Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нестор Летописец - Андрей Михайлович Ранчин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Стараниями Феодосия в обители был введен византийский свод монастырских правил — Студийский устав в редакции константинопольского патриарха Алексея (XI век)[93]. Студийский устав предписывал строгое общежитие, или общинножитие. В отличие от отдельного проживания монахов, сходящихся вместе лишь на церковные службы, — келиотства, или особножития, — и неполного общежития, допускавшего частную собственность иноков, общежитие строилось на обязательном участии всех черноризцев в монастырских работах; персональная собственность строжайше воспрещалась.

С именами Антония и Феодосия связаны две монашеские традиции, сформировавшиеся в обители. Первая восходила к отшельничеству египетских, сирийских и афонских подвижников. Одним из первых и самых известных представителей этой традиции был египетский монах Антоний Великий (III–IV века) — тезка печерянина; для нее отличительны крайние формы аскезы, вплоть до замуровывания себя в пещере. Вторая, выразителем которой был Феодосий, а основателями и образцами — палестинские подвижники Евфимий Великий, Савва Освященный и другие, — утверждала общежитие, духовное окормление, заботу о пребывающих в миру и чуралась ригоризма затворников. По характеристике историка русской святости Г. П. Федотова, это были «два потока духовной жизни: один — пещерный, аскетико-героический, другой — надземный, смиренно-послушный социально-каритативный»[94], то есть посвященный милосердным делам и исполненный жертвенной любви. Победу сначала одержало Феодосиево направление: «Для духовного направления Феодосия основное значение имеет тот факт, что именно он положил конец пещерному монастырю, основанному Антонием: если игумен Варлаам вынес на поверхность земли первую деревянную церковь, то Феодосий поставил кельи над пещерой. Пещера отныне осталась для Антония и немногих затворников. Мотивом Феодосия указывается: „видя место скорбно суше и тесно“. Теснота пещеры легко могла быть раздвинута. Но скорбность ее, очевидно, не соответствовала Феодосиеву идеалу общежития. Едва поставив монастырь над землей, он посылает в Константинополь за Студийским уставом. Безмолвие и созерцание он умаляет ради трудовой и братской жизни. Верный палестинскому духу, он стремится к некой гармонизации деятельной и молитвенной жизни»[95].

Ко времени прихода Нестора в монастыре возобладало направление Феодосия. Сказания Киево-Печерского патерика, одно из которых приписывается Нестору, запечатлели настороженное отношение к радикальной форме ухода из мира — к затвору, в котором инока подстерегают соблазн гордыни и бесовские искушения.

Однако строгие правила общежития будущий Летописец уже не застал: они не выдержали испытания временем, оказались не по силам печерским монахам. Е. Е. Голубинский констатировал: «Вскоре после преп. Феодосия истинное общежитие исчезло в ‹…› Печерском монастыре»[96], приведя длинную череду примеров из Печерского патерика: монахи не хотят хоронить Афанасия Затворника, пренебрегая своим долгом, — за последнюю заботу об усопшем некому заплатить (6-е слово, написанное епископом Симоном); монах Еразм был богат, а потом обнищал и оказался у братии в пренебрежении (7-е слово Симона); Алимпий брал плату за свои иконы, а Марк, если ему такую плату давали, — за копание могил (10-е и 8-е слова, принадлежащие перу монаха Поликарпа){30}; богатым монахом был Василий (9-е слово Поликарпа)[97]. И это далеко не все случаи такого рода. Вывод историка категоричен, но справедлив: «В Печерском монастыре после преп. Феодосия осталась только небольшая частица введенного им истинного общинножития»[98]. Во времена Нестора исполнение настоятелем «черного» — тяжкого и считавшегося унизительным — труда на поварне было чем-то невозможным, из ряда вон выходящим. Однако Феодосий не гнушался этой работы, и Нестор в его Житии посчитал это проявлением особого смирения святого. Между тем это было простым следованием Студийскому уставу, предписывавшему всем инокам исполнять общие дела по монастырю[99]. Впрочем, в таком поведении Феодосия был и педагогический урок. Как заметил известный историк древнерусских культуры и нравов Б. А. Романов, «прививать многочисленной братии навыки монастырского коллективизма приходилось, конечно, личным примером. Например, общая трапеза требовала организации обслуживания кухни водой и дровами в больших количествах, и здесь Феодосий первым брался за ведро и топор, чтобы вызвать свободных монахов на то же»[100].

Е. Е. Голубинский предположил, что и забота о библиотеке, присущая Феодосию{31}, не была свойственна его преемникам. Однако его утверждение «Как бы то ни было, однако необходимо думать, что ‹…› в Печерском монастыре нарочитые заботы о библиотеке четиих{32} книг прекратились тотчас или вскоре после смерти преп. Феодосия ‹…›»[101] ничем не подтверждается. Но Нестор, конечно же, читал книги из монастырской библиотеки и был благодарен покойному игумену, стараниями которого было создано книгохранилище. Из свидетельства Киево-Печерского патерика — памятника о монахах Феодосиевой обители — следует, что здесь хранились греческие книги, привезенные иконописцами из Византии еще в конце 1070-х или в 1080-х годах[102]. Наш герой эти манускрипты также мог читать.

Если монастырь и потерял многое из обретенного благодаря Феодосию, его авторитет ко времени прихода Летописца оставался необычайно высок. Одна из первых на Руси и первая общежительная, Печерская обитель хранила свет кротости, смирения, мудрости и нравственной чистоты одного из ее основателей. В отличие от других обителей, в Печерской не требовали от приходящих денежного вклада. Таким неимущим был сам Антоний, без денег ступил на монастырский порог и Феодосий, хотя он и был выходцем из богатой семьи. «Эту традицию приема в монастырь неимущих, как мы знаем, Феодосий свято охранял, как охраняли последующие за ним игумены»[103]. Феодосий был нелицеприятен и тверд в отношениях с князьями, на слабости и грехи которых прямо указывал. Он, рискуя своим благополучием и положением, обличал князя Святослава за изгнание брата, писал ему укорительные послания, приводившие правителя в ярость. Князья и бояре были его собеседниками. Он проникался заботами и трудностями простых людей, стремясь им помочь, облегчить их беды. «Ко времени вступления Нестора в число братьев Киево-Печерского монастыря, последний уже пережил героическое время своего возникновения и устроения, представляя собой к моменту смерти своего знаменитого игумена Феодосия бесспорно во многих отношениях исключительное явление тогдашней русской жизни» — так оценил Печерскую обитель М. Д. Присёлков[104].

Стефан, в годы игуменства которого Нестор стал монахом Печерской обители, был прежде «начальником хора церковного»; умирающий Феодосий благословил его возглавить монастырь «по общему согласию» иноков, которые «порешили, что быть у них игуменом Стефану»[105]. (Принять игуменом монаха Иакова, предложенного самим Феодосием, братия отказалась: возроптала, заявив, что он пришлец, принял постриг в другом монастыре и потому недостоин быть настоятелем.) Почему умирающий игумен пожелал видеть своим преемником не Стефана, которого «Повесть временных лет» называет Феодосиевым учеником[106], а пришлеца Иакова, неизвестно[107]. Вероятно, он считал, что игуменство затруднительно для Стефана по личным свойствам. Стефан, очевидно, отличался большой ученостью: ему и монаху Никону, сменившему его в роли игумена, Феодосий после произнесенных им поучений поручал «прочесть что-либо из книг в наставление братии»[108]. Как заметил историк Я. Н. Щапов о должности начальника церковного хора, именовавшегося в Византии доместиком, а на Руси демественником: «Это была ответственная должность, требовавшая несомненных способностей и большой профессиональной подготовки»[109].

Нестор относился к Стефану с любовью и почтением и видел в нем образец благочестия: не случайно автор Жития Феодосия назвал Стефана «преподобным отцом нашим», а в другом месте — «преподобным игуменом нашим»; «преподобным» он называет Стефана еще раз в заключении Жития, умалчивая о том, что Феодосий первоначально хотел видеть своим преемником другого черноризца[110]. Слово «преподобный» означало «благочестивый», «непорочный», но также было определением монаха, прославленного как святой[111]. Нестор, вероятно, учитывает все эти значения, хотя церковное прославление Стефана состоялось спустя много веков после кончины автора Жития. Кроме создателей Печерской обители Феодосия и Антония, которых книжник так называет многократно, этот эпитет он лишь однажды относит к еще двум печерянам — Никону и Ефрему. Нестор писал Житие Феодосия уже после вынужденного оставления Стефаном Печерской обители, но сохранил о нем благодарную память. Именование бывшего настоятеля «отцом нашим» и «игуменом нашим» создает эффект присутствия, впечатление, что Стефан по-прежнему возглавляет монастырь. Конечно, употребляя слово «наш», автор Жития выражает привязанность и любовь к своему бывшему наставнику, воздает ему за симпатию и добро. Для сравнения — упоминания о преемнике Стефана Никоне хотя и исполнены почтительности, но лишены такой душевности, такого света. «Отцом нашим» Нестор также неизменно называет самого Феодосия, но обычно добавляя эпитет «великий». Эти именования благоговейно-этикетные, но не окрашенные личным чувством: преподобного Феодосия книжник не знал.

М. Д. Присёлков предположил, что в обители еще при Антонии и Феодосии образовались два течения — аскетическая партия «простецов», антониевская по происхождению, чуравшаяся политики, и «группа тех братьев монастыря, кто или закладывали широкое общерусское значение обители ‹…› или, по крайней мере, умели ценить и дорожить этой ролью монастыря в русской жизни». Ко второй группе иноков якобы принадлежали Никон, Варлаам, Ефрем и Феодосий. Феодосий примирял при жизни две эти тенденции. Отвержение Иакова, которого Феодосий хотел видеть своим преемником в роли настоятеля, как считал М. Д. Присёлков, объяснялось позицией первой из двух монашеских групп: «Трудно сомневаться, что здесь впервые заговорила группа ригористов и простецов. Она, конечно, понимала необходимость иметь в игуменстве ученого и образованного брата, но желала быть уверенной в сохранности прежде всего аскетических традиций Феодосия и всей строгости устава. Стефан был ученый инок, но, как всегда, близкий Феодосию и в монашеском смысле росший под его рукою, прежде всего аскет, на глазах братии выполняющий суровую школу великого Феодосия. С ним можно быть уверенным в сохранении аскетических традиций и строгости устава»[112].

Нестор, по мнению историка, поддержал черноризцев — приверженцев учености, образованности, выступавших за общественную миссию монастыря: «Как человека образованного, с широким церковным и политическим горизонтом, Нестора, очевидно, манила эта общерусская забота монастыря, будя желание приложить к ней и свой труд, и свой бесспорный литературный талант. Естественно, что Нестор, столь выделенный и обласканный игуменом Стефаном, примкнул к группе ученых и образованных братьев, а скоро, в разыгравшихся дальнейших столкновениях этой группы с группой ригористов, решительно и даже резко разошелся с этой последней, когда, опираясь на нее ‹…› была проведена попытка перемены или смягчения церковно-политического положения, занимаемого до сих пор Печерским монастырем»[113]. Группа иноков, стремившихся развивать общественную деятельность монастыря и влиять на княжескую политику, в том числе в церковной области, по мнению М. Д. Присёлкова, была настроена патриотически и антигречески, противостоя стесняющему влиянию митрополитов-византийцев, поставляемых на киевскую кафедру Константинопольской патриархией[114].

Гипотеза историка получила довольно широкое распространение как в науке, так и в околонаучных популярных сочинениях публицистического толка. Однако она практически не опирается на факты, а является плодом неосторожной фантазии. Ключевое для ее автора положение о противостоянии митрополии и «грекофилов», с одной стороны, и патриотов — с другой, совершенно недоказуемо и объясняется не историческими данными, а своеобразной «грекофобией» исследователя. Можно предполагать, что Константинополь должен был ревниво относиться к возрастающей роли местной церковной среды, относиться несколько высокомерно к рождающейся русской христианской культуре: греки признавали за своей империей монополию на обладание истинным христианством, а в иноземцах-неофитах обычно продолжали видеть «варваров». Но от этой истины до борьбы «партий» в обществе и, прежде всего, в церковной среде — «дистанции огромного размера»… Так что пытаться определить место Нестора в этом химерическом противостоянии — занятие сомнительное и даже бессмысленное. Что же касается антагонизма «простецов» и приверженцев образованности, озабоченных общественным значением обители, то расхождение ценностей и монашеских практик, видимо, действительно было. Логично, что Нестор должен был поддерживать вторую из этих партий. Однако серьезность этого разделения неочевидна. Факты скорее свидетельствуют против глубины конфликта. Показательны противоречия в трактовке ситуации М. Д. Присёлковым. Он одновременно считал Стефана кандидатом от «простецов» и одним из самых образованных печерских иноков и духовным наставником Нестора, от «простецов» далекого.

Почему Стефан был вынужден оставить не только игуменство, но и Печерскую обитель, не очень ясно. М. Д. Присёлков связывал это событие с политической историей. В 1076 году князь Святослав Ярославич, за три года до этого изгнавший из Киева старшего брата Изяслава, скончался от какой-то неудачной хирургической операции («от рѣзанья желве»[115]). К 1076 году, когда к верховной власти пришел после смерти Святослава Всеволод Ярославич, «нужно отнести ‹…› какие-то неловкие или недальновидные шаги — нам ближе неясные — со стороны игумена Печерского монастыря Стефана, которыми он подготовил свое скорое падение. Через полгода вернулся на киевский стол Изяслав ‹…› имя которого неуклонно возносилось в монастырских службах, как старейшего князя. Отражением этой смены князей на киевском столе происходит в Печерском монастыре смена игуменов. Братия изгоняет Стефана и избирает на игуменское кресло великого Никона, старейшего брата, которого так почитал игумен Феодосий»[116]. Историк связывал потерю игуменства Стефаном с его приверженностью Всеволоду: в 1077 году из Польши возвратился старший Ярославич, Изяслав, младший брат Всеволод уступил ему киевский престол. Стефан поплатился как раз за близость к Всеволоду: «То обстоятельство, что игумен Стефан лишен был братией Печерского монастыря не только игуменства, но даже права пребывания в монастыре, с одной стороны, и то, с другой стороны, что он не занял игуменского кресла ни в одном из киевских монастырей, хотя, как мы знаем, за это время освобождалось не одно игуменское место, а построил себе особый монастырь на Клове, в котором пробыл до 1091 г., когда Всеволод, тогда уже киевский князь, поставил его на епископскую кафедру во Владимир, — показывает, что Стефан был извержен из монастыря не за личные промахи и упущения, а за какие-то ошибки в церковно-политическом руководстве Печерским монастырем. Иначе невозможно понять обилие средств в руках монаха общинножитного монастыря, хотя и игумена, достаточных для устроения нового монастыря, как и позднее призвание на епископию. Вероятнее думать, что игумен Стефан, не учтя возможности возвращения в Киев Изяслава, сблизился со Всеволодом, оказавшимся временным политическим владельцем, и тем затруднил положение монастыря при Изяславе, что и сказалось не только в удалении Стефана из обители, но и в невозможности для него, до торжества Всеволода, продвинуться в церковно-иерархических назначениях»[117].

Однако это объяснение основано на одних догадках и вызывает сомнения. Никон, сменивший Стефана в роли печерского игумена, действительно признавал законность власти старшего Ярославича. В 1073 году, когда Святослав при поддержке Всеволода захватил власть в Киеве, лишив Изяслава престола, Никон не только осудил узурпацию власти средним братом (это сделал и игумен Феодосий), но и категорически не признал произошедшее, покинул монастырь, отправившись в далекую Тмутаракань{33}, откуда вернулся только после смерти Святослава. Об этом сообщают и Житие Феодосия, и Киево-Печерский патерик. Но никаких сведений об отношении Стефана к разгоревшейся борьбе за власть и к Всеволоду нет. Если этот печерский настоятель был таким ярым приверженцем Всеволода, то почему младший Ярославич, вновь вокняжившийся в Киеве в 1078 году, после гибели Изяслава, не сместил Изяславова сторонника Никона и не вернул Стефану игуменство, а в волынские епископы возвел последнего только спустя тринадцать лет, в 1091 году? В действительности выбор игумена зависел в конечном счете не от князя, а от монастырской братии, а возведение в епископы совершал митрополит, а не киевский властитель, хотя и в первом, и во втором случае мнение правителя могло приниматься во внимание. Однако интерпретация М. Д. Присёлковым смены игуменов в Печерском монастыре уязвима даже в рамках его логики.

Печерский монастырь со времен Антония и Феодосия, державших себя независимо с князьями, не раз шел наперекор светской власти. Можно ли предполагать, что в 1078 году братия послушно приняла требование Изяслава, даже если тот действительно пожелал, чтобы Стефан ушел, а на его место был избран лояльный Никон? А ведь монахи не просто лишили Стефана настоятельства, но и изгнали его из обители! (Нестор в Житии Феодосия прямо пишет об «изъгнании еже из манастыря преподобьнааго нашего игумена Стефана»[118].) Потеря Стефаном игуменства была связана, видимо, с какими-то распрями в самом монастыре и острым недовольством части иноков. Одно из мнений о причинах совершившегося таково: «Как полагают исследователи, Никон был сторонником нестяжательной политики монастыря, строгой аскетической жизни монахов. Стефан, напротив, занимался приумножением монастырских богатств, активной строительной и торгово-хозяйственной деятельностью. В 1077 г. на киевский стол вернулся Изяслав Ярославич, поддерживавший Никона, что предрешило изгнание Стефана»[119]. Однако могла ли монахов раздражать по крайней мере «строительная деятельность» Стефана, который продолжил в этом отношении деяния Феодосия, завершив возведение грандиозной Успенской церкви? Допустимо и иное предположение: возможно, братия сочла управление Стефана чрезмерно крутым, деспотическим или была недовольна требовательностью в исполнении монастырского устава.

Но, так или иначе, это противостояние не нашло, по-видимому, никакого отражения в сочинениях Нестора: он принял совершившееся как данность, как проявление воли Божией, сохранил теплую и благодарную память о Стефане и почтительно отзывался о Никоне. Единственное возможное исключение — упоминание о лености Никона, не пришедшего на утреннюю службу, в сказании о Матфее Прозорливом, включенном в «Повесть временных лет» под 1074 годом и приписываемом печерской традицией нашему автору. Однако, возможно, и этот текст ему не принадлежит, о чем будет сказано ниже.

Вообще, автору Жития Феодосия Печерского, очевидно, были свойственны неприятие ссор и вражды, примиряющий взгляд на распри и стремление их изгладить. Не случайно «Чтение о Борисе и Глебе» он посвятил святым братьям, полным любви друг к другу и исповедующим покорность даже к собственному убийце, а в Житии Феодосия нарисовал образ кроткого игумена, сурово не осуждавшего оступившихся, согрешивших и с ровной, спокойной любовью относившегося ко всем насельникам обители. При этом, в отличие от «Повести временных лет», Нестор в Житии Феодосия ни словом не упоминает о том, что умирающий игумен хотел видеть своим преемником не Стефана, а другого монаха, и уступил выбору братии с явным неудовольствием. Вот как книжник повествует об этом:

«Братия же была в великой скорби и печали из-за его болезни. А потом он три дня не мог ни слова сказать, ни взглядом повести, так что многие уже подумали, что он умер, и мало кто мог заметить, что еще не покинула его душа. После этих трех дней встал он и обратился ко всей собравшейся братии: „Братья мои и отцы! Знаю уже, что истекло время жизни моей, как объявил мне о том Господь во время поста, когда был я в пещере, и настал час покинуть этот свет. Вы же решите между собой, кого поставить вместо меня игуменом“. Услышав это, опечалились братья и заплакали горько, потом, выйдя на двор, стали совещаться и по общему согласию порешили, что быть игуменом у них Стефану, начальнику хора церковного.

На другой день блаженный отец наш Феодосий, снова призвав к себе всю братию, спросил: „Ну, чада, решили вы, кто же достоин стать вашим игуменом?“ Они же все отвечали, что Стефан достоин принять после него игуменство. И блаженный, призвав к себе Стефана и благословив, поставил его вместо себя игуменом. А братию долго поучал, слушаться его веля ‹…›. И снова, призвав к себе одного Стефана, поучал его, как пасти святое то стадо, и тот уже больше не отлучался от него и смиренно прислуживал ему, ибо был он уже тяжело болен»[120].

Нестор таким образом представил Стефана, им, очевидно, особенно любимого и почитаемого, как непосредственного преемника Феодосия, который согласился с выбором печерян не под их давлением, но по собственному разумению[121]. А об изгнании Стефана печерскими монахами автор Жития Феодосия упоминает, не приводя причин и тем самым внушая читателям мысль, что лишение Стефана игуменства — произвол и бесчинство.

Покидая мир, становясь монахом, человек избирал особенный жизненный путь. Иоанн Синайский, или Лествичник (VI–VII века), в своем сочинении «Лествица{34}, возносящая на небо», авторитетном духовном руководстве для черноризцев, перевод которого был известен на Руси, так описывал этот путь: «Будем внимать себе, чтобы, думая идти узким и тесным путем, в самом деле не блуждать по пространному и широкому. Узкий путь будет тебе показан утеснением чрева, всенощным стоянием, умеренным питьем воды, скудостью хлеба, чистительным питьем бесчестия, принятием укоризн, осмеяний, ругательств, отсечением своей воли, терпением оскорблений, безропотным перенесением презрения и тяготы досаждений; когда будешь обижен — терпеть мужественно; когда на тебя клевещут — не негодовать; когда уничижают — не гневаться; когда осуждают — смиряться. Блаженны ходящие стезями показанного здесь пути, яко тех есть Царство Небесное (Мф. 5, 3–12)»[122].

Монашество было отречением от мира, от светской жизни — от жизни плотской. Не случайно монахов называли живыми мертвецами и ангельским чином: пребывая во плоти, они должны были жить не по законам плоти. Отрезание волос в обряде принятия монашеского сана было символом отсечения мирских помыслов и страстей. По словам Иоанна Лествичника, становящийся монахом обязан совершить три отречения: «Первое есть отречение от всех вещей, и человеков, и родителей; второе есть отречение своей воли; а третье — отвержение тщеславия, которое следует за послушанием»[123].

Реальная монашеская жизнь была далека от этого идеала. Даже из ее описания в Киево-Печерском патерике — памятнике, призванном возвеличить подвиги печерских иноков, — видно, сколь часто черноризцами владели греховные думы и чувства. Но любой, кто искренне отрекался от мира, не мог не воспринимать монашеские заповеди и заветы глубоко, отзываясь всем сердцем. Нестор, вскоре проявивший себя как религиозный автор, конечно, именно так переживал иноческий идеал. А уход из мира — как рубеж начала нового бытия, смерти в жизни прежней и рождения в жизнь новую.

Как и в любом монастыре, жизнь в Печерской обители определялась малым и большим кругами времени — суточным богослужением и чередой праздников и постов церковного года. Студийский устав (Устав патриарха Алексия), принятый в монастыре[124], предписывал инокам носить одежду из грубой шерсти, запрещал личное имущество. Не дозволялось иметь сосуды для пищи в кельях, вкушать ее следовало сообща в особом помещении — трапезнице. От Пасхи до Филипповского, или Рождественского, поста — два раза в день, на обед и ужин. Обед — варево с зеленью и сочиво — густое кушанье из бобов. На ужине перед повечерницей — сочиво и пшено, оставшееся от обеда. В Великий пост есть предписывалось один раз в день, в первую неделю — сухоядение (хлеб и плоды). В трапезницу монахи шли после того, как слышали звук троекратного ударения в било — доску из дерева или металла. Впереди шествовал священник, отправлявший в тот день храмовую службу, за ним игумен. Пели 142-й псалом: «Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое». Ели в молчании. Обед начинался с молитвы, завершался тоже молитвой. После удара большой ложкой в блюдо братья клали ложки и возглашали вслед за игуменом: «Господи Иисусе Христе, Бог наш, помилуй нас».

Церковные службы были общими — на них собиралась вся братия, кроме болящих. В игуменство Стефана высоко над землей вознесся заложенный Феодосием Успенский храм, ставший главной церковью монастыря. «Успенский собор Печерской лавры (1073–1077 гг.) явился самым грандиозным памятником архитектуры второй половины XI в. Диаметр его купола почти на метр превысил размер главы Киевской Софии. Отсюда общий характер форм — мощных, структурных, глубоко и сильно расчлененных» — так пишет о храме искусствовед А. И. Комеч[125]. Чувство восхи́щенности над повседневностью, над земной суетой на богослужении создавалось и пением хора, и теплым трепетом огоньков свечей, и строгими отрешенными ликами на фресках. (Собор был расписан уже при Никоне византийскими мастерами.) Внутренний объем собора отчетливо выражал идею, символ креста — основания веры. «В целом интерьер храма отличался особенной пространственностью. Отсутствие сложности, характерной для пятинефных{35} соборов, привело к цельности и ясности грандиозной структуры. Концепция осеняющего и охватывающего крестово-купольного завершения оказалась здесь выявленной с еще не существовавшей на Руси отчетливостью. В этом, как и в развитии строительной техники, сказываются продолжающиеся и укрепляющиеся связи Киева и Константинополя ‹…› Уцелевшие фрагменты собора и сейчас своим величием вызывают ассоциации с монументальными сооружениями той традиции, которая берет свое начало в архитектуре античного Рима»[126].

В свободное от богослужения и работ по монастырю время черноризцы должны были сидеть в кельях по одному и молиться предписанным образом. Ходить из кельи в келью возбранялось. Кельями во время Нестора служили уже не пещеры, отрытые в мягком, но плотном приднепровском грунте, а построенные над землей здания. Пещеры же, где недавно подвизались Антоний, Феодосий, Стефан, превратились в монастырский некрополь. Монахи могли проводить время за чтением духовных книг — Нестор, конечно, не преминул этим воспользоваться, за книжной работой — подготовкой пергамента, переписыванием рукописей, изготовлением переплетов. Неизвестно, когда Нестор приступил к писанию своих сочинений. Над «Чтением о Борисе и Глебе» он мог начать трудиться еще при Стефане, Житие Феодосия если не начал, то завершил, наверное, вскоре после кончины сменившего его Никона. Но трудиться он должен был по благословению настоятеля. Писал, как было принято, склонившись, положив книгу на колени — столики-пюпитры как будто бы еще не использовались. Часто, очевидно, в темное время, поля древнерусских рукописей пестрят жалобами писцов на слабый, неверный свет свечи-ночника. Скрип пера, да проговариваемые вслух слова, ложащиеся на пергаментный лист, да творимая время от времени вслух молитва нарушали тишину в келье[127].

Мерность, чинность монастырской жизни соединялись с острым, волнующим ощущением близости чуда, присутствия святости и — одновременно — опасности дьявольского искушения. Нестор знал, видел, каждодневно встречал монахов, ставших жертвами соблазна, павших под бременем греха и — сумевших подняться. Одни сами приоткрывали случившееся с ними или поражали исключительностью или странностью поведения; о чем-то говорили старшие, опытные братия и игумен, ходили удивительные слухи.

Среди сказаний Киево-Печерского патерика, созданных в 1220–1230-х годах и принадлежащих перу епископа Владимирского Симона, выходца из Печерской обители, и печерянина Поликарпа, большое число посвящено подвижникам, прославившимся в годы настоятельства Стефана и Никона. Монахи, о которых повествовали Симон и Поликарп, были современниками Нестора, и он должен был знать этих черноризцев. Но неизвестно, насколько сведения в патерике, отстоящие от времени их жизни примерно на полтора столетия, соответствовали тому, что знал Нестор. А. А. Шахматов предполагал, что эти известия были заимствованы из утраченной Печерской летописи, одним из составителей которой как раз и был Нестор[128]. Однако все сообщения в патерике со ссылками на некий «летописец», то есть летопись, соответствуют тексту «Повести временных лет». Называя Нестора автором летописи, Поликарп, видимо, подразумевал именно «Повесть…». Есть также в патерике ссылки на утраченное Житие Антония Печерского, в котором, как получается, содержалось не только жизнеописание основателя монастыря, но и рассказы о прославленных черноризцах.

Когда были зафиксированы письменно предания об этих монахах, не очень ясно. Вероятно, в монастыре действительно велись летописные записи, но их состав точно не известен{36}. Поэтому из серии сказаний о печерских иноках остановимся лишь на четырех, которые содержатся также в «Повести временных лет» под 6582 (1074) годом и которые Поликарп считал принадлежащими Нестору. Отсюда они, очевидно, и были заимствованы в патерик. А к ним добавим еще лишь одно сказание, написанное или пересказанное Поликарпом. Добавим потому, что он называет Нестора одним из свидетелей и участников произошедшего.

Начало сказания о печерских иноках в «Повести временных лет», возможно, содержит след руки нашего героя:

«Когда же Стефан правил монастырем и блаженным стадом, собранным Феодосием…{37} такие чернецы как светила на всю Русь светят: одни были постники крепкие, другие — сильные бдением, третьи — на преклонение коленное, четвертые — на пощение, через день и через два дня, иные же ели хлеб с водой, иные — овощи вареные, другие — сырые. В любви пребывая, младшие слушались старших и не смели при них произнести и слова, но всегда с покорностью и с послушанием великим. Также и старшие с любовью относились к младшим, учили их, утешали, как детей возлюбленных. Если кто-нибудь из братьев в какой грех впадал, его утешали, а эпитемию{38}, наложенную на одного, делили между собой трое или четверо, в знак великой любви. Вот какие царили любовь в братии и воздержание великое. Если брат какой-нибудь уходил из монастыря, вся братия бывала этим очень опечалена, посылали за ним, звали вернуться в монастырь, шли всей братией к игумену на поклон и молили его и принимали брата в монастырь с радостью. Вот какие это были друзья и воздержники и постники. Из них я назову нескольких мужей изумительных»[129].

Акцент на том, что благочестивые подвижники прославились именно в годы игуменства Несторова наставника и благодетеля Стефана, как будто бы выдает руку его подопечного. Впрочем, из-за утраты части текста сложно судить, приурочивал ли летописец подвиги всех троих монахов прежде всего именно ко времени, когда обитель возглавлял Стефан.

Первый из этих монахов — пресвитер, то есть священник, по имени Демьян (Дамиан): «Первый — это Демьян пресвитер; он был такой постник и воздержник, что, кроме хлеба и воды, ничего не вкушал до смерти своей. Если кто когда, неся ребенка больного, каким недугом одержимого, приносил его в монастырь, или взрослый человек, каким-либо недугом одержимый, приходил в монастырь к блаженному Феодосию, тогда приказывал он этому Демьяну молитву творить над больным, и тотчас же творил молитву и совершал помазание елеем, и получали исцеление приходящие к нему. Когда он разболелся и лежал при смерти, пришел ангел к нему в образе Феодосия, даруя ему царство небесное за труды его. Затем же пришел Феодосий с братиею и сели около него, а он, уже изнемогая, взглянув на игумена, сказал: „Не забывай, игумен, что мне обещал“. И понял великий Феодосий, что тому было видение, и сказал ему: „Брат Демьян, что я обещал, то тебе будет“. Тот же, смежив очи, отдал дух в руки Божии. Игумен же и братия похоронили тело его»[130].

Еще один подвижник — престарелый монах Еремия (Иеремия), помнивший давнее время крещения Руси. Нет сомнения — Нестор беседовал с ним о прошлом, жадно, как губка, впитывая рассказы маститого старца. Однако, внимая его речам, наш герой должен был испытывать страх и трепет: Еремия считался прозорливцем, способным проникнуть взором во все тайны души собеседника, и обличить греховные помыслы, и предостеречь от соблазна: «Был тоже другой брат, по имени Еремия, который помнил крещение земли Русской. Ему был дан дар Богом: предсказывал будущее, и, если кого видел в раздумье, обличал его с глазу на глаз и приказывал блюстись дьявола. Если кто-нибудь из братьев задумывал уйти из монастыря и Еремия замечал это, то, придя к нему, обличал замысел его и утешал брата. Если он кому что говорил, хорошее или дурное, сбывалось слово старца».

Но совсем удивительное рассказывали о другом прозорливце — монахе Матвее (Матфее): «Был и еще старец, именем Матвей: был он прозорлив. Однажды, когда стоял он в церкви на месте своем, он поднял глаза, обвел ими братию, которая стояла и пела по обе стороны на клиросе, и увидел обходившего их беса, в образе поляка, в плаще с цветами лепка{39} под полою. И, обходя братию, бес, вынимая из-за пазухи цветок, бросал его на кого-нибудь; если прилипал цветок к кому-нибудь из поющих братьев, тот, немного постояв с затуманенными мыслями, под каким-нибудь предлогом выходил из церкви, шел в келью и засыпал и не возвращался в церковь до конца службы. Если же бросал цветок на другого и к тому не прилипал цветок, тот оставался крепко стоять и пел, пока не отпоют утреню, и тогда уходил в келью свою. Видя это, старец рассказал об этом братии своей»[131].

Рассказ Матвея Прозорливца, верно, наводил на монахов, и на Нестора в их числе, боязнь. Стоя в церкви на службе, они поеживаясь от мысли, что не видимый ими нечистый дух в чужеземной одежде поляка-католика (латинянина, как тогда говорили) мог незаметно бросить свой мерзкий цвет и — что самое страшное — дьявольский репей мог цепко повиснуть на одежде слабого духом монаха.

Поведал прозорливый старец и об ином виденье: «Другой раз видел старец такое: как обычно, когда старец отстоял заутреню, братия перед рассветом расходилась по келиям своим, а этот старец последним уходил из церкви. Однажды шел он так, присел отдохнуть под билом, ибо была его келья поодаль от церкви, и вот видит, как толпа идет от ворот; он поднял глаза и увидел человека верхом на свинье, а прочие идут рядом с ним. И сказал им старец: „Куда идете?“ И сказал бес, сидевший на свинье: „За Михалем Тольбековичем“. Старец осенил себя крестным знамением и вернулся в келию свою. Когда рассвело и он понял, в чем дело, он сказал келейнику{40}: „Поди, спроси, в келье ли Михаль“. И сказали ему, что „давеча, после заутрени, он прыгнул с ограды“{41}. И рассказал старец о видении этом игумену и братии».

Михаль Тольбекович, бежавший из обители, нарушивший монашеский обет, погубил свою бессмертную душу — с ним было всё ясно. Но Матвей прозрел и грех самого игумена Никона:

«При этом старце Феодосий скончался, и Стефан стал игуменом, а после Стефана Никон, а старец всё еще жил. Стоит он как-то на заутрени, подымает глаза, чтобы посмотреть на игумена Никона, и видит осла, стоящего на игуменовом месте; и понял он, что не встал еще игумен. Много и других видений было у старца, и умер он в глубокой старости в этом монастыре»[132].

А. А. Шахматов посчитал, что Нестор, благоговейно отзывавшийся о Никоне в Житии Феодосия Печерского и даже называвший его Великим, не мог написать такой рассказ, обличающий леность игумена, запаздывающего на богослужение, не мог уподобить настоятеля ослу[133]. Возможно, и не мог: Поликарп, по-видимому, решил, что рассказы о Демьяне, Еремии, Матвее принадлежат Нестору, потому что они содержались в тексте «Повести временных лет». А рукопись Начальной летописи, имевшаяся у владимирского епископа, в заглавии, наверное, содержала указание на авторство Нестора. Поликарп посчитал Нестора автором всех этих сказаний, хотя летопись многослойна и если не все рассказы в ней под 1074 годом, то по крайней мере сказание о прозорливом Матвее могло принадлежать другому печерскому книжнику, «имевшему зуб» на Никона. Но могло быть и не так: почитавший своего наставника и покровителя Стефана Нестор отомстил-таки сменившему его Никону, «подложил ему свинью» — пусть и не такую большую и страшную, как бесы Михалю Тольбековичу. В конце концов, житие и летопись — разные жанры{42}, к тому же в Житии Феодосия Нестор писал о былых монашеских подвигах Никона, а в летописи всего лишь укорил устами старца Матвея за единожды проявленную леность. Шпилька, однако же, оказалась довольно острой, и эпизод с благословляющим ослом не был включен в большинство редакций Киево-Печерского патерика[134]. Но рассказ о кончине Феодосия в начале этой же статьи 1074 года едва ли Несторов: летописец сообщает, что умирающий игумен желал видеть своим преемником не Стефана, а монаха Иакова, однако был вынужден уступить настояниям братии. Как давно предположил А. А. Шахматов, повествование о Феодосиевой смерти, видимо, было вставлено в летопись уже после изгнания Стефана из обители и избрания настоятелем Никона[135]. Добавлю: о нежелании умирающего назвать Стефана своим преемником Нестор, благоговевший перед памятью наставника, наверное, умолчал бы.

Что касается времени написания рассказов о четырех монахах, о которых повествуется в статье 1074 года вслед за сообщением о кончине Феодосия, то как будто бы указание на их примерную дату содержится в словах, которыми вводятся эти четыре сюжета: «Стефану же предержащю манастырь и блаженое стадо, еже бѣ совокупилъ Феодосий… такы черньцѣ, яко свѣтила в Руси сьяють»[136]. А. А. Шахматов назвал такое начало «неуклюжим и неуместным»: ведь прямо вслед за тем «повествуется о монастырской жизни времен не Стефана, а еще Феодосия», и глагол «сьяти» («сияти» — «сиять») употреблен в настоящем времени: «сьяють» («сияют»). Ученый предположил, что первоначальная версия рассказа о печерских черноризцах была составлена еще при жизни Феодосия и принадлежит она будущему настоятелю Никону. Только после 1088 года, когда Никон умер, какой-то позднейший летописец внес в этот фрагмент известие о смерти Матвея и Исакия, рассказ о видении Матвеем осла на месте игумена, не пришедшего вовремя на богослужение, и еще одну «враждебную памяти игумена Никона выходку» — упоминание, что он предавал побоям юродствовавшего Исакия (о котором чуть ниже)[137]. Возможно, это и так. Правда, несколько неудачное упоминание о Стефане может и не быть вставкой, поскольку лишь Дамиан и, может быть, Еремея умерли до кончины Феодосия. Но остальные двое точно здравствовали и в годы Стефанова игуменства. Называя время Стефана, летописец, таким образом, в целом не нарушает хронологии, не совершает анахронизма. К тому же в конце повествования в форме настоящего времени говорится о прославленных монахах именно как о покойных: «Таци ти быша черноризци Феодосьева манастыря, иже сияють и по смерти, яко свѣтила, и молять Бога за сдѣ сущюю братью, и за мирьскую братью, и за приносящая въ манастырь, в нем же и донынѣ добродѣтелное житье живуть»[138]. (Перевод: «Таковы были черноризцы Феодосиева монастыря. Они и по смерти сияют, как светила, и молят Бога за здешнюю братию и за мирских братьев и за жертвующих на монастырь, в котором и доныне живут добродетельной жизнью все вместе, сообща»[139].) Здесь глагол в настоящем времени «сияють» отнесен к уже покойным монахам: они сияют в небесах и молятся за свою былую обитель. Таким образом, нельзя исключить, что все четыре рассказа не отредактированы, а именно созданы уже спустя десятилетия после Феодосиевой кончины и Нестор может быть их автором. Однако А. А. Шахматов посчитал, что и заключительные строки повествования о четырех печерских иноках были отредактированы, а в первоначальном варианте они именовались здравствующими, а не покойными[140]. Если эти соображения верны, то Нестору, может быть, остается роль редактора сказаний о четырех подвижниках: Демьяне, Еремии, Матвее и Исакии. И то не точно. Но никак не роль автора[141].

Самой жуткой, увлекательной и удивительной была жизнь в монастыре Исакия (Исаакия): «А был и еще другой черноризец, именем Исакий. Был он, когда еще жил в миру, богат, ибо был купец, из Торопца родом. И задумал он стать монахом, и роздал имущество свое нуждающимся и монастырям и пошел к великому Антонию в пещеру с просьбой постричь его в монахи. И принял его Антоний и облачил его в одеяние чернеческое и назвал его Исакием, а было ему имя Чернь. Этот Исакий повел жизнь суровую: надел власяницу, велел купить ему козла, ободрал его мех и надел на власяницу, и обсохла на нем кожа сырая. И затворился в пещере, в одном из проходов, в малой келье в 4 локтя, и там молился Богу со слезами. Была же пищей его просфора одна, и та через день, и воды в меру пил он. Носил же ему пищу великий Антоний и подавал ее через оконце величиною только руку просунуть, так тот и принимал от него пищу. И жил он так семь лет, на свет не выходя, никогда не ложился, но, сидя, очень немного спал»[142].

Исакий, предавшийся жесточайшей аскезе, умерщвлению плоти, жаждал прославиться, стяжать святость. На грехе гордыни его и поймал дьявол: «И однажды по обычаю, с наступлением вечера, Исакий начал класть поклоны и петь псалмы до полуночи; когда же он трудился, сидел на своем сиденье. Однажды, когда он так сидел по обыкновению и погасил свечу, внезапно свет воссиял, точно от солнца в пещере, ослепляя глаз человеческий. И подошли к нему двое юношей прекрасных с сияющими, как солнце, лицами, и сказали ему: „Исакий, мы — ангелы, а там идет к тебе Христос, став на колени, поклонись ему“. Он же, не поняв, что это бесовское дело, и забыв перекреститься, встал и поклонился, точно Христу, бесовскому делу. Бесы же завопили: „Наш ты, Исакий, уже!“ И, введя его в келью, посадили его и стали сами рассаживаться вокруг него и заполнили келью и весь проход пещерный». Тут-то и началось страшное — бесовская «дискотека»: «И сказал один из бесов, которого называли Христом: „Возьмите сопели, бубны и гусли и играйте, пусть нам Исакий спляшет“. И грянули бесы в сопели и в гусли, и в бубны, и стали Исакием играть. И, утомив его, оставили его едва живого и ушли, надругавшись над ним».

Поклонившийся дьяволу Исакий лишился дара речи и способности двигаться, лежал как труп: «На другой день, когда рассвело и подошло время принятия пищи, подошел Антоний, как обычно, к оконцу и сказал: „Господи, благослови, отец Исакий“. И не было ответа; и сказал Антоний: „Вот, он уже умер“. И послал Антоний в монастырь за Феодосием и братией. И, откопав засыпанный вход, вошли они и взяли Исакия, считая его мертвым, вынесли и положили его перед пещерою. И увидели, что он жив. И сказал игумен Феодосий, что „это случилось от бесовского действа“. И положили его на постель, и стал ходить за ним Антоний. ‹…› Феодосий же, узнав, что Антоний ушел в Чернигов, отправился с братией и взял Исакия, и принес его к себе в келью, и ухаживал за ним, ибо он ослабел так, что не мог сам ни перевернуться на другую сторону, ни встать, ни сесть, а лежал на одном боку, ходил под себя, так что от этого под бедрами у него завелись черви. Феодосий же своими руками умывал и переодевал его, и в течение двух лет делал это. То было удивительное чудо, что в течение двух лет тот ни хлеба не съел, ни воды, ни овощей, никакой иной пищи, ни слова не произнес, но нем и глух лежал два года. Феодосий же молил Бога за него, и молитву творил над ним день и ночь, пока тот на третий год не заговорил и не начал слышать и на ноги вставать, как младенец, и начал ходить. И пренебрегал он в церковь ходить, силою приваживали его к церкви, и так мало-помалу приучили его ходить туда. И затем научился он в трапезную ходить, и сажали его отдельно от братии, и клали перед ним хлеб, и он брал его только тогда, когда клали его в руку ему. Феодосий же сказал: „Положите хлеб перед ним, но не вкладывайте его в руки ему, пусть сам ест“; и тот неделю не ел и так, понемногу оглядевшись, откусывал хлеб; так он научился есть и так избавил его Феодосий от козней дьявольских. Исакий же опять принялся за воздержание жестокое»[143].

Свидетелем этих поразительных событий Нестор быть не мог — они случились до его прихода в монастырь, о произошедшем с Исакием при Антонии и Феодосии ему поведала молва. Но вот дальнейшее совершалось уже перед его глазами. Исакий начал юродствовать.

Юродство было особенным явлением русской святости. Юродивые как чин святых были известны в Византии, житие одного из них, Андрея Цареградского, было переведено на Руси в XII веке. Однако причисленных к лику святых византийских юродивых немного, а русских — намного больше, и на Руси они были особенно почитаемы. А вот католический Запад этого типа святости не знал вообще. Некоторые русские юродивые были выходцами из западных стран, перебравшимися на Русь, видимо, потому, что на родине такой странный подвиг служения Богу был невозможен или не был бы никем понят.

В современном русском языке слово «юродивый» означает «дурачок, безумец». Современное значение в церковнославянском слове «юродивый», или «уродивый», как бы сквозило, мерцало. Слово это однокоренное с «урод», значившим изначально «отверженный, не принадлежащий к роду» (у — это древняя приставка со значением отрицания). Слово «юродивый» — это церковнославянский, книжный вариант, а «уродивый» — древнерусский (ю — это тоже древняя приставка). Юродивый как бы вне рода, вне людей, вне жизни, он не вполне родился в этой, земной жизни. Но юродивый — это не любой безумец, а тот, кто отмечен, избран Богом, причем юродство — это обычно не врожденное психическое заболевание, а сознательно избранный тип поведения, своеобразная маска. Юродивый «ругается миру», отвергая все земные ценности как дьявольские соблазны, а моральные нормы и принципы поведения — как относительные, укорененные в суетной земной действительности. Юродство восходит к мысли из Послания к римлянам и из Первого послания к коринфянам апостола Павла. В Послании к римлянам сказано: «…то, что является мудростью в глазах мира, есть безумие в глазах Божиих: называя себя мудрыми, обезумели» (глава 1, стих 22). В Первом послании к коринфянам эта мысль развернута и повторена неоднократно: «…то, что является безумием в глазах мира, есть мудрость в глазах Божиих: Бог избрал немудрое мира» (глава 1, стих 27); «Мы безумны Христа ради» (глава 4, стих 10) и «Если кто ‹…› думает быть мудрым ‹…› тот будь безумным, чтобы быть мудрым» (глава 3, стих 18). Юродство — это крайнее, экстремальное (и, если угодно, «экстремистское») выражение идеи о несовместимости мира земного и Царства Божия. В церковнославянской Библии в этих фрагментах вместо «безумны» стоит «юроди». В церковном песнопении (тропаре) Андрею Цареградскому его юродство прямо представлено как воплощение апостольского речения: «Глас апостола Твоего Павла услышав, глаголющ: мы юроди Христа ради, раб Твой, Андрей, юрод бысть на земли Тебе ради, Христе Боже». Автор жития называет Андрея «насмешником над сатаной». Житие Андрея было любимым чтением на Руси, а сам юродивый, в церковнославянском переводе названный славянином, послужил образцом для русских подражателей.

Юродство было как постоянным, так и временным: Исакий юродствовал временно в XI веке, преподобный Кирилл Белозерский — в XIV[144].

Но продолжу рассказ: «Когда же скончался Феодосий и на его месте был уже Стефан, Исакий как-то сказал: „Ты уже было обманул меня, дьявол, когда я сидел на одном месте; а теперь я уже не затворюсь в пещере, но одержу над тобой победу, оставаясь в монастыре“. И надел на себя власяницу, и на власяницу свиту из грубой ткани и начал юродствовать, и стал помогать поварам, варя на братию. И, приходя на заутреню раньше всех, стоял твердо, не шевелясь. Когда же приспевала зима и морозы лютые, стоял в башмаках с протоптанными подошвами, так что примерзали ноги к каменному полу, и не двигал ногами, пока не отпоют заутреню. И после заутрени шел в поварню и приготовлял огонь, воду, дрова, до прихода прочих поваров из братии. Один же повар, тоже Исакий по имени, сказал раз со смехом Исакию: „Вон там сидит ворон черный, ступай возьми его“. Исакий же поклонился ему до земли, пошел, взял ворона и принес ему на глазах у всех поваров, и те пришли в ужас и поведали о том игумену и братии, и стала братия почитать его. Он же, не желая славы человеческой, начал юродствовать, начал вредить то игумену, то братии, то мирянам, чтобы принимать побои от других. И начал по миру ходить, продолжая юродствовать. Поселился он в пещере, в которой раньше жил, — Антоний уже умер к тому времени, — и собрал к себе молодых и одевал их в одежды монашеские и принимал побои то от игумена Никона, то от родителей этих детей. Он же всё это терпел, принимал побои и выносил наготу и холод днем и ночью. Однажды же ночью разжег он печку в избушке у пещеры, и запылала печь, ибо была она ветха, и заполыхал огонь через щели. Так как нечем было заложить их, он стал на огонь ногами босыми и простоял на огне, пока не прогорела печь, и тогда только слез. И многое другое рассказали о нем, а иному был я сам очевидец»[145].

Понимал ли Нестор, который, возможно, написал эти строки[146] и который видел юродские поступки Исакия, их глубокий смысл, неизвестно. Поведение юродивого — это послание, исполненное глубокого значения. Неумные находили в нем одно лишь безумие и смехотворство, разумные прозревали в нем урок, напоминание. Когда Исакий играл в монастырь с детьми, он не только провоцировал негодование и родителей, и игумена. Он напоминал и о бренности мирской жизни, и вместе с тем об относительности монашеского идеала перед лицом абсолютной истины христианства. В Царстве Небесном не будет ни мирян, ни монахов. Безгрешные дети чище взрослых иноков. Христос говорил: «…пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное» (Евангелие от Матфея, глава 19, стих 14).

Наконец подвижник одержал победу над нечистой силой: «И так он победил бесов, как мух, ставя ни во что их запугивания и наваждения, говоря им: „Хоть вы меня и прельстили в пещере поначалу, потому что я не знал козней ваших и лукавства, но теперь со мною Господь Иисус Христос и Бог мой и молитва отца моего Феодосия, надеюсь на Христа и одержу победу над вами“. Много раз бесы пакостили ему, говоря: „Ты наш, и поклонился нашему старейшине и нам“. Он же говорил: „Ваш старейшина антихрист, а вы — бесы“. И осенял лицо свое крестным знамением, и они оттого исчезали. Иногда же опять в ночное время приходили к нему, пугая его воображение видением, будто идет много народа с мотыками и кирками, со словами: „Раскопаем пещеру эту и засыплем этого человека здесь“. Другие же говорили: „Беги, Исакий, они хотят тебя засыпать“. Он же говорил им: „Если бы вы были люди, то днем пришли бы вы, а вы — тьма и во тьме ходите, и тьма вас поглотит“. И осенял их крестом, и они исчезали. Иной раз они стращали его, принимая образ то медведя, то лютого зверя, то вола, то змеи вползали к нему, или жабы, или мыши и прочие гады. И не могли с ним ничего поделать, и сказали ему: „Исакий, ты победил нас“. Он же сказал: „В первый раз вы победили меня, приняв образ Иисуса Христа и ангелов, которого вы недостойны, а теперь, по достоинству, вы являетесь в образе зверином и скотском и в виде змей и гада, какие вы и есть, скверные и злые на вид“. И вот сгинули бесы от него, и с тех пор не было ему пакости от бесов, как он и сам рассказал об этом, что „вот была у меня с ними три года война эта“. Потом он начал жить в твердой вере и соблюдать воздержание, пост и бдение. И в таком житии и кончил дни свои. И разболелся он в пещере, и перенесли его больного в монастырь, и через неделю он в благочестии скончался. Игумен же Иоанн и братия убрали тело его и похоронили его»[147].

Между прочим, и в этом сказании игумен Никон выглядит не очень хорошо: не поняв, что поведение Исакия — это подвиг и что инок стремится отречься от славы святости, попирая грех гордыни и провоцируя отторжение и агрессию со стороны окружающих, настоятель подвергал его побоям.

Автор, возможно сам Нестор, завершает свое повествование исполненными почтения словами, прославляющими печерских монахов: «Таковы были черноризцы Феодосиева монастыря. Они и по смерти сияют, как светила, и молят Бога за здешнюю братию и за мирских братьев и за жертвующих на монастырь, в котором и доныне живут добродетельной жизнью все вместе, сообща, в пенье и в молитвах и в послушанье, на славу Богу всемогущему, хранимые молитвами Феодосия, которому и слава вечная, аминь»[148].

Сюжет включенного в патерик Поликарпова сказания о Никите Затворнике отчасти напоминает историю Исакия: Никита, ставший позднее епископом Великого Новгорода, тоже ушел в затвор: «Желая людской славы, задумав великое, но не богоугодное дело, он просил у игумена позволения войти в затвор. Игумен же не разрешал ему, говоря: „О чадо, нет тебе пользы в праздном сидении, потому что ты еще молод; лучше тебе остаться среди братии, и, работая на нее, ты не лишишься вознаграждения от Бога. Ты сам видел, как был прельщен брат наш, святой Исакий Печерник. Разве не великая благодать Божия спасла его, который и ныне творит многие чудеса?!“ Никита же говорит: „Никогда не прельщусь я так, как он. И прошу я у Господа Бога, чтобы и мне дал дар чудотворения“. Отвечал Никон: „Выше силы прошение; берегись, брат, и не возносись, а то изведаешь ты падение. Повелевает тебе наше смирение служить братии, ради этого ты будешь увенчан за послушание“. Но юноша никак не хотел внять словам старца и, что захотел, то и сделал: заложил за собой двери и пребывал в келье, не выходя из нее».

Бес ввел Никиту в тяжкий грех, явившись в образе ангела и соблазнив поклониться. Потом он даровал монаху способность предсказывать будущее. «И пошла о нем слава великая, и все дивились, что сбываются предсказания его». Когда же затворник известил князя Изяслава о случившейся смерти его племянника Глеба Святославича, правившего в Новгороде, опередив на шесть дней весть, принесенную новгородским гонцом, то «с тех пор прослыл затворник пророком, и очень верили в его предсказания князья и бояре».

Прозорливость Никиты Затворника Поликарп объяснил так: «Бес же, не ведая того, что будет впоследствии, а зная только то, что сам содеял, или то, чему научил злых людей: убить или украсть, — об этом возвещает. Когда приходили к затворнику, чтобы услышать слова утешения, то бес, мнимый ангел, рассказывал ему о случившемся, и о чем Никита пророчествовал, то и сбывалось».

Никита, пребывая в затворе, в совершенстве изучил книги Ветхого Завета, а новозаветных книг, «этих святых книг, переданных нам в благодати Господом на наше утверждение и исправление, он никогда не хотел ни видеть, ни слышать, ни читать, ни говорить о них с другим. И поэтому стало ясно всем, что прельщен Никита дьяволом. И этого не могли стерпеть преподобные те отцы: Никон-игумен, Иван, что после него игуменствовал, Пимен Постник, Исайя, который был епископом в Ростове, Матфей Прозорливец, святой Исакий Печерник, Агапит Целитель, Григорий Чудотворец, Никола, бывший потом епископом в Тмуторокани, Нестор, написавший Летопись, Григорий, творец канонов, Феоктист, который был епископом в Чернигове, Онисифор Прозорливец. Все эти богоносцы пришли к прельщенному и, помолившись Богу, отогнали от него беса, и впредь не видел его Никита. И, выведя его из пещеры, они спрашивали затворника о Ветхом Завете, чтобы услышать от него что-либо. Но Никита клялся, что никогда не читал книг; тот, кто прежде знал наизусть иудейские книги, ныне в них ни единого слова не понимал, попросту сказать, и азбуки не знал; и те все блаженные отцы едва научили его грамоте».

Так была спасена душа монаха, возгордившегося и поддавшегося бесовскому искушению: «И с тех пор Никита предался воздержанию, жил в чистоте, смирении и послушании, так что всех превзошел в добродетели; позднее за многие добрые дела поставили его епископом Новгорода»[149].

Рассказ о Никите Затворнике свидетельствует как о настороженно-опасливом отношении в Печерской обители к такой крайней форме аскезы, как затвор, так и о духовном авторитете Нестора: он один из немногих монахов, кого игумен Никон взял с собой, чтобы вывести Никиту из пещеры и освободить от бесовской власти. Такой духовный авторитет наш герой приобрел, видимо, благодаря таланту книжника — автора религиозных сочинений, а не аскетическим подвигам (о них ничего не известно).

Пушкин заметил о сказаниях Киево-Печерского патерика: «прелесть простоты и вымысла»[150]. Для рационалистически воспринимающего мир человека Нового времени сказания о печерских иноках — яркие фантазии, плод экзальтированного, разгоряченного, неспокойного воображения, а отраженные в них факты поддаются не сверхъестественному, а реальному объяснению: с Исакием, например, очевидно, случился инсульт. Совсем не так воспринимали их в Древней Руси: видели в них не вымысел, а достоверное отражение действительных событий. И если бы и согласились с тем, что Исакий тяжко заболел, то добавили бы: источник болезни — нечистая сила. Печеряне жили с постоянным ощущением близости сверхъестественных сил — божественной и дьявольской. Борьба между ними разворачивалась и в душе каждого человека, и в обители, и в Русской земле, и во всем Божьем мире. С этим ощущением жил и монах Нестор. Но необычайное духовное напряжение, экзальтация, визионерство — свойство видеть сверхреальное (или то, что считалось таковым) для него как будто бы не были характерны. Он должен был испытывать трепет, поражаться, соприкасаясь с такими аскетами, как Исакий или Никита, с такими визионерами, как Матвей. Но сам был другим.

Жизнь Нестора в монастыре, видимо, текла неторопливо и спокойно. Сказания о печерских иноках, вошедшие в патерик, в большинстве своем отличаются остросюжетностью, неожиданными поворотами событий — пуантами, часто повествуют о столкновениях с разнообразными антагонистами — от бесов до иноверцев или алчных и неблагочестивых князей. Это своеобразные новеллы, пугающие, изумляющие, увлекательные. Монахи в этих сказаниях наделены прозорливостью и даром чудотворения. Жития Нестора среди этих произведений нет: с ним в Печерской обители не происходило ничего удивительного, молва не сообщала о его чудесах и пророчествах. Он любил мерность, и жизнь его была мерной. Его идеалом, несомненно, был кроткий, смиренный Феодосий: написанное Нестором Житие преподобного свидетельствует об этом. Слово «смиренный» в древности писалось не так, как сейчас: «смеренный» (точнее, «смѣренный», с буквой ять). Оно происходило не от «мира», а от «меры». Эту меру и полюбил наш герой.

Печерский монастырь не был отгорожен от мира. Расположенный в городе — столице Руси, прославленный своими подвижниками, он посещался и князьями, приходившими для благочестивых бесед, духовных поучений к настоятелям и почитаемым старцам, и боярами. С одним из знатных киевлян, воеводой Янем Вышатичем, участником многих событий, бывалым человеком и умелым рассказчиком, видимо, не раз беседовал Нестор — следы этих бесед отражены на страницах «Повести временных лет».

Глава третья. «От многых мала въписахъ. да почитающе славят Бога». «Чтение о Борисе и Глебе»

«Чтение о Борисе и Глебе» — самое раннее из достоверно принадлежащих Нестору произведений. Это одно из двух пространных житий князей-мучеников. Второе, более известное, принято сокращенно называть «Сказанием о Борисе и Глебе». Название Несторова произведения тоже условное. В самом раннем списке, впрочем отделенном от времени создания примерно двумя веками — он относится к XIV веку, — заглавие таково: «Чтение о житии и о погублении блаженную страстотерпца{43} Бориса и Глѣба». В других списках встречаются иные названия, например: «Слово о житии и о убиении святою мученику Бориса и Глеба»[151]. В самом раннем списке авторский текст, видимо, сохранен почти без изменений[152]; соответственно, и заглавие «Чтение о житии и о погублении…» принадлежит Нестору[153].

«Чтение…» было написано до Жития Феодосия, во вступлении к которому Нестор сообщает: «…сначала написал я о житии и о погублении и чудесах святых и блаженных мучеников твоих Бориса и Глеба»[154]. Но когда именно? Согласно господствующему мнению, Житие Феодосия Печерского было создано, возможно, до 1088 года или в самом его начале, так в нем не упоминается о кончине игумена Никона, произошедшей в марте 1088 года[155]. И, почти несомненно, до 14 августа 1091 года, когда было совершено торжественное перенесение останков Феодосия из пещеры, где он был погребен, в монастырский храм, — автор Жития об этом событии не пишет, хотя должен был бы, если бы оно состоялось ко времени завершения его труда[156]. Нижней границей создания «Чтения…» является 1072 год, так как Нестор описывает перенесение мощей Бориса и Глеба в новую церковь, произошедшее 20 мая 1072 года[157]. Но это очень широкая датировка — между начальной точкой, нижней границей создания Несторова жития Бориса и Глеба, и конечной точкой, верхней границей, оказывается промежуток почти в двадцать лет. Более точно определить время создания «Чтения…» попытался А. А. Шахматов. Он обратил внимание на слова в конце произведения, следующие за описанием посмертных чудес святых: «Видите ли, братья, как возвышена покорность старшему брату, проявленная святыми? Если бы сопротивлялись ему, едва ли бы такому дару чудесному были сподоблены от Бога. Теперь многие младшие князья не покоряются старшим и сопротивляются им, и их убивают, но они не сподоблены такой благодати, как те святые»[158]. Ученый соотнес их с событиями 1078 и 1079 годов, участниками которых были князья Глеб Святославович, Борис Вячеславович и Роман Святославович, «напомнившие Нестору своими именами святых Бориса и Глеба, принявших при крещении имена Романа и Давида»[159]. Параллель эта логичная, хотя, в отличие от Бориса Вячеславича, действительно в 1078 году павшего в битве со старшими князьями — дядьями Изяславом и Всеволодом Ярославичами, Роман был убит половцами, которых, видимо, пытался поднять против Всеволода Ярославича{44}, а Глеб погиб во время похода в земли финского племени чудь (эстов)[160], причем о его выступлении против старших князей летописи не сообщают.

Более точную дату ученый вычислил так: в «Чтении…» рассказывается об исцелении у мощей Бориса и Глеба некоей сухорукой женщины и сообщается, что это чудо произошло в воскресенье 15 августа в праздник Успения Богородицы. «…Но 15 августа приходилось на воскресение после 1072 г. в первый раз в 1081 г., затем в 1087 г. Отсюда видно, что исцеление сухорукой произошло или в 1081 г., или в 1087 г., вероятнее в 1081 г., ибо ‹…› сказание о Борисе и Глебе написано Нестором до Жития Феодосия, оконченного до 1088 г.»[161].

Аргументация ученого выглядит достаточно обоснованной, и у нее есть сторонники[162]. (Впрочем, Житие Феодосия, как будет сказано, Нестор написал несколько позднее.) М. Д. Присёлков, один из их числа, предположил, что «Чтение о Борисе и Глебе» было создано к торжеству освящения новой каменной Борисоглебской церкви в Вышгороде[163]. Этот храм был заложен в княжение в Киеве Святослава Ярославича и закончен, когда на киевском престоле сидел Всеволод Ярославич.

Но эта датировка принята далеко не всеми учеными.

С. А. Бугославский обратил внимание на сходство двух сюжетов об освобождении из темницы заточенных в нее узников. В «Чтении о Борисе и Глебе» рассказывается, как два заключенных городскими старейшинами в тюрьму преступника, «вспомнив о чудесах, творимых Борисом и Глебом, начали молить Бога и святых страстотерпцев призывами в помощь, каясь в своих прегрешениях». И совершилось новое чудо: «И однажды ночью, когда они молились, вдруг открылся покров темницы, и свет засиял в ней. Они подняли глаза и увидели святых на двух разных конях и отрока перед ними{45}, держащего свечу, и, затрепетав, пали пред ними. Святые же сказали им: „Не бойтесь, знайте, что мы — Борис и Глеб, которых вы призываете в молитве своей. И вот теперь мы пришли освободить вас от этой скорби. Вы покаялись в своем прежнем прегрешении, и потому судья никакого зла не причинит вам, а отпустит вас с миром“. И когда это сказали, спали с узников оковы»[164]. Стражники, узнав о произошедшем, рассказали судье, и тот освободил заточенных.

Нестор отнес это чудо к княжению в Киеве Ярослава Мудрого, правившего в 1019–1054 годах. В другом Борисоглебском памятнике, «Сказании о чудесах Романа и Давыда», такое же чудо отнесено к княжению в Киеве Ярославова внука Святополка Изяславича, правившего в 1093–1113 годах. Однако здесь сообщается, что два узника были заточены в темницу не старейшинами, а самим князем, причем по ложному обвинению. Рассказ снабжен драматическими подробностями: святые освободили заключенных от оков, но лишили одного из них зрения «для уверения всех, если не станут верить», и обещали вернуть ему зрение через три дня. Они велели освобожденным предстать перед Святополком и заявить: «Зачем так делаешь и, не разобравшись, терзаешь и мучишь? И если не покаешься, не перестанешь так поступать, то пусть будет тебе известно, что наказания и мук не избежишь»[165].

С. А. Бугославский предположил, что Нестор писал житие князей-братьев в годы киевского княжения Святополка, его источником было «Сказание о чудесах Романа и Давыда». И чтобы обелить Святополка, автор «Чтения…» якобы перенес чудо с узниками лет на пятьдесят раньше — в годы княжения Ярослава Мудрого. Так как часть текста «Сказания…», содержащая эпизод об освобождении темничных сидельцев, была составлена около 1108 года, «Чтение…» написано не раньше этого года[166].

Хотя у датировки С. А. Бугославского нашлись приверженцы[167], его соображения сомнительны. Во-первых, возможно, что ходила молва о разных чудесах с освобождением узников — такие чудеса традиционны для житийной литературы{46}. Сам Нестор пишет: «Так же святые избавили многих, бывших в оковах и темницах, не только в одном месте, но и в других городах»[168]. Во-вторых, ничто не мешало книжнику, если он желал очистить имя Святополка от причастности греху несправедливого наказания, признать узников действительно виноватыми, как это он и сделал, но не переносить чудо на полвека раньше[169]. В-третьих, у этого чуда был обнаружен вероятный литературный источник — описание похожего события в так называемом Втором славянском житии чешского князя Вячеслава, или Легенде Никольского, причем совпадения разительны[170]. Наконец, предполагаемая С. А. Бугославским манипуляция с источником напоминает скорее малопочтенную работу политтехнолога, готового поступиться правдой, а не труд истово верующего книжника. Кроме того, как давно предположил П. В. Голубовский, и Нестор, и неизвестный автор (или авторы) «Сказания о чудесах Романа и Давыда» использовали записи, которые велись при Вышгородском храме Бориса и Глеба, где были погребены братья[171]. Текст «Сказания…» автор «Чтения о Борисе и Глебе», может быть, даже и не знал[172].

Итак, «Чтение о Борисе и Глебе» Нестор, скорее всего, завершил в 1081 году или вскоре после того. Возможно, он писал житие к торжеству освящения нового Борисоглебского храма, как предположил М. Д. Присёлков. Монах, обязанный исполнять повеления игумена, не мог самочинно взяться за длительный труд по созданию произведения довольно большого объема. А ведь написание этого жития было невозможно без знакомства с источниками и расспросов знающих людей — на это тоже требовалось свободное время, которым живущий в монастыре инок не располагал, если не получил благословения или повеления настоятеля. К тому же писчий материал, пергамент, был дорог, и едва ли книжник был в состоянии сам приобрести его в нужном количестве. Значит, Нестору вроде бы поручил писать житие Бориса и Глеба игумен. Или, по крайней мере, одобрил желание подначального монаха. У истоков Несторова труда мог стоять еще Стефан. Но заканчивал писать житие его автор уже при Никоне. Однако книжник ничего не пишет о повелении со стороны настоятеля. Поэтому, наверное, это все-таки был его собственный замысел.

Почему наш герой выбрал для своего жития именно этих святых и почему приступил к труду на рубеже 1070–1080-х годов? В это время начал стремительно рушиться порядок, утвержденный завещанием Ярослава Мудрого, и Русь охватил пожар междоусобиц. До этого почти пятьдесят лет страна не знала княжеских распрей. Правда, в 1067–1068 годах Ярославичи воевали и враждовали с полоцким князем Всеславом Брячиславичем. Но полоцкий правитель приходился им лишь дальним родственником, и Полоцкая земля ушла из-под власти Киева еще после смерти крестителя Руси Владимира Святославича в 1015 году. Изгнание в 1073 году из Киева старшего Ярославича Изяслава средним братом Святославом Черниговским в союзе с младшим, Всеволодом Переяславским, нарушило равновесие, длившееся двадцать лет после кончины их отца Ярослава, и показало, насколько хрупким был мир. «Мир стоит до рати, а рать — до мира», — заметит спустя много лет безымянный киевский летописец. Смерть Святослава в 1076 году едва не разожгла войну: Изяслав с польской подмогой весной 1077 года шел на Русь против Всеволода, занявшего Киев, и младший брат мудро предпочел уступить.

Однако в новой ситуации дуумвирата были утеснены и по существу оказались изгоями племянники — сыновья недавно умершего Святослава Олег и Роман и сын скончавшегося раньше Вячеслава Ярославича Борис, ставший князем-изгоем (его отец правил в Смоленске, но смоленский престол теперь получил сын Всеволода Владимир Мономах[173]). Последний в 1077 году лихим набегом на восемь дней захватил Чернигов, в котором в то время не было Всеволода, но потом бежал в далекую Тмутаракань — привычное место всех недовольных и обиженных князей, далекий анклав Руси в Причерноморье.

Если бы Борис следовал принципу старшинства, претендовать на Чернигов, второй по значимости русский престол, он не стал бы. Ведь норма старшинства была утверждена завещанием Ярослава Мудрого. Однако она должна была определять подчинение старших братьев меньшему, а взаимные права и обязанности дядьев и племянников не описывала. К тому же Борис был люто обижен — тут уж не до дедовых заветов и обычаев. В Тмутаракани тогда княжил Роман Святославич — у него, сына Святослава Ярославича, было больше прав на Чернигов как на «отчину», владение, где княжил его отец. Но Роман предпочел поддержать Бориса, возможно видя в изгое таран, способный пробить ему путь к отчему столу. Спустя год в Тмутаракань пришел брат Романа Олег, бежавший из Чернигова, где, видимо, жил на положении полупленника под неусыпным надзором Всеволода и его «мужей»[174]. Автор «Слова о полку Игореве» назвал Олега Гориславличем (Гориславичем), кажется, намекая одновременно и на горе, им принесенное Русской земле, и на горе, им самим испытанное, и на горение славой. 3 октября 1078 года Борис и Олег сошлись со старшими князьями в битве на Нежатиной Ниве где-то под Черниговом. Против племянников сообща выступили Всеволод с сыном Владимиром Мономахом и Изяслав Киевский с сыном Ярополком.

…Минули годы Ярославовы, были походы Олеговы, Олега Святославича. Тот ведь Олег мечом крамолу ковал и стрелы по земле сеял. Ступает в золотое стремя в городе Тмуторокане, тот же звон уже слышал давний великий Ярослав, а сын Всеволода Владимир каждое утро уши закладывал в Чернигове{47}. Бориса же Вячеславича похвальба на суд привела и ‹…› зеленую паполому{48} постлала за обиду Олегову, храброму и молодому князю{49}. ‹…› Тогда, при Олеге Гориславиче, ‹…› в княжеских крамолах сокращались жизни людские. Тогда по Русской земле редко пахари покрикивали, но часто вороны граяли, трупы между собой деля, а галки свою речь говорили, собираясь полететь на добычу[175] —

так описывает битву на Нежатиной Ниве и ее последствия автор «Слова о полку Игореве». В сражении пал Борис, но убит был и Изяслав Киевский.

Олег вновь бежал в Тмутаракань, был схвачен тамошними хазарами и пленником отправлен в Царьград. Спустя много лет он вернулся и начал борьбу за отчий Чернигов уже с Владимиром Мономахом. У Мономаха он ее выиграл, хотя Чернигов в конце концов потерял.

Судьба Романа была печальнее участи брата. В 1079 году он двинулся в союзе с половцами на Всеволода, однако новый киевский князь ухитрился заключить со степняками мир. Те хлынули назад в степь, увлекая за собой Романа. Вскоре кочевники его убили — не исключено, что это вероломное злодеяние было оплачено Всеволодом. «И до сих пор еще лежат там кости его, сына Святославова, внука Ярославова», — не без горечи вспомнил о нем один из летописцев, создателей «Повести временных лет», — может быть, и наш герой, хотя скорее его предшественник[176]. Эта смерть могла напомнить Нестору об убиении Глеба: тело юного княжича убийцы тоже оставили в глухом месте, но не в степи, а в лесу возле Смоленска, — или не удостоив погребения, подобающего князю, или просто бросив. Однако если останки мятежного Романа так и остались в «незнаемой» Половецкой земле, то тело Глеба было вскоре отыскано и отрок был захоронен рядом со старшим братом Борисом в Вышгороде под Киевом. И «Сказание о Борисе и Глебе», и «Чтение…» упоминают о чудесах, открывших место, где его оставили приспешники братоубийцы Святополка: «Через год охотники, ходя, нашли тело святого, лежавшее целым, и ни звери, ни птицы не прикоснулись к нему. Тут же, пойдя в город, они сообщили это старейшине города. Он же, пойдя с отроками, увидел тело святого, сияющее как молния»[177].

В этой междоусобице у обеих сторон были и своя правда, и своя неправда. «Суть конфликта между Всеволодом и Олегом предельно ясна — притязания обоих князей на Чернигов. Олег стремился завладеть им как городом своего отца, тем более что Святослав, несмотря на то что умер киевским князем, был погребён — очевидно, по собственному завещанию — в кафедральном черниговском Спасском соборе. Всеволод же, в соответствии с понятиями своего времени, считал, что Чернигов должен принадлежать ему по праву старшинства. Ибо он, добровольно уступив Киев старшему брату, занял то место, которое ранее, в период „триумвирата“ Ярославичей, занимал Святослав. Таким образом, столкновение двух князей — старшего и младшего, дяди и племянника — отражало столкновение двух принципов наследования или даже, шире, двух принципов политического устройства Руси — старого, основанного на родовом владении Русью всеми князьями Рюриковичами („родовом сюзеренитете“), и относительно нового, основанного на „отчинном“ владении землями. ‹…› Что же касается Бориса Вячеславича, то он, очевидно, претендовал на „отчий“ Смоленск»[178].

Возможно, Нестор, создавая свое житие Бориса и Глеба, подразумевал и события, произошедшие уже в 1080-х годах: «…к тому времени выступления племянников против Всеволода не прекратились. В 1081 г. внук и правнук Ярослава, Давид Игоревич и Володарь Ростиславич, изгнали из Тмутаракани посадника Всеволода Ратибора. Когда Олег вернулся через два года, он жестоко расправился с теми, кто был замешан в убийстве его брата Романа, а Давида с Володарем отпустил. Они отправились на Волынь и изгнали из Владимира Ярополка Изяславича. С большим трудом Всеволоду удалось уладить конфликт, дав Давиду Дорогобуж, а Володарю Ростиславичу с братьями Галицкую землю.

Ярополк в благодарность за оказанную помощь пошел в 1085 г. на Всеволода войной: потерпев поражение, бежал в Польшу к кузену и в следующем году привел войска на Русь. Мир был заключен, но уже 22 ноября Ярополк был убит, как полагали, по наущению соседа Володаря Ростиславича»[179].

Если Нестор писал и завершал «Чтение…» уже после 1086 года, то контрастная соотнесенность мученической кончины Бориса и Глеба с вероломным убийством Ярополка для него могла обладать особенным смыслом. В «Повести временных лет» под 6594 (1086) годом Ярополк, как смиренный князь, безвинно и вероломно убитый, уподоблен Борису и Глебу: «Многие беды испытав, безвинно прогнанный братьями своими, обиженный, ограбленный, затем и смерть горькую принял он, но вечной жизни и покоя сподобился. Так был блаженный князь этот тих, кроток, смирен и братолюбив, давал десятину церкви Святой Богородицы от всего своего достояния ежегодно и молил Бога всегда, говоря: „Господи, Боже мой! Прими молитву мою и даруй мне смерть такую же, как и братьям моим Борису и Глебу, от чужой руки, чтобы омыть мне грехи все своею кровью и избавиться от суетного этого света и мятежного, от сети вражеской“. Не лишил его милостивый Бог просимого: он получил блага те, каких ни глаз не видел, ни ухо не слышало, ни сердце человека не предугадало, какие уготовал Бог любящим его»[180].

Если Нестор читал эти строки летописи, то в «Чтении…» он их оспорил. Впрочем, может быть, он и не имел в виду Ярополка, когда писал о младших князьях, восстающих на старших[181]. Как заметила Н. И. Милютенко: «Неизвестно, закончил ли Нестор „Чтение“ к декабрю 1086 г., несомненно одно — любое сравнение младших князей-современников, погибающих в борьбе за власть, со святыми братьями, отказавшимися от всякой борьбы, для Нестора неприемлемо. Он обращается к современникам с призывом остановиться, прекратить братоубийственные войны, стоившие жизни не только самим князьям, но и сотням простых людей. Ради этого рассказывает он о подвиге святых и в доказательство того, что они действительно святые, приводит описание всех совершенных чудес.

Основное значение подвига Бориса и Глеба — их безусловная покорность власти верховного князя вплоть до смерти. Нестор не ставит эту покорность в зависимость от справедливости верховного правителя. Отказ Бориса и Глеба от борьбы за власть он объясняет стремлением сохранить жизнь своих людей, которые могут погибнуть в княжеской распре. Именно в этом смысле он считает святых князей подражателями самого Иисуса Христа»[182].

Действительно, автор «Чтения…» твердо отбрасывал саму возможность уподобления убитых князей-крамольников Борису и Глебу. Но своеобразие идеи, выраженной в Несторовом житии, вовсе не в том, что его автор считал покорность младших князей старшим абсолютной нормой. Покорность старшему брату в произведении Нестора выражена несколько раз святым Борисом, говорящим: «Или не знаете, что я, младший, не противник брату своему старшему?» и «Благословен Бог! Не уйду, не убегу отсюда и не стану сопротивляться брату своему старшему, но пусть будет так, как Богу угодно»[183]. Точно такую же мысль вкладывает в уста старшего из братьев и создатель «Сказания о Борисе и Глебе»: «Сердце мое горит, душа мой разум смущает и не знаю, к кому обратиться, кому поведать эту горькую печаль? Брату, которого я почитал как отца? Но тот, чувствую я, о мирской суете печется и убийство мое замышляет. Если он кровь мою прольет и на убийство мое решится, буду мучеником перед Господом моим. ‹…› Вот пойду к брату моему и скажу: „Будь мне отцом — ведь ты брат мой старший. Что повелишь мне, господин мой?“»[184].

Что же касается «стремления сохранить жизнь своих людей», то этот мотив действительно отличителен для произведения Нестора. Борис, узнавший об умысле Святополка, одержимого жаждой единовластия, предать его смерти, отказался сопротивляться, хотя под рукой у него было восемь тысяч верных воинов и они предлагали ему свергнуть Святополка, только что вокняжившегося в Киеве после смерти отца, Владимира Святославича. Свой отказ он объяснил словами: «Нет, братья мои, нет, отцы, не прогневайте так господина брата моего, иначе он на вас гонения начнет. Чем стольким душам, лучше мне одному умереть. Тем паче не смею противиться старшему брату{50}, потому что тогда суда Божьего не избегну»[185]. Младший из братьев, Глеб, пытавшийся бежать от Святополка в ладье вверх по Днепру из Киева и настигнутый убийцами, запрещает своим людям, взявшимся было за оружие, сопротивляться. «Это святой умолял их, заботясь, чтобы и их не погубили и не пролили кровь неповинную. Хотел святой один за всех умереть и потому отпустил их»[186]. В двух других памятниках Борисоглебского цикла, подробно повествующих о трагедии, — летописном сказании в «Повести временных лет» под 6523 (1015) годом и в «Сказании о Борисе и Глебе», — представлена совершенно иная ситуация: никаких приверженцев, готовых отдать жизнь за полуребенка Глеба нет, его дружинники робеют перед убийцами и опускают оружие без всяких просьб господина. Скорее всего, этот мотив автор «Чтения…» домыслил, чтобы придать сходство поведению обоих святых перед неминуемой гибелью.

Нестор строит свой текст по принципу симметрии, на основе параллели между убиением двух братьев. Оба отказываются сопротивляться козням Святополка и посланным им убийцам. В готовности пожертвовать собой ради сохранения жизни других людей проявляется христоподобие братьев: так и Иисус Христос отдал себя на распятие, чтобы искупить первородный грех, совершенный Адамом, и даровать людям жизнь вечную.

Нестор сплетает в один общий мотив послушание святых братьев отцу, старшему брату и Господу. Не случайно в представлении Бориса о Боге подчеркнута именно царственность, «господство»: Борис в молитвах именует Господа «цесарем» и вспоминает Его «державьную руку». Любовь к Богу и верность заповедям веры, послушание отцу и добровольное подчинение старшему брату мыслятся книжником как проявления одного чувства, как варианты одного мотива.

Поведение святых в «Чтении…» — воплощение речения Иисуса Христа: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Евангелие от Иоанна, глава 15, стих 13)[187]. Автор «Чтения…» стремится обосновать, истолковать святость братьев-мучеников более многосторонне, чем создатели других произведений Борисоглебского цикла. Однако святость Бориса и Глеба в понимании Нестора не сводится к жертвенности ради спасения ближних. И Борис, и Глеб в «Чтении…», несмотря на сомнения и страх смерти, перед мученической кончиной молятся. Борис благодарит Бога: «Благодарю Тебя, Владыко Господи Боже мой, за то, что сподобил меня, недостойного сопричастным быть страсти Сына Твоего Господа нашего Иисуса Христа»[188]. Глеб молится: «Господи мой Иисусе Христе, услышь меня в этот час и сподобь меня быть одним из святых Твоих. Так, о Владыка, как в древности в этот день Захария{51} заколот был перед жертвенником Твоим, так и я теперь заколот перед Тобою, Господи. Но, Господи, Господи, не помяни беззаконий моих прежних, а спаси душу мою, да не сыщет ее лукавое сборище врагов, но да примут ее ангелы Твои светлые. Ты же, Господи, Спаситель мой. А это совершающих прости, ибо Ты — Бог истинный, Тебе слава вовеки. Аминь»[189].

Братья-мученики в трактовке и Нестора, и автора «Сказания о Борисе и Глебе» святые, прежде всего потому, что прощают и любят своего гонителя, следуя заповеди Спасителя: «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас» (Евангелие от Матфея, глава 5, стих 44). Потому, что смиренно принимают волю Провидения. И потому, что готовы сораспяться с Иисусом, принять «вольную жертву» в подражание Христу[190].

Нестор, несомненно, мыслит категориями не только религиозными, но и мирскими. Он вкладывает в уста Борису слова: «Лучше мне здесь умереть, чем в другой земле»[191]; по выражению историка и антрополога В. Я. Петрухина, «Борис в „Чтении“ Нестора, едва ли не впервые в русской литературе, проявляет свой патриотизм»[192]. Однако утверждать, вслед за Н. И. Милютенко, что Нестор прославляет Бориса и Глеба «за их чувство долга: князь не должен противиться старшему в роде, не должен покидать свою страну и, главное, не должен бороться за власть ценой жизни других, не только родичей, но и „меньших людей“»[193] и что «Нестор требует полного подчинения воле старшего князя даже в том случае, когда он заведомо неправ, подчиняться вплоть до безропотной смерти»[194], у нас нет оснований. Никакого долженствования автор «Чтения…» не выражает: смирение и непротивление Бориса и Глеба старшему брату Святополку — это для книжника сверхдолжный подвиг, деяние святых, а вовсе не нравственно-политическая норма. Также он нигде не пишет о том, что князья не должны покидать свою страну и обязаны покоряться воле старшего правителя даже в ситуации угрозы их жизни. А следование Христовой заповеди положить душу за ближних в «Чтении…» никак не связано с княжеским саном братьев-страстотерпцев: это речение Христа обращено ко всем верующим. Действительно, Нестор противопоставляет нынешних младших князей, выступающих против старших, Борису и Глебу. Но, во-первых, это не контраст должного и недолжного поведения, а антитеза деяний, совершенных святыми, и поступков обыкновенных людей: он не осуждает несмиренных младших князей-современников, а лишь заявляет, почему эти князья после смерти, хотя она тоже была внезапной и насильственной, не удостоились дара чудотворения, то есть не стали святыми. Во-вторых, сама соотнесенность истории мученичества Бориса и Глеба и мятежей и гибели младших князей во времена Нестора в «Чтении…» далеко не прямая. Старшие князья — современники книжника вовсе не угрожали жизни младших — иначе бы они напоминали великого грешника Святополка, и молодые обычно не становились жертвами их козней и вероломства. А если становились (как, вероятно, Роман Святославич), то этот грех не был беспричинным.

Другое дело, что Нестор рассматривал посягательство младших князей на власть старших как не только неправедное, но и как незаконное деяние. В этом отношении он был солидарен с безымянным печерским летописцем, осудившим младших князей-изгоев, силой пытавшихся урвать у старших либо отчины, либо хоть какие-то владения. Обличая Олега Святославича и Бориса Вячеславича, летописец выносил им суровый нравственный приговор: «…землѣ Русьскѣи много зло створше, проливше кровь хрестьянску, ея же крове взищеть Богъ от руку ею (от их руки. — А. Р.), и отвѣтъ дати има за погубленыа душа хрестьянскы»[195]. По словам современного историка, это «церковный взгляд»[196]. Нестор идет еще дальше. В «Чтении…» он сообщает о провиденциальном возмездии Святополку: «Люди подняли мятеж, и был он изгнан не только из города, но и из всей страны. Бежав в чужие земли, там и кончил свою жизнь и испустил дух». (В оригинале вместо слова «мятеж» употреблено синонимичное «крамола»[197].) Далее книжник описывает Ярослава Мудрого, установившего почитание святых братьев: «После смерти окаянного принял власть брат блаженных по имени Ярослав, он же был старше блаженных. Был это муж праведный и тихий, живший по заповедям Божиим»[198]. Нестор умалчивает, что это именно Ярослав вел со Святополком изнурительную многолетнюю борьбу за верховную власть на Руси и что братоубийца бежал из страны не вследствие некоей «крамолы», учиненной подданными, но из-за поражения в войне. Если «Повесть временных лет» и «Сказание о Борисе и Глебе» оправдали войну Ярослава против Святополка и легитимизировали его приход к власти, приписав ему роль мстителя за убиение Бориса и Глеба, то Нестор предпочел умолчать о реальной роли Ярослава Мудрого в междоусобице. А законность его власти он подчеркнул, указав на его старшинство.

Представление о том, что почитание Бориса и Глеба обладало прежде всего политическим, а не религиозным смыслом и являлось регулятором отношений между князьями, не вполне верно. Признание преимущества старших князей этот культ действительно утверждал, но Борис и Глеб вовсе не становились предметом для подражания.

Американская славистка Г. Ленхофф точно описала отличие поведения святых от действий, которые с точки зрения княжеской морали ожидались от властителей в ситуации угрозы жизни и власти. По ее словам, «акт братоубийства, совершенный Святополком ‹…› взывал к отмщению. Если реакция Ярослава (отомстившего Святополку за грех братоубийства. — А. Р.) справедлива в глазах клана (и, понятно, находится в пределах закона), то и от Бориса и Глеба можно было бы тоже ожидать сопротивления, тем более что напавшие на них не были ни братьями, ни князьями, но всего лишь наемными убийцами. Пассивное сопротивление такого рода не могло рассматриваться как княжеская добродетель, потому что компрометировало способность князя править: это была, скорее, добродетель святого, и она выходит на передний план в текстах, отражающих позднейшие стадии культа»[199].

Важен был иной, негативный образец — злодей Святополк, предавший смерти своих ни в чем не повинных братьев. Он, уподобленный в памятниках Борисоглебского цикла первому убийце на Земле Каину, воспринимался как носитель абсолютного зла. Борисоглебский культ наложил запрет на убийство князьями своих родичей как на способ разрешения политических конфликтов: на протяжении длительного времени, с первой половины XI века и вплоть до 1218 года, когда два рязанских князя вероломно убили шестерых родственников, не известно ни одного случая доказанного убийства одним русским князем другого. В жестокие послебатыевские времена эта норма была поколеблена. Но это уже другая история[200].

Княжеская мораль, нормы поведения допускали и оправдывали вооруженное сопротивление старшим князьям, если те угрожали не только жизни, но хотя бы власти младших, посягали на их земли и престолы. В 1140 году сын Владимира Мономаха Андрей, княживший в одном из главных городов Южной Руси Переяславле, в ответ на повеление киевского князя Всеволода Ольговича перейти на менее значительный курский престол заявил: «Лѣпьши ми того смерть ‹…› нежели Курьскои княженьи: отьць мои Курьскѣ не сѣдѣлъ, но въ Переяславли. Хочю на своеи отчинѣ смерть прияти. ‹…›…а хощеши сея волости, а убивъ мене, а тобѣ волость, а живъ не иду изъ своеи волости; обаче не дивно нашему роду, тако же и преже было. Святополкъ про волость чи не уби Бориса и Глѣба, а сам чи долго поживе? Но и здѣ живота лишенъ, а онамо мучимъ есть вѣчно»[201]. (Перевод: «Лучше для меня смерть, чем курское княжение: отец мой не в Курске княжил, а в Переяславле. Хочу на своей отчине смерть принять. А хочешь этой волости — убей меня, а тебе волость. А пока жив, не покину свою волость. Ведь не удивительно это нашему роду, так и прежде было. Святополк разве не ради княжения убил Бориса и Глеба, а сам разве долго пожил? Но и здесь жизни лишен был, и на том свете мучим вечно».) Отказываясь оставить родовое княжение и готовясь быть убитым, Андрей Владимирович едва ли подразумевал смерть непротивленческую, а не гибель с оружием в руках. При этом себя он сравнил с Борисом и Глебом, а антагониста — со Святополком. Примерно в это же время, в 1135 году, сыновья Олега Святославича в ответ на повеление другого киевского князя, Ярополка Владимировича, поступиться частью своих наследственных владений гордо отказались, готовясь к войне: «То вы виновати, то на васъ буди кровь»[202]. И летописец их не осуждает. А под 6682 (1174) годом в Ипатьевской летописи приведена реплика храброго князя Мстислава Ростиславича, отвергнувшего деспотическое повеление Андрея Боголюбского оставить престол в Белогороде: «Мы тя до сихъ мѣстъ акы отьца имѣли по любви. Аже еси съ сякыми рѣчьми прислал не акы кь князю, но акы кь подручнику и просту человеку, а что умыслилъ еси, а тое дѣи, а Богъ за всѣмъ»[203]. («Мы до сих пор как отца тебя признавали. Если же с такими речами прислал не как к князю, но как к подручнику и простому человеку, то делай, что замыслил, а Бог решит».) Это было объявление войны. Летописец явно на стороне Мстислава: князь Андрей для него алчный до чужих княжений горделивец, желающий быть «самовластцем» во всей Русской земле.

Постоянные княжеские междоусобицы в наше время часто приравниваются к криминальным «разборкам», но эта аналогия абсолютно неверна. В условиях, когда отсутствовал непреложный закон, определяющий права на тот или иной престол, война нередко становилась последним доводом, а точнее, формой Божьего суда — Бог на стороне правого. В этом отношении распри между властителями напоминали «поле» — судебный поединок, на который даже в XV и XVI веках выносили некоторые дела. Победа одной из сторон считалась свидетельством ее правоты. Иван Грозный однажды заявил на переговорах с польскими послами: «Ино ведь кто бьет, тот лутче, а ково бьют да вяжут, тот хуже»[204]. По точному пояснению исследователя, «это не простой цинизм: тот, „кто бьет“, бьет ведь по велению „божьей судьбы“, поэтому он и „лутче“»[205].

Принцип старшинства еще не закрепился в междукняжеских отношениях: завещание Ярослава Мудрого утверждало его политически, как наделение старшего в роде полнотой власти, а почитание Бориса и Глеба — религиозно, как послушание младших князей воле старшего. Нестор в «Чтении о Борисе и Глебе» изображал деяния братьев именно с религиозной точки зрения. Он мерил их поведение во многом меркой, прилагаемой к черноризцам, а не к мирянам. Показательно, что он посчитал необходимым оправдать брак Бориса, хотя женитьба, обязательная для князя, наделенного властью, вовсе не противоречила христианской этике — она не соответствовала лишь монашеским обетам: «Благоверный же князь (Владимир Святославич. — А. Р.), видя, что блаженный Борис повзрослел, захотел женить его. Блаженный{52} мало заботился об этом, но умолили его бояре не ослушаться отца, и исполнил он волю его. Сделал же это блаженный не ради похоти телесной, ни в коем случае, но обычая ради кесарского{53} и послушания отцу»[206]. Равным образом и в Житии Феодосия Печерского Нестор устами святого обличает скоморошьи игрища при дворе князя Святослава, признавая их обычными для княжеского быта и называя при этом Святослава здесь же «благим»: поведение князя меряется ригористической, суровой монашеской мерой, но при этом признается существование иной, светской нормы[207].



Поделиться книгой:

На главную
Назад