Последнее было весьма немаловажно, поскольку в лице Ставки создавался фактически второй центр государственного управления. В соответствии с Положением о полевом управлении войск в военное время, в подчинение Верховному главнокомандованию переходило управление территориями в районах театра боевых действий, которые, в свою очередь, уходили из-под юрисдикции Совета министров и даже местных губернаторов. Страна разделилась на две части: одна под военным командованием, другая — под гражданским. Диалог между ними никак не получался. Создалось фактическое двоевластие.
Военные власти, возглавляемые великим князем и начальником его штаба генералом от инфантерии Николаем Янушкевичем, считали себя вправе принимать любые решения, не согласовывая их с Петроградом. Представители самых разных политических групп были одинаково невысокого мнения об их государственных талантах. «Ни чрезмерно деятельный великий князь Николай Николаевич, ни глава его штаба генерал Янушкевич ничего не смыслили в вопросах внутренней политики и экономики»[379], — замечал Керенский. С ним был полностью солидарен генерал Курлов: «В вопросах гражданских генерал Янушкевич был так же неопытен, как и его августейший принципал»[380].
Многие из этих решений эхом отдавались по всей стране, били по ее экономике и международным позициям. В этом ряду следует особо назвать массовое выселение неблагонадежного населения из прифронтовых губерний. Возмущался даже начальник департамента полиции Васильев: «Во время войны действия военных властей, которые присвоили себе право удалять из зоны военных действий без каких-либо формальностей любых, кажущихся им подозрительными, людей, порождали много проблем… Сотни подобных дел об изгнании жителей из зоны военных действий находились под моим личным наблюдением; и много раз я мог только покачать головой по поводу примитивности методов военных властей при проведении необходимых расследований и, в конечном счете, их обращения с невинными людьми, которых они провозглашали шпионами»[381]. Тыловые города переполнялись массами неустроенных, нищих и озлобленных беженцев.
Отдельно следует отметить выселение решением военных властей всех евреев, которых рассматривали в качестве потенциальных изменников, в том числе и со вновь завоеванных территорий Австро-Венгрии. «Десятки тысяч, а затем и сотни тысяч евреев из Галиции и западного края получили предписание в 24 часа выселиться, под угрозой смертной казни, в местности, удаленные от театра военных действий; вся эта масса еврейского населения, зачастую не знавшая русского языка, эвакуировалась принудительно в глубь России, где она могла служить рассадником сначала паники и эпидемий, а затем — жгучей ненависти к властям»[382]. Из-за высылки евреев крайне осложнялись отношения с союзниками, протестовавшими по этому поводу. Я уж не говорю об имидже России в западной прессе.
Ставка считала себя вправе заниматься даже законопроектной деятельностью. Так, Янушкевич прислал министру земледелия Кривошеину проект наделения солдат землей и конфискации ее у тех, кто дезертирует и сдается в план, чем вызвал немалые негодование и насмешки в правительстве. Постепенно в руки военных переходило и руководство в Петрограде. В. А. Яхонтов из канцелярии правительства, в обязанности которого входило стенографировать его закрытые заседания, позднее поведал о настроениях, царивших в связи с этим в Совете министров: «Столица империи, сосредоточение всей жизни государства, находились под рукой разных, часто сменявшихся военачальников — Горбатовского, Фан-дер-Флита, Туманова, Фролова (главные начальники Петроградского военного округа —
Естественно, такое положение считалось в Совете министров совершенно неприемлемым и осуждалось едва ли не на каждом заседании, причем представителями обоих правительственных лагерей, по-прежнему враждовавших. Ситуация стала видна невооруженным взглядом, и уже военно-морская комиссия Государственной думы во главе с кадетом Шингаревым призывала императора: «Только непререкаемой царской властью можно установить согласие между ставкой великого князя Верховного главнокомандующего и правительством»[384].
Особенно двусмысленными и острыми были отношения между Ставкой и Сухомлиновым, на которого Верховный главнокомандующий возлагал персональную ответственность за нехватки снарядов и других боеприпасов и вооружения. Военный министр стал предметом ненависти и для всей прогрессивной общественности. Но и на этом неприятности Сухомлинова не заканчивались. «Положение военного министра осложнялось в значительной степени существованием в Военном министерстве должностей генерал-инспекторов пехоты, кавалерии, артиллерии и инженерной части, из коих две последние должности были заняты лицами Императорской фамилии»[385], — замечал Курдов. Особое рвение проявлял великий князь Сергей Михайлович, фактически не подпускавший военного министра к Главному артиллерийскому управлению.
В начале 1915 года по инициативе Николая Николаевича на Сухомлинова началась прямая атака, в которой приняли участие генералы Ставки, либералы из кабинета, влиятельный лидер октябристов Гучков и связанный с ним бывший товарищ военного министра генерал Алексей Поливанов. Причем осуществлена эта атака была так, что нанесла максимальный урон авторитету власти. Стрелявшийся однажды на дуэли с Гучковым полковник Мясоедов, который по протекции Сухомлинова возглавлял контрразведку злополучной 10-й армии, был обвинен в шпионаже. Мясоедова арестовали в Ковно, направили в Варшавскую крепость, где судили судом военного трибунала, на который давила Ставка, и в тот же день — 17 марта — спешно повесили. Даже Алексей Васильев подтверждал, что «ни полковник Мясоедов, ни генерал Сухомлинов никогда не совершали преступных действий»[386]. После Февраля дело Мясоедова будет пересмотрено и все причастные к нему оправданы. Но тогда оно вызвало огромнейший резонанс в стране. Еще бы, впервые было предъявлено официальное подтверждение проникновения немцев в высшие государственные сферы, о чем постоянно говорила либеральная оппозиция. Была «подтверждена» предательская роль Сухомлинова, а значит, делала вывод оппозиция, и всего правого крыла правительства. Более того, наложившись на крупные военные неудачи весны-лета 1915 года, подобные настроения создавали почву для обвинений в измене всего высшего руководства страны.
В состояние крайнего возбуждения и негодования пришло общество. Причем в связи с военными потерями возмущались не только и не столько захватчиками, как во всех прочих воевавших странах, сколько собственной властью. «Патриотический подъем сменился тревогой, и роковое слово «измена» сначала шепотом, тайно, а потом явно и громко пронеслось над страной»[387], — писал председатель Госдумы Михаил Родзянко. У «измены» появилось и конкретное имя, которое в качестве символа «прогерманской партии» все громче звучало в штабах фронтов, думских кругах и министерских коридорах — императрица Александра Федоровна. «Летом 1915 года стали выявляться симптомы массового гипноза, постепенно овладевавшего людьми; из штабов фронта стали исходить пускавшиеся какими-то безответственными анонимными личностями слухи о том, что императрица служит главной причиной всех наших неурядиц, что ей, как урожденной немецкой принцессе, ближе интересы Германии, чем России, и что она искренне радуется всякому успеху германского оружия, — констатировал Воейков. — Вырабатывалось даже несколько планов спасения Родины: одни видели исход в заточении Государыни в монастырь и аресте Распутина, якобы занимавшегося шпионажем в пользу Германии; другие считали необходимым выслать Государыню за границу»[388].
В стране вновь, как в начале войны, пошли немецкие погромы, наиболее крупный из которых шокировал Москву в конце мая и проходил при явном попустительстве со стороны незадолго перед тем назначенного командующего Московским военным округом князя Феликса Юсупова (старшего). Историк Сергей Мельгунов стал очевидцем событий: «При пении «Боже, царя храни» шествовала тысячная толпа во главе с людьми со значками Общества «За Россию». Сзади начинались погромы. Предварительно во всех московских газетах… печатались списки высылаемых немцев… Погром разросся и превратился в нечто совершенно небывалое — к вечеру разгромлены все «немецкие» магазины. Вытаскивали рояли и разбивали. Полиция нигде не препятствовала погромщикам»[389]. Город в течение трех дней был во власти толпы, пострадали 475 коммерческих предприятий, 207 частных домов и квартир, 113 подданных Германии и Австро-Венгрии, 489 русских с подозрительными фамилиями и 90 российских подданных с русскими фамилиями[390].
В толпе погромщиков открыто говорили об измене в царской семье с особым упором на роль Александры Федоровны. Впервые с 1908 года пришлось использовать войска для наведения порядка внутри страны.
Одновременно прогрессивная общественность, продемонстрировавшая в начале войны несвойственный ей патриотический порыв, возвращалась к противостоянию власти, но уже под флагом патриотизма. Керенский рассказывал: «Весенняя трагедия в Галиции 1915 года вызвала взрыв патриотизма в стране, сорвала замок молчания с ее уст. Первыми заговорили промышленники во главе с Рябушинским, потом — земцы, городские деятели, кооператоры. Русское общество властно потребовало своего ответственного участия в организации обороны страны, потребовало правительства, способного работать с общественными организациями»[391]. Требовали отставки правительственных консерваторов, включая премьера. При этом авторитет Николая Николаевича поколеблен не был. «За первый же год войны, гораздо более неудачной, чем счастливой, он вырос в огромного героя, несмотря на все катастрофические неудачи на фронте, перед которым преклонялись, которого превозносила, можно сказать, вся Россия»[392], — написал Шавельский. Как важно не быть, а казаться…
Николай П, до поры доверявший ведение войны военным, понял, что пора вмешиваться. Всю позднюю весну он провел в войсках и в Ставке, где Верховный главнокомандующий жаловался на военные поражения, провалы со снабжением армии и жаждал утешения. «Бедный Н., рассказывая мне все это, плакал в моем кабинете и даже спросил меня, не думаю ли я заменить его более способным человеком, — писал император. — …Он все принимался меня благодарить за то, что я остался здесь, потому что мое присутствие успокаивало его лично»[393]. Николаю Николаевичу и генералам его свиты удалось убедить императора, что прогрессивная общественность, по большому счету, права и надо идти ей навстречу. По возвращении из Барановичей 14 мая высочайшим решением было организовано Особое совещание по обороне, куда помимо правительственных чинов вошли представители Госдумы, Госсовета, а также промышленности и торговли. Функции Совещания во многом совпадали с теми, которые выполняла Особая распорядительная комиссия по артиллерии под руководством великого князя Сергея Михайловича.
Накануне своего очередного отъезда в Барановичи 11 июня император встретился с Сухомлиновым. Между ними состоялся длинный разговор, в ходе которого военному министру не удалось защитить себя.
Николай не сомневался в честности Сухомлинова, что позднее также подтвердит и суд (правда, после многомесячного тюремного заключения экс-министра) и не спешил с его отставкой, однако вынужден был уступить Ставке и общественности. Приехав в Барановичи, царь надолго уединился с Николаем Николаевичем, по-прежнему пребывавшим в расстроенных чувствах. В то же день, явно под воздействием аргументов великого князя, Николай II отправил в отставку министра юстиции Маклакова, скальпа которого давно требовала прогрессивная общественность, и назначил военным министром Поливанова, известного исключительной близостью к Гучкову. «Поливанов старался делать вид, что ему тяжело брать на себя такую страшную обузу, как Военное министерство, но ему это не удавалось, — свидетельствовал Джунковский, — видно было и чувствовалось, как он счастлив, что опала над ним кончилась и он опять у власти»[394]. В тот же день великий князь Андрей Владимирович написал в дневнике: «Уже теперь поговаривают, что Кривошеин орудует всем и собирает такой кабинет министров, который был бы послушным орудием у него в руках. Направление, взятое им, определяется народом как желание умалить власть Государя»[395].
14 июня 1915 года император провел
Вернувшись из Ставки в Царское Село в конце июня, Николай II пошел и на то, чтобы пожертвовать и остальными министрами, отставки которых давно добивались либералы — Щегловитова и Саблера. На освободившиеся места были назначены Александр Хвостов (юстиция), князь Николай Щербатов (МВД) и Александр Самарин (Святейший Синод). Всех новых министров объединяло то, что они были приемлемы для оппозиции. Россия получила почти либеральное правительство. Но это не значит, что Николай II полностью солидаризировался с Сазоновым, Кривошеиным, Барком и компанией. Царь бросил им в лицо обвинение в нарушении этических норм, заявив, что «привык к военной атмосфере и считает совершенно немыслимым подобный инцидент в полку, где часть офицеров обратилась бы к командиру полка с ходатайством об увольнении некоторых из своих сотоварищей, ни в чем не провинившихся»[398]. Кривошеин так и не получил премьерского кресла, которого активно добивался. «Пока Горемыкин оставался у власти, царь мог быть уверенным, что либеральным министрам не позволят выйти за пределы своей компетенции или капитулировать перед требованиями Думы и самодеятельных организаций»[399], — писал известный эмигрантский историк Георгий Катков.
Восторг в прогрессивных кругах был полный, хотя и недолгий. «Таким образом, — радовался Поливанов, — все перемены в личном составе Совета министров, возникшие под влиянием общественного мнения в июне, в течение истекшего месячного периода были закончены, и правительство могло явиться перед Государственной думой, созыв которой решено было приурочить к 19 июля — годовщине со дня объявления войны — в составе, из которого были удалены… раздражающие элементы»[400]. Николай Николаевич, узнав о последнем туре отставок, «быстро вскочил с места, подбежал к висевшей в углу вагона иконе Божьей Матери и, перекрестившись, поцеловал ее. А потом так же быстро лег неожиданно на пол и высоко поднял ноги.
— Хочется перекувыркнуться от радости! — сказал он смеясь»[401].
Император пошел на все, что от него требовали высшее военное руководство и прогрессивные члены правительства, за исключением отставки Горемыкина и замены его на Кривошеина или Сазонова. Однако и с новыми министрами положение на фронтах все ухудшалось, а раздрай между Советом министров и Ставкой, принимавшей непосредственное участие в его формировании, не прекращался, а только усиливался. Поливанов на всех заседаниях кабинета возмущался наглым вмешательством Ставки в дела гражданских властей. 16 июля он провозгласил лозунг «Отечество в опасности!», заявив на Совете министров: «На черном фоне распада армии в сферах вооружения, численности и боевого духа, имеется еще одно явление, которое особенно опасно по своим последствиям и о котором мы хранили молчание слишком долго. Похоже, что в штабе Верховного главнокомандующего все потеряли головы… Молчать и не рассуждать — вот любимый окрик из Ставки. Но притом в происходящих несчастьях виновата не Ставка, а все — и люди, и стихии»[402]. Результатом речи Поливанова стало единодушное предложение императору созвать высший Военный совет под его председательством.
Собравшаяся Государственная дума, о которой отдельный разговор, вместо того, чтобы принимать законы, затеяла очередной митинг с выяснением имен виновных в военных поражениях. Новые министры уже воспринимались как часть ненавистного режима, а потому моментально стали неприемлемыми. Основным событием сессии стало формирование откровенно оппозиционного Прогрессивного блока во главе с лидером кадетов Павлом Милюковым, который потребовал создания правительства, ответственного перед Думой и из его членов, где, кстати сказать, практически не было людей с каким-либо опытом госуправления.
Николай II до поры наблюдал за всей этой ситуацией из Царского Село, однако вскоре она стала его тяготить. В июле он жаловался Пьеру Жильяру: «Вы не представляете, как тяжело быть вдали от войск. Кажется, что здесь все высасывает из меня энергию и лишает воли и решительности. Повсюду ходят какие-то нелепые и страшные слухи и рассказы, и им все верят. Людей здесь не интересует ничего, кроме интриг и всякого рода мистики; на первом плане у них только свои низменные интересы»[403]. Надо было на что-то решаться. И он решился.
В августе 1915 года — в дни самых тяжелых поражений в войне — Николай II сам стал Главнокомандующим. Дворцовому коменданту Воейкову он объяснил, что принял это решение, «с одной стороны, из-за неудачных действий и распоряжений великого князя на фронте, а с другой — из-за участившихся случаев его вмешательства в дела внутреннего управления. Никакими доводами не удалось ни графу Фредериксу, ни мне отговорить царя от этого решения, в правильность которого не верила и государыня Александра Федоровна»[404]. Пожалуй, ни одно из решений царя не вызывало такой бури эмоций.
Многими современниками и современными исследователями оно оценивалась как весьма рациональное, позволявшее разорвать демаркационную линию между фронтом и тылом, резко повысить координацию деятельности всех органов государственной власти во имя победы в войне. Правительство и Ставка больше не конфликтовали, по крайней мере, до февраля 1917 года. Принятие на себя царем Верховного главнокомандования было в целом позитивно воспринято в стране, способствовало подъему воинского духа. «Близость его к армии вольет в армию много сил нравственных, и армия иначе взглянет на своего царя, который близко принимает участие в ее жизни, а не сидит вдали, в тени блеска временного верховного, или лишь изредка заглядывает в госпитали… И вся Россия, я думаю, будет приветствовать решение своего царя, и скажут с гордостью, что сам царь встал на защиту своей страны… Одна группа лиц осталась недовольна, а именно, мне кажется, та группа, для которой всякое усиление власти нежелательно»[405], — записал в дневнике великий князь Андрей Владимирович. «Принятие государем верховного главнокомандования приветствовалось солдатами — на фронте возродилась надежда»[406], — вторил ему Кирилл Владимирович.
В штыки решение императора было принято правительством, оппозицией, многими военными, значительной частью императорской фамилии и даже зарубежными послами. Для возражений существовали рациональные аргументы. Николай Николаевич был более компетентен в военных вопросах, чем император, и все еще пользовался популярностью в думских, да и в значительных военных кругах, где его смещение вызвало недовольство. Возглавив армию, царь делал себя заложником ситуации на фронтах, а необходимость проводить много времени в Ставке отвлекала его внимание от внутренней политики. Молодой великий князь Гавриил Константинович полагал, что «Государю не следовало становиться во главе наших армий, потому что он брал на себя слишком большую ответственность и отрывался от управления страной, то есть тылом, который имеет огромное значение во время войны. Мне кажется, что во главе своих армий могут становиться лишь монархи вроде Фридриха Великого или Наполеона — бесспорные военные авторитеты»[407]. Британский посол специально испросил аудиенцию у землячки-императрицы и доказывал ей, что «его величеству придется нести ответственность за новые неудачи, могущие постигнуть русскую армию, и что вообще совмещать обязанности самодержца великой империи и верховного главнокомандующего — задача, непосильная для одного человека»[408].
Однако остальные аргументы «против» имели отношение не к реальной политике, а к тому миру разговоров и сплетен, которыми все больше наполнялись столицы. Впрочем, сплетни — тоже часть реальности в мире политики, где восприятие порой куда важнее самой действительности. Императрица-мать записала в дневнике, что когда она узнала о намерении сына возглавить армию, «у меня чуть не случился удар, и я сказала ему все: что это было бы большой ошибкой, умоляла его не делать этого, особенно сейчас, когда все плохо для нас, и добавила, что, если он сделает это, все увидят, что это приказ Распутина. Я думаю, это произвело на него впечатление, так как он сильно покраснел»[409]. Разговоры о триумфе распутинской политики действительно не заставили себя ждать. Даже Сазонов напишет в мемуарах, что государь «действовал, незаметно для самого себя, под давлением императрицы, приписывавшей, по внушению распутинцев, великому князю совершенно ему чуждые честолюбивые замыслы, доходившие будто бы до посягательств на Царский венец»[410]. Распутинский тезис был одним из центральных в защиту Николая Николаевича, у которого была безупречная репутация антираспутинца — по столичным салонам ходила история о том, как в ответ на просьбу Распутина о посещении Ставки великий князь якобы ответил: «Приезжайте, я вас повешу».
Принимая титул Верховного главнокомандующего, Николай II не оставлял в Ставке ни Николая Николаевича, который отправлялся командовать Кавказским фронтом, ни Янушкевича. Император хотел видеть во главе своего штаба профессионала, который не лез бы в политику и не вызывал отторжения общественных кругов. Все эти качества он обнаружил у Алексеева. Новый начальник штаба родился в Вязьме в семье штабс-капитана пехоты, окончил Московское юнкерское училище, воевал на фронтах Турецкой войны. Окончив затем Академию Генштаба, Алексеев преподавал в самых элитных военных учебных заведениях России и в 1901 году получил свое первое генеральское звание. В русско-японскую войну он был генерал-квартирмейстером 3-й Маньчжурской армии, получил наградное Георгиевское оружие. С именем Алексеева связывались успехи российской армии в Галиции в начале войны, затем он был назначен главкомом Северо-Западного фронта, где особых лавров не снискал. «Среднего роста, худощавый, с бритым солдатским лицом, седыми жесткими усами, в очках, слегка косой, Алексеев производил впечатление не светского, ученого, статского военного, — характеризовал его Спиридович. — Генерал в резиновых калошах. Говорили, что он хороший и порядочный человек»[411]. Так же полагал и император.
Многие высшие военачальники, к тому времени разочаровавшиеся в военных талантах Николая Николаевича и Янушкевича, приход Алексеева одобрили. Было очевидно, что император не будет мешать реализации его стратегических замыслов, и это, по словам, например, адмирала Колчака, «служило для меня гарантией успеха в военных действиях»[412]. В глазах многих старших офицеров Алексеев выглядел наиболее компетентным российским военачальником, не страдавшим к тому же манией величия Янушкевича. «Он был надеждой России в наших предстоящих военных операциях на фронте, — говорил генерал Дубенский. — Ему глубоко верил Государь. Высшее командование относилось к нему с большим вниманием. На таком высоком посту редко можно увидать человека, как генерал Алексеев, к которому люди самых разнообразных партий и направлений относились бы с таким доверием»[413].
Впрочем, далеко не все были о нем столь высокого мнения. Например, генерал Брусилов в воспоминаниях советских времен: «Войска знали Алексеева мало, а те, кто знал его, не особенно ему доверяли ввиду его слабохарактерности и нерешительности»[414]. Андрей Владимирович интересовался в те дни в Ставке мнениями об Алексееве у многих знавших его людей. Генерал Данилов подчеркнул, что «Алексеев сам потерял веру в себя». А непосредственный начальник Алексеева на Юго-Западном фронте в начале войны генерал Иванов дал весьма примечательную характеристику: «Алексеев, безусловно, работоспособный человек, очень трудолюбивый и знающий, но, как всякий человек, имеет свои недостатки. Главный — это скрытность. Сколько времени он был у меня, и ни разу мне не удалось с ним поговорить, обменяться мнением. Он никогда не выскажет свое мнение прямо, а всякий категорический вопрос считает высказанным недоверием и обижается»[415]. У Алексеева было еще одно качество, которого не заметил Николай, но на которое обратит внимание Керенский, утверждавший, что генерал «обладал немалой политической интуицией, но был слишком привержен политике»[416]. Это проявится позже, да еще как! В этом тихом омуте…
Чего император явно не ожидал, принимая пост Верховного, так это мятежа… правительства, который поддержала Дума. Известие в правительство принес Поливанов, предварив его словами: «Как ни ужасно то, что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России». Из перекрестного гвалта, который фиксировал Яхонтов, выявилось мнение большинства, которое сформулировал Кривошеин: «Надо протестовать, умолять, настаивать просить — словом, использовать все доступные нам способы, чтобы удержать Его Величество от бесповоротного шага». Министры увидели положительные моменты лишь в том, что удалялся Янушкевич и появлялась возможность объединения военного и гражданского руководства. При этом Кривошеин начал говорить, что народ со времен Ходынки и войны с Японией считает императора неудачником, тогда как с Николаем Николаевичем связывает надежды на победу. Щербатов заговорил о влиянии Распутина, полном отсутствии у царя военных способностей и дезорганизации управления с его отъездом из столицы. С ним согласился Поливанов. Харитонов пугал возможностью бунта в Ставке. Горемыкин, как мог, охлаждал страсти: «Его Величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войск… При таких чисто мистических настроениях вы никакими доводами не уговорите Государя отказаться от задуманного им шага»[417]. 11 августа на заседание кабинета явился Родзянко и от руководства Думы призвал министров устроить Николаю II полноценный демарш.
Они поехали к императору в Царское село 20 августа. Заседание продолжалось почти до полуночи, все министры за исключением Горемыкина (который внутренне тоже не одобрял Николая II) попытались разубедить императора, но он был непреклонен. На следующий день восемь прогрессивных министров — Кривошеин, Сазонов, Харитонов, Барк, Щербатов, Самарин, Игнатьев, Шаховской — прибегли к неординарному средству, к жанру коллективного письма царю, которое заканчивалось словами: «Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»[418]. После этого они практически перестали работать, устроив нечто вроде пассивной забастовки.
Несмотря на все сопротивление, император поехал в Могилев. 24 августа он пометил в дневнике, что подписал «рескрипт и приказ по армии о принятии мною верховного командования со вчерашнего числа. Господи, помоги и вразуми меня!»[419]. Император просчитал последствия принятого им решения и возможную общественную реакцию. Он шел на сознательный риск в надежде исполнить то, что он считал долгом царя, и помочь победе. И в чем-то его расчет был небезосновательным. Именно август 1915 года стал тем поворотным пунктом, после которого заметно улучшились и результаты работы Ставки, и боеспособность русской армии. У России больше не будет крупных военных поражений до конца царствования Николая II.
Иначе думала оппозиция. 27 августа на квартире государственного контролера Харитонова состоялось совещание восьмерки министров с группой депутатов Государственной думы, занятых формированием Прогрессивного блока. Было договорено совместно добиваться создания правительства народного доверия, которое изменило бы принципы управления страной. Николай понял, что все его маневры с уступками либералам ничего не дают, те просто начинают требовать новых уступок и саботировать работу правительства, что в принципе недопустимо, а во время войны — тем более. 3 сентября он объявил перерыв заседаний Государственной думы, вызвав очередную бурю депутатского и общественного протеста, который, впрочем, его мало смущал. 9 сентября он, не скрывая обуревавшего его возмущения, информировал жену: «Поведение некоторых министров продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменитом вечернем заседании, я полагал, что они поняли и меня, и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что ж, тем хуже для них! Они боялись закрыть
Между тем «забастовка министров» продолжалась. 17 сентября Николай вновь возмущен: «Вчерашнее заседание ясно показало мне, что некоторые из министров
Николай II чувствовал душевный подъем. Он упивался военной средой, которую любил куда больше, чем официальный Петроград, писал о выздоровлении от столичного климата, от склок и доносов. И он был счастлив от приезда в Ставку наследника. «В Ставке Государь жил в довольно неуютном губернаторском доме, в котором наверху занимал две комнаты: одна служила кабинетом, другая спальней, где вместе с походной кроватью Государя стояла такая же походная кровать для наследника, на которой он спал во время своих частых пребываний в Могилеве»[422], — писал флигель-адъютант императора полковник Мордвинов. Одиннадцатилетний Алексей не только впервые оторвался от матери, но и, как казалось отцу, начинал выздоравливать. «Ужасно уютно спать друг возле друга; я молюсь с ним каждый вечер, с той поры, как мы находимся в поезде; он слишком быстро читает молитвы, и его трудно остановить; ему страшно понравился смотр, он следовал за мной и стоял все время, пока войска проходили маршем, что было великолепно. Этого смотра я никогда не забуду. Погода была превосходная, и общее впечатление изумительное.
Жизнь здесь течет по-обычному. Только в первый день
Перед вечером мы выезжаем на моторе (по утрам он играет в саду) либо в лес, либо на берег реки, где мы разводим костер, а я прогуливаюсь около.
Я поражаюсь, как много он может и желает ходить, а дома не жалуется на усталость! Спит он спокойно, я тоже, несмотря на яркий свет его
И именно это время — август-сентябрь 1915 года — стало тем рубежом, за которым началась непримиримая борьба оппозиции за свержение императора, которая больше не остановится ни на миг. «Протянутую руку оттолкнули, — писал Милюков по поводу перерыва занятий Думы. — Конфликт власти с народным представительством и обществом превращался отныне в открытый разрыв. Испытав безрезультатно все мирные пути, общественная мысль получила толчок в ином направлении. Вначале тайно, а потом все более открыто начала обсуждаться мысль о необходимости и неизбежности революционного исхода»[424].
Настала пора представить социальную и политическую палитру борцов с российской властью и те силы, которые, по крайней мере, не возражали против ее смены или ничего не сделали для ее спасения. А равно и ее защитников. В большую политическую игру с трагическим результатом включились представители самых разных сил. Причем как внутри нашей страны, так и далеко за ее пределами.
Глава 4
ОБЩЕСТВЕННЫЕ СИЛЫ
Россия состоит из кротких людей, способных на все.
Революции прошлого, в отличие от нынешних, сопровождаются прилагательными, обозначающими не цвет (например, оранжевая), а социальную группу — буржуазная, пролетарская и т. д. Это должно отражать решающую роль тех или иных общественных слоев в осуществлении революции и пользовании ее плодами. Действительно, при анализе социальных катаклизмов всегда важно обратить внимание на расстановку социальных сил. Однако чаще всего оказывается, что тот класс, именем которого названа революция, имеет к ней весьма косвенное отношение и не получает возможности пожать ее плоды. При этом творцов общественных переворотов можно обнаружить в самых различных имущественных и профессиональных стратах, если не во всех сразу. Ведь революции делают не классы, а люди. С этой точки зрения, определение Февральской революции как буржуазной, а Октябрьской как пролетарской представляется противоречащим фактам.
Для иллюстрации этого тезиса рассмотрим позиции всех основных групп общества в контексте их причастности к событиям 1917 года.
Дворянство
В истории не зафиксировано «низовых» революций. Мы уже вспоминали, что низы не могут победить элиту, если она не разделена. Элита была по преимуществу дворянской.
Дворянство как сословие, безусловно, не было революционным классом. Напротив, оно традиционно рассматривалось как опора трону и было таковым. Ключевыми идеями, определявшими воспитание и, как следствие, менталитет дворян, были служение Родине, защита Отечества, следование кодексу чести, нравственному долгу, верность присяге, приумножение славы своего рода, ответственность перед предками и потомками, следование церковным заповедям, субординация и дисциплина[425]. Князь Сергей Трубецкой вспоминал, как с детских лет «всегда слышал, что все должны как-то «служить» России»[426]. Сословие, что бы о нем ни говорили, сохраняло благородство, наследственную верность монархии, было настроено весьма патриотично, и, как подчеркивал философ Георгий Федотов, видело «в государстве средоточие национальной жизни, воплощение отечества»[427]. Но это, конечно, в целом, существовали весьма серьезные исключения.
Главным общим кошмаром дворянства являлось осознание растущей опасности исчезновения его как сословия. Хотя сам этот слой появился исторически, и в мире есть немного стран, где без него удалось обойтись, над ним витал дух отживания и обреченности. Все без исключения левые партии включили в свои программы лозунги ликвидации дворян как главного эксплуататорского класса. Либералы обвиняли их в мракобесии, невежестве, несостоятельности. «Дворянская фуражка с красным околышем, которую еще иногда носили помещики в глухих местах, многим представлялась символом захолустной заносчивости, дикости, отсталости»[428], — замечала наблюдательная Тыркова-Вильямс. Правительственная политика, направленная на активизацию земства, дворянского в своей основе, воспринималась как заранее обреченная на неудачу затея. «Русское дворянство после реформ Александра II и начавшейся демократизации русской жизни в политическом смысле было мертво, — писал историк Георгий Вернадский. — Попытка снова ввести его в политическую жизнь была попыткой вдохнуть жизнь в бездыханное тело»[429]. В похожих терминах роль дворянства описывали восходящие буржуазные круги. «Жизнь перешагнет труп тормозившего его сословия с тем же равнодушием, с каким вешняя вода переливает через плотину»[430], — писала принадлежавшая Павлу Рябушинскому газета «Утро России». Дворянство все больше ощущало себя в собственной стране, как во вражеском окружении. По понятным причинам дворянство не спешило превращаться в труп, хотя все больше утрачивало свои доминирующие позиции в модернизирующемся обществе.
Важно подчеркнуть, что в начале XX века дворянства как
После освобождения крестьян от крепостной зависимости привилегированное сословие теряло свои земли, а с ними и экономические позиции. Землевладение дворян с 1861 по 1915 год сократилось более чем в два раза — с 87 до 42 млн десятин. Причем 84 % из них принадлежало всего 18 тысячам крупных землевладельцев. Всего же нате 107 тысяч дворян, у которых еще сохранялась земля, приходилось около 8 % пашни[431]. Занятие землей все больше становилось дурным тоном. «Для меня всегда оставалось загадкой, почему моих родственников и других людей из моего окружения не интересовали сельскохозяйственные проблемы России»[432], — недоумевала великая княжна Мария Павловна-младшая. Хотя это было довольно понятно: в основе лежали отсутствие у дворянства необходимых агрономических и экономических познаний, нерасчетливость, полупрезрительное отношение к систематическому труду и труженику. «Дворянство видело в своих вотчинах чистую обузу: из разорительных опытов рационального хозяйства выносило лишь отвращение к этому грязному делу»[433], — писал Федотов. Еще один немаловажный фактор оскудения отмечал Сергей Трубецкой: «Много дворянских семей разорилось от ставшего им непосильным хлебосольства, от которого они не могли отказаться»[434]. Не более трети дворян продолжало жить в деревне, и их культурно-просветительная функция в отношении крестьянства сходила на нет. Они переставали быть хозяевами, покровителями и контролерами за поведением деревни.
Часть дворян устремилась в бизнес, однако весьма небольшая. Они продолжали испытывать пренебрежение к экономике как таковой, к нуворишам-выскочкам, к буржуазности и к «чумазым лендрордам». Предпринимательство в аристократической среде (Оболенские, Урусовы, Бобринские, Юсуповы, Долгорукие) было скорее исключением, чем правилом. Среди владельцев 50 крупнейших московских предприятий было только 5 дворян — и 29 потомков крестьян. Дворяне все больше рассматривали предпринимателей как угрозу не только их материальному, но и социальному статусу.
До самой революции дворянство сохранило за собой почти полную монополию на высшее государственное управление. В правительстве, среди губернаторов и земских начальников недворян не было. Верхние ранги на госслужбе — более чем на 80 % — принадлежали именно потомственному дворянству Однако усложнение государственного управления, диктуя предпочтение образованности над происхождением, вытесняло дворян и из административного аппарата. Выходцы из потомственного дворянства составляли уже менее трети среди всех классных чиновников. В офицерском корпусе их доля сократилась с почти 3/4 в середине XIX века до менее 37 % в 1912 году[435].
Земским и городским самоуправлением, как, естественно, и дворянскими собраниями, тоже руководило исключительно дворянство, однако та его часть, которая не была социально наиболее благополучной. «Крупнопоместное дворянство в большинстве своем проживало в городах и столицах, — поясняет глубокая саратовская исследовательница дворянства Екатерина Баринова. — Оно утрачивало связи с местной жизнью, доверяя свои имения управляющим. Дворяне, занимающиеся предпринимательской деятельностью, не находили нужным тратить драгоценное время на дворянские собрания»[436]. Мелкопоместные постепенно теряли земельный ценз, необходимый для участия в местной дворянской политике. По этой причине наиболее политически активным на местном уровне было среднепоместное дворянство, боровшееся за место под солнцем, прежде всего с крупными помещиками и буржуазией.
Значительная часть дворянства по образу жизни, мыслей, уровню доходов уже мало чем отличалась от интеллигенции. Это означало чрезвычайно болезненную потерю статуса. Уважающий себя дворянин считал интеллигентов людьми более низкого сорта, «недостаточно воспитанными», презирал сам этот термин и никогда не применял его к себе[437]. И дело было далеко не только в термине. Иван Солоневич подчеркивал: «Такие дворяне, как А. Кони, или Л. Толстой, или Д. Менделеев, или даже А. Керенский, шли в «профессию», которая иногда оплачивалась очень высоко, но которая никак не могла оплатить ни дворцов, ни яхт, ни вилл в Ницце, ни даже яхт-клуба в Петербурге. Это было
Столь очевидная социальная дифференциация дворянства приводила к весьма пестрой палитре взглядов внутри сословия. Тот же Солоневич не без иронии давал любопытную классификацию дворянства, которое, по его мнению, «разделилось на две части: дворянство кающееся и дворянство секущее.
Кадры революционеров поставляли «кающиеся» дворяне. Кстати, справедливости ради следует заметить, что этот термин задолго до Солоневича использовал народник Николай Михайловский. А другой народник — Петр Лавров — описывал этот типаж словами о необходимости «заплатить долг народу». Дворянское в своей основе земское движение, как мы видели, дало толчок революционной смуте 1905 года. Именно эта часть знати поставляла основные кадры для российской либеральной оппозиции, особенно в начале царствования Николая II. В среде дворян, близких к интеллигенции по мироощущению, был силен уже не столько либерализм, сколько социализм: Герцен, Бакунин, князь Кропоткин, Лавров, Плеханов, Керенский, Ленин, возглавлявшие наиболее радикальные партии и течения социалистического и анархистского толка.
Но удивительнейшая особенность русской революции заключалась даже не в этом. А в том, что ее приближению способствовали представители самых верхов российской аристократии, включая даже некоторых представителей императорской фамилии. Казалось, им бы не знать, что любая революция есть кладбище аристократий. Что, способствуя или не препятствуя падению царя, они обрекают на гибель себя, что в реальности и произошло. Но факт остается фактом. В основе оппозиционности внутри царской семьи лежало уже отмеченное разочарование в венценосной чете.
Что объединяло великих князей и мелких помещиков — это недовольство рядом аспектов политики Николая II, причем аспектов ключевых. Первым объектом общедворянского возмущения стал Сергей Витте, в отношении которого существовало твердое мнение, что он смотрит на сословие «как на паразитов, пользующихся неоправданными привилегиями»[441]. Витте обвиняли за антидворянскую аграрную политику, попустительство мятежникам в 1905 году, излишний либерализм, Манифест 17 октября 1905 года, результаты выборов в первую Государственную думу и парламентаризм как таковой. Дворянство возмущали отсутствие контроля с его стороны за отбором депутатов от крестьян, которые получили наибольшее количество мандатов в I и II Думах и непривычный радикализм парламентариев, от деятельности которых ничего хорошего высшее сословие не ожидало. Отношение мало изменилось и тогда, когда дворянство составит половину депутатского корпуса: 46 % мест в третьей Думе и 53 % — в четвертой. Заметим, что именно IV — дворянская в большинстве своем — Дума пойдет на штурм верховной власти.
Еще хуже было отношение дворян к Столыпину. Говорили, что Александр II с отменой крепостного права отобрал одну половину земли, а Столыпин забирает вторую. Вот свидетельство руководителя Петербургского охранного отделения Герасимова: «Прежде всего, пришлось преодолевать сопротивление великокняжеских кругов, высказавшихся против отчуждения кабинетских и удельных земель. Государь поддерживал в этом вопросе Столыпина и лично говорил в его пользу со всеми великими князьями. Упорнее других сопротивлялся великий князь Владимир Александрович, не сдававшийся на убеждения царя»[442]. Столыпинская аграрная реформа не имела ни малейшей поддержки со стороны дворянства, если не считать его безземельную кающуюся часть. Исключительно негативное отношение вызвали законопроекты по реорганизации местного самоуправления и суда, которые были призваны допустить крестьян-собственников к земской работе. «Особое возмущение дворянства вызвало намерение Столыпина заменить уездных предводителей, фактически восполнявших отсутствие уездного административного звена, коронными начальниками уездов, ликвидировать скомпрометировавший себя институт земских начальников… а также ввести в качестве низшего административно-общественного звена всесословную земскую волость и ликвидировать волостные крестьянские суды, заменив их мировыми судьями»[443], — пишет историк А. П. Корелин. В этом усматривалось непростительное умаление роли уездных предводителей, которых всегда было принято рассматривать как красу и гордость дворянства.
Трудно не согласиться с Екатериной Бариновой, которая пишет: «Дворянство ратовало за сохранение привычного жизненного мира, а во всех изменениях, трансформациях общества обвиняла власть»[444]. Чувство сословной обиды за отсутствие сочувствия и недоверие не только растет, но и культивируется, и всячески выставляется напоказ. Супруг Витте и Столыпина в салонах не принимали. Хотя особа императора в сознании абсолютного большинства дворян по-прежнему вызывала верноподданнические чувства, сила этих чувств очевидно ослабевала. В мемуарах очень большого количества русских дворян Николай II представал как слабый царь.
Хорошим индикатором изменения настроения сословия может служить деятельность Объединенного дворянства. Оно возникло только в 1906 году, хотя разговоры о создании общесословной организации шли давно. В борьбу за сплочение класса вступили и либералы, и консерваторы, последним досталась победа. Первый Съезд уполномоченных губернских дворянских обществ (так официально называлось Объединенное дворянство) состоялся в мае 1905 года, когда его участники еще не отошли от последствий раскрепощенной активности русского крестьянства и больше всего были озабочены поиском путей спасения гибнущего сословия. Съезд провозгласил создание организации, устав которой ставил основной целью «объединить Дворянские общества, сплотить дворянство в одно целое для обсуждения и проведения в жизнь вопросов интереса общегосударственного, а равно сословного». Съезды состояли из уполномоченных от губернских дворянских собраний, избиравшихся на три года, позднее к ним добавились губернские предводители обществ, вошедших в объединение, и избранные от дворянства члены Государственного совета. Исполнительным органом Объединенного дворянства был Постоянный совет, председателем которого до 1912 года оставался граф Бобринский. Затем короткое время им руководил московский губернский предводитель Самарин, уступивший свое место крупному екатеринославскому землевладельцу Ананию Струкову[445].
Политическая платформа Объединенного дворянства была промонархической, однако неизменно включала в себя критику любых реформ как преждевременных, ведущих к демократизации, которая, в свою очередь, угрожает государственным устоям. Водоразделом для организации, как и для всей страны, стал август 1915 года. В день создания думского Прогрессивного блока Струков направил письма Горемыкину, в котором прозорливо возмущался тем обстоятельством, что «передаваемые прессой во все концы страны левые речи, некоторые заключения столичных совещаний и злоупотребление печатным словом являются предвестниками новых смут с целью изменения государственного строя страны. Только незыблемость основ существующего порядка в соединении с твердой единой правительственной властью в центре страны и на местах, врученной Государем лучшим преданным ему и осведомленным людям из обширного русского общества, оградит страну от шатания мыслей и внутренней смуты»[446]. Реакция на демарш Струкова было сильной и разноплановой — от полной поддержки до немедленных решений нескольких губернских дворянских собраний — полтавского, костромского, петроградского — приостановить свое членство в Постоянном совете.
Несколько активных деятелей Объединенного дворянства — граф Олсуфьев, Владимир Гурко, Павел Крупенский, Владимир Львов — вошли в состав Прогрессивного блока. «Только такие слепые и глухие ко всему совершавшемуся люди, как столпы крайне правых, вроде Струкова, Римского-Корсакова и др., могли думать, что замалчиванием можно спасти положение, но люди, глубже вникнувшие в события, ясно видели, что без очищения верхов, без внушения общественности доверия к верховной власти и ее ставленникам спасти страну от гибели нельзя»[447], — объяснял свою позицию Гурко. На Струкова пошла настоящая травля в прессе. К марту 1916 года уже 13 губернских дворянских обществ заклеймили его за чрезмерность верноподданнических чувств. Дальше будет еще интереснее: Объединенное дворянство поддержит борцов с самодержавием.
Вопрос о том, зачем дворянство в наиболее активной своей части приближало свою гибель, волновал многих историков революции. Один из них, по имени Лев Троцкий, приходил к такому заключению: «Острота и безответственность аристократической оппозиции объясняется исторической избалованностью верхов дворянства и невыносимостью для него его собственных страхов перед революцией. Бессистемность и противоречивость дворянской фронды объясняется тем, что это оппозиция класса, у которого нет выхода. Но, как лампа, прежде чем потухнуть, вспыхивает ярким букетом, хоть и с копотью, — так и дворянство, прежде чем угаснуть, переживает оппозиционную вспышку, которая оказывает крупнейшую услугу его смертельным врагам»[448]. Красиво, хотя и мало что объясняет. На мой взгляд, важно то, что российское дворянство как сословие мало представляло себе природу политического и не очень знала народ. Она не вполне представляла, к чему может приводить слом режима во время мировой войны в стране, состоящей из не слишком образованных крестьян, вооруженных для целей этой войны.
Конечно, в среде высшей аристократии и дворян было и множество последовательных сторонников царя. И в целом дворянство как класс, в отличие от многих его представителей, не было в самых первых рядах сокрушителей монархии. Оно не совершало революцию. Оно стало ее самой большой жертвой. После России, конечно.
Буржуазия
Февральскую революцию в марксистской историографии называли буржуазной или буржуазно-демократической. Так, может, буржуазия сыграла в ней решающую историческую роль?
На рубеже XIX–XX веков торгово-промышленная элита, буржуазия — главная сила модернизации на Западе — в России политически о себе не заявляла, оставаясь, скорее, классом в себе. Политическая активность бизнеса, проявившаяся довольно поздно, по своему размаху уступала активности ряда других социальных групп, включая даже дворянство. Предпринимательский класс был крайне немногочисленным. По переписи 1897 года, во всей европейской России насчиталось 156 тысяч почетных граждан и 116 тысяч купцов, которых с полным основанием можно отнести к предпринимателям. Но при этом по степени концентрации капитала, монополизации производства, накопления огромных состояний в руках крупнейшей бизнес-элиты страна наша превосходила все известные мировые аналоги.
В 1913 году 54 % всего пролетариата приходилось лишь на 5 % промышленных предприятий с числом занятых не менее 500 рабочих. Широкая волна монополизации пошла после кризиса 1900–1903 годов, причем первоначально в легкой, фарфорово-фаянсовой, пищевой промышленности. Затем под вывеской акционерных обществ, товариществ для торговли стали возникать крупные синдикаты и во многих других отраслях экономики: «Продамет», «Продуголь», «Кровля», «Гвоздь», «Проволока», «Медь»[449]. Начали создаваться крупные холдинг-компании, сосредоточивавшие контрольные пакеты акций многих предприятий, причем чаще всего такие холдинги — Нефтяной трест, Табачный трест — регистрировались за границей. Общее число монополий к началу войны достигало двухсот, и они охватывали свыше 80 видов продукции. «Продамет» давал 88 % сортового железа страны. «Продуголь» и связанные с ним синдикаты — 75 % угля, три группы контролировали более 60 % нефтедобычи. На семь крупнейших коммерческих банков приходилось 55 % собственных капиталов банков и 60 % от их общих оборотов[450]. В России было много очень состоятельных людей.
Огромную роль играло государственное предпринимательство. При всем аристократическом снобизме, присутствовавшем в императорской фамилии в отношении бизнесменов, нельзя сказать, что ей совсем уж были чужды веяния материального мира. Царю принадлежало несколько предприятий, из которых крупнейшими были Нерчинские и Забайкальские золотые прииски, которыми управлял специальный Кабинет. Великий князь Николай Михайлович владел многострадальными минеральными водами «Боржоми». Многие монополии создавались с большим или решающим государственным участием. Достаточно большим был переток в бизнес из госаппарата (гораздо меньше — обратно). Такие крупнейшие бизнесмены, как Путилов, Вышнеградский, Давыдов, Коншин, были выходцами из правительственных учреждений. Очевидно, что это создавало широкое поле для конфликта интересов, коррупции, фаворитизма, тем более что важным источником инвестиций в стране выступали государственные заказы. Другим таким источником были зарубежные компании и банки, на долю которых приходилось до 59 % от всех прямых и портфельных инвестиций в начале 1910-х годов.
Русская буржуазия никогда не имела опоры в народе, который рождал ее из своей среды, но откровенно не любил и не ценил. Отсутствовало понимание необходимости и полезности частнопредпринимательской деятельности. В начале XX века по инициативе Московского педагогического музея был проведен опрос учащихся гимназий, городских училищ и сельских школ на темы: на кого вы хотите быть похожими и какая профессия вам нравится. Среди гимназистов с большим отрывом лидировали писатели и персонажи их произведений (70 %), среди деревенских детей — родители, родственники и знакомые (81 %), в городских училищах нравились и те, и другие. Кто-то называл исторических героев, современных общественных деятелей, изобретателей. Но везде на последнем — 26-м месте — оказались «богачи». Материальный успех вообще не являлся частью ценностной системы молодых горожан, проявляясь только в крестьянском сознании[451]. Полагаю, подобное отношение объяснялось и особенностями российской интеллектуальной культуры, дворянской литературы, антибуржуазных в своей основе, и особенностями бизнеса, который не всегда демонстрировал образцы высокой предпринимательской этики.
Историк Сергей Ольденбург, вынужденный после революции эмигрировать, отмечал: «Под влиянием марксистских теорий интеллигенция считает предпринимателей «эксплуататорами»; она готова служить им за жалования, подчас даже очень высокие, но она не хочет сама браться за предпринимательскую деятельность. Считается, что честнее быть агрономом на службе земледельческого земства, чем землевладельцем; статистиком у промышленника, чем промышленником»[452]. Впрочем, подобное отношение сложилось задолго до марксизма и разделялось далеко не только марксистами. «В России вся собственность выросла из «выпросил», или «подарил», или кого-нибудь «обобрал», — подмечал самобытный мыслитель, властитель интеллигентских дум Василий Розанов. —
И в чем-то он был прав. Частнопредпринимательский класс, как и сейчас, был болен детскими болезнями первоначального накопления, высвобождения собственности из рук еще недавно всеобъемлющего государства. Ленин тоже не сильно кривил душой, когда писал: «В русском капитализме необъятно сильны еще черты азиатской примитивности, чиновничьего подкупа, проделок финансистов, которые делят свои монопольные доходы с сановниками»[454]. В сознании людей свободное хозяйство не получало защиты против аристократической, интеллигентской и социалистической критики.
Поэтому не случайно, что в беспорядках 1905 года (которые в советское время тоже относились к разряду буржуазно-демократических революций) был очень силен не только антиправительственный, но и антикапиталистический элемент. Буржуазия не играла роли в развязывании протестной активности, пострадала от забастовок и лишь по ходу дела пришла к мысли о необходимости прибегнуть к политическим действиям. Первые партии, которые заявили себя защитниками интересов бизнеса, возникли только осенью-зимой 1905 года: прогрессивно-экономическая, умеренно-прогрессивная, торгово-промышленная, партия правового порядка, Всероссийский торгово-промышленный союз, Союз 17 октября. Они оформили блок, который весной следующего года баллотировался на выборах в Думу — и потерпел оглушительное поражение, проведя только 16 своих депутатов, из которых 13 были октябристами (для сравнения, победившие кадеты получили 179 мест). «Большинство предпринимательских политических союзов после провальных выборов прекратило существование, частью самоликвидировавшись, частью войдя в состав партии октябристов»[455].
В стране возникло более трехсот общественных организаций предпринимателей, многие из них спонсировали газеты, вели просветительскую деятельность. Партия октябристов, в которой, правда, были представлены и другие элитные слои, являлась безусловной выразительницей предпринимательских интересов, а в столыпинские времена была недалека от того, чтобы носить титул партии власти. В состав ее руководящих органов входили такие крупные бизнесмены, как братья Рябушинские, Нобель, Авдаков, Мухин, Четвериков и даже сам мэтр ювелирного дела Карл Фаберже. Чисто предпринимательскую политическую структуру долго не удавалось создать. Только в самый канун революции 1917 года Павел Рябушинский сформирует Всероссийский торгово-промышленный союз с целью координации деятельности основных бизнес-ассоциаций.
После 1905 года предпринимательский класс станет все активнее проявлять политические амбиции, формулировать перед правительством свои интересы, выражать недовольство режимом. И поучаствует в лице своих ярких представителей в его свержении.
Даже крупнейшая буржуазия России была неоднородной. Главный водораздел проходил между петербургской и московской группами. Столичная отличалась гораздо большей ориентацией на связи в правительственных кругах, обеспечивавшие государственные заказы, на зарубежные инвестиции, еврейский капитал. В Петербурге среди олигархов весьма характерен был тип европейского банкира, получившего западное образование, в предпринимательской среде было немало иностранцев. Бизнес-элита столицы предпочитала договариваться с властью, а не бороться против нее.
Во второй столице все было иначе. «В Центральном промышленном районе во главе с Москвой преобладали «хозяйственные мужики», православные и старообрядцы, благодаря предпринимательским занятиям прошедшие путь от крестьян и посадских людей до фабрикантов и банкиров, подчас отмеченные пожалованием дворянского достоинства»[456], — подчеркивает Юрий Петров. Московский предпринимательский класс сохранял многие патриархальные черты, в нем было больше старообрядцев с домашним воспитанием, чем выпускников западных бизнес-школ. Чувствовалось влияние православной традиции, которая была и остается ближе к раннехристианскому не-стяжательству, нежели, скажем, католическая или, тем более, протестантская. Павел Бурышкин, старшина Московского биржевого общества, крупнейший торговец мануфактурой, отмечал, что само отношение к делу было «несколько иным, чем на Западе. На свою деятельность смотрели не только и не столько как на источник наживы, а как на выполнение задачи, своего рода миссию, возложенную Богом или судьбой»[457]. Но миссию свою они тоже видели по-разному, особенно, когда дело касалось политики.
Среди предпринимателей-старообрядцев были сторонники черносотенного Союза русского народа. Можно назвать крупного хлебопромышленника Николая Бугрова, который являлся также лидером беглопоповцев — старообрядцев, «приемлющих священство, переходящее от господствующей церкви». Он содержал нижегородскую газету «Минин» и на выборах в Думу неизменно пользовался поддержкой черносотенцев.
Из той же среды старообрядческого бизнеса шла финансовая поддержка большевистских организаций, которые через Максима Горького получали деньги от текстильного короля Саввы Морозова, нефтеторговца Дмитрия Сироткина и… того же Бугрова[458]. Они полагали, что смогут манипулировать радикалами, как пешками, в своих интересах, а потому помогали Ленину издавать «Искру» и содержать школу подрывной деятельности на острове Капри.
Однако куда более серьезный вес и политическое влияние приобрела группа молодых бизнесменов, в которой поначалу первую скрипку играл Павел Рябушинский. В представлении членов его кружка, среди которых были очень популярны идеи славянофильства, самодержавное государство попрало земское начало и ввергло страну в крепостничество. Необходимо совместить дониконовскую культурно-религиозную традицию с современным капитализмом, чтобы положить конец «петербургскому периоду русской истории»[459]. Молодые московские капиталисты были уверены, что в России грядет век господства буржуазии. Рябушинский убеждал: «Нам, очевидно, не миновать того пути, каким шел Запад, может быть, с небольшими уклонениями. Несомненно одно, что в недалеком будущем выступит и возьмет в руки руководство государственной жизнью состоятельно-деятельный класс населения»[460]. Для наступления светлого будущего требовалось избавиться от мешавшего самодержавия и в патерналистском духе обеспечить единение хозяев предприятий и рабочего класса.
«Текстильные фабриканты и финансисты из промышленников, которые олицетворяли развитие российского капитализма «снизу», к исходу XIX века доросли до новейших технологий и финансовых форм предпринимательской деятельности, — констатирует Юрий Петров. — Эта группа, воплощение русского национального капитала, отличалась и наибольшей активностью в общественно-политической жизни России. В начале XX в. московская буржуазия в лице своих лидеров А. И. Гучкова, П. П. Рябушинского, А. И. Коновалова стала подлинным идейным вождем предпринимательского класса страны»[461].
С 1908 года в особняках Рябушинского на Пречистенке и Коновалова на Большой Никитской проходят регулярные «экономические беседы», получавшие широкий общественный резонанс, в которых принимают участие ректор Московского университета Мануйлов, один из лидеров Союза освобождения Максим Ковалевский, правовед Котляревский, видные мыслители Петр Струве и Сергей Булгаков. На деньги Рябушинского выходит «Утро России», одна из наиболее ярких и злых оппозиционных газет. Из этой группы выйдут предприниматели, которые будут готовить заговор по свержению царя, а затем войдут в состав Временного правительства. Прежде всего, в этой связи заслуживают быть названными лидер октябристов, представитель крупнейшей банкирской семьи Александр Гучков и хлопчатобумажный фабрикант Александр Коновалов. Позднее к ним присоединится богатейший киевский сахарозаводчик Михаил Терещенко. Всех их объединяло блестящее западное образование, принадлежность к масонским ложам, думским фракциям октябристов и прогрессистов и ненависть к действовавшей российской власти. Для ее свержения они не пожалеют ни денег, ни сил.
Бизнес все более резко формулировал свои интересы, носившие вполне политизированный характер. Он требовал уравнять свои налоговые условия с дворянством, которое по-прежнему пользовалось привилегиями, ослабить правительственную регламентацию предпринимательской деятельности, ликвидировать или сократить казенное хозяйство. На VIII съезде предпринимателей в 1914 году Павел Рябушинский возмущался, что нужно ездить в Петербург «на поклон, как в ханскую ставку», и обещал, что «наша великая страна сумеет пережить свое маленькое правительство». Гужон осуждал климат для бизнеса в стране и грозил выводом капитала: «Если торговля и промышленность будут находиться под гнетом полиции или полицейской идеи, то в России делать будет нечего»[462].
В начале Первой мировой войны бизнес продемонстрировал патриотические настроения, активно способствовал переводу экономики на военные рельсы. Под руководством Гучкова он принял активное участие в формировании военно-промышленных комитетов, земских и городских союзов (Земгор), взявшихся оказывать всестороннюю помощь фронту. Однако именно эти организации, как мы увидим ниже, и станут одним из важнейших инструментов дестабилизации императорской власти.
За годы войны у предпринимателей накопится масса претензий, главной из которых станет заметное увеличение роли государства в управлении военной экономикой, что имело практическим следствием обострившуюся конкуренцию за оборонные заказы между казенными и частными предприятиями, а также национализацию ряда ключевых промышленных предприятий. Прекратил свое существование Продуголь после того, как его главный клиент — железнодорожное ведомство — начало напрямую договариваться со входившими в этот синдикат поставщиками. Государство фактически монополизировало распределение угля в стране. Начались государственные инвестиции в новую нефтедобычу в объемах, которые заставили всерьез забеспокоиться даже фирмы Нобеля и других крупнейших производителей углеводородов. Несмотря на решительные протесты Союза съездов представителей металлообрабатывающей промышленности, развернулось масштабное строительство новых казенных заводов.
Серьезный урон был нанесен двум крупнейшим финансово-промышленных группировкам страны. Группа Русско-азиатского банка, тесно связанная с французским капиталом, потеряла самый крупный бриллиант в своей короне — Общество Путиловских заводов, которое было национализировано. За ним последовали заводы Русско-Балтийский, Невский, Владимирский пороховой, Посселя — и группа распалась. Похожая судьба выпала группе, возглавляемой Петербургским международным банком. Ее Выскунские заводы были переданы министерству путей сообщения, строящийся пушечный завод в Царицыне выкупила казна, она проиграла борьбу за заказы на изготовление снарядов казенному Пермскому заводу.[463] «Непрерывное, упорное наращивание государственного промышленного производства… с еще большим напряжением продолжалось после 1914 г. — пишет Владимир Поликарпов. — При этом власть не останавливалась перед бесцеремонным ущемлением интересов банковско-промышленных группировок, ликвидацией важных центров монополизации»[464].
Следует заметить, что точно так же поступали все другие правительства воюющих стран. Нигде это буржуазии, лишавшейся как минимум упущенной прибыли, не нравилось. Но где-то она это терпела, понимая, что так нужно для целей обороны. А в Российской империи такое ущемление предпринимательских свобод в условиях войны было воспринято многими бизнесменами как очередное проявление козней ненавистного самодержавия. Как отмечал начальник Петроградского охранного отделения Константин Глобачев, «русская торговля до того привыкла пользоваться всякими покровительственными мерами со стороны Правительства, что даже в периоды своего расцвета не забывает просить всякого рода льгот, субсидий и пр. Конечно, в тяжелую годину торговцы нахлынули толпами на министерства и завалили своими жалобами все канцелярии»[465]. У бизнеса были основания для недовольства властью.
У власти тоже были основания для недовольства бизнесом. Охранное отделение изучило, кто оставлял деньги в неприлично подорожавших столичных ресторанах, и выяснило: «Две трети счетов выписаны на имена инженеров и поставщиков припасов в действующую армию, а остальное приходится на «королей» мяса, муки, рыбы и т. д.» Глобачев жаловался начальству: «Война заставила сжаться до крайности всех: и дворянина, и чиновника, и рабочего, и крестьянина, но она же выдвинула группу хищников, пользующихся пока безнаказанностью и рвущих у большинства их куски хлеба. Сейчас наступило время господства интернационального афериста, полукупца, полумошенника, ловко балансирующего между миллионом и скамьей подсудимых… Петроград испытал на себе все зло бирж, которые, пользуясь покровительством администрации, позволяли себе самые бессовестные сделки, утаивая прибывшие товары, представляя фальшивые счета о проданных продуктах лазаретам, получая вне очереди городские грузы и перепродавая их в частные руки»[466]. Стоит ли удивляться, что во время войны восприятие бизнеса населением только ухудшилась. Его обвиняли в получении сверхприбылей на оборонных заказах, во взвинчивании цен на продукты питания и предметы первой необходимости, в выводе капиталов за границу… Кому война, а кому — мать родна.
При этом ответственность за все это безобразие люди в массе своей адресовали верховной власти. Такому восприятию способствовали и сами политически активные капитаны отечественной частной экономики, которые содействовали вскипанию недовольства столичных масс. Зачем они это делали? Тыркова-Вильямс, хорошо знакомая со всеми олигархическими спонсорами революции, объясняла, что они «о пожаре не думали, а если и думали, то по-детски воображали, что огонь только выжжет язвы старой России»[467]. У них будет момент триумфа. Но продлится он совсем недолго: для кого-то несколько недель, для кого-то несколько часов. Свержение монархии приведет к быстрому вытеснению на обочину жизни активно добивавшихся этого представителей российской буржуазии. Как с грустью заключит Рябушинский, «удержать лавину они, конечно, не смогли, и старый русский купец хозяйственно погиб в революции так же, как погиб в ней старый русский барин»[468].
Георгий Федотов писал, что «марксисты, уверенные в буржуазном характере грядущей революции, отвели буржуазии в ней красный угол. Они напрасно ждали почетного гостя. Революционный пир, очевидно, не прельщал русского купечества, привыкшего к иным яствам. Когда пришла революция, буржуазия сыграла в ней лишь страдательную роль. Она дала свое злосчастное имя, как позорное клеймо, для всей коалиции погибающих классов»[469].
Интеллигенция
В русском языке термин интеллигенция никогда не имел точного значения[470]. Хотя, как уверяют все современные зарубежные словари и энциклопедии, интеллигенция — российский феномен. Сам этот термин во второй половине XIX века вышел из употребления на Западе, вытесненный понятием «интеллектуал», но, напротив, приобрел популярность в России. В советское время интеллигенцией стали называть всех лиц умственного труда. Но сто лет назад слово использовалось для обозначения того слоя образованной элиты (точнее даже — контрэлиты), которая противопоставляла себя правящим кругам, представителям консервативно-охранительной идеологии.
Этимология понятия осталась в памяти «бабушки русской революции» Екатерины Брешко-Брешковской: «Насколько я помню, именно в шестидесятые годы ведущие писатели впервые воспользовались словом «интеллигенция» для обозначения тех просвещенных умов, которые искали в гуманистических идеалах и беспристрастной справедливости решение классовых проблем и исключали из социальных конфликтов всякий шовинизм, мстительность и предрассудки. Эти люди, стремившиеся к знанию как к источнику истины, а не как к средству для достижения личных успехов, стали известны как «интеллигенты»»[471]. Очень точно схватил современное ему использование понятия «интеллигенция» известный экономист и историк Михаил Туган-Барановский, который дослужится до поста министра финансов в Украинской центральной раде: «Под интеллигенцией у нас обычно понимают не вообще представителей умственного труда… а преимущественно людей определенного социального мировоззрения, определенного морального облика. Интеллигент — это «критически мыслящая личность» в смысле Лаврова — человек, восставший на предрассудки и культурные традиции современного общества, ведущий с ними борьбу во имя идеала всеобщего равенства и счастья. Интеллигент — отщепенец и революционер, враг рутины и застоя, искатель новой правды»[472].
Итак, чем же русский интеллигент отличался от интеллектуала в западном понимании? Интеллектуал искал пользу, предлагал продукт своего труда и пытался его капитализировать. Интеллигенция искала справедливости. Интеллектуал всегда был, в худшем случае, нейтрален по отношению к государству, пытаясь использовать его в своих целях. Интеллигенция в России была откровенно антигосударственной. Нигде в мире интеллектуалы («мы») так не противопоставляли себя власти («они»), как в России. Интеллигенция не думала о том, чтобы улучшить, модернизировать государственный строй, — она стремилась его свергнуть.
Откуда такие настроения? Может, от невыносимых жизненных условий, на которые интеллигенция неизменно жаловалась? Вряд ли. Она была слоем весьма тонким — около 0,36 % населения, — достаточно привилегированным и не обездоленным. «В России был большой спрос на образованных людей, — подтверждала Ариадна Тыркова-Вильямс. — Русская молодежь, окончив высшую школу, стазу становилась на ноги, была обеспечена хорошим заработком. Горькой интеллигентской безработицы, через которую с трудом пробирались дипломированные французы, англичане, немцы, русские почти не знали… народились новые газеты, журналы, издательства. Появились тучи новых тем, полчища новых читателей… Спрос на журналистов, писателей, карикатуристов не был еще небывалым»[473]. Может, распространению антивластных настроений способствовала сама власть, не подпускавшая оппозиционных интеллигентов к административной деятельности, что превращало их в антисистемную силу? Но ведь настоящий интеллигент никогда к этой деятельности не стремился, напротив, считал для себя зазорным служить ненавистному режиму.
В генезисе российской интеллигенции огромную роль сыграла та часть российской интеллектуальной традиции, которая исходила из порочности и несправедливости российских порядков: от Радищева и старших славянофилов (Хомяков, Киреевский) до Гоголя и Достоевс
В основе этого лежало весьма неадекватное представление о человеческой природе. По словам известного писателя Владимира Короленко, «перед нами стоял такой общий и загадочный образ народа — «сфинкс». Он манил наше воображение, мы стремились разгадать его. Он представлялся как благодушный богатырь, сильный и кроткий»[475]. О той же иллюзии интеллигенции покаянно скажет после революции один из лидеров кадетов Василий Маклаков: «Она стала думать, что звериные свойства людей, эгоизм, высокомерие, презрение к низшим свойственны только среди меньшинства, то есть знатных, богатых и сильных, и что, наоборот, принадлежность к «униженным и оскорбленным» воспитывала в людях чувства сострадания, солидарности и в результате привычку друг за друга стоять. Это внушало надежду, что с упразднением социальной верхушки и переходом власти к прежним обиженным появятся другие приемы в управлении государством, а потому приблизится равенство и общее счастье»[476].
Но еще большее значение для мировоззрения российской интеллигенции, которое оказалось в основе своей если не западническим, то космополитичным и беспочвенным, имела трансплантация на русскую почву некритически заимствованных идей французских просветителей XVIII в. и немецких материалистов XIX в. Беда России заключалась в том, что у нас не было собственной прочной, многовековой интеллектуальной традиции, сложившихся научных школ. Русская интеллигенция, даже происходившая из дворянства, была, как правило, интеллигенцией в первом поколении, для которой все было ново и любопытно, а отечественная мысль не могла в полной мере это любопытство удовлетворить. Природа не терпит пустоты… Интеллигенция хваталась за заимствованные идеи с наивностью неофитов.