— Я?! — удивляется тот. — С чего вы взяли?
— Не прикидывайтесь, пожалуйста! У вас кашель.
— У меня? Ничуть не бывало.
— Вот как! Стало быть, это кашляли не вы. Кто же, в таком случае, кашлял? Может быть, я?
— Ясное дело, вы. А то кто же?
— Да вы что! — свирепеет Мате. — Я еще, слава аллаху, в своем уме. Мне лучше знать, кашлял я или не кашлял!
— Мне тоже, — стремительно отзывается Фило.
Тут они поворачиваются лицом к лицу и несколько секунд испепеляют друг друга раскаленными взглядами. Первым нарушает молчание Мате.
— Поговорим трезво, — произносит он, с трудом сдерживая раздражение. — И я и вы—оба мы утверждаем, что слышали кашель. Так ведь?
— Так.
— Очень хорошо. Отсюда ясно, что нам это не померещилось. А теперь пораскиньте мозгами. Мы здесь вдвоем. Следовательно, согласно теории вероятностей, кашлять мог только один из нас. И так как это ни в коем случае не я, значит, это были вы. Правильно я говорю?
— Как раз наоборот! Так как это ни в коем случае не я, значит, это были вы…
Успокоитесь, мсье, — произносит чей-то приятный, хоть и слегка простуженный тенор, — это был я.
Филоматики испуганно оборачиваются и… Но о дальнейшем поведает следующая глава, которая называется
БЕСподобная встреча
Итак, филоматики оборачиваются и ахают! Перед ними стоит блистательный молодой шевалье[7] в костюме, отливающем всеми оттенками серого цвета — от светло-жемчужного до темно-грозового. За плечами у него клубится бархатный пепельный плащ с алым шелковым подбоем. Иссиня-черные волосы прямыми атласными прядями ниспадают на дымное кружево воротника. Темные глаза на матовом узком лице так и сверкают. Над свежими алыми губами иронически топорщатся тонкие усики. В одной руке он держит шляпу, на которой пышно пенятся перья цвета огня и пепла. Другая рука опирается на щегольскую, увенчанную серо-алыми лентами трость.
— Милль пардон, мсье. Тысяча извинений! — говорит он, учтиво изогнувшись. — Я чуть было не стал невольной причиной вашей ссоры. Надеюсь, вы на меня не сердитесь? Поверьте, я не хотел…
— Кто вы такой? — резко перебивает Мате.
В ответ раздается что-то вроде кудахтанья (ко-ко-ко!): незнакомец смеется, обнажив два ряда безупречных, хоть и чуточку хищных зубов.
— Вы меня не узнаёте, мсье? Бес Асмодей к вашим услугам!
— Не может быть! — в один голос вскрикивают филоматики.
— Конечно, не может быть, мсье, и все-таки… Все-таки я перед вами.
— Ну, это еще как сказать! — сомневается Мате. — Сильно подозреваю, что вы — это вовсе не вы. Потому что подлинный Асмодей еще не родился. Насколько я знаю, романист Лесаж выдумает его только в восемнадцатом веке, а сейчас как будто семнадцатый…
— Се трэ домаж… Весьма сожалею, мсье, но вы ошибаетесь. Моя литературная родословная значительно древнее. Имя мое встречается даже в сочинениях древних римлян. Довольно часто мелькает оно и в средневековых рукописях. А каких-нибудь двадцать с чем-то лет назад — в 1641 году — меня буквально затащил в свой роман испанский писатель Гева́ра. Вот у него и позаимствует меня в свое время мсье Лесаж, за что огромное ему мерси, ибо он-то и сделает меня по-настоящему знаменитым.
— Положим, все это довольно убедительно, — признает Фило. — И все-таки вы совсем не похожи на того маленького козлоногого уродца, который запомнился мне по книге Лесажа. Ваша внешность…
— Парбле́… Черт побери, мсье! Уж не думаете ли вы, что я рискну предстать перед вами в своем подлинном виде? Ну нет! Для этого я слишком хочу вам понравиться, а молодой петушок как-никак лучше старой ощипанной курицы.
Замечание насчет петушка как-то сразу рассеивает недоверие Фило к бесу. Он от души смеется и, приподняв фалды кафтана, начинает напевать свою любимую пастораль из оперы «Пиковая дама»: «Мой миленький дружок, любезный петушок…» Правда, поясняет он, петь следует «пастушок», но «петушок» как-то больше подходит к случаю.
Асмодей не скупится на комплименты:
— Браво, браво! Се манифи́к… Это великолепно!
Восторги его так неумеренны, что у Мате появляется желание охладить их ледяным душем.
— Любезный петушок, не слишком ли вы петушитесь? Ведь на самом-то деле вас нет! Ну, ну, нечего на меня таращиться. Лучше подумайте: что вы такое с точки зрения науки? Нуль. Плод досужего вымысла.
Асмодей уязвленно закусывает нижнюю губу. Длинные ногти его выбивают нервную дробь по набалдашнику трости. Мсье невысокого мнения о вымысле! Мэ пуркуа́? Но почему? Подлинно художественный вымысел не берется с потолка и не высасывается из пальца. Он всегда подсказан жизнью. Кроме того, вымысел сильнейшим образом воздействует на человека…
— Что верно, то верно! — пылко поддерживает его Фило. — Вымысел — только, конечно, вымысел добрый! — удивительно облагораживает людей, учит их ненавидеть ложь и насилие, поднимает на бой с несправедливостью. И тут-то происходит самое главное. Храбро сражаясь со злом, люди переустраивают мир, делают его лучше, разумнее, человечнее. Так художественный вымысел совершенствует ту самую жизнь, которая его породила.
— Любопытное размышление, — глубокомысленно бурчит Мате. — Но почему вы так напираете на слово «художественный»? Все, что вы говорили о фантазии художника, относится и к фантазии ученого. Ведь она тоже отталкивается от подлинных событий и тоже в сильнейшей степени влияет на действительность. Вот, например, знаете вы, что такое нейтрино?
— Что за вопрос? — фыркает Фило. — Конечно, не знаю!
— Же круа́… Я полагаю, нейтрино — это нечто нейтральное. Так сказать, ни то ни се.
В голосе Асмодея такая бесовская вкрадчивость, что Мате поневоле улыбается. Что ни говори, а этот расфуфыренный продукт преисподней не лишен сообразительности! Нейтрино и в самом деле элементарная частица материи с ничтожной массой и совсем без заряда. Так вот, долгое время ей предстоит числиться вымыслом известного швейцарского физика Вольфганга Паули. Он изобретет ее в 1931 году, чтобы объяснить некоторые явления ядерного распада.
Так, например, при распаде атомного ядра происходит еле заметная утечка энергии, что противоречит закону сохранения энергии, ставит его под сомнение. Спасая этот, а также другие законы сохранения, Паули предложит считать, что существует какая-то неизвестная частица, которая при распаде ядра улетает в пространство.
Фило озадаченно моргает. Что за дикий способ спасать законы? Ведь как ни верти, а выдуманной частицей настоящую не заменишь!
— Безусловно, — соглашается Мате. — Но пройдет каких-нибудь двадцать пять лет после выдумки Паули, и опыты покажут, что нейтрино существует на самом деле. Домысел ученого блестяще подтвердится и станет толчком для новых открытий в ядерной физике.
Черт слушает с жадным вниманием, а под конец рассыпается в благодарностях. О, мерси, мерси! Гран мерси! Мсье и не подозревает, какое удовольствие ему доставил… Он, Асмодей, так любознателен от природы! Его хлебом не корми — дай поговорить с мыслящим человеком! Тем паче, если человек этот из далекого будущего и может рассказать что-нибудь новенькое о дальнейших судьбах науки…
Филоматики понимающе переглядываются. Уж не для того ли их заманили на этот чердак, чтобы заставить читать лекции о научном прогрессе за три столетия?
Но Асмодей тотчас отводит от себя это недостойное подозрение. Кажется, мсье забывают, с кем имеют дело! Слава богу… пардон, слава мсье Лесажу, Хромой бес популярен в двадцатом веке не меньше, чем в восемнадцатом: ему открыт доступ во все книгохранилища мира! Так что если он и страдает, то не от недостатка, а скорей от избытка информации. Согласно статистике, число научных изданий возрастает каждые пятнадцать лет чуть ли не вдвое. Попробуй уследи тут за всем, если к тому же читать приходится, стоя на книжной полке! Такое и здоровому черту не под силу, не то что хромому… Вот он и подумал: не пора ли бедному бесу обзавестись собственной библиотекой и читать себе в собственное удовольствие, растянувшись на собственном чердаке?
— Книжки, стало быть, собираете, — соображает Мате. — И сколько же вы с нас возьмете?
— Что вы, что вы, мсье, — оскорбляется черт, — я, конечно, бес, но не лишен БЕСкорыстия. Мне много не нужно: несколько томиков из тех, что лежат в ваших дорожных мешках за креслом, — и я всецело в вашем распоряжении!
Мате смеривает его презрительным взглядом. Ну и фрукт! Стало быть, пока они тут разглагольствовали, он преспокойно хозяйничал в их вещах, а заодно и подслушивал!
Асмодей покаянно разводит руками. Ничего не поделаешь! Как говорят французы, нобле́сс обли́ж — положение обязывает. Коли ты порядочный бес, так хочешь не хочешь, а будь в курсе! Иной раз такого наслушаешься, что и чертям тошно. Но на сей раз… О, на сей раз он слушал с подлинным наслаждением! Особенно разговор о вероятностях. Надо им знать, он большой поклонник этой науки и очень рад, что встретился с ними не в каком-нибудь, а именно в семнадцатом веке, да еще во Франции, — то есть как раз тогда и там, где зародилась эта любопытнейшая, эта полезнейшая, эта остроумнейшая отрасль математики.
— Но-но-но, не преувеличивайте! — ворчит Мате. — Вероятностью разных событий интересовались задолго до семнадцатого века, к тому же не только во Франции. То, что случайности занимают большое место в человеческой жизни и подчиняются каким-то скрытым законам, было подмечено давным-давно. Чередование случайных событий, их связь с числом жителей, а стало быть, с потреблением различных товаров в стране, пытались установить уже в Древнем Риме и в Древнем Китае. Другое дело, что строго математический анализ случайностей появился много позже. Им занялись итальянцы Галилей и Кардано в шестнадцатом веке…
— Ну и пусть в шестнадцатом, — горячится Асмодей, — а все-таки время теории вероятностей наступило не тогда. Науки, знаете ли, похожи на цветы: каждая цветет в свою пору. Этой суждено было расцвести именно в семнадцатом столетии!
— Закономерная случайность? — острит Фило.
Но Асмодей и не улыбнется! По его мнению, наука о вероятностях — и впрямь дитя закономерности и случая. Закономерность, говорит он, обусловлена новым способом познания, который напрочь перевернул прежние представления о мире. Да, да, истины, почерпнутые из перевранных сочинений Аристотеля[8] и писаний так называемых «отцов церкви», нынче — то бишь в семнадцатом веке — мало кого устраивают. Во всяком случае, люди мыслящие больше не принимают их на веру. И если в средние века говорили: «Бери и читай!», то теперь говорят: «Бери и смотри!». Выражаясь в духе мсье Фило, бог современной науки— опыт, опыт и в третий раз опыт! царстве опыта царю небесному, само собой, делать нечего…
— Уж конечно, — поддакивает Фило. — Но что там делает теория вероятностей?
Бес многозначительно усмехается. Ну, у нее-то работы по горло! Ведь она, как уже было сказано, изучает закономерности случайных событии, а их, если вдуматься, куда больше, чем предусмотренных… Жизнь непрерывно накапливает для нее горы статистических сведений, которые, по внимательном изучении, позволяют предугадать явления совершенно, казалось бы, неожиданные. Легко понять, какие бесценные услуги может оказать теория вероятностей бурно растущей промышленности, торговле, мореплаванию, не говоря уже о новой экспериментальной науке! Ибо научные опыты сплошь да рядом чреваты всевозможными случайностями и ошибками.
— Хорошо, хорошо, сдаюсь, — смеясь, перебивает Фило. — Считайте, что закономерность возникновения теории вероятностей в семнадцатом веке вы уже доказали. Но хорошо бы узнать, какую роль играет здесь случай?
Асмодей делает загадочное лицо. О, случай вышел на сцену в элегантном дорожном костюме, держа в одной руке непочатую карточную колоду, а в другой — игральные кости! Но об этом как-нибудь в другой раз… А теперь — не пора ли им перейти от слов к делу?
— И то правда, — неохотно соглашается Фило, любопытство которого изрядно раззадорено. — Как говорят у нас на Руси, языком капусты не шинкуют.
Асмодей даже пальцами прищелкивает от удовольствия. Вот это пословица! Позвольте, как там сказано? Языком капусты… О, шарма́н, шарман! Очаровательно! Он бы охотно записал ее, если, конечно, мсье не возражают…
Но мсье возражают. По крайней мере Мате.
— Пословицами, — говорит он, — займетесь в неслужебное время. А сейчас… Приготовьтесь к полету, милейший!
Черт почтительно наклоняет голову. Как угодно! Полы его накидки всецело в их распоряжении… Впрочем, минуточку! Перед тем как приступить к работе, не мешает поставить точки над
— Это я насчет вознаграждения, мсье, — поясняет он, выразительно поглядывая туда, где мирно дремлют два рюкзака, туго набитые книгами. — Надеюсь, вы о нем не забудете?
— Вот оно, бесовское БЕСкорыстие, — ядовито вздыхает Мате. — Ну да ладно, за нами не пропадет! Как сказал бы мой друг Фило, уговор дороже денег, долг платежом красен, и так далее и тому подобное…
— В таком случае, бон вояж! — радостно взвизгивает бес. — Счастливого нам пути!
Пепельно-огненные крылья его плаща с шелестом расправляются, наполняются ветром (кажется, дымом и пламенем заволокло тесную каморку!). Замирая от сладкого ужаса, Фило и Мате вцепляются в них — каждый со своей стороны, — и, ухарски гикнув, бес выносит их в необозримую, чисто промытую синеву.
В это время стоял у окна своей мансарды одинокий парижский мечтатель. Он только что вернулся домой и поливал цветы из глиняного кувшина. Вдруг что-то промелькнуло перед ним в воздухе. Он поднял глаза и увидел, как легко набрало высоту и заскользило по небу пепельное облачко, подбитое закатом.
Асмодей асмоДЕЙСТВУЕТ
Они летят в постепенно густеющих сумерках. Под ними медленно проплывают бесчисленные шпили и башни Парижа, искрится звездная россыпь освещенных окон.
— Как вы себя чувствуете, мсье? — осведомляется черт с изысканной светской любезностью.
— Превосходно, — в тон ему отзывается Фило. — Вы летаете, как настоящий ас.
В ответ раздается самодовольный смешок: ко-ко! Ас Асмодей — звучит, не правда ли? Но Мате не поклонник светских церемоний. Он напрямик заявляет, что в двадцатом веке таким полетом не удивишь и грудного младенца. Где скорость? Где высота? А главное, куда их все-таки черт несет?
Благодушие Асмодея мгновенно сменяется ледяной вежливостью. Мсье напрасно беспокоится! Будет ему и скорость, будет и высота. Что же касается вопроса о маршруте, то задавать его черту такой квалификации по меньшей мере БЕСпардонно. Надо надеяться, дон Клеофас Леандро-Перес Самбульо — испанский студент, к которому он, Асмодей, приставлен, — такого себе никогда не позволит. Ибо хороший экскурсовод — тот же режиссер. А режиссер не оповещает зрителей в начале спектакля, чем собирается удивить их в конце!
Отбрив дерзкого математика и обеспечив себе таким образом свободу действий, бес некоторое время летит молча. Но вот он вытягивается в струнку, принимает вертикальное положение, а потом как рванется вверх… И давай ввинчиваться в небо! Да с такой быстротой, что у филоматиков перехватывает дыхание. От неожиданности оба зажмуриваются и едва не выпускают полы спасительного плаща. В ушах у них свиристят и безумствуют сатанинские вихри…
К счастью, длится это недолго, и спустя минуту им уже докладывают, что они перенеслись в первую четверть семнадцатого столетия, с тем чтобы постепенно возвращаться ко времени своего старта.
Тут только Фило и Мате замечают, что Парижа под ними уже нет. Вместо того где-то далеко внизу, весь в зловещих багровых отблесках, медленно вращается земной шар. Он совсем маленький, не больше школьного глобуса, и все-таки друзья отчетливо видят и слышат все, что на нем происходит. Со всех сторон обтекают его драконьи мускулы многочисленных, ощетиненных копьями, армий. Ветер полощет знамена и перья. Блистает на солнце боевое снаряжение. Там и тут, будто лопающиеся коробочки хлопка, расцветают белые облачка дыма, и гулкое эхо удваивает грозные раскаты пушечного грома. Толпы вооруженных всадников сталкиваются, опрокидывают друг друга, и воздух оглашается металлическим лязгом клинков, стонами поверженных и тоскливым ржанием гибнущих лошадей.
— Что это? — с тяжелым чувством спрашивает Мате.
— Война, мсье. Война, которую несколько позже назовут Тридцатилетней. Она началась в 1618 году и постепенно охватит чуть ли не все государства Европы.
— Как же, как же, — сейчас же встревает Фило (он порядком намолчался во время беседы о теории вероятностей и жаждет теперь наверстать упущенное). — Тридцатилетняя война продолжила серию религиозных войн, которые бушевали еще в шестнадцатом веке.
Асмодей корчит недовольную мину. Раз уж мсье так образован, значит наверняка знает, что нередко подобные войны принимают характер гражданских…
— Ну разумеется, — тараторит Фило. — Во Франции это междоусобная война между гугенотами и католиками, вершиной которой стала печально знаменитая резня 1572 года.
— Варфоломеевская ночь, — сейчас же вспоминает Мате, у которого, как известно, особая память на числа. — Страшное событие! Страшное и бессмысленное. Резать друг друга только потому, что католики понимают учение Христа так-то, а лютеране[9] — так-то… Какая дикость!
Бес деликатно покашливает: кха, кха! Он, конечно, очень сожалеет, но гугеноты — не лютеране. Так называют во Франции кальвинистов, приверженцев швейцарского проповедника Жана Кальви́на.
— Благодарю за справку, — бурчит Мате, — но дела религиозные, знаете ли, не в моем вкусе.
— Помилуйте, мсье, кому вы это говорите? — оскорбляется бес. — Я, как вы догадываетесь, тоже не религиозного десятка. Вспомните, однако, где мы находимся! Мы же с вами в семнадцатом веке, где все, решительно все, творится именем бога! Милостью божьей венчаются на царства самодержцы и папы. И той же, кстати сказать, милостью божьей английские повстанцы во главе с Оливером Кромвелем[10] казнят короля Карла Стюарта. «С нами бог!» — говорят государи, начиная неправые и губительные для народа войны. Во славу господню корчатся на кострах инквизиции несчастные, обвиненные в богоотступничестве и колдовстве, и обращаются в пепел плоды гениальной человеческой мысли… В общем, изъясняясь образно, семнадцатый век — живописное полотно, рамой которому служит идея бога. В восемнадцатом веке картина изменится, а вместе с ней и рама тоже. Великие просветители начнут подготавливать человечество не только к низвержению тронов, но и к низложению религий. Однако пока что до этого далеко. Несмотря на бурный расцвет науки, бог все еще неизбежная приправа к любому, даже самому безбожному кушанью.