Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фьямметта. Фьезоланские нимфы - Джованни Боккаччо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На это он мне проворно ответил:

«Дорогая моя, тягостные муки и разные заботы, в которых я тебя, наперекор желанью, оставляю, и которые, несомненно, уношу также с собою, смягчаются веселой надеждой на возвращенье; не надо думать о том, что и здесь, как в другом месте, может меня постигнуть (т. е. о смерти), ни о предстоящих случаях, которые могут как повредить, так и принести пользу. Где бы ни нашли человека гнев или милость божья, там и надлежит неизбежно испытывать благополучие и несчастье. Итак, предоставь все это покорно рукам божьим, который лучше нас знает, что нам нужно, и только моли его, чтобы все обратилось в благо. Любовь такою цепью приковала мое сердце к твоему владычеству, что едва ли, даже если б я захотел, когда-нибудь я полюблю другую женщину, кроме Фьямметты. В этом будь уверена, что скорее на земле засияют звезды, а небо, вспаханное быками, произрастит спелую пшеницу, чем Панфило полюбит другую женщину. Охотнее, чем ты просишь, я отсрочил бы свой отъезд, если бы считал это полезным для нас обоих, но чем дольше его откладывать, тем нам все; будет больнее. Если я уеду сейчас, я вернусь раньше того срока, что ты назначила для подготовления к разлуке, и вместо того чтобы тосковать, думая о предстоящем отъезде, ты будешь горевать в моем отсутствии. Что же касается дурной погоды, то как прошлые разы, прибегну я к спасительному средству, которое с помощью божьей будет действовать даже и на обратном пути. Итак, лучше решись с добрым сердцем сразу подвергнуться тому, что неизбежно, чем ждать в печали и трепете».

Мои слезы, приостановившиеся было во время моей речи, при этом ответе, совсем не таком, какого я ожидала, полились с удвоенною силою; положив отяжелевшую голову ему на грудь, я долго молчала, не зная, согласиться ли с ним или противоречить. Но увы! Кто бы на эти слова не ответил: «Делай как хочешь; возвращайся скорее!» — Никто, конечно; я так и ответила с большою грустью и со слезами, прибавив только, что будет большим чудом, если по возвращении он найдет меня в живых.

После этого разговора, утешая друг друга, мы отерли слезы и в эту ночь больше не плакали. По обыкновению до своего отъезда, который был через несколько дней, он часто виделся со мною, хотя не мог не заметить перемены в моих привычках и желаниях. Последнюю же ночь моего счастья мы провели не без слез в различных беседах, и хотя по времени года она была одной из самых длинных, мне показалась она кратчайшей. И день, враждебный любовникам, начал уже тушить звезды, когда, услышав приближенье утра, я крепко обняла друга, сказав:

«О нежный господин мой, кто тебя от меня отнимает? Какой бог с такою силою свой гнев направил на меня, что при моей жизни скажут: «Панфило нет там, где его Фьямметта!» Увы! Если б я знала, куда уходишь! Когда теперь доведется мне обнять тебя! Боюсь, что никогда».

Я не знаю, что говорила, сердцем чуя недоброе и горько плача, утешаемая им, его целовала. Крепко обнимаясь, мы медлили вставать, пока не под-, нял нас, торопя, утренний свет. Когда же он готовился поцеловать меня в последний раз, заговорила я со слезами:

«Вот ты уходишь, господин мой, и обещаешь скоро быть обратно; если тебе нетрудно, поклянись мне в этом (не думай, чтоб я не верила твоим словам), чтобы я могла черпать силы в надежде на будущую верность».

Тогда он, склонившись на мою шею, как бы в изнеможении, мешая свои слезы с моими, слабым голосом молвил:

«Госпожа, я клянусь тебе лучезарным Аполлоном, который теперь, быстро подымаясь против нашего желанья, побуждает к скорому отъезду и чьих лучей я жду как вожатых, и нерасторжимой любовью нашей, и жалостью, что разлучает нас, клянусь; не окончится четвертый месяц, как (с соизволенья неба) ты увидишь меня вернувшимся!»

Засим взял меня за руку правою рукою, обернулся к тому месту, где виделись священные изображения наших богов, и сказал:

«Святейшие боги, владыки неба и земли, будьте свидетелями этого обещания и клятвы, что я даю своей десницею; а ты, Амур, будь соучастником; а ты, прекраснейшая горница, что мне желанней, чем небеса богам, была ты тайною свидетельницей наших желаний, сохрани же и эти слова; если я по своей вине их не сдержу, пусть боги на меня разгневаются, как в старину Церера на Эрисихтона{40}, Диана на Актеона[66] и Юнона на Семелу»[67].

Сказав это, он обнял меня от всей души и стал прощаться прерывистым голосом. При этих словах, залившись горькими слезами, я не могла вымолнить ни слова, пока наконец, поборов себя, не произнесла печальными устами следующего:

«Пусть клятву, что мои уши слышали и что моя десница от твоей получила, так в небесах Юпитер запечатлеет, как Изида{41} мольбы Телетусы, а на земле пускай она вполне исполнится, как ты хочешь и как я желаю».

Провожая его до дверей своего дворца, хотела сказать «прости», — вдруг языка лишилась и свет в глазах померк. И как надломленная роза в открытом поле среди зеленых трав, почуя солнечные лучи, никнет, теряя цвет[68], так я, полуживая, упала на руки моей служанки[69] и долго пребывала так, пока вернейшая прислужница холодной влагой меня не возвратила к печальной жизни; думая, что он все еще у дверей, как бешеный бык, получив смертельный удар, в ярости прыжками подымается[70], так поднялась я ошеломленная, почти не видя, побежала, раскрыв объятья, и заключила в них свою служанку, думая, что это мой господин, и хриплым голосом, в конец рыданьями разбитым, сказала:

«Прощай, душа моя!»

Служанка промолчала, видя мою ошибку, я же очнувшись и увидев, что я обозналась, едва сдержалась, чтобы снова не лишиться чувств.

Уже совсем был белый день, когда, увидя себя в горнице без своего Панфило, обвела я глазами стены и, долго помолчав, спросила, будто сама не Зная, у служанки, что с ним сталось. Плача та отвечала:

«Уж много времени прошло, как он сюда принес вас на руках и днем был принужден, заливаясь слезами, расстаться с вами».

Я ей сказала:

«Значит, он уехал?»

«Да», — ответила служанка.

Тогда я спросила дальше:

«С каким же видом он уехал? С мрачным?»

«С печальным, — ответила она, — я никогда не видела никого грустнее».

«Что он делал, что говорил, когда уезжал?»

Она ответила:

«Вы как мертвая остались на моих руках, душа ваша блуждала неведомо где; когда он увидел вас в таком положении, нежно взял к себе на руки, ища рукою, не покинула ли вас боязливая душа, но услыша, что ваше сердце сильно бьется, заплакал и сотню раз призывал вас к последним поцелуям. Но видя вас недвижною как мрамор, принес вас сюда и, опасаясь худшего, со слезами целовал ваше лицо и говорил: «Высшие боги, если в моем отъезде есть какая-нибудь вина, пусть кара падет на меня, а не на невинную женщину; верните ее блуждающую душу, чтоб мы были утешены последним утешением увидеться перед разлукой и поцеловаться на прощанье». Но видя, что вы не приходите в чувство, растерявшись, не зная, что сделать, потихоньку полежил вас на постель, и как морские волны, гонимые ветром и дождем, те набегают, то отступают, так он отходил от вас, медлил на пороге[71], смотрел в окно на небо, неблагоприятное его пребыванию, потом снова возвращался к вам, снова звал вас, проливал слезы и целовал ваше лицо. И повторялось это несколько раз; наконец, видя, что дольше не может оставаться, обнял вас со словами: «Нежнейшая госпожа, единственная надежда печального сердца, которую я против воли оставляю лишенною чувства, пусть бог тебя укрепит и сохранит, чтобы счастливые еще мы свиделись, а не разделились горькой разлукой неутешные!» При этих словах он так горько плакал, что иногда я боялась, как бы его рыданий не услышал кто-нибудь из домашних или соседей. Но видя, что яркое утро не дает ему возможности оставаться дольше, заливаясь слезами, он простился и, будто изнемогая, запнулся о порог[72] и вышел из вашего дома. Выйдя на улицу, он будто совсем не мог идти, так оборачивался на каждом шагу, словно надеясь, что вы пришли в себя и я его верну». Тут она умолкла; я же, о женщины, можете представить в какой скорби об уехавшем любезном безутешно осталась плакать.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой описывается,что думала и делала эта госпожа до дня,когда ее возлюбленный обещал вернуться

В таком состоянии, как я описала, женщины, я осталась после отъезда моего Панфило и много дней в слезах горевала о его отсутствии, все время мысленно говоря: «О Панфило мой, как могло случиться, что ты меня покинул?» И вспоминая это имя, я несколько утешалась. Я обводила глазами, полными желанья, свою комнату, говоря себе: «Здесь Панфило мой сидел, там лежал, здесь обещал мне вернуться скоро, там я его поцеловала», — и всякий уголок был мил мне. Иногда я воображала, что он вернулся и придет ко мне, и как будто он в самом деле пришел, обращала взоры свои к двери; и одураченная собственной выдумкой, так страдала, будто в самом деле была обманута. Часто, чтобы не предаваться бесполезным мечтаньям, я хотела приняться за какое-нибудь дело, но под властью новой фантазии бросала его, и несчастное сердце непрерывно меня мучило необычным биением. Я вспоминала многое, что я хотела бы ему сказать и что сказала, его слова про себя повторяла, и так, равнодушная ко всему, многие дни провела я в печали.

Но когда острая боль первых минут после разлуки под влиянием времени несколько смягчилась, ко мне стали приходить более крепкие мысли и защищать себя правдоподобными доводами. Через несколько дней, находясь в своей комнате, я так рассуждала сама с собою: «Вот теперь твой милый уехал и едет, а ты, несчастная, не могла ни проститься с ним, ни ответить на поцелуи[73], данные твоему помертвелому лицу, ни видеть его отъезда: может быть, он помнит это и, если случится с ним какое-нибудь затруднительное положение, приняв твою молчаливость за дурное предзнаменование, может упрекнуть себя за тебя». Эта мысль меня сначала очень огорчила, но потом ее вытеснило другое соображение, а именно: «За это нечего упрекать, потому что, если он не глуп, то случай со мною скорей сочтет за счастливое предзнаменование, говоря: «Она не простилась, как прощаются с уезжающими надолго или навсегда, но молча, как бы считая меня около себя, она указала на кратковременность нашей разлуки». И так утешая сама себя, я предавалась новым и новым мыслям[74].

Иногда я начинала беспокоиться, что он запнулся о порог уходя, как рассказывала мне верная служанка, и приходило мне на память, что не по иному какому признаку была у Лаодамии уверенность, что не вернется Протесилай[75], и много раз я об этом плакала, думая, что это предвещает то, что случилось. Но не понимая еще, что грядущее мне готовит, я думала, что мысли эти, как пустые, нужно гнать прочь. Но они не уходили по моему желанию, а иногда уступали место другим, столь многочисленным и разнообразным, что даже количество их вспомнить я затруднилась бы.

И всякий раз, как я вспоминала, что он в дороге, мне приходили на ум стихи Овидия, прежде читанные, что труд и усталость у молодых прогоняют любовь из головы[76]. А зная, что это — немалая докука тем особенно, кто делает против воли и привык к покою, я опасалась, во-первых, как бы он меня не забыл, а потом, как бы не захворал или не случилось с ним чего-нибудь еще худшего от непривычного утомления и дурной погоды. Помню, что этим я больше всего была озабочена, хотя, принимая во внимание, как он плакал, что я видела собственными глазами, и что я не теряю верности от утомления, предполагала, что невозможно такому незначительному горю угасить столь сильную любовь, и надеялась, что его молодость и осторожность в опасных случаях оставят его в целости.

Так сама с собою сомневалась, вопрошала, отвечала и провела в этом столько дней, что не только считала его приехавшим на родину, но даже была извещена об этом его письмом. По многим причинам было приятно мне это письмо, открыто выражавшее весь его пыл и клятвенными обещаньями оживившее мои надежды на его возвращение.

С этих пор, оставивши прежние думы, внезапно предалась я новым мыслям, родившимся вместо тех. Иногда я размышляла: «Теперь Панфило, как единственный сын старого отца, который его много лет не видел, принимается с большим ликованьем, я не думаю, что он не вспоминает обо мне, но боюсь, что проклинает те месяцы, что он по разным причинам промедлил из-за любви ко мне, и, чествуемый то тем другом, то другим, может быть, порицает меня, которая только и умела, что любить, пока он был здесь; а сердце, преданное празднествам, готово забыть одно место и привязаться к другому. Увы, возможно ли, чтобы я его потеряла таким образом? Едва ли вероятно. Боже, не допусти, и как я принадлежала и принадлежу ему среди своих родственников и в своем городе, так и его сохрани моим на его родине среди своих». Увы, с какими слезами смешивались эти слова, но с еще большими были бы смешаны, если б я верила тому, что они как бы предвидели, так как те, что тогда я не доплакала, впоследствии вдвойне, но втуне пролила.

Помимо этих размышлений сама душа моя, вещунья грядущих зол, часто охваченная неведомым страхом, трепетала, и этот страх иногда выражался в таких соображениях: «Теперь Панфило на своей родине посещает великолепные храмы, которых там так много, торжественные богослужения и, без всякого сомнения, видит там множество женщин, они же (как я неоднократно слышала) не только славятся красотою, но и веселостью, прелестью и уменьем как никто завлекать в свои сети. А кто так бдительно себя устережет, чтобы при таком стеченьи обстоятельств, положим, против воли, насильно не был бы увлечен? Я сама влюбилась против воли, к тому же новое всегда приятно[77]. Поэтому легко может случиться, что он им, а те ему понравятся как новинка». О, как было тяжело мне представить это! Насилу могла я прогнать мысль о том, чего с ним не должно было случиться, так рассуждая: «Как же может Панфило, любящий тебя больше самого себя, полюбить кого-нибудь сердцем, которое занято тобою? Разве ты не знаешь, что здесь была одна, вполне достойная его, которая усиленно, не только взглядами, хотела проникнуть в его сердце и не могла? Едва ли вероятно, чтобы он так скоро, как ты говоришь, влюбился, даже не будучи твоим, которой он уже столько времени принадлежит, и предположив, что те женщины по красоте и искусству равняются богиням. К тому же неужели ты веришь, чтобы он для какой-нибудь другой нарушил клятвы, данные тебе? он этого никогда бы не сделал, и ты должна иметь доверие к его скромности. Ты рассудительно должна подумать, что не настолько он неразумен, чтобы не знать, что глупо бросать, что имеешь, чтобы приобретать то, чего не имеешь, если только не бросаешь ничтожнейшей вещи, чтобы приобресть очень значительную; итак, имей неложную надежду, что всего этого не может быть. Кроме того, если тебе говорили правду, то в его городе нет ни одной такой богатой и привлекательной женщины, как ты; к тому же, кого он найдет, которая так же сильно, как ты, его любила бы? Если он человек опытный, то знает, как трудно склонить женщину к новой любви; даже если они полюбят, что редко случается, то всегда показывают вид противоположный их желанию. Даже если б он тебя не любил, то, занятый своими делами, не нашел бы времени ухаживать за новыми женщинами; а потому не думай об этом, а считай установленным, что насколько ты любишь, настолько ты любима».

О, как ошибочно я рассуждала, софистику противополагая истине! Но всеми своими рассуждениями я не могла искоренить из сердца ревности, присоединившейся ко всем моим горестям. Но будто действительно придя к выводу, несколько облегченная, я добровольно удалялась от этих мыслей.

Дорогие госпожи, чтоб мне не тратить времени на перечисление каждой моей мысли, послушайте внимательней, что я сделала, хотя я продолжаю свой рассказ не для того, чтобы вы удивлялись моим поступкам, хотя бы они и были странны, ибо я действовала не по своему желанию, а по внушению любви. Редкое утро проходило без того, чтобы я, вставши, не поднималась на вышку дома и оттуда, вроде моряков, которые с корабельного марса смотрят, не мешает ли им близкий берег или скалы, не смотрела на весь небосвод, потом, остановив свой взор на востоке, наблюдала, сколько вставшее над горизонтом солнце протекло из нового дня; и чем более высоко поднявшимся я его видела, тем ближайшим считала срок возвращения Панфило. И много раз так созерцала его, почти не видя, в упоенье смотря его пройденный путь то по уменьшению моей тени, то по увеличению расстояния между землей и солнцем, и говорила про себя, что ленится оно в течении и больше дней представляет Козерогу, чем Раку их дается обыкновенно[78]; когда оно всходило на зенит, я упрекала, что слишком долго оно любуется землею, и даже когда оно стремительно клонилося к закату, мне казалось, что оно медлит. И когда оно, скрыв свет свой от земли, светить пускало звезды, я радовалась и, считая дни и этот наравне с другими протекшими, отмечала маленьким камешком, как древние, что знаменовали счастливые и несчастливые дни белыми и черными камнями. Вспоминаю, что часто я раньше времени отмечала, думая, что чем больше камешков будет в прошедших днях, тем скорее пройдет время, и хотя отлично наизусть знала число их, однако все пересчитывала то прошедших, то оставшихся дней отметки, будто надеясь, что первые будут увеличиваться, а вторые уменьшаться. Так желание меня переносило к концу срока.

Сделав эти тщетные работы, чаще всего возвращалась я в свою комнату, где больше любила оставаться одной, нежели в обществе. Чтобы бежать тягостных мыслей, когда я оставалась наедине, открывала я один сундук, из которого вынимала по очереди разные вещи, принадлежавшие Панфило, смотрела на них, будто на него самого, любовалась, едва сдерживая слезы, вздыхая и целуя, и спрашивала их, будто разумные существа: «Когда-то будет здесь господин ваш?» Тут, оставя их, я вынимала бесконечные письма его ко мне и, почти все перечитывая, будто беседуя с ним, немного утешалась; часто Звала служанку и разговаривала с нею о нем, спрашивая ее мнение, когда вернется Панфило или что она о нем думает и не слыхала ли чего. На что она, или чтоб угодить мне или действительно так думая, говорила утешительные речи; иногда так без скуки полдня и проходило.

Кроме этих утешений, жалостливые дамы, любила я еще посещать храмы или сидеть у дверей, хотя иногда разговоры и заставляли меня снова беспокоиться; часто находясь в этих местах, я видела молодых людей, с которыми я неоднократно видела Панфило; я всегда вглядывалась в них, будто ища среди них Панфило. Часто я ошибалась, но, несмотря на ошибки, мне было отрадно их видеть, ибо казалось (если их вид не лгал), что они сочувствуют моим страданиям и сами будто не так веселы, как обыкновенно, покинутые своим товарищем. Если бы соображенье не удерживало меня, так бы и спросила у них, не знают ли они чего о своем друге. Один раз судьба была ко мне благосклонна; не предполагая, что мне слышен их разговор, они как-то рассуждали о нем и говорили, что он скоро вернется. Напрасно я трудилась бы выразить, как это меня обрадовало. Таким-то и подобным образом проводила я дни, тяжкие для меня несмотря на свою краткость, ожидая ночи, не потому, чтобы я считала ее более легкой, но чтобы с ее наступлением скорей проходило время.

Но когда день, окончивши свои часы, сменялся ночью, новые заботы мною овладевали. С детства я боялась темноты, но любовь меня приучила быть храброй; и вот услышав, что в доме спят, одна взбиралась я не раз туда, откуда утром смотрела на солнечный восход, и как Арунс{42}; что среди белых мраморов Луканских гор[79] следил небесные светила и их ход, зная, что заботы не дадут мне уснуть, смотрела я на небо, и быстрый бег луны казался мне медлительным. Не раз вперив внимательные взоры в рогатую луну, я думала, что она стремится не к полноте, но все остреет с каждой ночью. И тем пламеннее было мое желание, чем скорее увидеть я хотела пройденными четыре фазы быстрым бегом[80]. О сколько раз подолгу любовалась я холодным светом, воображая, что, может быть, глаза Панфило в это время, как и мои, прикованы к луне. Теперь я не сомневаюсь, что я была безумна, и он не думал даже смотреть на луну, а преспокойно спал в постели. И помню, что, мучимая медлительностью луны, я, согласно древним суевериям, хотела музыкой помочь ей достигнуть полнолунья: когда же она достигала полноты, как бы довольная своим сияньем, казалось мне, что медлит она и не заботится опять к рогам вернуться, хотя в душе подчас я ее оправдывала, понимая, что ей милее оставаться с матерью, чем возвращаться в темные владенья супруга[81]. Но хорошо помню, что часто, привыкши обращаться к ней с молитвою, вдруг начинала ей угрожать, говоря:

«О Фебея[82], скупая наградительница полученных услуг! моими жаркими молитвами старалась я уменьшить твои мученья, тебе же все равно, что медленною ленью мои ты увеличиваешь, и вот, рогатая, когда опять за помощью ко мне придешь, я тоже буду лениться, как ты теперь. Разве ты не знаешь, что чем скорее и трижды себя покажешь рогатой и столько же раз круглой, тем скорее ко мне Панфило мой возвратится? Вернется он, тогда как хочешь бегай по своим кругам, быстро или медленно».

Конечно, то же безумье, что мне подсказывало эти молитвы, заставляло меня видеть то, будто она, испугавшись моих угроз, по моему желанью быстрей катилась, то, будто пренебрегая мною, тащилась медленнее, чем всегда. Это частое созерцанье сделало меня такой осведомленной в изменениях луны, что будь она видима вся или частью, или соединена с какой-нибудь звездою, — я определенно могла сказать, какая часть ночи прошла; также, если луна еще не взошла, могла я узнавать по Большой и Малой Медведице. Кто бы поверил, что любовь может научить астрологии, науке, свойственной тончайшему уму, а не обуреваемому страстью сердцу? Когда тучи и бури скрывали небо совершенно от глаз, я собирала в свою комнату служанок (если не была занята чем-нибудь другим), рассказывала сама и заставляла рассказывать разные истории, которые чем были неправдоподобнее, как имеют обычай рассказывать эти люди, тем более, казалось, были способны разогнать мою тоску и развеселить меня, так что я при всей своей меланхолии весело смеялась. Если по каким-нибудь законным причинам этого нельзя было, то я разыскивала в разных книгах жалостные истории и, приурочивая их к себе, чувствовала себя менее одинокой и проводила время не так томительно. И не знаю, что было мне отраднее: наблюдать, как идет время, или, будучи занятой другим занятием, увидеть, что оно уже прошло.

Но после того как долгое время занималась я такими и другими занятиями, почти против воли, отлично зная, что это будет тщетно, я шла спать или, вернее, лечь спать. И одна, лежа на кровати в тишине, почти все думая, что За день имела, я вспоминала, повторяя все доводы за и против, хотела думать о другом, но редко это удавалось; все-таки иногда, с усилием отделавшись от них, лежа на том месте, где мой Панфило лежал, и чувствуя будто его запах, была довольна, и про себя его звала; и словно бы он мог меня услышать, просила скорей вернуться[83].

Потом, воображая, что он вернулся, представляла его со мною, рассказывала, спрашивала, сама вместо него отвечая; случалось, что так на Этом и засыпала; и сон такой бывал часто мне приятней бдения, потому что, будучи продолжительным, как живое мне представлял, что наяву я лишь воображала. Иногда мне снилось, что он вернулся и я брожу с ним в прекраснейших садах, украшенных деревьями, цветами и разными плодами, брожу как прежде, без страха, рука в руку, и он рассказывает свои приключения, и раньше, чем он кончал говорить, я прерываю речь его поцелуем и говорю, как будто вижу наяву: «Как, в самом деле ты вернулся? Конечно, вот я тебя касаюсь!» — и снова его целую. Другой раз снилось мне, что я с ним на морском берегу в веселый праздник, и я сама себя убеждаю, говоря: «Да, я не сплю, я в самом деле его обнимала». Ах, как было горько, когда сон проходил! Я носила в себе те картины, что без труда во сне мне представлялись, и хотя была в печали, весь следующий день ходила, радуясь в надежде, что скоро ночь вернется и мне вернет во сне то, чего наяву я лишена. И хотя случалось, что сны мне были так приятны, но не дано мне было их видеть без горькой примеси, потому что бывали ночи, когда я видела его в рубище, всего в пятнах, бледного, дрожащего, как изгнанник, кричащего мне: «На помощь!» Иногда мне казалось, что мне говорят о его смерти, и я его видела перед собою мертвым или в другом печальном образе, и никогда сон не мог преобороть моей скорби. Внезапно проснувшись и видя, что это не более как пустой сон, я почти благодарила бога за это сновиденье; но продолжала оставаться смущенной, боясь, что сны мои изображают если не всю действительность, то часть ее. Всегда бывала этим расстроена, хотя слышала от других и сама знала, что все сны — призрачны и лживы; не имея от него сведений, я усердно старалась всеми путями их иметь.

Так проводила, ожидая, я дни и ночи. Когда приблизился срок назначенного возвращенья, я решила, что полезней будет веселиться, чтобы красота моя, несколько стертая скорбью, опять вернулась, и, подурневши, я бы не отвратила его от себя при его приезде. Сделать это было тем легче, что привыкши к страданьям, я их переносила с меньшею тягостью, а близкая надежда на обещанное возвращенье, наполняла меня все дни непривычною радостью. Прервав немного развлечения вследствие мрачного времени[84], с его переменой снова я к ним вернулась, как только замкнутая в тяжелую горечь душа начала предаваться увеселениям, как я снова сделалась прекрасною, как никогда. И как рыцарь к будущей битве готовит нужное ему вооружение, так я улучшала дорогие наряды и драгоценные уборы, чтобы быть блистательнее к его приезду, который я тщетно ждала в обманчивой надежде.

С моими поступками изменились и мои мысли. Больше не приходило мне на ум ни то, что я его с отъезда не видала, ни то, что он запнулся (дурная примета), ни труды, им подъятые, ни скорби, — и еще за восемь дней до назначенного срока я говорила:

«Панфило соскучился по мне в разлуке и видя, что приближается срок, готовится к обратному пути, и, может быть, оставя старого отца, уже находится в дороге». — Как сладко мне было так рассуждать! Как часто непроизвольно обращалась я к этим мыслям, думая, как лучше встретить его. Увы! сколько раз я говорила:

«Когда он вернется, я зацелую его так, что он не сможет сказать ни одного слова, чтобы я не прервала его поцелуем; сторицей выплачу ему те поцелуи, которыми он покрывал мое помертвелое лицо при отъезде».

Боялась только, что если первая встреча будет при посторонних, я не выдержу и брошусь его целовать. Но об этом позаботилось небо самым неприятным для меня образом. Кто бы ни входил в мою комнату, я думала всякий раз, что приходят возвестить мне приезд Панфило. Я прислушивалась ко всем разговорам, думая услышать весть о приезде Панфило. Непрестанно я вскакивала с места и бежала к окну под разными предлогами, на самом деле от неразумной мысли, что, может быть, Панфило уже вернулся и идет ко мне. И потом, видя свою ошибку; возвращалась почти в смущенье. Пользуясь тем, что он должен что-то привезти моему мужу, я часто узнавала и посылала узнавать, не приехал ли он и когда его ждут. Но никакого утешительного ответа я не получала, как будто он никогда и не должен был вернуться, что он и сделал.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой госпожа рассказывает,что она думала и как проводила времяпосле того, как срок прошел,а Панфило ее не возвращался

В таких для меня заботах, жалостливые дамы, не только наступил столь желанный и в тоске ожидаемый срок, но еще многие дни сверх него; и сама еще не зная, порицать ли его или нет, не потеряв окончательно надежды, я умерила радостные мысли, которым, может быть, излишне предавалась, новые мысли забродили у меня в голове, и укрепившись прежде всего в желании узнать причину, почему он просрочил, я стала придумывать оправдания, какие он сам лично, будучи здесь, мог бы привести. Иногда я говорила: «Фьямметта, зачем ты думаешь, что Панфило твой не возвращается но другой причине, чем простая невозможность? Часто непредвиденные случайности постигают людей, и для будущих поступков нельзя так точно определять срок[85]. Без сомнения, жалость к людям, с которыми мы находимся, сильнее сострадания к отсутствующим; я уверена, что он меня искренне любит и, побуждаемый любовью и жалостью к горькой моей жизни, хотел бы вернуться домой, но, может быть, старик отец слезами и просьбами убедил его остаться дольше, чем тот хотел; когда сможет, он приедет».

Эти оправдательные рассуждения часто побуждали меня к новым и более важным мыслям. Я думала так: «Кто знает, может быть у него желание приехать к сроку и видеть меня преодолело состраданье и он, пренебрегши всеми делами и сыновним долгом, отправился в путь и не дождавшись тихой погоды, доверился морякам, смелым из выгоды и лживым, сел на судно и в бурю погиб? Ведь совершенно таким образом Геро лишилась Леандра[86]. Кто может знать, не занесла ли его судьба на необитаемый остров, где, спасшись от утопления, он нашел голодную смерть или растерзан дикими зверями? Или просто забытый там, как Ахеменид{43}, ждет, кто его возьмет оттуда? Кто не знает, как море коварно? Может быть, он взят в плен пиратами или другими врагами и закован в цепи». Все эти вполне возможные случаи я себе представляла.

С другой стороны, и сухопутное путешествие мне представлялось не менее опасным и там много случайностей могли его задержать. Переходя мысленно к худшим возможностям и тем более находя его заслуживающим извинения, чем более важные причины его отсутствия я полагала, нередко думала я так:

«Теперь от более горячего солнца тает снег в горах, откуда стремятся неистовым и шумным потоком реки, которых немало ему придется переезжать; если он, желая переправиться, вступил в одну из них, упал, вместе с лошадью его закрутило, понесло и он утонул, то как он может приехать? А ведь не редкость такие случаи, что при переправах люди тонут. Избежав этой опасности, он мог попасть в разбойничью западню, обокраден ими и держится в плену, или заболел в дороге и приедет, когда выздоровеет».

Думая об этом, я обливалась холодным потом и так боялась, что часто молилась богу, чтоб это прекратилось, как будто перед моими глазами он подвергался всем этим опасностям. Помню, я часто плакала, будучи вполне уверена, что одно из воображаемых мною несчастий с ним случилось. Но потом говорила себе:

«Что рисуют мне жалкие мысли?! Боже, не допусти! пусть он не возвращается, живет там сколько хочет, только бы не случилось с ним тех несчастий, мысли о которых меня, конечно, вводят в заблуждение. Потому что, если, допустим, они и возможны, но невозможно, чтобы они оставались скрытыми, гораздо правдоподобней, что смерть такого юноши сделалась бы известна, особенно мне, которая, в беспокойстве, наводила непрерывные и очень ловкие о нем справки. Несомненно, что если б какое-нибудь из воображаемых мною несчастий было на самом деле, то молва, быстрейшая вестница бед, донесла бы сюда слух об этом; а случай, столь неблагоприятный для меня теперь, открыл бы широкую дорогу этим слухам, чтоб еще более меня опечалить. Скорей, я думаю, он к большому горю для себя (как и для меня, если он не приедет) задержан против воли и скоро вернется или в утешенье мне пришлет извинительное письмо о причинах своей задержки».

Конечно, я и эти мысли, столь сильно меня обуревавшие, довольно легко преодолевала, и все старалась удержать надежду, готовую улететь, когда срок возвращения был просрочен, больше значения придавая нашей взаимной любви, обетам, клятве и горьким его слезам; мне казалось, что измена не сможет побороть всего этого. Не в моей было власти, чтобы надежда, так удерживаемая, не уступила места оставленным было мыслям, которые, медленно и молча вытесняя ее понемногу из моего сердца, водворились на прежние места, приводя мне на память дурные предзнаменования и другие явления, и я заметила это уже тогда, когда почувствовала себя в их власти, надежда же почти совсем исчезла. Но более всего (в течение многих дней не слыша ничего о возвращении Панфило) я ревностью была томима. Она язвила меня против моей воли, она все оправдания, что ему я находила, как будто зная его вину, уничтожала, она опять забытые уже мысли на память мне приводила, говоря:

«О! как можешь быть ты так неразумна, чтобы не знать, что ни сыновняя любовь, ни важные дела, ни развлечения не могли бы удержать Панфило, если бы он тебя так любил, как говорит? Не знаешь разве ты, что любовь все побеждает? Конечно, он, позабывши тебя, влюбился в другую и эта новая любовь его там держит, как здесь держала любовь к тебе. Эти женщины, как ты уже сказала, всячески способны любить, он сам имеет к этому наклонность и весьма достоин любви любой из них, и они снова влюбят его для обоюдного счастья. Что же ты думаешь, что не у всех женщин глаза во лбу, как у тебя, и что они не знают, что ты знаешь? отлично знают. А ему, ты думаешь, ни одна из них не может понравиться? Конечно, полагаю, что если бы он мог тебя видеть, он бы не полюбил другой; но теперь он тебя не может видеть и сколько месяцев уж не видал. Должна ты знать, что ни одно мирское явление не вечно; как он в тебя влюбился и ты ему нравилась, так может ему понравиться другая и он, любовь к тебе забывши, ее полюбил. Новое всегда больше нравится, нежели виденное, и всегда человек сильнее желает того, чего не имеет, чем того, чем обладает, и нет ничего, чтобы от времени становилось милее. И кто не предпочтет любовь новой дамы в своей стране любви старинной на чужбине? Может быть, он тебя вовсе не так горячо любил, как показывал, а ничьи слезы не могут служить залогом такой любви, какую ты ему приписывала.

Ведь случается, что люди, побыв вместе всего несколько дней, уже мучатся и горько плачут, клянутся, обещают то, что наверное думают исполнить, потом случится что-нибудь новое, — и все клятвы вылетают вон из головы. Разве так редко, что молодые люди слезами, клятвами и обещаниями обманывают женщин? Они умеют это раньше, чем любить, непостоянство этому их учит: всякий из них предпочтет в один месяц переменить десять женщин, чем десять месяцев любить одну и ту же; они всегда ищут новые лица и характеры и хвастаются, что многих любят. На что надеешься? Зачем напрасно предаешься пустой доверчивости? Ты не в силах отвлечь его, перестань любить и покажи, что таким же способом, как ты была обманута, ты сама можешь обмануть».

Такие речи возбуждали во мне неистовый гнев, ужасным жаром воспламеняли душу и побуждали к бешеным поступкам. Но тотчас ярость сменялась горькими слезами (иногда очень продолжительными), из груд» вырывались тяжкие вздохи; чтоб успокоиться, гнала я вещие мысли и насильно надежду возвращала. И так долгое время провела, то надеясь, то отчаиваясь, то непрерывно стараясь узнать, что с ним случилось, что он не едет.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

в которой Фьямметта рассказывает,как до нее дошли слухи, что Панфило женился,и как, отчаявшись в его возвращении,печально она проводила жизнь

До сей поры, жалостливые дамы, все слезы покажутся легкими, все мои вздохи приятными в сравнении с теми, что печальное перо мое, более ленивое к описанию, чем сердце к чувствованию, готовится изобразить вам. И правда, если предыдущие горести могли рассматриваться как злоключения молодой женщины более страстной, нежели несчастной, то последующие будут совсем другого рода. Итак, укрепитесь духом, чтобы вас, если вам рассказанные происшествия казались тягостными, не испугали мои обещания, что последующие будут еще тягостнее, и право, я побуждаю вас к этому печальному занятию не столько для того, чтобы разжалобить вас моею судьбою, сколько для того, чтобы вы, узнавши причину моих бед, остереглись так доверяться всякому юноше; и может быть, в одно и то же время себя я привлеку к повествованию, вас отвлеку советом и излечу, поведав, что со мной случилось.

Скажу вам, женщины, что больше месяца по истечении обещанного срока проведя в вышеописанных домыслах, однажды я услыхала новость о любимом юноше. С благоговейной душою отправилась я посетить святых монахинь и помолиться, чтобы господь или вернул мне Панфило, или, изгнав его из моей памяти, потерянную крепость мне возвратил; и случилось, что когда я скромно беседовала с сестрами, соединенными со мною узами родства и давнишней дружбы, пришел туда купец, который нам, что Улисс и Диомед Деидамии{44} и ее сестрам, стал показывать различные убранства, приличные таким женщинам.

По его выговору я узнала, что он земляк Панфило, что он и сам подтвердил, будучи спрошен одною из монахинь. Показав свой товар и продав кое-что из него, он весело стал болтать с сестрами; покуда он ждал платы, одна из них, молодая, красивая, благородного происхождения, та самая, что прежде узнавала, кто и откуда он, теперь спросила, не знал ли он когда-нибудь Панфило, своего земляка. О как такой вопрос совпал с моим желаньем!

Конечно, я была очень довольна и прислушалась к ответу. Купец проворно ответил:

«Да кто же лучше меня его знает?»

Девушка с притворным любопытством спросила:

«А что с ним теперь?»

«О, — ответил купец, — довольно с него и того, что отец, у которого он единственный сын, к себе его вызвал».

Девушка опять спросила:

«Как давно ты имел о нем последние новости?»

«Я думаю, еще нет и двух недель, как я с ним расстался», — ответил тот.

Женщина продолжала:

«А тогда как он поживал?»

Тот ей ответил:

«Отлично: в тот самый день, когда я уезжал, я видел, как в его дом входила с большою пышностью прекрасная госпожа, которая была, как я узнал, его молодою супругой».

Меж тем как купец это говорил (хотя я слушала с горьчайшею скорбью), я пристально смотрела на лицо вопрошающей, думая с удивлением, что ее побуждает узнавать такие близкие подробности о том, кого считала я едва Знакомым с другими женщинами. И я увидела, что лишь только до ее слуха достигло, что Панфило женился, как она, опустив глаза, покраснела, быстрая речь замерла на устах, и я заметила, что она едва удерживается от слез. Потрясенная словами купца и внезапно пронзенная еще новою скорбью, насилу я сдержалась, чтоб с ругательствами не упрекать ее за ее смущенье, ревнуя, зачем так явно выдает она свою любовь к Панфило, меж тем как я больше ее имела бы законных причин страдать от слышанного. Однако я сдержалась и тоскливым усилием, подобное которому вряд ли найдется, скрыла сердечное волненье, не изменившись в лице, скорей готовая заплакать, чем слушать дальше.

Но девушка, тоже скрывши скорбь, быть может, с таким же усилием, как и я, будто и не она это так смутилась, попросила подтверждения этой новости, но чем больше расспрашивала, тем более убеждалась в том, что так противоречило ее и моему желанью. Потом, простившись с купцом и смехом скрыв свою печаль, я провела там в веселой беседе гораздо больше времени, чем хотела.

Когда беседа прекратилась, мы разошлись, и я с душою, исполненною мучительного гнева, трепеща, как ливийский лев, что в западне охотников завидел, пошла к себе домой, то краснея, то бледнея, то замедляя шаг, то ускоряя его больше, чем позволяет женское достоинство. И как только я нашла возможным отдаться своим чувствам, войдя в свою горницу, принялась я горько плакать; а когда долгие слезы отчасти умерили мою печаль, так что дар слова мне вернулся, так слабым голосом я начала:

«Теперь, несчастная Фьямметта, ты знаешь, почему Панфило твой не возвращается; теперь ты знаешь, почему так медлит твой желанный; теперь нашла ты, чего искала! Чего же еще ищешь? Чего просишь? Довольно. Панфило уже не твой, отбрось желанье снова его иметь, покинь напрасную надежду, прекрати горячую любовь, оставь неразумные мысли, но лучше доверяйся предчувствиям вещей твоей души, — и научись распознавать обманы юношей. Вот ты пришла туда, куда приходят все слишком доверчивые люди».

При этих словах снова охватывал меня гнев и слезы еще сильней струились. И снова более твердые слова я начинала:

«Вы, боги, где вы? Куда взираете? Куда вы правите свой гнев? Зачем не падает он на того, кто насмеялся вашей власти? Юпитер клятвопреступник, что делают твои перуны? Куда теперь их мечешь? Кто нечестивее их заслужил? Как не поразишь негоднейшего юношу, чтобы другие впредь боялись нарушать клятву? О светлый Феб, где ныне твои стрелы, их меньше заслужил Пифон[87] пронзенный, чем тот, кто лживо призывал тебя в свидетели своих обманов? Лиши его света лучей твоих, нежалостливым будь к нему, как прежде был к несчастному Эдипу{45}. Вы, боги и богини, и ты, Амур, чья власть осмеяна лживым любовником, что не покажете теперь своей власти и праведного гнева? Зачем не обратите вы небо и землю против новобрачного, чтоб не служил он примером обманщика, презревшего вашу власть, и не оставался, чтоб еще дольше надругаться вам! Ведь много меньших проступков побуждали ваш гнев к менее справедливому отмщенью. Что ж медлите теперь? Достаточно жестокими к нему вы быть не можете в заслуженном наказаньи.

О я несчастная! Когда бы возможно было, чтоб вы, как я, почувствовали на себе последствия его обмана, чтоб загореться вам, как мне, желаньем наказать! О боги, пусть часть несчастий или даже все те, которых для него я опасалась, и обратятся на него! Пошлите ему какую угодно смерть, чтоб я в последний раз всю боль из-за него испытала, — и отомстите зараз ему и мне! Не допустите, чтоб я одна страдала за его грехи, а он, позорно насмеявшись над вами и надо мною, спокойно наслаждался с новою супругой, в то время как меч правосудия поражает безвинного!»

Потом не с гневом, но со слезами к Панфило обращаясь, так, помнится, я говорила:

«Панфило, теперь я знаю причину твоего отсутствия; теперь твои обманы мне открылись; теперь я вижу, какая жалость тебя удерживает. Теперь ты празднуешь свой брак, а я, словами твоими обманутая и обманувшаяся, томлюсь, рыдая, и смерть себе готовлю, она придет, проворная, твоей жестокостью влекомая, и прекратятся дни, которые я так желала бы продлить, — и ты будешь причиной этого. О негодный юноша, быстрый к моему горю. С каким сердцем женился ты? Ты думаешь и ее обмануть, как обманул меня? Какими глазами ты на нее смотрел? Теми, что обольстили меня, несчастную, слишком доверчивую? Какую клятву ты ей дал? Ту же, что и мне? Но как ты мог это делать? Разве ты не знаешь, что раз обещанная вещь не может быть обещана в другой раз? Какими богами клялся ты? Теми же, клятвы которым ты нарушил? Я не знаю, какое превратное желание тебя так ослепило, что ты, чувствуя себя моим, другой предался. Увы, чем заслужила я такое отношение? Куда от нас так быстро отлетел легкий Амур? Увы, как тягостно теснит печальная судьба несчастных! Теперь ты все: клятвы, что произнес и подтвердил десницей, богов, которыми ты поручился о возврате, но не вернулся, свои льстивые слова, что так часто дарил мне, слезы, которыми не только свое, но и мое лицо ты орошал, — все бросаешь по ветру и весело живешь с новой женою, надо мною издеваясь!?

Увы, кто мог подумать, что ложь таится в твоих словах и что твои слезы — искусственны? Не я, конечно, так как мне казалось, что твои слова и слезы искренни, я их за таковые и принимала. Может быть, ты скажешь, что слезы были искренни и клятвы даны от чистого сердца, тогда какое оправдание найдешь ты, что их не сохранил так же свято, как дал их? Ты скажешь, что прелесть новой женщины была причиной этого? Причина слаба и только явственно доказывает непостоянство. И кроме того, разве она меня удовлетворит? Конечно нет. Злой юноша! разве не видишь, как пламенно тебя любила и люблю помимо воли? Конечно, ты это знал, тем легче было тебе меня обманывать. Но ты, чтобы показаться тоньше, все искусство слова хотел пустить в ход. Ты не подумал, что честь не велика ввести в обман женщину, столь доверявшую тебе. Моя простота заслуживала бы большей верности, чем от тебя имела. Что говорить! я верила тебе самому так же, как богам, которыми ты клялся; теперь же молю их: пусть это будет славнейшим подвигом твоим, что ты обманул ту, что любила тебя больше самое себя[88].

Скажи, Панфило, сделала ли я что-нибудь, чтобы ты мне так хитро изменил? Против тебя ни в чем я не провинилась кроме того, что неразумно в тебя влюбилась и любила и верила тебе больше, чем нужно; но эта вина не заслуживает, особенно с твоей стороны, такого наказанья[89]. Действительно, я знаю за собою преступленье, которым навлекла я на себя небесный гнев; Это — принять тебя, негодного и безжалостного юношу, себе на постель и терпеть, чтоб ты лежал со мною рядом и касался меня[90], но, может быть, ты в этом был более меня виновен, как они сами видели; ты же сам, будто привыкший ранее к обманам, искусно нашел случай застать меня среди тихой ночи мирно спящей и, заключив в объятья почти насильно, победил стыдливость, я была почти еще всецело во власти сна. Что было делать мне, видя это? Кричать, — и этим криком навлечь на себя вечное бесчестье, а на тебя, которого любила я больше, чем самое себя, накликать смерть? Видит бог, я сопротивлялась насколько могла, но ты победил и овладел своей добычей. Увы, день, предшествовавший этой ночи, был последним, в который я могла бы умереть честной![91]

Какая скорбь теперь меня настигла! Ты, находясь с избранной девушкой, чтобы понравиться ей больше, будешь рассказывать про старые любви, меня несчастную во многом обвинишь, унизишь мою красоту и манеры[92], которыми прежде так восхищался; теперь же ее хвалить лишь будешь и то, что сделала тебе я от полноты любви и сожаленья, сочтешь за происшедшее от буйной похоти.

Но не забудь средь выдумок сказать о твоем невыдуманном обмане, упомяни, как ты меня несчастную в слезах оставил, о почестях и уважении к тебе, чтоб сделать очевидною всем слушающим твою неблагодарность. Не премини сказать, какие и сколько юношей добивались моей любви различным способом, как украшали цветами мои двери, дралися по ночам, днем оказывали храбрость и никогда не могли меня отвлечь от твоей обманчивой любви; а ты, едва завидев незнакомую тебе девушку, уж изменил мне. Когда она не так проста, как я, поостережется твоих поцелуев, твоих обманов, как я их остеречься не сумела; пускай она с тобой поступит, как с Атреем поступила его возлюбленная[93], как дочери Даная{46} со своими мужьями[94], как с Агамемноном Клитемнестра[95] или, по крайней мере, как я, подстрекаемая твоею злобой, поступила со своим мужем, не заслужившим такого оскорбления; чтоб привела тебя к такому состоянию, что у меня исторгло бы из глаз слезы, как ныне плачу над самой собою; и если боги имеют сострадание к несчастным, пусть это все скорей тебя постигнет!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад