный мальчик, что всю боль забыла. Рубашечку старательной рукой Ему надела, грудью напитала И в этот день без счету целовала. CDV Ребенок был так мил красою чистой, Так бел, что любоваться б без конца, — С кудрявенькой головкой золотистой; И так во всем напоминал отца: Его ресницы, взгляд его лучистый И самый очерк нежного лица, — Весь в Африко! За сходство то живое Для Мензолы он был милее вдвое. CDVI И нежностью такой к нему горела, Глаз не могла, любуясь, оторвать. Нести же к Синедеккье не хотела, Чтоб от себя его не отдалять; Казалось ей, как на него смотрела, Что видит Африко. И с ним играть Пыталась и ловить его уловки, И гладила рукою по головке. CDVII[274] О Мензоле Диана вопрошала Не раз ее подружек. Где она? Ответ ближайших был, что не бывала Давно в горах у них, что не видна Нигде как будто, где всегда гуляла. Иные говорили, что больна Она, должно быть, оттого с другими К ней не пришла подругами своими. CDVIII И раз ее найти расположилась Диана — нимфа ей была мила — И в обществе трех нимф туда пустилась, Где бедная приют себе нашла. К пещере тотчас же она явилась И впереди других туда вошла Уверенно; но нет ее. И стали Подруги звать ее, втроем кричали. CDIX Она ж неподалеку тут, в долине, С ребеночком своим пришла к реке, В тепле играя, радуясь о сыне; Вдруг слышит, голоса невдалеке Зовут, так громко, ясно, по-латыни. Дивясь, глядит — Диана налегке И с ней подруги. Сверху поспешают, Но все еще ее не замечают. CDX Так Мензолу тогда ошеломило Явление Дианы, что молчком, Вся, вся со страху трепеща, укрыла Дитя в кусту терновника густом, Оставив одного; что силы было, Взялась — куда глаза глядят, бегом, Тайком, тайком вниз бережком пустилась, Леском, леском неслышно устремилась. CDXI Но скрыться не могла, как ни бежала: Дианин взор беглянку настигал, И тут она младенца услыхала, Он плакал и пронзительно кричал[275]; Тогда Диана ей вослед сказала, И громкий голос грозно грохотал: «Напрасно, Мензола, уйти хлопочешь! Ведь захочу — ручья не перескочишь. CDXII Вот выстрелю. От стрел моих не скрыться, Хоть, грешница-простушка, ты смела!» Но Мензоле уж не остановиться — По склону все бежала, как могла, — Вот у ручья, вот переплыть стремится Его скорей. Диана тут рекла Такое слово — и реке велела, Чтоб Мензолу та выпускать не смела. CDXIII Несчастная уж в воду погрузилась, Вдруг чувствует, что ноги не идут — И вот, как то Диане рассудилось, Водою Мензола и стала тут[276]. И навсегда с рекой соединилось То имя — и по ней кругом зовут Везде ту реку Мензолой поныне[277]. Я рассказал вам, по какой причине. CDXIV[278] Узрели нимфы, бывшие с Дианой, Как обернулась Мензола водой И вниз теперь течет рекой пространной, — С былой любовью к деве молодой Воззвали, плача о сестре названной: «О, что за грех владел твоей судьбой, Что, бедная, несчастная подруга, Бежишь водой, волна с волной, средь луга?» CDXV Диана им в ответ: чтоб не рыдали, Что казнь дана сурово по заслуге; Что сами грех ее они видали, Им мальчик плачем выдал грех подруги. Потом велела, чтоб ребенка взяли Из колкого терновника на луге. Тут нимфы поспешили куст раздвинуть, Взять на руки дитя, оттуда вынуть. CDXVI И нимфы от младенца в восхищенье, Наперерыв прелестного ласкать И утешать взялись в одном решенье — Его в горах с собою удержать. Но испросить робели позволенье. Диана же его не медля взять И к Синедеккье отнести велела И, с ними в путь пойдя, взялась за дело. CDXVII Пришедши к Синедеккье, объяснила, Как этого ребеночка нашла, Где Мензола в кусточке положила И грех сокрыть хотела — не смогла. «Она уйти через долину мнила, Да после уж не долго прожила: Ее река насильно удержала. Сама водой по нашей воле стала». CDXVIII И слезы при Дианином вещанье Старуха-нимфа с жалостью лила, Вся — к Мензоле несчастной состраданье, Она младенца на руки взяла И молвила Диане: «О сиянье, О солнце наше! Я одна была Известна о грехе; мне повинилась И мне она всецело подчинилась». CDXIX Потом Диане все порассказала, Как Мензола была осквернена: И где, и как не доброй волей пала, А юношей обманута она. «Богиня, верою клянусь, — вещала, — Ведь я всегда была тебе верна, Когда б не я, она б себя убила. Поверь мне: только я не допустила. CDXX Но раз ее ты превратила в воду, Молю, по крайней мере, отпусти Со мною мальчика. Дай мне свободу Его в долины дальние снести К живущему там исстари народу, К мужам и женам: вспомню я пути. Отдам его, они его полюбят И лучше нас взрастят и приголубят». CDXXI Диана, услыхав такое слово, Как Мензола осквернена была, В жестокости, раскаяться готова К любимице, что ей мила была, Но, чтобы все деяния такого Боялись, недоверья вид взяла, Сказавши Синедеккье, что устроен Младенец будет так, как он достоин. CDXXII И, уходя со всей своею свитой, Младенца Синедеккье отдала. А та, когда уж гостьи именитой Не видно было, прямо с ним пошла На холм, с холма — в край, для нее открытый, Где Мензола дитя приобрела: Весь берег тут она отлично знала — В горах недаром долго проживала. CDXXIII Уже она от Мензолы слыхала, Как звался тот, кто деву соблазнил. А после от нее и то узнала, В какую сторону он уходил. Итак, все это взвесив, полагала Уверенно, что этот мальчик жил Вот тут, в долине, где очам явилась Избушка, что внизу одна дымилась. CDXXIV Туда спустилась не без утомленья. Вдруг видит Алимену пред собой. И говорит: «Большие приключенья Свели меня, почтенная, с тобой, И нам необходимы объясненья. Так выслушай, прошу, рассказ ты мой О злом несчастии, что приключилось, Как это существо на свет явилось». CDXXV И тут же все, как было, рассказала, — Как юноша, что Африко звался, Взял силой нимфу. Точно описала: Что, где, когда — и как, уже нося, Та долго ничего не понимала, Как после чудный мальчик родился, И как потом Диана обратила Ее в волну, и где все это было, CDXXVI И как дитя Диана усмотрела Меж терния, и как оставить ей Его при нимфах после захотела. Но тут, во время этих всех речей, Младенцу Алимена поглядела В лицо — и говорит: «Ах, ах, ей-ей, Он вылитый мой Африко!» Хватает Ребенка на руки и обнимает. CDXXVII И от великой радости рыдает, Любуется на внука; не его, — Нет, Африко живого обнимает, Вновь обретая сына своего, И с нежностью великой лобызает, И говорит: «Сынок мой, до чего Мне тяжко слышать, как погиб несчастный Бесценный твой отец — мой сын прекрасный?» CDXXVIII И старой нимфе изливаться стала, Рассказывать про сына своего, — Как мука долгая его терзала И злая смерть постигнула его. Чуть Синедеккья это услыхала, Жаль Африко ей стало до того, Что вместе с ней расплакалась. А вскоре Пришел и Джирафоне мыкать горе. CDXXIX Как он услышал, что случилось, тоже От радости и горя слезы лил И любовался, как дитя пригоже, — Казалось, Африко пред ними был — Живой — и прежнего еще дороже. В ответ на ласки мальчик, тихо мил, Увидя, что к нему старик нагнулся, Ему с любовью кровной улыбнулся. CDXXX Такая радость в них торжествовала Великая, что если б сердца их К двоим влюбленным жалость не смягчала, То в самом деле никогда таких Счастливцев на земле и не бывало. Но, убедясь, что в них друзей своих Сыскала, — Синедеккья все ж проститься Спешила, чтобы в горы воротиться. CDXXXI Тут Джирафоне, а вослед за другом И Алимена также воздает Благодаренье всем ее услугам Несчетно — уваженье и почет. Но Синедеккья, ласково супругам Откланявшись, не медля в путь идет, К своим горам обратно поспешая И старикам младенца оставляя. CDXXXII В горах повсюду весть распространилась Немедленно, узнали все кругом, Как Мензола водою обратилась, И многие печалились о том. Но вскорости Диана удалилась Отсюда, чтоб вершить в краю другом Дела свои, как то обычно было, А прежде нимф беседой укрепила. CDXXXIII Оставшись, нимфы ближних поселений Ту реку стали Мензолою звать. Вернемся к Джирафоне, к Алимене, Что молоком от стад своих питать Старались внука не без затруднений И стали Прунео именовать — По тернию[279], в котором он сыскался, — Как он с тех пор всегда именовался. CDXXXIV И рос он, — так красив, так было тонко Его лицо, что если б создала Природа кистью этого ребенка, Стройней бы, краше сделать не могла. И пылкий сделался, ловчее львенка, И сила в нем безмерная была, И на отца он походил так чудно, Что даже отличить бы было трудно. CDXXXV И дед его оберегать старался, И бабка — будь то ночью или днем. Как Африко, отец его, скончался, Не раз ему поведали о том, Чтоб мальчик навсегда уже боялся Идти его погибельным путем, — И о судьбе, что мать его терпела. Так восемнадцать лет ему приспело. CDXXXVI[280] Тогда Атлант в Европе появился, В той местности, с народом без числа, Что по Тоскане после расселился, — Подробно те описаны дела[281]. И Аполлон с искусствами дивился, Как местность фьезоланская цвела Привольнейшей, с холмами и долиной, Во всей Европе, горной и равнинной. CDXXXVII Атлант воздвигнуть здесь распорядился Град Фьезоле, как он его назвал. Народ помалу весь переженился На нимфах, что внизу еще застал; А кто из них оружием пробился, Тот навсегда те холмы покидал. Так нимф тогда, как на охоте, гнали, А, полоненных, в жены забирали. CDXXXVIII Всех жителей окрестных той порою Атлант в свой новый город пригласил, И Джирафоне с первой вестью тою Туда весьма охотно поспешил, Жену привел и Прунео с собою, Что был любезен, и красив, и мил, И доблестен, — к Атланту он явился, С почтением синьору поклонился. CDXXXIX Атлант в особенном благоволенье Приветил старца, обласкал его, Такое молвил доброе реченье, Взяв за руку, как друга своего: «О мудрый старец, коль переселенье Решил, — послушай слова моего: Когда здесь жить ты заблагорассудишь, Мне набольшим советником ты будешь. CDXL И поселишься в крепости со мною, А вместе этот сын прекрасный твой». Тут речью отвечал старик такою: «Тебе, Атлант, совет посильный мой Всегда готов, коль волею благою Прикажешь ты. Но дивно мне: с тобой Есть мудрые мудрей меня, — ты знаешь, А все ж меня доверьем облекаешь». — CDXLI «Ты прав, немало опытного люду, — Атлант ответил, — прибыло со мной; Но вижу: здесь ты исстари повсюду Бывал, надежен опыт местный твой; Что хорошо, что плохо, знать я буду, По всем местам путеводим тобой, И будешь ты многополезен словом На этой почве нам, пришельцам новым». CDXLII Ответил тот почти что сквозь рыданья: «Увы, Атлант, ты прав глубоко в том, Что древен я. И злые испытанья Свидетельствуют о житье моем. Тому немного лет, как для страданья С женою здесь остался я вдвоем, И лишь потом нам отдан внук прекрасный, Его отцом был наш сынок несчастный». CDXLIII Потом ему поведал все, что было Меж Африко и Мензолой его, А после — что Диана поразила Муньоне насмерть, — как и отчего Погиб несчастный. Слово пояснило Окрестность поселения всего: О каждой речке рассказал он были, Откуда те прозванья получили. CDXLIV Потом к Атланту он оборотился, Сказав: «На все, что повелишь, готов». Атлант благодарил, потом дивился На Прунео, — и, полн благих даров, Его душе тот сразу полюбился. И, подозвав его, без дальних слов — «Прими, — он рек, — мое благоволенье И за столом моим неси служенье». CDXLV[282] Так Джирафоне оказался скоро Советником Атланта, не прося, А Прунео удачливо и споро За дело службы с толком принялся, Став подлинно утехою для взора. И, сверх того, его природа вся Была столь пылкой, сильной, что тускнели Соперники пред ним во всяком деле. CDXLVI В охоте всякой мастер нарочитый, Он лучше всех преследовал зверей; И в прыганье, и в беге знаменитый, На состязаньях был он всех ловчей; Диану бы со всей блестящей свитой Он, лучник, одолел стрельбой своей. Приятной снисходительностью нрава Он был так мил, что не расскажешь, право. CDXLVII Атлант за ум, за жизнь достойных правил Любовью возлюбил его такой, Что сенешалом[283] с торжеством поставил Над всем народом и своей землей И как правителя его прославил. И вел народ он с ласкою такой, Что все его душевно полюбили, — За все воздать умел он в должной силе. CDXLVIII Как двадцать лет ему уж миновалось, Атлант ему невесту сговорил, — Тирония девица называлась, Отец ее барон презнатный был, И с ним она пока не расставалась. Атлант ему всю область подарил, Что Мензола с Муньоне омывали, — Его как бы приданым наделяли. CDXLIX Повыше церкви, что теперь в Майано[284], Себе хоромы Прунео сложил, — Округа открывалась тут пространно, — И дом обзаведением снабдил; И весь тот край, радея постоянно, Из дикости к порядку обратил, От всей души судьбу родного края С великою любовью устрояя. CDL Тут большей частью жил он, дни за днями В довольстве и веселье провождал И, говорят, гуляя меж ручьями, Отца и мать нередко навещал, С их душами беседовал словами И их ответ отчетливый слыхал, И вздохи их печали, и живые Повествованья про дела былые. CDLI И долго, одолев судьбы уроки, Жил Джирафоне. Но пришла чреда, Исполнились должайшей жизни сроки, И он расстался с миром навсегда, Вручивши Алимене вздох глубокий. Когда сочлись и для нее года, Ее в прекрасном месте положили Близ Джирафоне, и в одной могиле. CDLII В пространных землях Прунео остался С Тиронией. И десять принесла Она сынов, и всякий красовался Обычаем, делами без числа; Когда же каждый браком сочетался И численность их рода возросла, — Во Фьезоле гражданствуя богато, Над всем соседством жили таровато. CDLIII Скончался Прунео, с слезами боли Он всей округой был похоронен. Осталось сыну каждому по доле, Какой один Атлантом взыскан он, — В благоустройстве и на вольной воле. Был каждый в равной мере наделен, И завсегда они все родом целым Владели тем обширнейшим уделом. CDLIV Но Фьезоле узнало разрушенье, И римлянами все разгромлено;[285] Отхлынуло тут к Риму населенье, И только племя Африко одно Все собралось в разбитом укрепленье, Что Прунео построено давно. Все, как могли, получше разместились, Построили дома и в них укрылись. CDLV И Фьезоле уже не обновлялось[286], Когда Флоренцию построил Рим,[287] И населенье знатное осталось В плену, не возвратясь к домам своим. Оно по большей части разбредалось И расселялось по местам чужим, Как племя завоеванное, жило И помощи ни в ком не находило. CDLVI Но понемногу гнев угомонился, С теченьем времени и мир настал. Народ, опять свободный, воротился И римлянам о зле не поминал, И в мощную Флоренцию вселился Род Африко, пришел меж них и стал, Радушно принят в местном населенье, В почете жить, в любви и уваженье. CDLVII А чтобы не было и подозренья, — Весь род же был когда-то оскорблен, — И чтобы дать живые побужденья Любить страну, где стал любимым он, Расточены все были уверенья, Роднились с ними там со всех сторон, Их как сограждан глубоко любили И всячески, как было должно, чтили. CDLVIII Так рос народ, богатство и убранство, Флоренция мужала и росла, Царил покой и быта постоянство. Но, — эта грань из многих книг светла, — Уже туда явилось христианство, Когда орда Тотилы все смела, До основанья крепости сломила, Жгла, рушила, народы полонила[288]. CDLIX Потом свирепый повелел Тотила Во Фьезоле всю крепость обновить И кликнул клич, чтобы туда, как было, Кто хочет — вновь перебирался жить, Где Фьезоле прикрытие сулило, За коим безопасным можно быть, И клялся вечной потрясать войною Враждебный мир со всей его страною[289]. CDLX На это, полный гордого презренья, Род Африко вернуться не желал, Но перешел опять в свои именья, На прежний холм, где древле пребывал, Где каждый уж имел свои строенья, — Воздвигли укрепленья здесь и вал Защиты ради, коль дойдет до спора, От фьеэоланцев и от их напора. CDLXI И долго это пребыванье длилось. Но добрый Карл Великий[290] поспешил Италии на помощь, обновилась И ожила страна, он защитил То обновленье. И соединилось Потомство Африко, и собран был Совет родов, что здесь в округе жили Как беглецы. И тут постановили: CDLXII С посольством в Рим к ногам отца святого И короля великого должна Явиться весть — отчетливое слово: Их дочь повержена, разорена, Лежит в пыли, нет гражданам покрова, Насильственно покинута она, Жилищ и дел не возвести из праха И не избыть от фьезоланцев страха. CDLXIII Но это все подробно в должном месте Описано[291], — я кратко передам. Флоренция пред папой в этой вести Предстала — сострадательным очам. Великий Карл, с победой в поле чести, Не медля к нашим подошел местам, Флоренцию воссоздал он из пыли[292], Она ж потом к его служила силе. CDLXIV И вот с другими вместе возвратились Потомки Африко здесь обитать И постепенно всюду расселились, Так обо всех мне и не рассказать. Но мужи именитые явились Из них повсюду, — их мне не назвать, Как и других, что были вслед за ними, Незнаемы собратьями своими. CDLXV[293] Так пусть и остается это дело, — Желанной пристани достигнул я, Куда морями дальними летела, Влюбленностью пылая, мысль моя. Мое перо покою захотело, Свершил я волю, сердца не тая, Одной, кого ослушаться не смею, Кого зову владычицей моею. CDLXVI Итак, труда венчая окончанье, Тому его хочу я принести, Кто дал мне мощь, и вспомоществованье, И слог, и ум — стихи мои вести? — Амуру, — лишь ему я в послушанье Хочу пребыть, как был, в своем пути, Благодарить посильным приношеньем, Но предварить особым извиненьем: CDLXVII Амур-владыка, царственный от века, Кому с его величьем мощных сил Всегда послушно сердце человека, Против кого никто не властен был, — Хоть низкому тяжка твоя опека, Покамест и его ты не сломил, Раз пожелав — и тем полней ты властен Над духом, что высокому причастен, — CDLXVIII Ты тот, кто волен, если пожелаешь, Великое к свершению привесть! Ты тот, кто мир иль бой ниспосылаешь Своим рабам, — венец ли или месть! Ты тот, кто их сердца преображаешь, Чтобы порой навек к отцу вознесть! Ты тот, кто в оправданье, в осужденье Даруешь мощь или уничиженье! CDLXIX Я — из числа рабов твоих раб верный, И мне сложить поручено тобой Повествованье это, и в безмерной Покорности, как донною одной Мне внушено, свершил нелицемерно Я это дело, вдохновлен тобой, Как разум мой возмог в смиренной части, Мне данной от твоей высокой власти. CDLXX Но я молю, как должно в этом деле И правильно, мне милость оказать, — Чтоб эту книгу никогда не смели Невежды те негодные читать, Что и не захотят, как не хотели, Тебя в твоем могуществе познать. Уверен я, что в честь твою писанье Всегда в них встретит только порицанье. CDLXXI Оставь ее воспитанным душою, Кому ты знак на лица положил, И кротким ангельски перед тобою, Где ты в сердцах царишь во славе сил: Для них не будет быль твоя дурною, Но хвал достойным все, что ты явил. Прими же их, владыка. Пред тобою, О нежный, дай мне вечно быть слугою. — CDLXXII[294] «Добро пожаловать, слуга послушный, Приверженнейший изо всех людей, Ты, что вложил весь пыл свой прямодушный В свершенье этой книжечки моей. В ней то, чего желал я; и радушно Ее я принимаю; место ей Даю среди других повествований, Среди моих великих всех деяний. CDLXXIII И слышал я, и дам я совершенье Всему, чего ты у меня просил. Уберегу я книгу от прочтенья Того, кто никогда мне не служил; Я не боюсь: их суете — презренье, Им не умалить мне присущих сил; Но имя пусть мое в молчанье строгом Блюдут они. Ты ж оставайся с богом». ДОПОЛНЕНИЯ
ПРИМЕЧАНИЯ БОККАЧЧО К «ФЬЯММЕТТЕ»
{1} Кадм был сыном царя Агенора, правившего Сидоном[295]. У него был брат по имени Феникс и сестра по имени Европа, которую похитил Юпитер, обернувшись быком. Царь Агенор послал Кадма и Феникса на поиски их сестры Европы. Отчаявшись найти ее, Кадм прибыл в Беотию, где возле грота сразился со змеем и одолел его. Там же посеял Кадм зубы змея, из которых взошли вооруженные воины; едва лишь выбросила их земля на поверхность, как они поубивали друг друга.
{2} Лахесис — одна из трех богинь, отмерявших жизнь человека.
{3} Прозерпина была дочерью богини Цереры, родом из Сицилии. Когда Прозерпина собирала цветы у подножия горы Этны, ее похитил Плутон, владыка преисподней. Он утащил ее в свое царство и сделал женой. И потому говорит Данте:
Ты кажешься мне юной Прозерпиной, Когда расстаться близился черед Церере — с ней, ей — с вешнею долиной[296]. {4} Эвридика была женой Орфея. Беззаботно гуляя по лугу, наступила она на Змею, и та ужалила ее в пятку. Тут же скончалась Эвридика и очутилась в Аду. Ради нее отправился в Ад Орфей, и так дивно он играл на кифаре, что вернули ему Эвридику, но с одним условием — на обратном пути он не должен смотреть назад. Но у самого выхода благоразумие покинуло Орфея; желая увериться, идет ли жена следом, он оглянулся и вновь потерял ее.
{5} Атрей был братом Тиэста, сыном Тантала, отцом Агамемнона и Менелая. Он изгнал из царства своего брата Тиэста, ибо тот согрешил с его женой. Мысль о мщении не оставляла Атрея, и под предлогом, что он хочет помириться с братом, Атрей уговорил Тиэста вернуться. На самом деле он задумал неслыханное зло: велел убить сыновей Тиэста и подать их мясо отцу на обед. От подобной жестокости разгневались боги и сделали так, что солнце над Землей не поднималось два дня.
{6} как богини, сошедшие к Парису — Здесь мадонна Фьямметта имеет в виду пир, на который были приглашены все боги и богини, кроме богини раздоров из долины Иды[297]. Та разгневалась и, желая рассорить пирующих, подбросила им золотое яблоко редкой красоты, на котором было написано: «Предназначено самой прекрасной». Паллада, Венера и Юнона — каждая требовала яблоко, доказывая, что оно принадлежит именно ей. Рассудить спорящих ведено было Парису, ему предстояло решить, кому из них предназначается яблоко. Суд состоялся в роще Иды возле Трои, куда и сошли три прекрасных богини, употребив все свое искусство, чтобы казаться еще лучше. Каждая обещала Парису свою великую милость: Паллада — сделать его самым разумным, Венера — дать в жены самую красивую женщину, Юнона — сделать его самым могущественным и богатым. И судья решил, что яблоко принадлежит Венере. Потому и говорит мадонна Фьямметта, что она пустила в ход все свое искусство, чтобы показаться Панфило как можно красивее.
{7} святейшая Венера — Венера имеет двоякий облик: Венера законная и Венера запретная. Первая соединяет жену и мужа, потому и зовется святейшей; вторая внушает мужу желание обладать чужой женой, как своей, а жене — страсть к чужому мужу, как к своему собственному.
{8} Феб — так поэты называют солнце.
{9} Ганг — это река, которая протекает на востоке, отчего полагают, что Феб поднимается каждое утро из ее вод.
{10} Гесперидские воды — это море, омывающее Испанию.
{11} Арктур — это звезда, которая царит зимой.
{12} наш сын крылатый — то есть Купидон, который царит в восьмой сфере, что превыше всех других семи планетных сфер.
{13} Феб, победивший великого Пифона — Феб был богом мудрости и красноречия. Пифон — змей, которого Юнона наслала на мать Феба Латону. Мстя за оскорбление, нанесенное его матери, Феб убил Пифона.
{14} настроивший парнасскую кифару — Парнас — это гора в Беотии, возле города Фив, где в древности была школа поэтов, посвященная Фебу — богу мудрости и красноречия. Там же бил священный источник муз; каждый, кому доводилось испить из него, становился поэтом.
{15} из-за Дафны — Дафна, прекрасная юная дочь Пенея, была первой любовью Феба. Спасаясь от преследовавшего ее бога, Дафна молила о помощи отца своего Пенея, и тот превратил ее в дерево, которое назвал лавром. Лавровые гирлянды с тех пор постоянно носил Феб, ими же венчают поэтов.
{16} из-за Климены — Климена была матерью Фаэтона[298]. В нее влюбился Феб, она понесла от него и родила Фаэтона. Однажды тот попросил у отца своего Феба позволения править солнечной колесницей. Феб согласился, но Фаэтон не смог управлять ею, отчего и погиб.
{17} из-за Левкотои — Левкотоя была дочерью Оркама, царя Ахимении, и Эвриномы. В нее влюбился Феб и, не видя иного способа обладать ею, принял облик матери Левкотои Эвриномы и таким образом достиг цели.
{18} из-за многих других — Феб влюблялся и во многих других, о которых здесь не упоминается: ни о Цирцее, ни о Клитии[299], которую он превратил в гелиотроп. И потому говорит Овидий:
Vortitur ad Solem mutataque servat amorem[300]. {19} влюбленный, пас он стада Адмета — Феб влюбился в дочь фессалийского царя Адмета. Горя желанием находиться поближе к ней, он обернулся пастухом и сторожил стада Адмета. Таким путем он мог предаваться любви с дочерью Адмета.
{20} под видом белой птицы — Юпитер влюбился в Леду и, не зная, как добиться ее любви, обернулся лебедем. Когда Леда вышла на берег моря, он в облике лебедя слетел к ее лону и обладал ею. От этого родились Кастор, Поллукс и Елена, которую затем украл Парис, и т. д.
{21} то обернувшись тельцом — На этот раз Юпитер влюбился в Европу, дочь царя Агенора, сестру Кадма и Феникса, и не знал, как добиться ее. Однажды, когда Европа собирала цветы на лугу, Юпитер, обернувшись тельцом, приблизился к ней и стал всячески ласкаться. Покорность тельца угодила Европе, и она решилась сесть ему на спину. В тот же миг Юпитер умчал ее, пересек море, прибыл на Крит, где смог обладать ею.
{22} То же он сделал для Семелы — Нимфа Семела была дочерью Кадма, в нее был влюблен Юпитер, от которого она родила Вакха.
{23} для Алкмены, обратившись в Амфитриона — Алкмена была женой Амфитриона, в нее влюбился Юпитер и, стремясь остаться с нею наедине, он принял облик Амфитриона и таким путем добился ее, от чего родился Геракл.
{24} для Каллисто, приняв вид Дианы — Каллисто, юная девушка из Аркадии, была дочерью Ликадиона; она была посвящена Диане, богине лесов и охоты. В Каллисто влюбился Юпитер и обладал ею, приняв для этого облик Дианы. Каллисто понесла и родила Аркада, который тоже вырос охотником. Юнона, стремясь отомстить ей за Юпитера, превратила Каллисто в медведицу. Аркад, который был, как уже сказано, сыном Каллисто, пошел на охоту и повстречал медведицу. Никак не подозревая, что это его мать, он натянул лук, готовясь поразить зверя. Но Юпитер в награду за любовь, которую дала ему Каллисто, вознес ее на небо вместе с Аркадом. Вот почему существуют Большая Медведица и Малая Медведица.