— Поговорить хочу, — отозвался Иван Дмитриевич. — Про Аркадия Лакомова. Я родственник его жены. Дядя.
— Лидкин?
— Ну.
— Заходи, — фигура отступила в глубину пространства. — Только не мешайся часок. Спрячься на диване и сникни. Я работаю, вишь… нахлынуло на меня. Уразумел?
Не дожидаясь ответа, Полубесок вышагал к мольберту, сунул руки под мышки. Замер. Напрягся.
Мольберт был самым гнусным и старым. Слово "многострадальный" описывало его вполне: едва ли на рейках можно было отыскать хоть место, не запачканное краской.
На мольберте на подрамнике стоял холст, и был наполовину… закрашен или загрунтован — Николай Дмитриевич не разобрался.
Полубесок медлил, "формулировал эмоцию"; она вырывалась из него электрическим полем высокого напряжения. Решившись, художник действовал быстро и грубо — насиловал. Длинные мазки — раз! раз! раз! — серией, лавиной, потоком; за ними, почти не подбирая на палитре краску, летели штрихи мастихином, нарочито грубые, дерзкие. Художник рубил палитру, старался нанести холсту максимальный ущерб — такое виделось со стороны.
"Знатный мазила! — с восторгом подумал Николай Дмитриевич. — Ему бы заборы белить в доме престарелых".
Три четверти часа спустя, ухмылка оборотилась удивлением, и дальше — трансформировалась в удивление. Из потока штрихов, мазков, рытвин и ям проявилась… появились улица, и дом… и фигура человека — живого человека… и человек этот — просто поразительно! — шел, отмахивая правой рукой… двигался и, кажется, о чём-то сомневался…
Полубесок прекратил работу, вытер руки ветошью, похлопал по карманам, будто намереваясь закурить. Папирос не нашел, поморщился, движением пальцев, как веером, отшвырнул ветошку на деревянный ящик… тут же подошел, сложил её дважды и опустил в боковой карман куртки, затем развернулся на каблуках, медленно протянул по студии взглядом… не замечая гостя абсолютно.
Это был ритуал, понял Николай Дмитриевич. Выход из вдохновения.
За форточкой на гвозде висела авоська, художник втянул её в комнату вместе с облачком мороза: коробка пельменей, плюс бумажный коричневый свёрток. В свёртке два элемента: помятый цибик чаю и бумажный пакет. В пакете — неожиданная брусника. Крупная, багрово-красная, притягательная, словно распарившаяся в бане баба.
Не удержавшись, Николай Дмитриевич спросил:
— А этот вот… чего? За пивом побежал?
Персонаж на картине держал в руке бидон, вдалеке у перекрёстка виднелась желтая бочка.
— Может быть, — неохотно согласился Полубесок. — Он сам ещё не решил, и мне не сказал.
— Ну, ты мастак! — восхитился Николай Дмитриевич. — Сила! У меня в автопарке один тоже так… механик, вообрази себе, так он мотор пятьдесят шестого газона с закрытыми глазами перебирает! Три класса образования, а умён, как чорт! Я ему говорю: "Ты уникум!" А он обижается: "Чего ты, — говорит, — лаешься?!"
— Так ты чего хотел? Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?
Николай Дмитриевич сдержано пересказал про уход Аркадия, про Лидку и про милицию. Про билет говорить не стал, приберегая козыря.
— Странное дело баешь, дядя… — Полубесок высыпал на стол горсть мёрзлых ягод, покатал одну пальцами, заметил краску на пальце, начал её оттирать. — Аркашка мог бы к Афине пойти, да она его не примет.
— Кто такая Афина? — уцепился Николай Дмитриевич.
— Так… никто… оторванный лист с прошлогодней берёзы. Не бери в голову.
— А кто ещё?
— Не возражаешь, если я пообедаю? Жрать охота, словно курсистке после экзаменов… хорошо сегодня писалось, снизошло.
На двухкомфорочную малосемейную плитку Полубесок поставил чайник (крупный, алюминиевый, затёртый), рядом кастрюльку. Кастрюлька тоже была алюминиевой, бывалой, супротив чайника — вполовину, или дажее меньше.
Когда вода закипела, Полубесок всыпал заварку прямо в кружку, ленясь заварить чай в заварнике. Пельмени же потребовали к себе отношения.
Содержимое картонной коробки смёрзлось в камень, и Николай Дмитриевич ожидал конфуза, однако не тут-то было: Полубесок обхватил коробку двумя руками, как, наверное, взял бы за голову ребёнка "показать Москву" — положив ладони на уши и прижав локти к туловищу — затем, большими пальцами начал "отщёлкивать" отдельные ледышки-пельмешки прямо в кастрюльку. Отсчитав двадцать штук остановился.
— Так ты зачем пришел? — спросил.
— Разузнать, — Николай Дмитриевич пожал плечами. — Человек не иголка. Надо найти. Вы, допустим, когда в последний раз встречались?
— Дак… шестнадцатого… у меня, здесь… — Примяв коробку, Полубесок упаковал остатки пельменей, сунул в авоську. — Я картину как раз продал, притом чертовски удачно… прости господи, — художник быстро перекрестился: — Это ты мне чёрта в дом приволок, лишенец!
— Я??
— Со своим механиком. Забыл?
— Ну, извини.
— Извиняю. Я вообще-то не верующий…
— Так чего?
— А логика проста: я-то в него не верю, а он в меня верит.
Пельмени закипели, Полубесок покручивал в кастрюльке ложкой. Попросил гостя разыскать соль:
— Она там… в шкафчике на стене… слева у самой дверцы… всколыхни!.. в баночке!.. нашел? — одобрил: — Молодчик!
Добавил листового лавра, соли. Сдвинул кастрюльку с огня.
— Картину я продал, — повторил. — Деньги взял. Деньги отягощают, их нужно прогулять. Разумеешь? Как говорил Шукшин, шаркнули по душе… Пришел Володя из ТЮЗа… несчастливая личность, но талантливый человек! Любуюсь его работами, душа отдыхает! Павлик был из химчистки, как без него?.. неуютно, как жопе без геморроя… Кто ещё? Господи, как давно это было… будто в позапрошлом веке… Павлик, естественно, студенток приволок из тряпочки.
— Из тряпочки?
— Из института лёгкой промышленности. Такие громогласные девки попались, визжали от восторга, просили портвейна и мандаринов. Позже появился Аркашка, он, как обычно, обомлел, увидев девчонок, наговорил им комплиментов и быстро нарезался.
— Падок на женский пол?
Полубесок обиделся:
— Не говори чепухи! — сказал. — Аркашка идеалист. Он запоздал родиться — ему был уготован век поэтичный, восемнадцатый… или девятнадцатый, на худой конец. Но что-то в небесной канцелярии пошло не так. — Полубесок тряхнул космами. — И вот, скажи мне, как после этого верить в бога? А?.. Нет?.. Аркадий превозносит женщину. Ставит её на пьедестал, а потом молится.
— Зачем?
— Вот и я говорю, зачем? Аркаша, говорю, женщины — они из плоти и крови, они почти, как люди, и живут среди людей. В них не более святого, чем в тюбике краски! Есть у тебя твоя Лидка — люби! Боготвори! Рожай детей, я не знаю, что там ещё полагается? В придачу, тёща и малиновое варенье… в тазике… сентябрьским полднем.
— Июльским, — поправил Николай Дмитриевич.
— Что июльским?
— Малина бывает в конце июля.
— Тебе видней.
— Стало быть, жены Аркадий не любил?
— Трудно полюбить такую, — резонно ответил Полубесок, — рохлю. Лидка на годах совсем размякла. Хотя… она такая баба, как глина. В умелых руках принимает любую форму. Может стать королевой.
Полубесок похлебал пельменей. Часто останавливался, поглядывал на картину, хмурился. Николай Дмитриевич понял, что идёт противостояние художник — картина.
Спросил:
— А лотерейный билет?
— А что лотерейный билет? — Полубесок оторвался от кастрюльки. — Чепуха это. Шутка. Розыгрыш.
— Что значит, розыгрыш? Не понимаю.
— Да нечего и понимать. Аркашка уже порядочно нализался, потребовал вальс, содрал с Пахеля галстук, двинул его по морде… стал уверять, что и вовсе набьёт ему лицо… смех, да и только.
— Кто такой Пахель, — вопросил Николай Дмитриевич.
— Ну, Пахель… — Полубесок несколько раз сжал и разжал кулак на вытянутой руке, словно сдавливая в нём губку или жменю незрелого сыра. — Как тебе объяснить… Индир Пахель — он везде. И всегда. Он нужен для удовольствия и размножения, неизбывен, как вши. Он работает на телевидении. У него стереофонический магнитофон и свежие записи.
Вверху что-то лязгнуло, крепко и массивно, будто проломилась кровля… потом по заиндевевшей шкуре затылка прокатился комок — громкий и колкий… жгучий, словно крапива… Николай Дмитриевич инстинктивно втянул голову в плечи и пригнулся, поглядывая в потолок. Полубесок успокоил, сказал, что опасности нет, что это с антенны оторвался кусок льда и покатился по крыше:
— Металлом крытая, — усмехнулся. — Медь и сталь. Позапрошлый надёжный век.
В полусекундной паузе, художник ещё раз стрельнул зрачками на картину, сказал, что гость его утомил:
— Тебе не пора домой, дядя? Ты назойлив.
— Я уйду, — обещал Николай Дмитриевич. — Только расскажи по билет. Просто расскажи, чтобы я знал. Правду расскажи.
— Ах, ты боже мой! — огорчился Полубесок, опять закудахтал по карманам в поисках курева. — Я ж тебе уже говорил. Это шутка. Аркашка напился, лапал девчонок за талии. Как раз пришел Генка Легкоступов с полиграфкомбината, принёс кипу газет. Аркадий выкрикнул, что всех нас удивит, сказал, что у него лотерейный билет на десять тысяч.
— Допустим.
— Не перебивай— Полубесок погрозил пальцем. — Нервируешь.
Продолжил:
— В "Известиях" напечатали таблицу. Я взял у Аркашки его лотерейку, а самого отправил танцевать.
— Становится интересно.
— Ещё бы! — огрызнулся Полубесок. — Дальше не ухватываешь?
— Нет.
— Тогда поясняю. Лотерейный билет оканчивался на две восьмёрки. У Аркашки, понимаешь? Две восьмёрки! А в газете пропечатали две тройки. Оцени кульбит рока, насмешку судьбы!
— И что?
Полубесок выпил через край остатки бульона из кастрюльки. С тоской осмотрелся по сторонам.
— Вот не люблю я говорить людям грубости, дядя, но ты тупой. Унизительно тупой! Я взял перо и подправил! Чего же проще? Чего же боле, как говорил Пушкин. Из троек смастырил восьмёрки!
Николай Дмитриевич сказал, что такое невозможно.
— Невозможно? — художник усмехнулся. — Да, запросто. Я пять лет в театре афиши рисовал. Без линейки и без опоры нарисую тебе прямую линию — в струну! Без задоринки. Рука тверда, и танки наши быстры.
— А зачем?
— Ты про билет?
— Ага.
— Философские вопросы задаёшь! Во-первых, я пошутить хотел. Обрадовать. Взбодрить публику. Десять тысяч рублей всегда выглядят победоносно, согласись… и даже, если ты проигрался в пух на десять тысяч.
— Сомнительно. А во-вторых?
— Во-вторых?..
Полубесок вытряхнул из пакета горсть мёрзлых ягод — они бойко разбежались по столу. Одну из них художник поймал и приплюснул… из-под пальцев брызнула кровь.
— Когда я был молодым, я видел цель и не замечал препятствий. Двигался напролом.
Николай Дмитриевич согласился, сказал, что все молодые так поступали и поступают.
— Теперь я понимаю, что всякий "пролом" калечит судьбы… верно?… и меня это жмёт. На грудь давит. Вот возьми твой Аркашка… тысячу раз я ему говорил: радуйся! Радуйся, придурок! Радуйся, титька тараканья! Живёшь с Лидухой и радуйся! Чего ты рылом вертишь, словно закормленный поросёнок? Добротная ведь баба, покорная, нежная. Она ведь его любит, как святого, не надышится.
— Лидка?
— Ну, не я же! — огрызнулся художник. — Я подумал, что билет с деньгами он домой принесёт, как отец семейства, и… и что-то сдвинется… лёд меж ними растает.
— А он?
— Он!.. хм… он запал на Афину.
— А что Афина?
— А что Афина?
— Понятия не имею, у тебя спрашиваю.
— Афине он нужен, не более, чем рыбе зонтик, — ответил Полубесок. — Если хочешь, поговори с ней. Она в ТЮЗе работает. Прима. Прима! Не фунт изюму.
Полубесок опять, будто в забытьи, охлопал карманы, от картины перевёл взгляд за сумеречное окно, притих… Потом вдруг вернул своё внимание собеседнику, заговорил с неожиданным жаром: