Брюхатенький, круглолицый, лысый до стеклянного блеска, невысокий ростом, в шеренге советских вождей Хрящев был столь велик, что множество худых, беспузых, сплошь волосатых смотрели на него с левого фланга социалистической демократии, как из глубокой ямы смотрят на небоскреб — почтительно задрав голову вверх до хруста шейных позвонков.
Приезд Большого Человека для нашей глухомани — событие неординарное, и было отчего забиться сердцам взволнованных провинциалов.
Главный минуты две любовался нашими изумленными лицами, потом сказал, обращаясь ко мне:
— Ты понял, какая задача ложится на газету? Что молчишь? Готовь предложения, как нам освещать историческое событие.
— Все просто, — сказал я. — В день приезда даем на первой полосе аншлаг самым жирным шрифтом: «Добро пожаловать, наш дорогой Никифор Сергеевич!» А чуть ниже указываем: «Ответственный редактор К.Зернов». Никаких словесных излишеств, зато полный успех обеспечен. Москва нас заметит.
— Всё? — оборвал Главный. — Высказался?
— Могу и еще…
— Хватит. Теперь послушай, что скажу я. Перво-наперво, никаких аншлагов. Выйдете от меня — рты запахнуть. Ничего не видели, ничего не слышали. Все должно оставаться тише воды ниже травы. Сами понимаете, не теща в гости к нам едет. Фигура! И дело имеет особую государственную важность. Вам я сообщил, потому что рекомендовал областному комитету нашей партии в число тех, кто будет освещать визит. Дальше. Завтра в обкоме закрытое совещание. Тебе там надо быть. Только не забудь рот сбрызнуть одеколоном. Чтобы не разило на весь город самогонкой.
— Константин Игнатьевич! — обиделся я по — серьезному. — Какая самогонка? Пью «Столичную». С белой головкой. И то медицинскую дозу. Провалиться мне на этом месте!
— Успеешь, — пообещал Главный. — Еще провалишься. У тебя медицина простая: две капли воды на стакан водки. Я знаю.
— Гы-гы! — проржал Лапшичкин.
Главный строго поглядел на него, и тот умолк.
— Главное, не забывайте о деле. Что во-первых, вы знаете. Что во-вторых, мне и самому толком еще не ясно. Поэтому надо быть в постоянной высокой боевой готовности. Ты, Юрий Савельевич, приготовь пленки побольше. В обкоме обещали достать «Кодак». Воспользуйся этим. Снимки сразу потребуются. И только отличные. Ясно?
— Запечатлел и закрепил, — отозвался Лапшичкин. — Хорошая бумага есть. Думаю, все будет ох кей. А вот вам, лично, Константин Игнатьевич, не завидую.
— Что так? — вопросительно вскинул брови Главный.
— Обстоятельства для вас, как для нашего политического руководителя, в густом тумане, — Лапшичкин говорил с очень умным видом, который бывает у тех, кто привык произносить глупости. — Мне что, я щелкнул, запечатлел и закрепил. А у вас? Композиция многоплановая. Условия освещения трудные. Как выбрать светофильтры? А? Тут помаракуешь!
За туманностью выражений маячило нечто сложное для понимания, хотя легко было догадаться, куда гнет Фотик.
— В чем-то ты, конечно, прав, но фильтры мы подберем, — сказал Главный спокойно. — Партия научила нас и не такие трудности преодолевать.
— Я уверен в этом, — вздохнул сочувственно Лапшичкин. — Но ведь не все так просто. Благо — вы большой политик…
— Ну-ну, — сказал Главный с подозрением. — К чему это?
— А к тому, Константин Игнатьевич, что как пошло всё после смерти товарища Сталина наперекосяк, так и жмем двумя колесами по кочкарнику. Ни ясного направления, ни прямых установок. Все «или-или». Как, помните, бывало? Писал, допустим, товарищ Сталин свой гениальный труд всех времен и народов «Марксизм и вопросы языкознания». Вся страна читала, проникалась проблемами, потом обсуждали, и всем становилось ясно: языковед академик Map, извините на резком слове, оказался так — ни с чем пирог. Один словарный запас и никакого лексикона. О чем тут спорить? Или писал товарищ Сталин свой новый гениальный труд «Экономические проблемы социализма». Мы одобряли его содержание, и снова всё становилось ясным. Основной закон социализма — это закон. Остальное — буржуазный субъективизм. Короче, все было четко и ясно, как на войне. Каждый боец знал задачу: ориентир один — печная труба, ориентир два — сухая береза. Подавал Генералиссимус команду: «Ориентир два — слева академик Map!» Мы: «Та-та-та!!» — и снесли под самый корень. «Ориентир один — справа кибернетика!» «Та-та-та!» — и в прах окаянную лженауку. А сейчас? Есть, в конце концов, у нас основной закон социализма или один субъективизм остался? Или вот: что есть кибернетика по новым историческим понятиям? Буржуазная лженаука или путь к вершинам будущего? Как вы ответите? Никаких конкретных указаний от партии. Мне, в конце концов, что. А вам? Э-ге!
В тепле и спертодушии редакторского кабинета Лапшичкин разомлел и градусы, дотоле свободно гулявшие в крови, довели его духовное состояние до высокой кондиции умственного напряжения. Глаза осоловели, голос стал спотыкаться. Главный это заметил и взглянул на часы.
— Уже поздно, Юрий Савельевич. Иди-ка домой. Завтра нас ждут большие хлопоты.
— Запечатлел, — сказал Лапшичкин и, чтобы перевести себя в вертикальное положение, оперся о край редакторского стола. — Закрепил и ухожу.
Стараясь держать прямую линию, он на негнущихся ногах дотопал до выхода и крепко сжал спасительную дверную ручку.
— До свидания, Константин Игнатьевич! Мы пошедши…
На лице Главного блеснул отсвет душевного удовольствия.
— Вот, смотри, — сказал он расчувствованно, — мужик вроде простой, звезд с неба не берет, в голове часто один вираж-фиксаж, а как формулирует! Будто сам сидел в редакторском кресле. Конечно, кое в чем он ситуацию заостряет, но в целом — прав. Увидишь, еще вернутся времена, когда мы снова станем бомбить языкознание…
Длинный телефонный звонок прервал его на полуслове. Трезвонил красный аппарат. Работал он, как я знал, только в одну сторону: сверху вниз, из обкома компартии от Первого секретаря к нашему Главному.
— На проводе, — сказал Главный, хватая трубку так, будто она обжигала. — Слушаю вас, Алексей Георгиевич. — А сам замотал мне головой: мол, давай, освобождай кабинет. Беседы с начальством по красному телефону всегда требовали конфиденциальности и велись с уха на ухо.
Пока я шел к двери, Главный торопливо докладывал:
— Нет, у меня никого. Были, ушли. Да. Инструктировал. Так точно. Могу прямо к вам. Так точно, еду.
Маховик событий разгонялся, набирал обороты. Барабанная дробь в оркестре нашей областной власти нарастала, начинала звучать тревожно.
РОНДО КАПРИЧИОЗО
Дед мой, Ерофей Елисеевич, человек трудящий, в деревне всеми уважаемый; по анкетам, которые ему приходилось заполнять, в недозволенной советской властью деятельности
Из всех знакомых деда по тем временам к интеллигенции можно было отнести только двоих — регента соборного хора Федора Ивановича Колесо и аптекаря Семена Абрамовича Мармерштейна. Тем не менее, материалов для глобальных обобщений деду вполне хватало.
Сказав «а», Ерофей Елисеевич говорил и «б»:
— В армии, господа товарищи-избиратели, как члены партии, так и беспартийные, в аккурат всё куда проще. Там обстоятельства целиком проистекают из амуниции…
Лишь в зрелом возрасте понял я всю глубину суждений деда. В самом деле, в армии обстоятельства проистекают от амуниции. Будь ты там кандидатом философских наук, профессором или членом-корреспондентом, но, если тебя определили стоять в строю простым ефрейтором, то хоть разорвись и лопни, а самое большое, что тебе доверят в философской области — это соединять пространство и время, копая канаву от порога казармы до часу дня. В редакциях советских и партийных газет разумность обстоятельств за неимением амуниции отсутствовала начисто. Оттого каждый член там сразу становился корреспондентом, а многие легко прорывались в гении. Причем в Союзе советских писателей было куда как проще. Там гении оказывались тихими и все сплошь являлись надомниками. Если они и жевали друг друга, то не выходя из собственных квартир с теплыми туалетами.
В газеты приходили гении отчаявшиеся и оттого воинственные. Они звенели мечами, едва завидев друг друга, в любое время года жаждали схватки. Сойдясь в одном редакционном коллективе, они бились насмерть, считая, что двум гениям под одной крышей места нет и быть не должно. А поедание слабого сильным — форма борьбы за жизнь.
Ареной, на которой вершились упорные поединки, проходившие под девизом «все на одного», были наши редакционные летучки.
О, летучки! Удивительное порождение административной изобретательности партийного руководства и любимое детище импотентной газетной братии! На них для обсуждения номеров, вышедших на минувшей неделе, собирались все, кто имел отношение к выпуску газеты.
Пользы делу такие обсуждения приносили ноль целых, столько же десятых и сотых, зато возбуждение в коллективе они создавали отменное и позволяли поддерживать постоянный накал разобщения творческого коллектива. Заведомо проигрывали в рукопашной те, кто работал. Кто не писал — тот на летучках оказывался вне всякой критики. На нет и суда нет. Обозреватели рассматривали только опубликованные в газете тексты, и уж будьте спокойны, они умели оценить чужой горькопотный труд по самым строгим меркам взыскательной критики!
Снимите с полки любой том собраний сочинений любого классика, и газетный обозреватель на летучке разнесет его так, что автор и дуэли ни с кем искать не станет — сам застрелится, только бы не дожить до разбора следующих томов.
Лучшие обозреватели, как я заметил, получались из тех, кто меньше писал сам, но больше всех знал, что в данный момент нужнее всего нашему обществу, или, что еще важнее, знал, чего в данный момент не надо было затрагивать вообще. В результате под копытами бесхвостой кобылы по имени «Критика» оказывались именно те, кто что-то писал, но чего-то не дотянул или в газетной спешке тянул, но чего-то не дописал.
Вот Вася Зайчик, наш партийный ответственно-безответственный редакционный кадр — заведующий отделом писем и массовой работы. Черт знает, какими ветрами его занесло на ухоженную ниву партийной советской журналистики, но он пустил на ней корни и взошел колючим стеблем чертополоха.
Поначалу, на заре комсомольской туманной юности, когда жизнь толкала бесталанного, но идейно выдержанного Васю со стула на стул по разным районным конторам от Заготзерна до Заготкожи, он научился класть красным карандашом и всё больше наискосок на чистых углах листов с заявлениями боевые резолюции типа:
Так в суетном безделье Зайчик ждал-дожидался своего звездного часа. А его неожиданно взяли и сняли с должности. Правда, с модной в аппаратных играх формулировкой
Пока в редакции с ним мучалась, не зная чем занять бездельника, Вася однажды на партийном собрании резко покритиковал Главного, затем на всех углах стал звонить, что теперь-то его обязательно «уйдут» с работы за принципиальность и приверженность к правде. Главный, оценив возможные последствия, выгнать Зайчика из редакции не рискнул. И стал Зайчик для сохранения иммунитета выступать на летучках. Распустился, расцвел, как крапива у забора на солнышке.
Вот закрою глаза и вижу: стоит Зайчик, подперев рукою бок, и глаголом жжет сердца:
— Образ, товарищи, образ! Вот главное в газетном очерке, если он идет в свет. Образ нового советского человека, честного труженика, осененного животворной идеей патриотизма! Под коллективным руководством лично товарища Никифора Сергеевича Хрящева мы… к светлым верщинам… в едином строю…
Летучка для Зайчика — поле боя, на котором он утверждал свое право на существование в газете. Другие это право отстаивали пером, а Зайчик на летучках, размахивая тяжелой палицей критики. Именно поэтому многие побаивались Зайчика и задабривали его елико могли: как ни паршив козел, а бодается.
На всех наших заседаниях народ располагался в строгом соответствии с табелью о рангах. Во главе стола садился Главный. На красной скатерти, запятнанной бог весть когда фиолетовыми чернилами (во всяком случае, на моей памяти в редакции ими уже не писали), он раскладывал перед собой подшивку газеты за минувшую неделю. «Не дельную подшивку» — как называл ее Луков, наш фельетонист. Всюду, куда нашу газету доставляли почтальоны, эти номера уже давно были пущены в полезное дело: в них заворачивали селедку, старую обувь, белье перед уходом в баньку. Ими застилали вымытые полы в прихожих, оклеивали стены при ремонте квартир, чтобы обои ложились ровней. И только в редакции с серьезным видом журналисты — руководящие, маститые, уже талантливые и только еще многообещающие — собирались на обсуждение вчерашних газет, чтобы в открытой дискуссии выяснить, что и как они писали вчера и почему писали так, а не иначе.
Более бесцельного занятия я не знал и не знаю, но мне всегда объясняли: так принято, значит, иначе нельзя. Чтобы снять сомнения, летучку у нас называли «профессиональной учебой».
Перелистывая подшивку, ставшую «не дельной», Главный с интересом криминалиста отыскивал места, которые критиковал докладчик, читал их и качал головой укоризненно: ай-ай! Что ж, мол, вы такое пишете, голубчики?
Слева от Главного, но не за столом, а в углу у окна обычно садился ответственный секретарь — Евгений Михайлович Стрельчук. Поскольку это был человек интересный, а встречаться с ним нам еще предстоит, скажу о нем специально.
Прежде всего, замечу, что к тому времени до пенсионных лет Стрельчук еще не дожил, хотя из возраста половой зрелости давно вышел. Увлечение женщинами в силу таких обстоятельств прошло само собой, а поиски истины в вине он вынужден был оставить — начало сдавать сердце.
Был Стрельчук человеком одиноким — ни детей, ни жены, но мы всегда видели его только выбритым, в аккуратном костюме и чистой белой рубашке. Вне зависимости от погоды — жарко ли, холодно ли — он в местах присутственных никогда не снимал пиджака и не позволял себе ходить без галстука.
Биография Стрельчука была богатой, хотя далеко не все знали ее подробности. Море жизни достаточно пополоскало этого человека в соленых волнах социалистического общественного развития, научило скрывать чувства, не демонстрировать на людях свою боль и переживания. Оно сделало его спокойным и мудрым.
Входил в журналистику Стрельчук блестяще. Молодой напористый москвич увлекся авиацией, дневал и ночевал на аэродромах, был знаком со всеми, кто делал аэропланы и летал на них. В числе первых в стране вместе с командующим молодыми военно-воздушными силами Красной Армии Алкснисом Стрельчук прыгнул с парашютом. Его статьи и очерки читались с интересом, а имя было хорошо знакомо всем пионерам советской авиации.
Казалось, ничто не вышибет газетчика-репортера из седла. А вот надо же, вышибло!
Пока Стрельчук писал возвышенные очерки, воспевал счастье полета, жернова сталинской эпохи крутились и мололи. Гонения шли на кадры военачальников и полководцев. «Чистили» пехоту, артиллерию, саперов, военные училища и академии. Дошла очередь и до авиации.
Ее ряды выметали круто: летчиков, командиров всех степеней из лагерей военных перемещали в лагеря лесные концентрационные, подгребали и тащили в неизвестных направлениях известных авиаконструкторов. За компанию в порыве старательности прихватили и бойкого журналиста Женю Стрельчука, энтузиаста воздушного флота. Зря он, что ли, терся рядом не с теми, с кем следовало?
Подхватили, вытрясли душу и упекли на полную силу статьи пятьдесят восьмой уголовного кодекса, которая предусматривала меры наказания за контрреволюцию явную и не меньшие за подозреваемую или приписываемую. Чтобы никто не выяснял, за что собственно присел на пенек далекой лесосеки энтузиаст авиации Стрельчук, ему привесили пятнадцать лет изоляции от остального общества.
Потом кто-то в окружении Великого вождя Сталина понял, что можно посадить любого конструктора самолета, но любого другого на место конструктора не посадишь. И стали изобретателей выпускать, возвращать в бюро к чертежам и макетам.
Прошло какое-то время, и к видному ученому-авиатору Андрею Туполеву, уже вернувшемуся из кратковременной отсидки, пришел один из сотрудников его конструкторского бюро.
— Вы помните, Андрей Николаевич, молодого корреспондента Женю, который вам постоянно надоедал своими дурацкими вопросами?
Конструктор понял этот разговор как намек на то, чтобы позволить корреспонденту вновь появиться в его бюро. И ответил:
— С тех пор, как он исчез с моего горизонта, дурацких вопросов меньше задавать не стали. Один-два больше — пустяк. Пусть приходит, я приму.
Тогда сотрудник пояснил:
— Не придет, Андрей Николаевич. Тот парень — ваш одноделец. Только вы уже здесь, а он по вашему делу — еще там… — И сотрудник махнул рукой в памятном конструктору направлении.
Андрей Николаевич тут же подписал нужную бумагу в еще более нужное учреждение и сообщил, что без некого Стрельчука его бюро не может двинуть дела по тому пути и с той скоростью, которые лично указаны самим Великим и Неутомимым Вождем, Другом советской авиации товарищем Сталиным.
В нужном учреждении поняли всю серьезность ситуации и тормозить движение самолетостроения в заданном Вождем направлении не рискнули. Через неделю Стрельчук был в Москве. В газету он не вернулся, поскольку суть письма, на которое охотно откликнулись те, кто был призван казнить и миловать, обязывала его впредь работать на ниве авиационного изобретательства до дня, когда забудется срок, приваренный ему судилищем ни за что ни про что.
Потом была война. Стрельчук прошел ее от первой тревоги до последнего победного салюта. Работал на полевых аэродромах, заносил хвосты фронтовым бомбардировщикам.
После свержения статуи Вождя с пьедестала в нашем городе к Стрельчуку пришел сотрудник областной прокуратуры:
— Напишите прошение о реабилитации.
— Но у меня два ордена, и я уже давно на свободе, — сказал Стрельчук.
— Все верно, — пояснили непонятливому чудаку законоведы, — но в тридцать восьмом году вас просто помиловали. Это означает, что вина на вас висит до сих пор.
Стрельчук написал бумагу. Месяцев пять она ходила по неизвестным ему коридорам, потом обернулась справкой о реабилитации. И мы все узнали, что на человеке по вновь открывшимся обстоятельствам никакой вины никогда не имелось. Право советского гражданина на освобождение от клейма врага народа, которое многим чаще всего возвращалось посмертно, Стрельчук успел реализовать при жизни.
Вот таким был Евгений Михайлович, который занимал место слева от Главного и сидел тихо, частенько поглядывая в окно.
Я располагался не за столом руководства, а садился с тыльной стороны Великого хурала. Вроде старшины роты, который шагает позади строя: чтобы своевременно привести в чувство того, кто заснет на ходу.
По обе стороны длинного стола рассаживался Хор Мальчиков. Рассаживался в соответствии с пониманием своего места в газете. Ближе к Главному сидели заведующие отделами, спокойные, знающие всё наперед и не способные ничему удивляться. Дальше шли литрабы — литературные работники, негры газетной плантации — стихия бурливая, в любой момент готовая к бунту, не дай ей места на газетной странице, а дай в предводители гладиатора Спартака. К счастью, мудрость советской власти проявлялась и в том, что она оставила Спартаку место только на футбольных полях, и горячие эмоции масс канализировались в безопасных для системы направлениях спорами и стычками между болельщиками.
Докладчик-обозреватель, или как его у нас называли,
Начиная обзор, он потер руки и сложил их на животе, точнее чуть ниже, словно собирался в голом виде появиться в званом обществе и потому заранее прикрывал ладошками срам.
— Товарищи! — бросил Вася первую фразу, и тут же обычная уверенность вернулась к нему. Руки уползли с живота, и все поняли — бой начался.
Впрочем, было бы неверным считать, что атаку Зайчик вел без тактики, напролом. Люди посредственные, как я убедился, в вопросах приспособления к обстоятельствам всегда были и остаются великими стратегами. Все дела они начинают с маневра и бой ведут на жизнь и на смерть одновременно.
— Товарищи! — повторил Зайчик как заклинание. — Может быть, я ошибаюсь, но думаю, что главное в газетной работе — это действенность нашего призывного партийного слова, которое ведет массы в светлое будущее. Удается ли нам реализовать свои возможности, оправдать доверие, которое нам оказала партия, поручив выпускать газету? Давайте посмотрим. Вот вчера вечером прихожу домой. Зажигаю свет. Моих никого нет. Иду на кухню. Буквально на пять минут. Выхожу из комнаты и гашу свет. Поначалу сам удивляюсь: к чему бы это? Тем более что раньше так никогда не поступал. Подумаешь — нагорит на копейку. И вдруг осенило: только утром прочитал в нашей газете передовую статью «Экономить — значит
беречь». Вроде бы обычная, рядовая по понятиям обывателя статья. Почему же она меня так взволновала, так задела за живое, заставила изменить привычки? Беру газету во второй раз и смотрю уже не как рядовой читатель, а как критик-профессионал. И вижу — сделана вещь мастерски. Какие простые доходчивые фразы! Отточенный стиль. Глубина обобщений и широта видения. «Копейка народный рубль бережет». «Электричество недорого стоит, но высоко ценится». «Что растратил — ничье, сберег — народное». Вслушайтесь: какая свежесть стиля! Как по-новому остро звучат старые понятия. Лучше вряд ли скажешь, товарищи. Да и не надо лучше. Пусть будет побольше именно таких статей!
В зале зашевелились, заухмылялись. Зайчик знал, с какой ноты запеть славословие: передовую писал сам Главный.
И уже только потом всю силу критического удара, всю свою нетворческую деструктивную мощь, укрепленную броней апломба, Зайчик направил на ниспровержение творчества Лукова, на его фельетон «Запах воблы».
Появление фельетона не было случайным. В нашем рыбном краю, где испокон веков под пивко в изобилии подкладывалась соленая рыба, ее давно не стало, и в продуктовых магазинах выветрился сам рыбный дух. Автор фельетона пытался разобраться в причинах происходящего и язвительно высмеивал заготовителей и торговлю.
— Лично я, товарищи, — изрек Зайчик, бросаясь в бой, — мог бы найти
Все хорошо знали, что Зайчик не в состоянии придумать даже заголовка к копеечной заметке о ремонте роддома. Куда ему фельетоны! Но все слушали и кивали головами: коммунисты должны любить и уважать критику. Коли так, то реки!
И Зайчик рёк. Что ни слово, то будто печать на обвинительное заключение: хлоп! хлоп! И несчастного автора уже можно отдавать под суд.
— Тему найти легко. Труднее отыскать жизненную ситуацию, которая достойна того, чтобы ее заклеймить общественным гневом. Чтобы каждая строка обращалась не к изолированному явлению, а взывала к типичности. Вот субботний фельетон «Запах воблы». О спекулянтах дефицитной рыбой. Это классический пример отсутствия типичности. Да, воблы нет. Да, ею в нашем краю давно перестало пахнуть. Я и сам к пивку не прочь бы постучать о колено рыбешкой. Но если рыбы нет, зачем же тревожить общественное мнение, отвлекать людей от грандиозных задач коммунистического строительства? Появится ли вобла после выхода фельетона? Нет и нет. Зато обыватели получили тему для злословия.
Я видел, как автор фельетона Лыков втянул голову в плечи. Угроза оказаться в рядах тех, кто отвлекает массы трудящихся от задач, назначенных им коммунистической партией, хорошего не предвещала.
Однако, сделав замах, Зайчик добивать фельетон не стал и перешел к другой теме.
— Следующий момент, товарищи, это наши ошибки. Они пятно и позор на всю советскую печать. Вот читаем в воспоминаниях заслуженного ветерана о войне: «Генерал Ваулин подошел к нам и срыгнул в траншею». Хохоту на всю округу! Подумайте сами, с чего было срыгивать генералу на виду у солдат?
— Там должно быть «спрыгнул», — пояснил Бурляев, литсотрудник отдела промышленности. — Это обычная глазная опечатка.
— Не глазная, — изрек Зайчик. — Это позорная опечатка!