Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История России в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Второй отдел - Николай Иванович Костомаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Королевич просил отпустить его домой, но царь отвечал, что отпустить его «непригоже и нечестно, не соверша доброго дела».

С тех пор несколько раз Вольдемар письменно обращался к царю, уличал его первою грамотою, в которой сказано было прямо и положительно, что его не будут неволить в вере. Царь на это отвечал, что ему и теперь нет неволи; но в грамоте, посланной к датскому королю, не сказано, чтобы королевича не призывать к соединению в вере. Королевич повторил свою просьбу отпустить его, но его не отпускали и продолжали уговаривать принять православие.

Приходили к нему бояре, уверяли, что невеста его хороша собою, умна и, если он увидит ее, то непременно полюбит: она не напивается пьяною, подобно московским женщинам; для такой красавицы можно переменить веру.

Присылал к королевичу патриарх, предлагал устроить диспут о вере и убеждал Вольдемара принять православие. Королевич соглашался на диспут, заметивши, что он лучше всякого попа знает Библию. Потом патриарх прислал ему длинное увещание, чуть не в 48 сажен, по замечанию датчан; но королевич, между прочим, отвечал ему: «Если я буду не верен Богу, то как можно полагаться на мою верность царскому величеству?»

Датские послы просили себе отпуска и требовали, чтобы вместе с ними отпустили королевича. Но им сказали, что королевича не отпустят, потому что король отдал его царю на всю волю. Чтобы принц не убежал, стали надзирать за ним и держать как будто под стражею.

Ночью, 9 мая, королевич действительно сделал попытку к бегству, но его остановили стрельцы у тверских ворот; с тех пор стали еще строже присматривать за ним и за его людьми и по-прежнему уговаривали принять православие.

После неудачной попытки к бегству, принц решился на диспут и поручил его вести за себя своему придворному пастору Матфею Фильхаберу. Диспуты происходили несколько раз в доме принявшего православие немца Францбекова. С русской стороны был ключарь Наседка, несколько греков и один перекрещенный славянин, князь Димитрий Альбертович Далмацкий. Споры вращались главным образом около вопроса о способе крещения. «Я, — сказал пастор своим противникам, — прочитал немецких, латинских, греческих и еврейских книг более, чем вы видели их и будете видеть; только я никого хулить не хочу и имею надежду, что когда его царское величество заведет в своем государстве школы и академию, тогда вы узнаете, что значит быть ученым и неученым…» Диспуты не привели ни к чему. В конце июня объявили королевичу, что царь отправит к датскому королю одного из датских послов и когда получит от короля письмо, тогда царь отпустит принца. Но потом снова стали уговаривать Вольдемара принять православие; он дал решительный отказ.

С тех пор, однако, долго не тревожили принца увещаниями. С ним обращались очень почтительно. Царь приглашал его к столу; устраивали для него охоту. 17 сентября царь вместе с царевичем был у него на обеде, проводили время весело, и когда дворецкий Морозов вздумал было заговорить о вере, царь и царевич прогнали его. 29 ноября подано было царю письмо от датского короля. Король просил царя: если ему угодно нарушить договор, то пусть тотчас отпустит его сына в Данию. На это письмо не было дано никакого ответа; принц добивался решения своей участи: ему говорили, что царь нездоров. Между тем царевич Алексей бывал у него и обращался с ним по-дружески. Наконец, в конце декабря, царь пригласил королевича к себе и убедительно просил принять греческую веру. Королевич сказал наотрез, чтоб царь либо совершил свадьбу, либо отпустил его немедленно.

— Свадьбы совершить нельзя, — сказал царь, — пока ты останешься в своей вере, а отпустить тебя невозможно, потому что король прислал тебя состоять в нашей царской воле и быть нашим сыном. — Лучше я окрещусь в собственной крови, — отвечал королевич. В начале 1645 года королевич написал царю резкое письмо, напоминал, что он и его люди не холопы царя; говорил, что царь поступает так, как не поступают неверные турки и татары, и что он, королевич, будет отстаивать свободу силою, хотя бы ему пришлось потерять голову. Письмо это осталось без ответа.

Ожидали приезда польского посла. Думный дьяк сообщил королевичу, как будто за тайну, что польский посол хочет сватать царевну Ирину за своего короля и поэгому ему нужно подумать, чтоб у него не отбили невесты. Королевич понял, что это уловка, засмеялся и сказал: «Так, значит, и польский король будет перекрещиваться!»

Приехал польский посол Гавриил Стемпковский. Королевич обратился к его посредству, писал и к самому польскому королю, убеждал вступиться за него. Стемпковский, по приказанию своего короля, заговорил с боярами о деле королевича: но бояре стали со своей стороны просить его, чтоб он убеждал Вольдемара принять православную веру, и представляли, что королевич получит большие выгоды; царь прибавит ему еще более земель, чем обещал, даже Новгород и Псков отдаст ему. Польский посол подавал совет королевичу, что не следует отказываться от такой выгодной женитьбы, но королевич отвечал, что на перемену веры могут соглашаться только люди, которые не дорожат совестью для временных благ, а он ничего теперь не желает, кроме возвращения на родину. Стемпковский представил боярам, что королевича ничем нельзя склонить, а потому остается отпустить его. Бояре в ответ на такую просьбу стали грозить, что если королевич будет упорствовать, то от него отдалят всех его людей и окружат русскими; если же и это не пособит, то самого принца сошлют в какое-нибудь далекое место и станут помогать Швеции против Дании.

Вместе с тем, чтоб тянуть дело, предлагали еще раз религиозный диспут в присутствии царя и королевича.

Польский посол передал слышанную им угрозу королевичу, и тот дал такой ответ: «Пусть царь ссылает меня в Сибирь; я готов переносить за веру всякое горе; пусть прикажет убить меня, лучше мне умереть с чистою совестью, чем жить в почете с нечистою: а что он грозит Дании, — то пусть знает, что Дания как прежде обходилась, так и теперь может обходиться и без русской помощи!.. Пусть, одним словом, царь делает, что хочет, только поскорее». Польский посол передал все это боярам, но по просьбе их еще раз убеждал королевича исполнить желание царя и согласиться на религиозный диспут.

Предложенный русскими диспут состоялся 4 июля в присутствии польского посла, но без королевича и без царя. И на этот раз спорили более всего о крещении. Диспут ни к чему не привел, а вслед за тем кончина царя дала иной поворот этому делу.[34]

В те же последние годы царствования Михаила Федоровича происходило другое, не менее любопытное дело с Польшею.

Назад тому тридцать лет, когда привезли Марину Мнишек с сыном в Москву с Яика, был в Москве поляк Белинский. Он составил план спасти сына Марины от смерти, на которую был осужден ребенок. Для этого он намеревался подменить сына Марины другим мальчиком, сыном убитого прежде в Москве поляка Лубы, оставшимся сиротою в чужой стороне. Предприятие не удалось. Сына Марины повесили. Тогда Белинский вздумал назвать сыном Марины того мальчика, которого прежде готовил на погибель вместо настоящего. Он увез его с собою в Польшу, стал называть царевичем Иваном Дмитриевичем и распространил рассказ о том, как Марина, находясь еще в Калуге, поручила ему увезти ее ребенка в Польшу. По совету шляхты, Белинский донес об этом королю. Король Сигизмунд нашел, что так как с Московским государством дела еще не покончены, то не бесполезно будет на всякий случай, про запас, держать царевича, и приказал отдать его на сохранение литовскому канцлеру Льву Сапеге, назначивши на содержание мнимого Ивана Димитриевича по шести тысяч золотых в год. Сапега отдал его в обучение игумену брестского Симеоновского монастыря Афанасию. У этого игумена мальчик пробыл семь лет, а потом проживал во дворе Сапеги, назывался царевичем и сам был уверен, что он царевич. При Владиславе, когда после новой войны с Московским государством заключен был вечный мир, король запретил называть Лубу царевичем. Разжалованный царевич обратился к Белинскому с вопросом: кто он таков и кто его родители? Белинский объявил ему истину.

Между тем Лев Сапега скончался. Бывший царевич остался без приюта и без средств: ему перестали выдавать прежнее содержание. Он определился на службу к пану Осовскому, а потом перешел к пану Осинскому и жил у него писарем в Бресте.

Воспитатель этого невольного самозванца, игумен Афанасий, вероятно, желая подслужиться московскому царю, сообщил о нем русским послам, которые в 1644 году приезжали в Польшу с целью толковать о разных недоразумениях, возникших между порубежными жителями обоих государств. Афанасий представил письмо, писанное рукою Лубы. Московские послы стали укорять канцлера Оссолинского и других сенаторов в том, что они держат и укрывают человека, затевающего зло Московскому государству. Паны объяснили, что этот человек назывался царевичем прежде, а теперь уже не называется этим именем, и объявили, что выдавать невинного человека противно всяким правилам. Показали послам Лубу. Он рассказал о себе всю правду и уверял их, что не называется более царевичем. Но московские послы подали канцлеру письмо, писанное собственною рукою Лубы: в этом письме он хотя и подписался Иваном Фавстином Лубою, но выразился, что письмо его писано на «царевичевом обеде» в «царевичевой господе». Канцлер дал послам такое объяснение:

«Слова эти не показывают преступления; есть много мест и сел, называемых „Царево или Королеве»: он не подписывается царевичем, он подписался даже латинским именем: это служит ясным доводом, что Луба себя царевичем не называет».

Наконец паны объявили, что Луба пойдет в ксендзы. Московские послы заметили, что первый вор, назвавший себя Димитрием, был пострижен, а это не мешало ему затеять воровское дело, и требовали выдачи самозванца на казнь.

Поляки решили угодить московскому государю и послали в Москву Лубу со своим послом Стемпковским: но вместе с тем польский король просил царя отпустить Лубу назад, как невинного человека.

В это время один грек из Константинополя, архимандрит Амфилохий, прислал в Москву копию с письма, писанного по-малорусски к султану человеком, который называл себя московским царевичем Иваном Димитриевичем. Амфилохий сообщал, что письмо это принесли ему какие-то турки для перевода, так как он знал по-русски. Трудно решить: был ли этот самозванец — Луба, или кто другой, или же самое письмо было выдуманное.

Начались в Москве толки о Лубе. Бояре домогались его выдачи. Польский посол защищал Лубу, уверял, что он невинен, что он намерен поступить в духовное звание и никак не может быть опасен для царя.

Среди этих переговоров смертельная болезнь поразила царя Михаила Федоровича. Еще с конца 1644 года государь по болезни не выходил из своих покоев. В апреле следующего года болезнь его усилилась. Иностранные доктора находили, что недуг, постигший царя, произошел от многого сидения, от холодного питья и меланхолии, «сиречь кручины». По описываемым приметам, царь поражен был водяною. 12 июня 1645 года он скончался.

Ближайшим к нему лицом пред смертью был боярин Морозов, дядька наследника престола. Благословляя сына на царство, царь поручил своего юного преемника отеческой опеке этого боярина.

Преемник Михаила Федоровича приказал отпустить Лубу с тем, чтоб король и сенаторы поручились за Лубу, что он не будет иметь никаких притязаний на Московское государство и не станет называться царским именем.

Глава 2

Киевский митрополит Петр Могила

Введение церковной унии было началом великого переворота в умственной и общественной жизни южной и западной Руси. Переворот этот имел важнейшее значение в нашей истории по силе того влияния, какое он последовательно оказал на умственное развитие всего русского мира.

Униатское нововведение пользовалось особенною любовью и покровительством короля Сигизмунда; поддерживать его горячо принялись и иезуиты, захватившие в Польше воспитание и через то овладевшие всемогущею польскою аристократиею; — а потому было вполне естественно, что униатская сторона тотчас же взяла верх над православною. План римско-католической пропаганды состоял главным образом в том, чтобы отвратить от древней веры и обратить в католичество русский высший класс, так как в Польше единственно высший класс представлял собою силу. Орудием для этого должны были служить школы или коллегии, которые одни за другими заводились иезуитами на Руси. В Вильне иезуиты завели академию при Стефане Батории. Затем явилась иезуитская коллегия в Полоцке. В конце XVI века заведены были коллегии в Ярославле галицком и во Львове. В первой четверти XVII века возникли последовательно иезуитские коллегии в Луцке, Баре, Перемышле, во многих местах Белой Руси, в 1620 году — в Киеве, в 1624 — в Остроге. Позже они возникли и на левом берегу Днепра. Иезуиты с необыкновенным искусством умели подчинять своему влиянию юношество. Родители охотно отдавали своих детей в их школы, так как никто не мог сравниться с ними в скором обучении латинскому языку, считавшемся тогда признаком учености. Богатые паны жертвовали им фундуши на содержание их монастырей и школ; но зато иезуиты давали воспитание бедным безденежно и этим поддерживали в обществе высокое мнение о своем бескорыстии и христианской любви к ближнему. Они умели привязывать к себе детей, внушать им согласные со своими целями убеждения и чувствования и так глубоко укоренять их в своих питомцах, что к природе последних как будто прирастало навсегда то, что было приобретено в иезуитской школе. Главною, можно сказать, исключительною целью иезуитского воспитания в русских краях, в то время, было как можно более обратить русских людей в католичество и вместе с тем внедрить в них ненависть и презрение к православию. Для этого они употребляли не столько научные доводы и убеждения, сколько разные легкие и действующие на юношеский возраст средства, как например: показное богослужение, вымышленные чудеса, видения, знамения, откровения, устройство празднеств, игр и сценических представлений, имевших целью незаметно прилепить сердце и воображение детей к римскому католичеству. Иезуиты обращали в свою пользу свойственную молодежи склонность к шалостям и не только не обуздывали в детях дурные побуждения, но развивали их, чтобы обратить в пользу своих заветных целей. Так иезуитские наставники подстрекали своих учеников делать разные оскорбления православным людям и особенно ругаться над православным богослужением: иезуитские ученики врывались в церкви, кричали, бесчинствовали, нападали на церковные шествия и позволяли себе разные непристойности, а наставники ободряли их за это. Но чтобы не возбудить против себя православных родителей и не заградить дороги к поступлению православных детей в свои училища, иезуиты часто уверяли, что они вовсе не думают обращать русских в латинство, говорили, что восточная и западная церковь одинаково святы и равны между собою, что они заботятся только о просвещении. Иезуиты, когда находили полезным, наружно удерживали даже своих православных питомцев от принятия католичества, на том основании, что обе веры равны; но эти питомцы были подготовлены воспитанием так искусно к предпочтению всего католического и к презрению ко всему православному, что сами, как бы вопреки советам своих наставников, принимали католичество; и тогда такое обращение приписывалось наитию свыше. Воспитанные в иезуитской школе и принявшие католичество, русские оставались на всю жизнь под влиянием своих духовных отцов, которыми были те же иезуиты или же действовавшие с ними заодно католические монахи других орденов; духовные отцы поддерживали в них фанатизм на всю жизнь. Следствием того было то, что в первой половине XVII века распространение католичества и унии пошло чрезвычайно быстро. Люди шляхетских родов обыкновенно были обращаемы прямо в латинство, а уния предоставлялась, собственно, на долю мещан и простого народа. Новообращенные, как католики, так и униаты, отличались фанатизмом и нетерпимостью. В городах, при покровительстве со стороны короля, воевод и старост, все преимущества были исключительно на стороне католиков и униатов: православных не допускали до выбора в должности; делались всевозможные стеснения для православных мещан в их промыслах, торговых и ремесленных занятиях, а православное богослужение подвергалось со стороны фанатиков поруганиям и оскорблениям. Такое положение побуждало тех, которые были послабее в благочестии, мимо своей охоты обращаться в унию. До 1620 года не было у православных митрополита, не стало и епископов, некому было посвящать священников, и во многих приходах униаты заступили место выбывших православных, а в иных местах по смерти священников церкви упразднялись и к соблазну православных обращались в шинки. В имениях панских, а также в староствах, где судьба подданных находилась в безотчетном распоряжении владетелей, по приказанию последних, изгонялись православные священники, заменялись униатскими: подданные обращаемы были в унию, а упорные подвергались всякого рода насилиям и истязаниям. Во многих местах владельцы не управляли сами своими имениями, а часто отдавали их в аренду иудеям. Подданные поступали в распоряжение арендаторов и вместе с ними к последним поступали в православные церкви. Иудеи извлекали для себя из этого новые источники доходов, брали пошлины за право богослужения, так называемые «дудки»[35] за крещение младенцев, за венчание, погребение и т.д. Король и католические паны признавали законною греческою верою только унию, а тех, которые не хотели принимать унии, считали и обзывали «схизматиками», т.е. отщепенцами, и не признавали за их верою никаких церковных прав. При отсутствии иерархии, число православных священников более и более уменьшалось, и православные, не хотевшие принимать унию, вырастали без крещения, не исполняли никаких христианских обрядов.

Но пока еще иезуиты не успели обратить в католичество всего русского высшего класса, у православия оставались защитники между шляхетством. За православие стояли казаки. В 1620 году совершилось важное событие, несколько задержавшее быстрые успехи католичества. Через Киев проезжал в Москву иерусалимский патриарх Феофан. Здесь казацкий гетман Петр Конашевич-Сагайдачный и русские шляхетские люди упросили его посвятить им православного митрополита. Феофан рукоположил митрополитом Иова Борецкого, игумена киевского Золотоверхо-Михайловского монастыря, и, кроме того, посвятил еще епископов: в Полоцк, Владимир, Луцк, Перемышль, Холм и Пинск. Король Сигизмунд и все ревнители католичества были сильно раздражены этим поступком. Сначала король, по жалобе униатских архиереев, хотел объявить преступниками и самозванцами новопоставленных православных духовных сановников, но должен был уступить представлениям русских панов и против своего желания терпеть возобновление иерархического порядка православной церкви, так как в Польше, по закону, все-таки признавалась свобода совести, по крайней мере для людей высшего класса. Это не мешало происходить по-прежнему самым возмутительным притеснениям там, где сила была на стороне католиков и униатов. Тогда в особенности прославился нетерпимостью к православию униатский полоцкий епископ Иосафат Кунцевич; он приказывал отдавать православные церкви на поругание и мучить священников, не хотевших приступить к унии. Ожесточение народа против него дошло до такой степени, что в 1623 году толпа растерзала его в Витебске. Папа, узнавши о таком случае, убеждал короля Сигизмунда наказать епископов, не признающих унии, и самыми решительными мерами истреблять «гнусную, чудовищную, схизматическую ересь» (православие).

Но все старания римско-католической пропаганды, несмотря на блестящие успехи, не могли, однако, скоро достигнуть конечной цели, за православие с одной стороны ополчались казаки, с другой — поддержало его возрождавшееся русское просвещение.

Братства были главнейшим орудием такого возрождения. Братства возникали одно за другим, а где появлялось братство, там появлялось и училище. Братства отправляли лучших молодых людей в западные университеты для высшего образования. С размножением училищ и типографий увеличивалось число пишущих, читающих, думающих о вопросах, касающихся умственной жизни, и способных действовать в ее кругу. Виленское троицкое братство прежде всех перестало существовать для Руси: оно приступило к унии. Но в Вильне православные, тотчас после того, образовали другое братство при церкви Св. Духа, завели училище и печатание книг в защиту православия. В Киеве братство началось, как полагают, еще в конце XVI века, но его деятельное существование оказалось во втором десятилетии XVII века; в то же время основалось братство в Луцке. Замечательно, что все русские православные братства со своими учреждениями были явлениями более или менее кратковременными, не достигавшими своей главной цели. Братства эти могли держаться только до тех пор, пока католическая пропаганда не успела обратить в латинство все русское шляхетское сословие и вместе с тем оторвать от русской народности. Это совершилось в течение XVII века: весь высший класс русский олатинился, ополячился и братства исчезли сами собой. Одно киевское имело иную судьбу в русской истории.

Киеву, некогда бывшему уже средоточием русской политической и умственной жизни, опять выпала великая доля сделаться средоточием умственного движения, которое открыло для всей Руси новый путь к научной и литературной жизни. В 1615 году некто Галшка, урожденная Гулевич, жена мозырского маршалка Стефана Лозки, подарила принадлежавшее ей дворовое место со строениями и площадью в Киеве, на Подоле, с тем, чтобы там был основан братский монастырь с училищем, который бы находился под ведомством одного только константинопольского патриарха. Условием этого дара было то, чтобы это место со своими учреждениями ни в каком случае не выходило из православного владения. Галшка оставила за своими потомками право отнять у братства подаренное ею место, если бы какими-нибудь путями оно перешло в руки неправославных, и обязывала их в таком случае отделить на своей собственной земле другое место для той же цели. Тогда многие особы духовного и светского чина вписались в члены братства и обязались дружно и согласно защищать православную веру и поддерживать училище. Братство это по церкви, построенной на дворе, подаренном ему Галшкою, назвалось Богоявленским. В 1620 году патриарх иерусалимский Феофан утвердил устав братства и благословил его, чтобы это братство со своею церковью было патриаршею ставропигиею, т.е. не подлежало никакому другому духовному начальству, кроме константинопольского патриарха. В то же время, по просьбе волынских дворян и мещан, патриарх благословил правом ставропигии Крестовоздвиженскую церковь в Луцке, при которой основано было луцкое братство со школою, а константинопольский патриарх Кирилл Лукарис дал со своей стороны грамоту, которою утвердил уставы братских школ в Луцке и Киеве. При братской церкви должны были жить иноки, члены братства, под начальством игумена, который был пастырем и благочинным всего братства, надзирал с монашествующею братиею за порядком, давал наставления и заступался за братство в разных делах перед судом. Игумен имел также надзор и за школою; из числа монахов выбирался ректор школы; но ни игумен, ни ректор, ни вообще состоявшие в братстве монашествующие лица не могли делать никаких распоряжений без согласия светских братьев. Из числа светских братьев выбирались два лица для наблюдения за школой. Школа луцкого братства носила название Еллино-словенской, потому что в ней преподавались два языка. Ученики разделялись на три разряда: в первом учились читать, во втором читали и учили наизусть разные предметы, в третьем разряде объясняли выученное и обсуждали его. В ходе учения обращалось внимание, чтобы ученик как можно более усваивал и понимал выучиваемое; для этой цели, по окончании класса, ученики должны были пересказывать уроки друг другу, списывать их и повторять перед родными и хозяевами, которым будут поверены, а на другой день, перед началом нового урока, отвечать учителю вчерашний. Предметами учения были, кроме первоначального чтения и письма, греческая и славянская грамматика с упражнениями, заучивание и толкование мест Св. Писания, отцов церкви, молитв, богослужения, церковная пасхалия, счетная наука, а также места из философов, поэтов, историков, риторика, диалектика и философия. При этом строго запрещалось читать и держать у себя еретические и иноверческие книги. Для упражнения в языках постановлено было, чтобы ученики говорили не на «простом» языке, а на греческом или славянском. Ученики могли учиться не всем наукам разом, а только некоторым, смотря по их способностям, по совету ректора или по желанию родителей. В школу принимались дети всех сословий и состояний, начиная от зажиточных шляхтичей и мещан до бедняков, просивших милостыню на улицах; воспитателям строго постановлялось не делать между ними никаких различий, иначе как по степени их успехов: все они по очереди обязаны были исполнять должность слуг, топить печи, мести школу, сидеть у дверей и т.п. По отношению к нравственности, ученики должны были строго соблюдать правила благочестия, в каждое воскресенье и праздник собираться к богослужению и перед тем выслушивать приличные нравоучения, а после обеда слушать объяснение прочитанных в церкви мест Св. Писания. Четыре раза в год, в посты, обязаны были они говеть, а более благочестивые, кроме того, причащались и исповедывались в господские праздники. Школьное начальство следило за их поведением, как в школе, так и вне ее, и наказывало розгами. Каждую субботу после обеда учитель читал им длинные нравоучения, как они должны были вести себя, и для памяти давал им испить «школьную чашу». Неисправимых исключали. Над самими учителями имело надзор братство, и они подвергались изгнанию за дурное поведение. Из этого устава видно, что религиозное воспитание ставилось на первом плане, и это вполне естественно, так как самая потребность в школьном воспитании вызвана необходимостью защищать православную веру против иезуитов и униатов. Киевская школа в это время имела, вероятно, такой же устав, с тою только разницею, что, при греческом и славянском, там преподавался еще и латинский и польский языки, как показывает самое название киевской школы, упомянутое в грамоте Феофана: «Школа наук еллино-славянского и латино-польского письма». Кроме главных школ, находившихся при братствах, по всей южной Руси было рассеяно множество частных школ при монастырях и церквах; так об Иове Борецком есть известие, что, будучи священником в Воскресенской церкви на Подоле (в Киеве), он завел школу и отличался ревностью к воспитанию юношества. В старости и он, и жена его постриглись. Иов, в звании игумена Михайловского Златоверхого монастыря, занимался воспитанием детей и впоследствии, сделавшись митрополитом, заботился о процветании школ.

Распространение школьного учения дало южной Руси ученых людей, способных выступить на литературную борьбу с врагами православной веры, и мы видим в первой половине XVII века возрастающую полемическую литературу в защиту догматов и богослужения православной веры. Одним из ранних писателей этой эпохи был Мелетий Смотрицкий. Еще при жизни Острожского он подвизался в литературе и написал возражение против нового римского календаря, который занимал тогда умы, и «Вирши на отступников», напечатанные в Остроге в 1598 году. Этот человек приобрел обширное ученое образование, дополнил его путешествием по Европе в качестве наставника одного литовского пана и слушал лекции в разных немецких университетах. По возвращении на родину в 1610 году он под именем Феофила Орфолога напечатал в Вильне по-польски: «Плач Восточной церкви», где в живых, сильных и поэтических образах представил печальное состояние отеческой веры, жалуясь главным образом на то, что знатные шляхетские роды один за другим отступают от ней. Сочинение это вызвало со стороны униатов едкое опровержение под названием «Паригория, или Утоление плача». В 1615 году Смотрицкий сделался учителем в школе, находившейся в Литве в Евью, где была одна из знаменитых русских типографий XVII века. Здесь в 1619 году Мелетий напечатал грамматику славянского языка, замечательную по своему времени и показывающую значительное филологическое образование ее автора, который даже, вопреки всеобщему обычаю своего времени писать силлабические стихи, угадывал возможность метрического стихосложения для русского языка. Грамматика эта была принята для преподавания в школах и служила для распространения знания старославянского языка между русскими.[36]

Когда Феофан восстановил русскую иерархию, Смотрицкий был посвящен им в сан архиепископа Полоцкого и написал по-польски: «Оправдание невинности», где доказывал право русского народа восстановить свою церковную иерархию и опровергал взводимые на него клеветы, будто он хочет изменить Польше и предаться туркам. Против этого сочинения тотчас же появилось на польском языке сочинение: «Двойная вина»; а вслед за тем началась на польском языке сильная полемика между обеими сторонами. Когда в 1622 году был умерщвлен униат фанатик Иосафат Кунцевич, враги православия распространяли слухи, что главным поджигателем этого убийства был Смотрицкий. Жизнь его была в опасности; он уехал на восток, странствовал три года, приехал в Рим и там принял унию. Возвратившись на родину, он написал по-русски «Апологию» своего путешествия, где оправдывал свое отступление и старался доказать, что в православной церкви существуют заблуждения. Митрополит Иов Борецкий созвал собор в 1628 году и пригласил на него Мелетия Смотрицкого. Мелетий приехал в Киев, уверял, что он хотел только подвергнуть критике некоторые неправославные мнения, вкравшиеся в сочинения православных защитников веры, как равно и злоупотребления, поддерживаемые невежеством духовенства, что игумен дубенского Преображенского монастыря Кассиан Сакович, которому он поверил печатание своей книги, прибавил туда лишнее без его ведома и что он остается по-прежнему в ведомстве православной иерархии. Вскоре, однако, после этого собора, Мелетий снова объявил себя униатом и стал распространять свою «Апологию». Это вызвало со стороны православных горячую полемику. Иов Борецкий написал против Смотрицкого опровержение под названием «Аполлия» (погибель). Протоиерей слуцкий Андрей Мужиловский написал против «Апологии» Смотрицкого дельное сочинение на польском языке, наз. «Антидот». Были и другие сочинения против Смотрицкого.

Распространившееся в Руси польское влияние было так велико, что русские люди, ратуя за свою веру, писали по-польски, и это вредило успехам русской литературной деятельности того времени; иначе русская письменность была бы гораздо богаче. Самый русский язык в ученых сочинениях, писанных по-русски, страдает более или менее примесью польского. Из более выдающихся русских писателей того времени мы укажем на Захария Копыстенского, Кирилла Транквиллиона, Исаию Копинского, Памву Берынду и др. Захарий Копыстенский, иеромонах, потом архимандрит Киево-Печерского монастыря, написал обширное сочинение под названием «Палинодия», в котором подробно рассматривал главнейшие пункты отличия восточной церкви от западной и защищал догматы и постановления первой. Это сочинение, важное по историческим известиям о церковных событиях того времени, не было напечатано и до сих пор хранится в рукописях. Копыстенский издал, кроме того, по-русски сочинение «О вере Единой»; «Беседы Златоуста на послания Апостола Павла»; того же Златоуста «Беседы на Деяния» и «Толкование на Апокалипсис Андрея Кесарийского». В своих предисловиях к этим книгам издатель выражает желание, чтобы русские, как духовные, так и светские, поболее читали и изучали Св. Писание. «Толкование на Апокалипсис», изд. в 1625 году, посвящено пану Григорию Далмату, уже отступившему от православия внуку ревностного православного Константина Далмата, которому автор посвящал прежние свои переводы. Захария убеждает Григория возвратиться к вере отцов своих и говорит, что дед его возрадовался бы такому возвращению; при этом автор не затрудняется приводить примеры из греческой мифологии: «Если, — говорит он, — между Геркулесом и Тезеем была такая любовь и дружба, что один преемственно наследовал добродетели другого и старался избавить последнего от пленения в тартаре, то еще большая любовь, неразрываемая смертью, должна существовать между вашим дедом и вами». Это может служить образчиком, как языческо-классическая мудрость внедрялась в религиозное воспитание тогдашних книжников. При «Апокалипсисе» приложено несколько переводных слов и по поводу «Слова Иоанна Златоуста на Пятидесятницу» делается такое замысловатое объяснение известного выражения, которое католики постоянно приводили в подкрепление о папском главенстве — «Ты еси Петр, и на сем камне созижду церковь Мою»: «Видите, Христос не сказал „на Петре“, а сказал „на камне“; не на человеке, а на вере Христос построит церковь свою, так как Петр сказал с верою: „Ты еси Христос, сын Бога живого“. Не Петра, а церковь нарек он камнем». В 1625 году Захария Копыстенский, будучи уже архимандритом, напечатал речь, произнесенную в день поминовения по своем предшественнике Плетенецком, доказывал в ней необходимость поминовения усопших и опровергал тех вольнодумцев, которые, следуя протестантским толкованиям, отвергали пользу молитв за усопших и поминовений, — из чего видно, что протестантские мнения продолжали волновать умы православных. Но здесь же проповедник счел нужным вооружиться против католического чистилища и доказывал, что учение Св. отцов о мытарствах совсем не то, что учение о чистилище. «Мытарства, — говорил он, — состоят только в разных препятствиях и беспокойствах, которые причиняют разлученной от тела душе злые воздушные духи, подобно тому, как таможенные чиновники беспокоят проезжего свободного человека на таможнях и заставах».

В русской православной церкви была ощутительная потребность в правилах, которыми должны были руководствоваться священники при исполнении своих треб и обрядов и в особенности исповеди.

При долговременном невежестве вкрались большие беспорядки. Священники отправляли требы как попало, мало заботились об удержании своих прихожан в правилах благочестия, и это давало свободу всякого рода языческим суевериям. Захарий Копыстенский в 1620 году напечатал книгу для руководства священникам, где собрал в сокращении разные правила апостольские, вселенских и поместных соборов и Св. отцов. Книга эта называется «Номоканон, или Законоправильник». Здесь, между прочим, встречаются любопытные известия о разных суевериях того времени, распространенных в народе.

Женщины надевали на детей своих и на домашних животных чародейские «шолки» или «конуры», с целью предохранить от бед и болезней; принимали внутрь чародейские снадобья, чтобы не рождать детей; надевали на детей своих «усерязи» в великий четверток. Чаровницы употребляли в своих заговорах слова из псалмов, имена мучеников, и, написавши их, давали носить на шее, носили змею за пазухой, а потом, содравши с нее кожу, прикладывали к глазам и зубам для здравия. Другие, с целью сделать какое-нибудь зло или произвести безладицу в семье (кому зло житием жити или нежительно ему житие сотворити) или продолжить болезнь, призывали бесов над гробами (бесов злотворных призывание окрест гроб… сице чарования преименовашася от еже над гробы плача и вопия), поили лихим зельем или давали в пищу такое, чтобы свести человека с ума, поссорить мужа с женою или нагнать любовную тоску. Иные прорицали будущее, предсказывали счастье или несчастье, толковали счастливые и несчастливые дни рождения. Суеверные зазывали к себе цыганок и гадальщиц; гадали на воске, на олове, на бобах. Были и такие, которые славились тем, что разгоняли облака, зачаровывали бури, угадывали, где находится украденная вещь и т.п. Номоканон обличает также пляски на свадьбах, праздник русалок, совершаемый с плясками на улицах, раскладку огней, что делалось в те времена не только на Купала, но и накануне других праздников и в особенности в день Вознесения, с чем соединялось особое гадание о счастии (да от оного счастие свое рассмотрят). Автор вооружается против тех, которые, воображая себе, что мертвец встает из гроба и ходит по земле, выкапывают тело из могилы и сжигают его. Он говорит, что мертвец не может вставать из гроба и ходить, но что дьявол принимает образ мертвого и пугает людей мечтами. Бесы, по его толкованию, пугают разными мечтательными призраками тех, которые неосторожно призывают их имя.

Кирилл Транквиллион-Ставровецкий, прежде учитель в львовском братстве, а потом черниговский архимандрит, не менее Копыстенского отличался плодовитою литературною деятельностью, хотя сочинения его страдают многословием, риторством и самовосхвалениями. Около 1619 года он издал «Евангелие учительное» или «Слова на воскресные и праздничные дни». Книга эта в Московском государстве признана была неправославною. Важнее для нас другое сочинение Кирилла «Зерцало богословия», напечатанное в Почаеве в 1618 году. Замечательно, что оба сочинения посвящены знатным панам; первое Черторижскому, а второе молодому Ермолинскому с целью служить для него учебною книгою. Эти посвящения показывают, как литераторы нуждались в знатных покровителях. «Мала тебе сдается эта книжечка, — говорит автор в своем предисловии, — но прочитай-ка ее: увидишь высокие горы небесной премудрости!»

«Зерцало богословия» разделено на три части: первая толкует, собственно, о существе Божием[37]; вторая заключает в себе космографию, третья — о злосливом мире или вообще о зле. Самая любопытная для нас вторая часть, изображающая мировоззрение тогдашних ученых людей.

Мир разделяется на видимый и невидимый. Невидимый есть мир ангелов.[38] Кирилл принимает древнее разделение ангелов на девять чинов (престолы, херувимы, серафимы, господства, силы, власти, начала, архангелы и ангелы), из них, собственно, только ангелы распоряжаются видимым миром и над ними старейшина архистратиг Михаил (той за всем чином своим страж и справца всего видимого мира). Одни ангелы поставлены на страже стихий и воздушных явлений: огня, молнии, воздуха, ветра, мороза и пр. Другие содержат и обращают круг звездного неба (одного из девяти небес), особые ангелы приставлены к солнцу, луне, морю; иные приставлены к земным государствам, другие находятся при верных людях. Если Бог посылает ангелов к людям, то они надевают на себя «мечтательное» тело, иногда с вооружением; но это только призрак, потому что где бы кузнецы взяли на небесах металл ковать ангелам вооружение? Дьяволы, падшие духи, темные и отвратительные, разделяются на три вида: воздушные, водяные и подземные. Воздушные делают человеку зло разными изменениями воздуха: вихрями, бурями, градом, заразою воздуха и пр. Земные искушают людей на всякое зло, но они власти не имеют не только над людьми, но и над свиньями; они только подсматривают за человеком, и если у человека обнаруживается побуждение к дурному, они подстрекают его. Они постоянные лгуны (уставичные лгареве), и если прорицают, то им верить не следует. Иногда они мечтательно принимают на себя вид зверей и чудовищ, чтобы пугать людей.

Видимый мир создан из четырех стихий, различных и занимающих одна за другою место по своей тяжести. Низшая и самая тяжелая — земля; выше ее вода; над водою воздух; а выше его — самая легчайшая стихия, огонь. Огонь и вода непримиримые враги, но между ними миротворец — воздух. Вода двух родов: одна — над твердью небесною, другая — под твердью на земле. Твердь небесная есть сухая, легкая, непроникательная материя, сверху которой Бог разлил воду для предохранения от верхнего эфирного огня, который бы иначе зажег твердь; но, чтобы не было темно на земле, Бог coтворил на тверди солнце, луну и звезды и вложил в них части эфирного света. Воздух есть та тьма вверху бездны, о которой говорится в Библии: к земле он теплее, согреваемый солнечными лучами, средина его холодна, а верхние слои горячие. Гроза объясняется таким образом: пары подумаются с моря и достигают верхних слоев горячего воздуха; от того делается шум, подобно тому, как раскаленное железо, положенное в воду, производит шум. Кирилл слыхал, что земля кругла, как яблоко, и не противоречит этому. Он думает, что земля окружена водою для предохранения от эфирного огня. Море солоно оттого, что вода в нем недвижима, и если бы не была солона, то загнилась бы и засмердела. В человеке из пяти чувств — четыре соответствуют стихиям: вкус — земле, обоняние — воде, слух — воздуху, зрение — огню, а осязание «почувательную некую, особую силу имать». Как в небе живет Бог, так в верхней части человеческого тела, в голове, в бескровном мозгу — ум, важнейшая сила души, а при нем другие силы: воля, память, доброта, мысль, разум, хитрость, мечтание, рассуждение, радость, любовь. Ум и разум у него не одно и тоже. Ум — сила внутренняя, а разум приходит извне: «От кого иного научишься и разумеешь — то разум». Кирилл старается уподобить части человеческого тела стихийным явлениям: «Во главе очи яко светила, глас, яко гром, мгновение ока, яко близкавицы».

Под злосливым миром автор разумеет жизнь злых людей, не следующих повелениям Божиим. Подобно миру земному, состоящему из четырех стихий, злосливый мир состоит из четырех стихийных пороков: заздрости (зависти), пыхи (высокомерия), лакомства (алчности), убийства. Лакомство соответствует воде; убийство — земле; заздрость и пыха — воздуху и огню. Дьявол есть творец и содержитель злосливого мира.

Мы привели эти сведения из сочинения одного из видных литературных деятелей того времени, чтобы показать, как далека была тогдашняя ученость от прямого пути в области мирских знаний. Русские ученые выступали в борьбу со своими врагами с запасом многих разных сведений по части церковной истории и богословия, но были невеждами во всем, что касалось природы и его законов, хотя, как показывают их сочинения, и чувствовали потребность этого знания. Они повторяли только старые средневековые нелепости. Ученость их поэтому носила характер крайней односторонности; с распространением такого рода просвещения развивалась страсть к риторической схоластической болтовне, к легкому и дешевому символизму. Это мы видим на том же Кирилле Транквиллионе. В главе о Вавилоне Темном он разбирает апокалипсические образы и дает полную волю всяким сопоставлениям и объяснениям, которые мог он отыскать в изобилии на всякие лады у прежних толкователей. Вавилон — это громада злых людей, дракон — дьявол, семь рогов — семь смертных грехов, воды — народы, жена, сидящая на водах — «пыха свету сего», пятно на челе — измены и обманы, чаша, кровью исполненная — замки будовные, палацы и дмахи (чертоги) спанялые (великолепные), дщерь Сиона называется виноградом, вежею (башнею), на которой висят сто тарчов (щитов): это церковь с ее писаниями; она — гора «тучная, упитанная з оброков небесной премудрости» и прочее и прочее.

Как распространилась тогда риторическая словоохотливость, показывает вошедший обычай сочинять молитвы. В Вильне издана была книжка «Вертоград душевный», в которой помещаются дневные богослужения, т.е. полуночница, заутреня, часы, вечерня, павечерница, и в них вплетены пространные, сочиненные вновь молитвы.

Монашеское направление, так долго господствовавшее в православной церкви в южной Руси, и на этот раз нашло себе представителей: как на замечательнейшее в этом роде сочинение мы укажем на «Духовную лестницу» Исаии Копинского. Автор был печерским монахом, девятнадцать лет наблюдал антониевы пещеры, потом был приглашен князем Михаилом Вишневецким для устроения Густинского монастыря (близ Прилук), впоследствии был киевским митрополитом. Его «Духовная Лествица» отлична от известной книги «Лествицы» Иоанна Лествичника, бывшей в большом ходу у благочестивых людей в старину. Исходная точка суждений в сочинении Исаии очень своеобразна. Автор признает началом греха безумие, незнание, началом добродетели — разум и знание, а истинное познание достигается только путем учения и уразумения природы. Он находит, что только изучивши природу, мы можем приступить к познанию самих себя, и только изучивши свое существо, можем перейти к познаванию Бога.[39] Никогда на Руси не раздавалось из уст русского монаха большего уважения к положительной науке; но после этого автор, так сказать, круто поворачивает на прежнюю торную дорогу монашеских сочинений. У него разум двоякий — внешний и божественный, двоякая мудрость внешняя и божественная, два знания — внешних и божественных предметов, и оказывается, что Бога можно познать только высшим божественным разумом. Что касается до внешней мудрости, то она делается почти ненужною. Путь к высшему разумению есть «умное делание», подобно тому, как говорил когда-то Нил Сорский, — монашеская созерцательность, воздержание, пост, сокрушение сердца. Монашество — высший образец; все плотское — гной, тлен, прах. Автор думает, что если бы Адам не согрешил, то люди бы не рождались младенцами и рождались бы не так, как теперь рождаются.[40] «Человек, — говорит он, — рождаясь от женщины и стремится к соединению с нею, но тем самым умирает душою; так как соль, хотя рождается от воды, но соединяясь с водою вновь, — исчезает; так и человек, хотя рождается от женщины, но как соль растаивает, „когда паки к греховному плотскому соплетению лепится“. Автор, хотя не может отрицать брака, но предоставляет его в виде снисхождения только человеческим существам низшего разряда, тогда как люди высшие, монахи, должны предпочитать безбрачную чистоту.

Далее все сочинение состоит из бесед о том, как следует монаху вести строго постную жизнь, избегать хвастовства, высокомерия, сребролюбия и других пороков.

Умственное движение, возникшее в южной Руси, получило новый толчок и новую силу с наступлением деятельности Петра Могилы.

Фамилия Могил принадлежит к древним знатным родам молдавским. В конце XVI века, при помощи польского гетмана Яна Замойского, один из Могил, Иеремия, сделался господарем молдавским, а в 1602 году брат его Симеон господарем валашским. В 1609 году Симеон стал также господарем и Молдавии, но не надолго. Сначала он уступил господарство племяннику своему Константину, а потом турки лишили эту фамилию господарства. Напрасно польские паны: Стефан Потоцкий, князья Корецкий и Вишневецкий, родственники Могил по женам, старались восстановить их на господарстве. Могилы должны были искать приюта в Польше. Сын Симеона, Петр, учился, как говорят, в Париже, потом служил в военной службе в Польше, а в 1625 году постригся в Печерской лавре, еще не достигши 30 лет от роду. Вступление в монашеское звание лица, такого знатного и притом состоявшего в родстве с могущественными польскими домами, давало поддержку православному делу. Через год скончался печерский архимандрит Захария Копыстенский. Тогда возник вопрос о том, чтобы молодому молдаванину Могиле сделаться архимандритом. Его связи и богатство представляли в будущем большие надежды для лавры: но не вся печерская братия готова была выбрать его. Многие не возлюбили его; другие соблазнялись его молодостью; но за пределами монастыря у Могилы было много сильных сторонников, желавших доставить ему видное и выгодное место архимандрита печерского. Два года шли об этом толки; противникам Могилы, как видно, не давали избрать другого; наконец Могила был избран, тем более, что митрополит Иов Борецкий был за него. В 1628 году Сигизмунд III утвердил его. Новый архимандрит тотчас же заявил свою деятельность на пользу монастыря, завел надзор над священнослужителями в селах лаврских имений, незнающих из них приказывал учить, а упрямых и своевольных подвергал взысканиям; подновил церковь, не жалел издержек на украшение пещер, подчинил лавре Пустынно-Николаевский монастырь, основал Голосеевскую пустынь, построил на свой счет при лавре богадельню для нищих и задумал заводить при Печерском монастыре высшую школу. Рассчитывая, что для последней цели необходимы хорошие учителя, он прежде всего начал отправлять молодых людей за границу на собственный счет. В числе их были: Сильвестр Коссов, Исаия Трофимович, Игнатий Оксенович-Старушич, Тарасий Земка и Иннокентий Гизель. Для новой школы он избрал место с огородом и садом, близ больничной Троицкой церкви, поставленной над печерскими воротами, и дал от себя фундушевую запись, которую обязывался содержать училище на собственный счет.

В 1631 году скончался митрополит Иов Борецкий. Место его занял Исаия Копинский, бывший в то время архиепископом смоленским и черниговским. Посланные за границу молодые люди стали возвращаться на родину, но тут записанные в братство православные духовные, дворяне и казацкие старшины с гетманом Петрижицким от лица всего войска запорожского обратились к Петру Могиле с просьбою не заводить особого училища в братстве, а обратить свои пожертвования на существовавшее уже братское училище на Подоле. Просьба эта была вполне разумна: не следовало разрывать сил, полезнее было соединять их. Могила согласился. В декабре 1631 года члены братства составили акт, в котором Петр Могила назывался старшим братом, блюстителем и пожизненным опекуном киевского братства. В марте 1632 года гетман Петрижицкий от лица полковников и всего войска запорожского, обещал в случае нужды защищать оружием церковь, монастырь, школы и богадельню братства; а киевские дворяне, в лице выбранных из среды своей старост, обещали заботиться о содержании училища.

В апреле 1632 года скончался король Сигизмунд III. По польским обычаям, по смерти короля, собирался сначала сейм, называемый «конвокационным», на котором делался обзор предыдущего царствования и подавались разные мнения об улучшении порядка; потом собирался сейм «элекцийный» уже для избрания нового короля. Остатки православного дворянства сплотились тогда около Петра Могилы с целью истребовать законным путем от Речи Посполитой возвращения прав и безопасности православной церкви. Главными дейсгвующими лицами с православной стороны в это время были: Адам Кисель, Лаврентий Древинский и Воронич. При их содействии, митрополит Исаия и все духовенство уполномочили exaть на сейм Петра Могилу. Православные требовали уничтожения всяких актов и привилегий, запрещавших православным строить церкви и допускавших вести против них процессы по религиозным делам с наложением секвестрации на их имения, домогались возвращения православным всех запечатанных церквей, всех епархий, требовали безусловного права заводить коллегии, типографии, возвращения отобранных униатами церковных имений и строгого наказания тем, которые будут наносить оскорбления и насилия православным людям. Вместе с просьбою дворян и духовных подали на сейм просьбу казаки в более резких выражениях, чем дворяне и духовные. «В царствование покойного короля, — писали они, — мы терпели неслыханные оскорбления… Униаты отстранили от городских должностей добродетельных мещан нашей веры и засмутили сельский народ; дети остаются некрещеными, взрослые сожительствуют без брачного обряда, умирающие отходят на тот свет без причащения. Пусть уния будет уничтожена; тогда мы со всем русским народом будем полагать живот за целость любезного отечества. Если, сохрани Боже, и далее не будет иначе, мы должны будем искать других мер удовлетворения». Такой резкий тон сильно раздражил панов, которые вовсе не хотели давать казакам права вмешиваться в государственные дела. «Они называют себя членами тела Речи Посполитой, — говорили паны, — но они такие члены, как ногти и волосы, которые обрезывают». Но голос шляхетства не мог быть оставлен без внимания. При посредстве королевича Владислава составлен был мемориал, в котором предполагалось отдать православным киевскую митрополию, кроме Софийского собора и Выдубицкого монастыря и всех митрополичьих имений, предоставить им сверх того Львовское епископство, Печерский и Жидичевский монастыри с их имениями, дать по нескольку церквей в некоторых городах, дозволять братствам распоряжаться школами, мещанам занимать городские должности и пр. Дальнейшее решение дела о свободе православного исповедания отложено было до «элекцийного» сейма. Но и на элекцийном сейме казацкие послы вновь появились с резкими требованиями. По поводу этих домогательств начались сильные и горячие прения о вере между панами. Ревностные католики не хотели утверждать даже того мемориала, на который согласился «конвокационный» сейм. Кисель и Древинский пространно и сильно защищали права греческой религии. Православные не были довольны самым мемориалом и хотели еще более широкого. Петр Могила был душою их совещаний и, наконец, вместе с православными дворянами, он лично обратился к новоизбранному королю Владиславу. Так как Польша в это время находилась в неприязненных отношениях с Москвою, то Владислав понимал, что расположение казаков и русского народа было чрезвычайно важно для короля и всей Польши; да и вообще Владислав был сторонник свободы совести. Он дал православным «диплом», которым предоставлял им более прав и выгод, чем те, какие были написаны в мемориале, составленном на конвокационном сейме. Предоставлена была полная свобода переходить как из православия в унию, так и из унии в православие. Митрополит киевский мог по-прежнему посвящаться от константинопольского патриарха. Отдавалась православным немедленно луцкая епархия; а перемышльскую положено отдать после смерти тогдашнего униатского епископа; учреждалась новая епархия во Мстиславле; снимались всякие запрещения, стеснения, запрещалось делать оскорбления православным людям. Православные дворяне, бывшие на сейме, тогда же порешили удалить от митрополии Исаию Копинского, как человека уже престарелого и болезненного, и избрали вместе с бывшими там духовными в митрополиты Петра Могилу. Король утвердил этот выбор и дал Петру Могиле привилегию на преобразование киевского братского училища в коллегию. Посланный в Константинополь ректор киевских школ, Исаия Трофимович, испросил для Петра Могилы патриаршее благословение, и тогда волошский епископ во Львове рукоположил Петра Могилу в митрополиты.

По известиям одного современника, православного, но ополяченного шляхтича Ерлича, Петр Могила, прибывши в Киев в 1633 г., обращался грубо и жестоко со своим предместником Исаиею Копинским: дряхлого и хворого старика схватили в Златоверхо-Михайловском монастыре в одной волосянице, положили на лошадь, словно мешок, и отправили в Печерский монастырь, где он скоро и скончался в нужде. По известию того же Ерлича, Петр Могила был человек жадный и жестокий, истязал бичами монахов Михайловского монастыря, допытываясь, где у них спрятаны деньги; одного печерского монаха Никодима обвинил в наклонности к унии и отослал к казакам, которые приковали его к пушке и продержали таким образом шестнадцать недель. Эти известия не могут быть признаны вполне достоверными. В 1635 году в городском овруцком суде происходил процесс между иноками Михайловского Златоверхого монастыря и Исаиею Копинским. Иноки жаловались, что Исаия Копинский в 1631 году, — опираясь на то, будто все монахи Михайловского монастыря избрали его игуменом, — выгнал, при содействии казацкого гетмана Гарбузы, игумена Филофея Кизаревича и оставался в монастыре до 10 августа 1635 года, а в этот день, уехавши из монастыря, взял с собою документы на монастырские имения и захватил также разные вещи из ризницы. Это показание противоречит известию Ерлича, относящего это событие к 1633 году, так как из показания монахов видно, что Исаия оставался в Михайловском монастыре гораздо долее 1633 года. Существует протестация самого Исаия Копинского, который показывает, будто он уехал из монастыря потому, что Могила притеснял монастырь, делал разорение монастырским местностям и после удаления его, Исаии, неправильно отдал монастырь во власть Филофея Кизаревича, окрестивши его игуменом. Но протестация Исаии заключает в себе неверность. Не Могила, после удаления Исаии из Михайловского монастыря, окрестил игуменом этого монастыря Филофея Кизаревича. Кизаревич был избран михайловским игуменом еще прежде, чем Исаия овладел монастырем в 1631 году. Это несомненно из актов того времени, на которых Кизаревич подписывался игуменом Михайловского монастыря. Оказывается, что в самом монастыре было две партии, из которых одна хотела дать игуменство Кизаревичу, другая — Копинскому, и Могила, как кажется, благоприятствовал первому. После протестации, поданной Исаиею, Могила февраля 1637 года пригласил Исаию в Луцк и там, в присутствии многочисленнюго духовенства, примирился с ним. Исаия дал Петру Могиле «квит», т.е. отказался от своего иска. Но вслед за тем Исаия, через своего поверенного, возобновил свой иск, заявивши, что Петр Могила насилием принудил дать ему квит. Жалоба дошла до короля. Исаия внес в градские владимирские книги королевское письмо к волынскому воеводе о назначении комиссии для разбирательства спора между Петром Могилою и Исаиею. Из этого письма видно, что к королю поступила жалоба, будто Петр Могила не только ограбил церковное и частное достояние Копинского, но и самого Исаию бил до крови и подвергал тяжелому заключению. Так как производство дела этой комиссии до нас не дошло, то и нет возможности для истории произнести приговор по этому делу. Но у Ерлича встречается еще одно известие о Могиле, также несправедливое. Ерлич говорит, будто Могила, желая завести школу в Печерском монастыре, выгнал монахов Троицкого больничного монастыря, чтобы отдать под школу занимаемое ими место. Из актов же того времени видно, что Могила, будучи еще архимандритом, назначил под предполагаемую школу место с садом и огородом по одну сторону главных ворот, на которых находилась больничная церковь, между тем как госпиталь с больничными монахами находился на другой стороне от ворот. Таким образом, не было никакой необходимости Могиле выгонять монахов для постройки школы. Притом же, сам Могила заботился о госпитале и содержал его на свой счет.

Назначение Петра Могилы митрополитом в Киеве произвело чрезвычайный восторг. Ученики братского училища сочиняли ему гимны и панегирики. «Если бы ты вздумал, — говорилось в приветствии ему, — отправиться от Киева до Вильно и до пределов русских и литовских, с какою радостью встретили бы тебя те, которыми наполнены суды, темницы и подземелья за непорочную веру восточную?» Типографщики поднесли напечатанную ими стихотворную брошюру под названием «Евфония веселобремячая», а киевские мещане, заодно с казаками и православными духовными, в порыве восторга бросились отнимать у униатов древнюю святыню русскую — Софийский собор. Униатский митрополит Иосиф Вильямин Руцкий жил не в Киеве, а в Вильне. Софийский собор стоял пустой; богослужение в нем не отправлялось; а ключи находились у шляхтича Корсака. Место, где находится Софийский собор, было тогда за городом и отделялось от жилой части Старого города валом. Близ него расположена была небольшая софийская слободка. Там жил Корсак, страж покинутого храма. Киевляне, под предводительством Баляски, Веремиенка и слесаря Быковца, толпою в пятьсот человек бросились на дом Корсака. Пан был в отлучке; в доме оставалась его мать, у которой были в то время гости. Киевляне потребовали ключей от собора. Пани Корсакова не дала ключей. Тогда киевляне объявили, что сами найдут ключи, бросились к собору, отбили колодки, которыми запирался собор, выломали двери, отколотили тех, которые хотели помешать им, забрали ризницу и утварь и отвезли в лавру к митрополиту. Затем толпа вновь вернулась в дом Корсака и начала выгонять из дому пани Корсакову и ее родных, сидевших с доминиканами, которых она нарочно позвала, чтоб они впоследствии на суде могли быть свидетелями. Толпа ругала пани Корсакову, прицеливалась ружьями в форточку окна и кричала: «Выволочемо ее на двор и расстреляймо!» На другой день киевляне вывели пани Корсакову и ее родных из дому и обязали слобожан повиноваться православному митрополиту. Вместе с церковью Св. Софии киевляне тогда же овладели деревянною церковью Св. Николая, на месте Десятинной, и древними стенами церкви Св. Василия, построенной Св. Владимиром на Перуновом холме.

Первым делом митрополита было привести церковь Св. Софии в благолепный вид и освятить ее для богослужения; он называл ее «единственным украшением православного народа, главою и матерью всех церквей». Петр Могила старался восстановить древнюю святыню Киева и вместе с тем оживить в народе воспоминание древности. Таким образом, он возобновил церковь Св. Василия; из развалин Десятинной церкви состроил новую каменную церковь, причем, во время производства работ, нашел в земле гроб Св. Владимира и поставил голову его в Печерском монастыре для поклонения, возобновил также древнюю церковь Спаса на Берестове. С особенною любовью относился он к Софийскому собору, хотя жил постоянно в Печерской лавре, оставаясь ее архимандритом.

Ему приписывают сооружение пристроек к ярославовой стене, укрепление их контрфорсами, закладку куполов на хорах, сооружение над ними других куполов на кровле и даже размалевку стен, которою закрыты были старые Ярославовы фрески. Но с этим нельзя согласиться. Архитектура пристроек и особенно двухглавые орлы указывают на более позднее время. Сверх того, существуют рисунки, составленные после Могилы, на которых Софийский собор не в том виде, в каком теперь. В «Триоди», изданной во Львове, в 1642 году, в посвящении Петру Могиле говорится о возобновлении Св. Софии в таком виде: «Церковь Св. Софии в богоспасаемом граде Киеве негдысь от святые памяти княжати и самодержца всея России Ярослава сбудованую и на приклад всему свету выставленную, преосвященство ваше в руинах уже будучую знову реставровал и до першей оздобы коштом своим старанем своим привел, а до того и внутрь розмаитыми иноками святых Божиих и апаратами церковными дивно ириоздобил».

Петр Могила обратил внимание на то, что в церковных богослужебных книгах, бывших в употреблении в южной и западной Руси, вкрались неправильности и разноречия. Они были в то время тем неуместнее, что противники православия указывали на это обстоятельство, как на слабую сторону, и утверждали, что в православном богослужении нет единообразия: в одной книге попадаются об одном и том же предмете совсем иные выражения, чем в другой, и каждый священник может употреблять тот или другой способ. Этим противники силились доказать, что церковь, не имея единого главы, не в силах удержать правильности в своих богослужебных книгах, а тем самым указывали на необходимость подчинения единому главе в образе папы. Могила постановил, чтобы вперед богослужебные книги не выходили в печать без пересмотра и сличения с греческими подлинниками и без его благословения; сам он лично трудился над их пересмотром. В 1629 году Петр Могила издал «Служебник», одобренный на киевском соборе митрополитом Иовом Борецким и южнорусскими епископами. Этот «Служебник» отличался от прежних тем, что в нем приложено догматическое и обрядовое объяснение литургии, написанное одним из учеников Могилы, Тарасием Земкою. Таким образом, русские священнослужители получили впервые единообразное руководство для совершения литургии, а вместе с тем могли понимать то, что совершали. Через десять лет, в 1639 году, Могила, уже будучи митрополитом, издал вторым изданием свой «Служебник», значительно умноженный ектениями и молитвами, сочиненными на разные случаи жизни.

Приведение в единообразие православного богослужения, надлежащее отправление священниками их обязанностей и улучшение их нравственности сильно и постоянно занимали Петра Могилу. С этими целями в 1640 году Могила назначил собор в Киеве и на этот собор приглашал не только духовных, но и светских особ, записанных в братствах; по его взгляду на состав церкви, светские люди, будучи членами церкви, как христианского общества, имели право подавать свой голос в церковных делах. «Наша церковь, — писал Могила в своем окружном послании, — оставаясь ненарушимою в догматах веры, сильно искажена в том, что касается обычаев, молитв и благочестивого жития. Многие православные, от частого посещения богослужения иноверцев и слушания их поучений, заразились ересью, так что трудно распознать: истинно ли они православные или одним только именем? Другие же, не только светские, но и духовные, прямо покинули православие и перешли к разным богомерзким сектам. Духовный и монашеский сан пришел в нестроение; нерадивые настоятели не заботятся о порядке и совсем уклонились от примера древних отцов церкви. В братствах отвергнута ревность и нравы предков; каждый делает что хочет». Могила заявлял, что он желает возвратить русскую церковь к древнему благочестию и находил, что цель эта может быть достигнута посредством собора духовных и светских людей. Деяния этого собора не дошли до нас, но, вероятно, плодом его совещаний явилось новое издание «Требника» в 1646 году. Этот «Евхологион», или «Требник», — подробнейший сборник богослужений, относящихся к священным требам и долгое время служивший руководством во всей России, известен под именем «Требника Петра Могилы».[41] При составлении его руководствовались требниками греческими, древнеславянскими, великорусскими и отчасти римскими. Могила, защищая православие от католичества, не стеснялся, однако, заимствовать из западной церкви то, что не противно было духу православия и согласовалось с практикою первобытной церкви.[42] В своем «Требнике» Могила не ограничился одним изложением молитв и обрядов, а прибавил к нему объяснения и наставления, как поступать в отдельных случаях, так что этот требник не только служил руководством для машинального отправления треб, но имел значение научной книги для духовенства. Тем не менее, к досаде Могилы, не все довольствовались этим однообразным руководством и помимо его издавались другие требники частными лицами. Пока образовалось новое поколение пастырей из преобразованной Могилою коллегии, он обращал внимание, чтобы ставленники, по крайней мере, не были круглыми невеждами, и постановил, чтобы искатели священнических мест, до своего посвящения, оставались некоторое время в Киеве и учились у сведущих лиц. Подготовка эта продолжалась иногда и до года. Сам Могила экзаменовал их и содержал во время обучения на свой счет. Могила вскоре увидел необходимость составить полную систему православного вероучения и под своим руководством приказал составить ученому Исаии Трофимовичу православный катехизис. По составлении его, Могила созвал сведущих духовных лиц из всей южной и западной Руси, дал им на рассмотрение новую книгу, а потом снесся с патриархами. С целью окончательно рассмотреть и утвердить катехизис, созван был в Яссах ученый собор в 1643 году, куда Могила послал Трофимовича вместе с братским игуменом Иосифом Кононовичем и проповедником Игнатием Старушичем. Со стороны константинопольского патриарха послано было два ученых грека. Греки долго спорили с русскими, истребовали отмены кое-каких мест и наконец утвердили катехизис, затем книга была отправлена на утверждение всех патриархов; она хотя и была утверждена, но слишком долго рассматривалась, и Могила не успел ее напечатать.[43] Вместо нее Могила приказал напечатать в 1645 году краткий катехизис. Цель его выражена в предисловии, где говорится: «Книга эта публикуется не только для того, чтобы священники в своих приходах каждый день, в особенности в воскресные и праздничные дни, читали и объясняли его своим прихожанам; но также, чтобы мирские люди, умеющие читать, преподавали одинаковым способом христианское учение, преимущественно, чтобы родители учили по ней своих детей, а владельцы подвластных себе людей, а также, чтобы в школах все учителя заставляли своих учеников учить наизусть по этой книжечке». Катехизис этот, по способу своего изложения, послужил первообразом всех кaтexизиcoв последующего времени. Оно изложено в вопросах и ответах и состоит из трех частей: в первой рассматривается символ веры по членам, во второй — молитва Господня, в третьей — заповеди.

Могила, как человек ученый, принял деятельное участие в тогдашней горячей полемике, происходившей между православными и католиками. Некто Кассиан Сакович, прежде православный учитель киевской школы и написавший вирши по-русски на смерть Сагайдачного, отступил от православия сначала в унию, а потом в католичество и сделался ненавистником отцовской веры. Когда Могила в 1642 году собирал собор, Сакович написал против этого собора по-польски едкую сатиру, а вслед за тем разразился обширным сочинением на польском же языке, под названием «Перспектива заблуждений, ересей и предрассудков русской церкви». Сакович в этом сочинении держится способа, введенного иезуитами и долгое время сохранявшегося в Польше во всех спорах и нападках католиков на русскую церковь. Способ этот состоял в том, что подмечались и собирались случаи всевозможнейших злоупотреблений, зависевших как от невежества, так и oт дурных качеств тех или других личностей, занимавших священнические места, и такие случаи принимались как бы за нормальные признаки, присущие православной церкви. Все сочинение Саковича наполнено подобного рода обличениями. Кроме того, Сакович, как ревностный последователь римской церкви, старается осуждать все, что в православии несходно с нею. В ответ на это Могила написал обширное сочинение, явившееся в 1644 году под названием: «Λιθος; (Лифос) альбо камень». Сочинение Могилы под псевдонимом Евсевия Пимена (т.е. благочестивого пастыря), было написано по-польски, так как главною целью автора было представить в глазах поляков несправедливость нападок их духовных против православия; но в то же время существовала и его русская редакция, до сих пор остающаяся в рукописи.[44] Лифос, кроме посвящения Максимилиану Бржозовскому и предисловия к читателям, состоит из трех отделов: в первом рассуждается о таинствах и обрядах; во втором — о церковном уставе; в третьем — о двух главнейших догматических различиях восточной церкви от западной: об исхождении Св. Духа и о главенстве папы. Автор в некоторых местах относится с бранью и резкими остротами к своему противнику, называет его прямо лжецом; или, напр., по поводу желания Саковича ввести в русскую церковь латинские обряды, выражается так: «Неудивительно, что тебе, новообращенному рачителю римского костела, хочется весь римский чин перенести в восточную церковь! Как сам ты с одним ухом, так хочешь, чтобы все люди были одноухие и порезали бы себе уши!» Но с совершенным беспристрастием автор Лифоса признает справедливость многих злоупотреблений, указанных его противником; только он объясняет их печальным положением церкви, не имевшей долгое время пастырей и умышленно угнетаемой униею, а также невежеством и рабским положением приходских священников под властью панов. Сакович, например, обвиняет православных священников в том, что они совершали насильные и противозаконные браки. На это автор Лифоса говорит: «Это бывает; но что же делать священнику, когда пан ему говорит: или обручай, поп, или голову подставляй; поневоле поп будет все делать, когда господин города, либо села, или управляющий господина начнет устрашать бедного священника дубиною, а иногда прикажет бросить в тюрьму». Многие нападки Саковича Могила называет ложью и клеветою и прямо свидетельствует, что приводимых Саковичем признаков нет и не было в православной церкви. Вообще во взгляде на значение обрядов Могила отличает существенные главные признаки от прибавочных. Существенными он называет те, которые при всяких видоизменениях должны оставаться непоколебимо; они, по толкованиям Могилы, заключаются: а) в материи, б) форме или слове и в) интенции (намерении) совершающего священнодействие. Таким образом в таинстве крещения вода составляет материю; произнесение слов: «крещается во имя Отца, Сына и Св. Духа» — форму; наконец, внутреннее намерение или желание совершающего таинство низвести благодать Св. Духа — интенцию. Точно так же в литургии существенную часть ее составляют, кроме внутреннего намерения священнослужителя: материя, т.е. хлеб и вино, и форма, т.е. освящающие ее слова Спасителя: «Приимите, ядите и пейте от нее вси». Весь чин богослужения, в который облечены или заключены существенные признаки, может видоизменяться в разных церквах. Смотря по местностям, древним обычаям и преданиям, могут существовать различные обряды, — но это не мешает вселенскому единству христовой церкви, если только при этом нет уклонения от признаваемой церковью догматики. Таким образом, к римскому обрядному чину следует относиться с равным уважением, как и к восточному, несмотря на его различие, насколько этот чин не уклоняется от учения вселенской церкви. Обряды могут в одной и в той же церкви, смотря по временным потребностям, изменяться, дополняться и сокращаться, но не иначе как на основании соборов. Каждый из священников в отдельности должен строго исполнять все постановленное принятыми в данное время богослужебными книгами. Таков был взгляд знаменитого митрополита на весь строй внешнего богослужения; он относится непримиримо к римской церкви, но никак не по причине различия богослужебного чина, а за ее догматические заблуждения, из которых признание абсолютного главы в особе римского папы занимает первое место. Замечательно, что противник Могилы, Сакович, между прочим, ставит в упрек православной русской церкви и то, что она лишена «великородных господ». Могила говорит: «Православные роксоляны (т.е. русские), уверовавши в Христа Господа, не сомневаются в том, что Христос, как мысленный глава, управляет восточною церковью по своему обещанию: „се аз с вами до скончания века“. Русь имеет всесильное предстательство своего благочестия в лице Христа Господа, правящего сердцами великих государей. Так и в псалме 145 псалмопевец написал: „Не надейтесь на князей, сынов человеских. А что у Руси нет великородных господ, то что в этом дурного! Ведь и первоначальная церковь начала созидаться не великородными господами, а убогими рыбарями, однако Бог через них преклонил к вере во Христа и монархов, и великородных властителей. Души самых незнатных правоверных христиан также искуплены многоценною кровью Христовою, как и души великородных властителей, а потому и те и другие должны быть равноценны“. Наконец, автор Лифоса совсем не враг соединения с римскою церковью: „Восточная церковь, — говорит он Саковичу, — всегда просит Бога о соединении церквей, но не о таком соединении, какова нынешняя уния, которая гонит людей к соединению дубинами, тюрьмами, несправедливыми процессами и всякого рода насилиями. Такая уния производит не соединение, а разделение…“ Появление Лифоса вызвало в польской литературе ряд полемических сочинений, в которых авторы почти уже не касались вопроса об обрядности, а главным образом доказывали правильность признания папы главою церкви. Из них иезуит Рутка, давая произвольный смысл разным выражениям Лифоса, делал выводы, что автор его принадлежит скорее к какой-нибудь протестантской, чем восточной церкви.

Более всего Могила сосредоточил свою деятельность на киевской коллегии. Тотчас по вступлении своем в сан митрополита, Могила преобразовал киевскую братскую школу в коллегию, основал другую школу в Виннице, завел при киевском братстве монастырь и типографию и подчинил их киевскому митрополиту. Это было нарушением прежнего распоряжения патриарха Феофана, по которому киевское братство с Богоявленскою церковью подчинялось одному патриарху; но это нарушение оправдывалось сделанными переменами: основанием монастыря и преобразованием школы в коллегию, наконец и тем, что коллегия и монастырь содержались главным образом иждивением Петра Могилы. Самый монастырь учрежден был совсем на особых основаниях, чем другие монастыри; он имел тесную связь с коллегией; в нем помещались только те монахи, которые были наставниками: все они взяты были из Печерской лавры. На содержание братской коллегии и монастыря Могила приписал две лаврских волости, подарил коллегии собственное свое село Позняковку и, кроме того, постоянно давал денежные пособия на постройки и на вспомоществование учителям и ученикам. По его примеру и убеждению, записанная в братство шляхта помогала коллегии разными пожертвованиями и ежегодно выбирала старост из своей среды для надзора и содействия ее содержанию; коллегия устроена была по образцу высших тогдашних училищ в Европе и особенно в Кракове. Цель киевской коллегии была преимущественно религиозная: нужно было образовать поколение ученых и сведущих духовных лиц, а равным образом и светских людей, которые бы могли сознательно видеть правоту восточной церкви и по своему образованию стать в уровень с теми, против которых пришлось бы им защищать права своей церкви путем закона и рассуждения. Но в Польше, как мы указывали, вопросы веры тесно связались с вопросами национальности; понятие о католике сливалось с понятием о поляке, как с другой стороны понятие о православном с понятием о русском; и потому задачею коллегии неизбежно стала поддержка и возрождение русской народности. Идеалом Могилы был такой русский человек, который, крепко сохраняя и свою веру и свой язык, в то же время по степени образования и по своим духовным средствам, стоял бы в уровень с поляками, с которыми судьба связала его в государственном отношении. К этому идеалу направлялись и способы воспитания и обучения, принятые Могилою. Киевская коллегия находилась под управлением ректора, который был вместе с тем игуменом братского монастыря, распоряжался монастырскими и училищными доходами, творил суд и расправу и в то же время был профессором богословия. Его помощником был префект, один из иеромонахов, занимавший должность, подобную должности нынешнего инспектора. Кроме двух этих начальствующих лиц, выбирался на известный срок супер-интендент, имевший ближайший надзор за поведением воспитанников. Под наблюдением последнего, между самими воспитанниками устраивалась внутренняя полиция: некоторые более благонравные ученики обязаны были смотреть за своими товарищами и доносить супер-интенденту. Часть учеников жила на содержании коллегии в ее доме, называемом бурсою; вся эта бурса в то время содержалась на счет Петра Могилы: то были недостаточные ученики; другие жили вне здания и приходили в коллегию для учения, но и они, живя в своих квартирах, состояли под надзором коллегиального начальства. Телесное наказание считалось необходимым. Расправа производилась главным образом по субботам.

В учебном отношении киевская коллегия разделялась на две конгрегации: высшую и низшую. Низшая в свою очередь подразделялась на шесть классов: фаза или аналогия, где обучали одновременно чтению и письму на трех языках: славянском, латинском и греческом; инфима — класс первоначальных сведений; за нею класс грамматики и класс синтаксимы: в обоих этих классах шло изучение грамматических правил трех языков — славянского, латинского и греческого, объяснялись и переводились разные сочинения, производились практические упражнения в языках, преподавались катехизис, арифметика, музыка и нотное пение. Далее — следовал класс поэзии, где главным образом преподавалась пиитика и писались всевозможные упражнения в стиходействии, как русском, так и латинском. За пиитикой следовал класс риторики, где ученики упражнялись в сочинении речей и рассуждений на разные предметы, руководствуясь особенно Квинтилианом и Цицероном. Высшая конгрегация имела два класса: философии, которая преподавалась по Аристотелю, приспособленному к преподаванию в западных латинских руководствах, и разделялась на три части: логику, физику (теоретическое рассуждение о явлениях природы) и метафизику; в этом же классе преподавались геометрия и астрономия. Другой, самый высший, был класс богословия; богословие преподавалось главным образом по системе Фомы Аквината; в том же классе преподавалась гомилетика и ученики упражнялись в писании проповедей. Преподавание всех наук, исключая славянской грамматики и православного катехизиса, шло на латинском языке. Учеников заставляли не только писать, но и постоянно говорить на этом языке, даже вне коллегии: на улице и дома. С этою целью для учеников низшей конгрегации изобретены были длинные листы, вложенные в футляр. Сказавшему что-нибудь не по-латине давался этот лист и на нем вписывалось имя провинившегося; ученик носил этот лист до тех пор, пока не имел возможности навязать его кому-нибудь другому, проговорившему не по-латине; а у кого этот лист оставался на ночь, тот подвергался порке. Предпочтение, оказываемое латинскому языку, скоро после основания коллегии, навлекло было на нее опасную бурю. Распространился между православными слух, что коллегия неправославна, что наставники ее, воспитанные за границею, заражены ересью, что в ней преподают науки по иноверческим руководствам, учат более всего на латинском языке, языке иноверческом, делают это для того, чтобы совратить юношество с пути отеческой веры! Подобные толки легко усваивались толпою. Русские привыкли к той мысли, что на латинском языке совершают богослужение и говорят враги их веры, ксендзы, и потому считали самое обучение этому языку неправославным делом. У Могилы не было недостатка в недоброжелателях, таковы были неученые и недостойные своего сана попы, которых он удалил от мест в значительном количестве. Кроме того, недоброжелательствовали ему все сторонники Исаии Копинского и последний, как видно, сам говорил о неправославии сместившего его с митрополии соперника.[45] Дурное мнение о Могиле и его учебном заведении распространилось между казаками, всегда готовыми на суровую расправу с теми, кого считали врагами веры. И вот — дело дошло до того, что однажды толпа народа, предводительствуемая казаками, собиралась броситься на коллегию, сжечь ее и перебить наставников. «Мы, — писал потом один из наставников, Сильвестр Коссов, тогдашний префект киевской коллегии, — исповедывались и ожидали, что нами начнут кормить днепровских осетров, но, к счастию, Господь, видя нашу невинность и покровительствуя образованию народа русского, разогнал тучу предубеждений и осветил сердца наших соотечественников; они увидели в нас истинных сынов православной церкви, и с тех пор жители Киева и других мест не только перестали нас ненавидеть, но стали отдавать к нам в большом количестве своих детей и величать нас Геликоном и Парнассом». Событие, угрожавшее коллегии, происходило 1635 года; в этом же году, когда минула опасность, Сильвестр Коссов издал «Экзегезис, или Апологию Киевских школ», сочинение, в котором защищал способ преподавания, принятый в коллегии. Предпочтение, оказываемое латинскому языку, в глазах Петра Могилы и избранных им наставников оправдывалось обстоятельствами времени. Русские, учившиеся в коллегии, жили под польским правлением и готовились к жизни в обществе, проникнутом польским строем и польскими понятиями. В этом обществе господствовало и глубоко укоренилось мнение, что латинский язык есть самый главный, самый наглядный признак образованности и чем кто лучше владеет латинским языком, тем более достоин названия образованного человека. Под влиянием иезуитов, русские, уже по самой своей народности, подвергались презрению у поляков, и такой взгляд естественно содействовал тому, что русское шляхетство так торопливо стремилось избавиться от своей народности, и перешедшие в католичество с гордостью признавали себя поляками. Чтобы рассеять такое предубеждение, необходимо нужно было русским, еще сохранившим свою веру и народность, усвоить те приемы и признаки, которые, по тогдашним предрассудкам, давали право на уважение, подобающее образованному человеку. Латинский язык в тогдашнем житейском круге был необходим не только для споров о вере с католиками, не хотевшими о высоких предметах говорить иначе, как по-латыни, — латинская речь употребительна была на судах, сеймах, сеймиках и на всяких общественных сходбищах. Беглость в латинском языке и подготовка учеников к защите православной веры посредством слова достигалась в коллегии путем диспутов, классных и публичных, происходивших по-латыни. Для этого одна сторона приводила разные противные православию доводы, бывшие тогда в ходу у католиков, другая — опровергала их и защищала православие. Такие диспуты не ограничивались одним кругом веры, но распространялись и на разные философские предметы. Устройство их показывает практический ум Могилы, стремившегося во всем к главной цели: выставить против католичества ученых и ловких борцов за русскую церковь, умеющих поражать врагов их же оружием. В соответствии с этими практическими воззрениями Петра Могилы состоит и тот схоластический характер, который он дал всему научному образованию, получаемому юношеством в коллегии. Главный признак схоластического способа учения, развившегося в Западной Европе в средние века и еще господствовавшего в XVII веке, состоял в том, что под наукою разумели не столько количество и объем предметов, подлежащих познанию, сколько форму или сумму приемов, служащих к правильному распределению, соотношению и значению изучаемого. Мало знать, но хорошо уметь пользоваться малым запасом знания, — такова была цель образования. Отсюда бесконечный ряд формул, оборотов и классификаций. Этот способ, как показали вековые последствия опыта, мало подвигал расширение круга познаваемых предметов и давал возможность так называемому ученому гордиться своею мудростию, тогда как на самом деле он оставался круглым невеждою или тратил время, труд и дарования на изучение того, что собственно приходилось впоследствии забывать, как мало применимое к жизни. Но этот способ, при всех своих крупных недостатках, имел, однако, и хорошую сторону в свое время; он приучал голову к размышлению, к обобщению, служил, так сказать, умственною гимнастикою, подготовлявшею человека к тому, чтобы относиться к предметам знания с научною правильностию. Нельзя сказать, чтобы в Западной Европе во времена Могилы не было уже иного рода науки, иных понятий о знании, но эти начала нового просвещения, которые так быстро и блистательно повели ум человеческий к великим открытиям в области естествознания и к более ясному взгляду на потребности духовной и материальной жизни, были далеки и почти не касались тогдашней Польши, несмотря на то, что еще сто лет назад она была родиною Коперника. Вполне естественно было Петру Могиле остановиться на том способе учения, какой господствовал в стране, где он жил и для которой приготовлял своих русских питомцев, тем более, что способ этот, в его воззрении, удовлетворял его ближайшей цели образовать поколение защитников русской веры и русской народности в польском обществе. С нашим взглядом на просвещение, образование, получаемое в коллегии Могилы, должно показаться крайне односторонним: студенты, окончившие курс в коллегии, не знали законов природы настолько, насколько они были открыты и исследованы тогдашними передовыми учеными на западе; мало сведущи были они в географии, истории, правоведении; но довольно было того, что они могли быть не ниже образованных поляков своего времени. Сверх того, чтобы оценить важность преобразования, сделанного Могилою в умственной жизни южнорусского народа, стоит взглянуть на то состояние, в каком эта умственная жизнь находилась на Руси до него, и тогда-то его заслуга окажется очень значительною, а успех его предприятия чрезвычайно важным по своим последствиям. В стране, где в продолжение веков господствовала умственная лень, где масса народа пребывала по своим понятиям почти в первобытном язычестве, где духовные, единственные проводники какого-нибудь умственного света, машинально и небрежно исполняли обрядовые формы, не понимая их смысла, не имея понятия о сущности религии, где только слабые зачатки просвещения, брошенные эпохою Острожского, кое-как прозябали, подавляемые неравною борьбою с чужеродным и враждебным строем образования; в стране, где русский язык, русская вера и даже русское происхождение клеймились печатью невежества, грубости и отвержения со стороны господствующего племени — в этой стране вдруг являются сотни русских юношей с приемами тогдашней образованности, и они, не краснея, называют себя русскими; с принятыми средствами науки они выступают на защиту своей веры и народности! Правда, в Польше, где только высший класс пользовался правом гражданства, а масса простого народа была подавлена гнетом самого бесчеловечного порабощения, высший русский класс так неудержимо изменял своей вере и народности, что его не могла уже остановить никакая коллегия. Польская образованность, направляемая иезуитами, разрушила бы рано или поздно все планы Петра Могилы, если бы вслед за тем не поднялся южнорусский народ против Польши под знаменами Хмельницкого. Киевскую коллегию с ее братством, без сомнения, постигла бы та же участь, какая стерла с лица земли львовские, луцкие, виленские и другие школы; но семя, брошенное Могилою в Киеве, роскошно возросло не для одного Киева, не для одной Малороссии, а для всего русского мира: это совершилось через перенесение начал киевского образования в Москву, как скажем впоследствии. И в этом-то важнейшая и великая заслуга киевской коллегии и ее бессмертного основателя.

Несмотря на господство латинского языка, к сожалению, в ущерб греческого, киевская коллегия, однако, работала над развитием русского языка и словесности. Студенты сочиняли проповеди по-русски; выходившие из коллегии в священники были в состоянии говорить поучения народу, а в Братском монастыре не проходило ни одной праздничной обедни, когда бы многочисленному, собравшемуся в храме, народу не говорились проповеди или не изъяснялся катехизис православой веры. Проповедничество с тех пор стало обычным явлением в малорусских церквах, тогда как в Великой Руси проповедь была тогда явлением еще почти неслыханным. Студенты киевской коллегии занимались также стихотворною литературою и получили к ней особое пристрастие, но, к сожалению, писали по польскому образцу силлабическим размером, совсем несвойственным, как оказалось, природе русского языка по свойству его ударений; главный же недостаток тогдашних стиходеев был тот, что они разумели под поэзиею только форму, а не содержание. Стихотворцы щеголяли разными затейливыми формами мелких стихотворений (как наприм. акростихи, раковидные или раки, которые можно было читать с левой руки к правой и обратно, эпиграммы в форме яйца, куба, бокала, секиры, пирамиды и т.п.). В ходу были стихотворения, называемые поэмы и оды; то были панегирические стихотворения к значительным лицам по разным случаям, поздравления с именинами, с бракосочетанием, погребальные, воспевание герба, посвящения и пр. Они по предписанным правилам отличались крайнею лестью к воспеваемому лицу и самоунижением автора. Часто стихотворения имели религиозное содержание, и образчиком таких могут служить многие стихотворения, помещенные в изданной в 1646 г. книге: «Перло многоценное», написанное Кириллом Транквиллионом; во вкусе того времени были стихотворения нравственно-поучительные, в которых олицетворялись разные добродетели, пороки и вообще отвлеченные понятия. Несмотря на сильную страсть к стихоплетству, киевская коллегия не произвела ничего замечательного в области поэзии, и это тем более поразительно, что в тот же самый век в малорусской народной поэзии, не ведавшей никаких школьных правил и пиитики, творились истинно поэтические произведения, полные вдохновения и жизни: таковы напр. казацкие думы, явно принадлежащие XVII веку. Ученики слагали праздничные вирши преимущественно на Рождество Христово и пели, расхаживая по домам жителей; вирши этого рода перенимались и обращались даже в народе, но они резко отличаются от народных праздничных песен своею неуклюжестью, вычурностью и отсутствием поэзии. В области драматической поэзии опыты воспитанников киевской коллегии имели более всего значения по своим последствиям, так как они, хотя в отдаленности, стали зародышем русского театра. Начало драматической поэзии в Киеве положено «вертепами». Так назывались маленькие переносные театры, которые ученики носили с собою, переходя из дому в дом на праздник Рождества Христова. На этих театрах действовали куклы, а ученики говорили за них речи. Предметами представлений были разные события из истории рождения и младенчества Христова. Такие вертепы существовали до позднейшего времени, и, вероятно, в древние времена они мало чем отличались от позднейших. Кроме представлений религиозных, в вертепах (как можно заключить по примерам позднейших времен) для развлечения зрителей представлялись разные сцены из народной обыденной жизни.

За этою первобытною формою следовали «действа» или представления, взятые из священной истории, где являлись олицетворенными разные отвлеченные понятия. Такого рода представления были в большой моде у иезуитов и в подражание им перешли в киевскую коллегию.

Язык, на котором писались опыты воспитанников киевской коллегии того времени, удален от живой народной речи и представляет смесь славянского языка с малорусским и польским, со множеством высокопарных слов. Достойно замечания, что после Могилы русский книжный язык стал мало-помалу очищаться от полонизмов и вырабатывалась новая книжная речь, которая послужила основанием настоящему русскому языку. В комических произведениях южной Руси язык книжный приближался к народному малорусскому.

Враги православия, при всяком случае, старались делать коллегии всякое зло. В 1640 году Могила в своем универсале жаловался, что «наместник киевского замка, потакая злобе врагов коллегии, нарочно подослал своего поверенного, который, стакнувшись в корчме с некоторыми другими лицами, напал на студента Гоголевского, обвинил его в каком-то бесчинстве, а наместник без дальнего рассмотрения казнил его». Это было сделано с тем намерением, чтобы студенты, испугавшись дальнейшего преследования, разбежались. Событие это было так важно, что Могила должен был ехать на сейм и просить от польского правительства законной защиты своему училищу.

Уже в это время Могила, как он сам писал, потратил большую часть своего состояния на устроение училища и церкви. Вотчины, как его собственные, так и Печерского монастыря, с трудом могли доставлять средства на поддержку коллегии, по причине разорений, понесенных ими то от татарских набегов, то от междоусобных войн с казаками, и митрополит принужден был просить пособия от разных братств. Несмотря на все это, он напрягал все свои силы для поддержки своего любимого детища. В своем духовном завещании, написанном им, как видно, в то время, когда он чувствовал приближение смерти, он говорит: «Видя, что упадок святого благочестия в народе русском происходит не от чего иного, как от совершенного недостатка образования и учения, я дал обет Богу моему — все мое имущество, доставшееся от родителей, и все, что ни оставалось бы здесь от доходов, приобретаемых с порученных мне святых мест, с имений, на то назначенных, обращать частию на восстановление разрушенных храмов Божиих, от которых оставались плачевные развалины, частию на основание школ в Киеве…» Коллегию свою он называет в завещании своим единственным залогом, и желая «оставить ее укорененною в потомственные времена», в виде посмертного дара завещает ей 81 000 польских золотых, всю свою библиотеку, четвертую часть своего серебра, некоторые ценные вещи и, на вечное воспоминание о себе, свой серебряный митрополичий крест и саккос.

Петр Могила скончался 1-го января 1647 года на пятидесятом году своей жизни, с небольшим за год до народного взрыва, иным путем отстоявшего русскую веру и народность.

Глава 3

Царь Алексей Михайлович

Тридцатилетнее царствование Алексея Михайловича принадлежит далеко не к светлым эпохам русской истории, как по внутренним нестроениям, так и по неудачам во внешних сношениях. Между тем причиною того и другого были не какие-нибудь потрясения, наносимые государству извне, а неумение правительства впору отклонять и прекращать невзгоды и пользоваться кстати стечением обстоятельств, которые именно в эту эпоху были самыми счастливыми.

Царь Алексей Михайлович имел наружность довольно привлекательную: белый, румяный, с красивою окладистою бородою, хотя с низким лбом, крепкого телосложения и с кротким выражением глаз. От природы он отличался самыми достохвальными личными свойствами, был добродушен в такой степени, что заслужил прозвище «тишайшего», хотя по вспыльчивости нрава позволял себе грубые выходки с придворными, сообразно веку и своему воспитанию, и однажды собственноручно оттаскал за бороду своего тестя Милославского. Впрочем, при тогдашней сравнительной простоте нравов при московском дворе, царь вообще довольно бесцеремонно обращался со своими придворными. Будучи от природы веселого нрава, царь Алексей Михайлович давал своим приближенным разные клички и в виде развлечения купал стольников в пруду в селе Коломенском.[46] Он был чрезвычайно благочестив, любил читать священные книги, ссылаться на них и руководиться ими; никто не мог превзойти его в соблюдении постов: в великую четыредесятницу этот государь стоял каждый день часов по пяти в церкви и клал тысячами поклоны, а по понедельникам, средам и пятницам ел один ржаной хлеб. Даже в прочие дни года, когда церковный устав разрешал мясо или рыбу, царь отличался трезвостью и умеренностью, хотя к столу его и подавалось до семидесяти блюд, которые он приказывал рассылать в виде царской подачи другим. Каждый день посещал он богослужение, хотя в этом случае и не был вовсе чужд ханжества, которое неизбежно проявится при сильной преданности букве благочестия; так, считая большим грехом пропустить обедню, царь, однако, во время богослужения разговаривал о мирских делах со своими боярами. Чистота нравов его была безупречна: самый заклятый враг не смел бы заподозрить его в распущенности: он был примерный семьянин. Вместе с тем он был превосходный хозяин, любил природу и был проникнут поэтическим чувством, которое проглядывает как в многочисленных письмах его, так и в некоторых поступках. Оттого-то он полюбил село Коломенское, которое отличается живописным местоположением, хотя далеко не величественным и не поражающим взор, а из таких, — свойственных русской природе, — которые порождают в душе ощущение спокойствия. Там проводил он обыкновенно лето, занимаясь то хозяйственными распоряжениями, то соколиной охотой, к которой имел особенную страсть; там почти во все свое царствование он строил и перестраивал себе деревянный дворец, стараясь сделать его как можно изящнее и наряднее. Алексей Михайлович принадлежал к тем благодушным натурам, которые более всего хотят, чтоб у них на душе и вокруг них было светло; он неспособен был к затаенной злобе, продолжительной ненависти и потому, рассердившись на кого-нибудь, по вспыльчивости мог легко наделать ему оскорблений, но скоро успокаивался и старался примириться с тем, кого оскорбил в припадке гнева. Поэтическое чувство, постоянно присущее его душе и не находившее иного выхода, пристрастило его к церковной и придворной обрядности. Многообразный чин царских выходов, богомолий, приемов, посольств, царских лицезрений, торжественных продолжительных обедов и т.п. чин, издавна соблюдаемый в Москве, рядом со множеством таких же церковных обрядов, получил тогда более живой характер, потому что сам царь одухотворял букву обряда своею любовью и поэтическим чувством. Никогда еще обряды не отправлялись с такою точностью и торжественностью; вся жизнь царя была подчинена обряду, не только потому, что так установилось в обычае, но и потому, что царь любил обряд: он удовлетворял его натуре, искавшей изящества, художественной красоты, нравственного идеала, который, при его воспитании, только и мог состоять для него в образе строгого, но вместе с тем любящего исполнителя приемов православного благочестия. Незначительные подробности обряда занимали его как важные государственные дела.[47] Все время его жизни было размерено по чину обрядности, столько же церковной, сколько и дворцовой. В четыре часа утра он был на ногах, и тотчас начиналось моление, чтение полунощницы, утренних молитв, поклонение иконе того святого, чья память праздновалась в тот день, чтение из какого-нибудь рукописного сборника назидательного слова, потом церемонное свидание с царицею, шествие к заутрени. После заутрени сходились бояре, били челом пред государем; время для такого челобитья нужно было достаточное, потому что чем более боярин клал пред государем земных поклонов, тем сильнее выражал свою рабскую преданность. Начинался разговор о делах; царь сидит в шапке; бояре стоят перед ним; потом — все за царем идут к обедне; все равно, в будний день или в праздник, всегда идет царь к обедне, с тою только разницею, что в праздник царский выход был пышнее и с признаками, соответствующими празднику; на всякий праздник были свои обряды для царского выхода: в такой-то праздник, сообразно относительной важности этого праздника, царь должен был одеться так-то, например, в золотное платье, в другой — в бархатное и т.п. Точно также и сопровождавшие его бояре соблюдали праздничные правила в одежде. На обедню в будний день проходило времени около двух часов, в праздники — долее. После обедни в будни царь занимался делами: бояре, начальствовавшие приказами, читали свои доклады; затем дьяки читали челобитные. В известные дни, по царскому приказанию, собиралась боярская дума с приличными обрядами; здесь бояре уже сидели. По полудни дела оканчивались. Бояре разъезжались; начинался царский обед, всегда более или менее продолжительный; после обеда царь, как всякий русский человек того времени, должен был спать до вечерни: этот сон входил как бы в чин благочестивой, честной жизни. После сна царь шел к вечерне, а после вечерни проводил время в своем семейном или дружеском кругу, забавлялся игрою в шахматы или слушал кого-нибудь из дряхлых, бывалых стариков, которых нарочно держали при дворце для царского утешения. Тот рассказывал царю о далеком востоке, о кизильбашской земле; другой — о бедствиях, какие испытывать довелось ему от неверных в плену; третий, свидетель давно минувших смут, описывал литовское разорение, когда, как говорили, десятый человек остался на всей Руси. В это-то время дня, посвящаемого, по обрядному чину, отдыху, под конец своего царствования, Алексей Михайлович любовался сценическими действами, игрою драматических произведений: западно-русские книжники с этими нововведениями нашли доступ к тому поэтическому чувству царя, которое так привлекало его к богослужебным действам. Алексей Михайлович особенно являлся во всем своем царственном великолепии в большие праздники православной церкви, блиставшие в то время пышностью и своеобразием обрядов, соответствующих каждому празднику; они доставляли царю возможность на разные лады выказать свое наружное благочестие и свое монаршее величие. В рождественский вечер царский терем оглашался пением славельщиков, приходивших одни за другими из разных церквей и обителей; в крещение царь в своей диадиме (наплечное кружево) и царском платье, унизанном жемчугом и осыпанном дорогими камнями, шествовал на Иордань, сопровождаемый всех чинов людьми, одетыми сообразно своему званию, как можно наряднее (плохо одетых отгоняли подалее); в вербное воскресенье царь всенародно вел под патриархом коня, изображавшего осла; на Пасху он раздавал яйца и принимал червонцы в значении великоденских даров, которые, по тогдашним обычаям, подданные обязаны были давать своему государю в праздник Пасхи. Перед большими праздниками царь, по обряду, должен был совершать дела христианского милосердия, — ходил по богадельням, раздавал милостыню, посещал тюрьмы, выкупал должников, прощал преступников. В Московском государстве люди чванились родом и богатством; достоинство человека измерялось количеством золота и ценностью мехов на его одежде, и богач смотрел с презрением на бедняка; но рядом с этим нищий, по церковному взгляду, пользовался некоторого рода обрядовым уважением. Надменный боярин, богатый гость, разжившийся посулами дьяк, ожиревший от монастырских доходов игумен — все заискивали в нищем; всем нищий был нужен; все давали ему крохи своих богатств; нищий за эти крохи молил Бога за богачей; нищий своими молитвами ограждал сильных и гордых от праведной кары за их неправды. Они сознавали, что бездомный, хромой или слепой калека в своих лохмотьях сильнее их самих, облеченных в золотные кафтаны. Подобно тому, царь, возведенный на такую высоту, что все повергалось перед ним ниц, никто не смел сесть в его присутствии и всяк считал себе за великую благодать зреть его пресветлые очи, царь не только собственноручно раздавал милостыню нищей братии, но в неделю мясопустную приглашал толпу нищих в столовую палату, угощал их и сам с ними обедал. Это делалось в тот день, когда в церкви читается Евангелие о страшном суде, и делалось как бы для того, чтобы получить благословение, обещанное в Евангелии тем, которые накормят Христа в образе голодных. То был обряд, такой же обряд, какими были: умовение ног, ведение осла, раздача красных яиц и т.п. Величие царское не умалялось от этого соприкосновения с нищетою, как равно и нищета не переставала быть тем же, чем была по своей сущности. То был только обряд.

Приветливый, ласковый царь Алексей Михайлович дорожил величием своей царственной власти, своим самодержавным достоинством; оно пленяло и насыщало его. Он тешился своими громкими титулами и за них готов был проливать кровь. Малейшее случайное несоблюдение правильности титулов считалось важным уголовным преступлением. Все иноземцы, посещавшие Москву, поражались величием двора и восточным раболепством, господствовавшим при дворе «тишайшего государя». «Двор московского государя, — говорил посещавший Москву англичанин Карлейль, — так красив и держится в таком порядке, что между всеми христианскими монархами едва ли есть один, который бы превосходил в этом московский. Все сосредоточивается около двора. Подданные, ослепленные его блеском, приучаются тем более благоговеть пред царем и честят его почти наравне с Богом». Царь Алексей Михайлович являлся народу не иначе, как торжественно. Вот, например, едет он в широких санях: двое бояр стоят с обеих сторон в этих санях, двое на запятках; сани провожают отряды стрельцов. Перед царем метут по улице путь и разгоняют народ. Москвичи, встречаясь с едущим государем, прижимаются к заборам и падают ниц. Всадники слезали с коней и также падали ниц. Москвичи считали благоразумным прятаться в дом, когда проезжал царь. По свидетельству современника Котошихина, царь Алексей сделался гораздо более самодержавным, чем был его родитель. Действительно, мы не встречаем при этом царе так часто земских соборов, как это бывало при Михаиле. Земство поглощается государством. Царь делается олицетворением нации. Все для царя. Алексей Михайлович стремился к тому же идеалу, как и Грозный царь, и, подобно последнему, был, как увидим, напуган в юности народными бунтами; но разница между тем и другим была та, что Иван, одаренный такою же, как и Алексей, склонностью к образности и нарядности, к зрелищам, к торжествам, к упоению собственным величием, был от природы злого, а царь Алексей — доброго сердца. Иван в служилом классе видел себе тайных врагов и душил его самым нещадным образом, но в то же время, сознавая необходимость его службы, разъединял его, опирался на тех, которых выбирал в данное время, не давая им зазнаваться, и держал их всех в повиновении постоянным страхом; царь же Алексей, напротив, соединял свои самодержавные интересы с интересами служилых людей. Тот же англичанин Карлейль метко заметил, что царь держит в повиновении народ и упрочивает свою безмерную самодержавную власть, между прочим, тем, что дает много власти своим чиновникам — высшему (т.е. служилому) сословию над народом. Сюда должны быть отнесены, главным образом, начальники приказов, дьяки и воеводы, а затем вообще все те, которые стояли на степени какого-нибудь начальства. Служилым и приказным людям было так хорошо под самодержавною властью государя, что собственная их выгода заставляла горою стоять за нее. С другой стороны, однако, это подавало повод к крайним насилиям над народом. Злоупотребления насильствующих лиц и прежде тягостные не только не прекратились, но еще более усилились в царствование Алексея, что и подавало повод к беспрестанным бунтам. Кроме правительствующих и приказных людей, царская власть находила себе опору в стрельцах, военном, как бы привилегированном сословии. При Алексее Михайловиче они пользовались царскими милостями, льготами, были охранителями царской особы и царского дворца. Последующее время показало, чего можно было ожидать от таких защитников. Иностранцы очень верно замечали, что в почтении, какое оказывали тогдашние московские люди верховной власти, было не сыновнее чувство, не сознание законности, а более всего рабский страх, который легко проходил, как только представлялся случай, и оттого, если по первому взгляду можно было сказать, что не было народа более преданного своим властям и терпеливо готового сносить от них всякие утеснения, как русский народ, то, с другой стороны, этот народ скорее, чем всякий другой, способен был к восстанию и отчаянному бунту. Многообразные события такого рода вполне подтверждают справедливость этого взгляда. При господстве страха в отношениях подданных к власти, естественно, законы и распоряжения, установленные этою властью, исполнялись настолько, насколько было слишком опасно их не исполнять, а при всякой возможности их обойти, при всякой надежде остаться без наказания за их неисполнение, они пренебрегались повсюду, и оттого верховная власть, считая себя всесильною, была на самом деле часто бессильна.

Так и было при Алексее Михайловиче. Несмотря на превосходные качества этого государя, как человека, он был неспособен к управлению: всегда питал самые добрые чувствования к своему народу, всем желал счастья, везде хотел видеть порядок, благоустройство, но для этих целей не мог ничего вымыслить иного, как только положиться во всем на существующий механизм приказного управления. Сам считая себя самодержавным и ни от кого независимым, он был всегда под влиянием то тех, то других; но безукоризненно честных людей около него было мало, а просвещенных и дальновидных еще менее. И оттого царствование его представляет в истории печальный пример, когда, под властью вполне хорошей личности, строй государственных дел шел во всех отношениях как нельзя хуже.

Сначала, в первые годы по своем вступлении на престол, Алексей Михайлович находился под влиянием своего воспитателя, боярина Бориса Морозова, который, руководя государем, собственно был правителем всего государства и раздавал места преданным ему лицам.

На первых порах правительство нового царя обратило внимание на давнее неисполнение законов, клонившихся к укреплению людей на своих местах. Во все царствование Михаила, как было уже говорено, хлопотали о том, чтобы тяглые люди не выбывали из тягла и через то не происходило неурядицы во взимании платежей и отправлении повинностей. Цель правительства не достигалась. Тяглые люди, несмотря на распоряжение тысячу шестьсот двадцатых годов, беспрестанно бегали или самовольно записывались в другие сословия. Так, посадские люди записывались для вида в казаки или стрельцы, закладывались за частных лиц, поступали в число монастырских крестьян и слуг, а сами, однако, оставались жить на прежних местах, занимались торговлею и промыслами, но, переставши быть на бумаге посадскими, не хотели нести тягла, которое падало исключительно на остававшихся в посадском звании. Последние досаждали правительство теми жалобами, которые беспрестанно раздавались из посадов и в прошлое царствование: они, отягощенные всякими поборами и повинностями, погибают от правежей, тогда как другие их братья пользуются незаконно льготою. Было на посадах и другое злоупотребление: люди, по рождению не принадлежавшие к посадским, — дети священно— и церковнослужителей, казаки, стрельцы, крестьяне, жили на посадах, приобретши там, то посредством браков и наследства, то покупкою, места и не несли тягла. В тяглых волостях, в селах и деревнях крестьяне, которые были побогаче, давши воеводам взятки, отписывались от сошного письма, так что в сохе (единице, с которой брались налоги) оставались только менее зажиточные люди, так называемые «середние и молодшие». Вотчинные и помещичьи крестьяне повсюду оставляли свои земли и бегали с места на место; богатые землевладельцы переманивали крестьян от небогатых помещиков; последние жаловались, что их имения пустеют и им не с чего отправлять службы. В виду прекращения беспорядков, как в посадах, так и волостях, правительство подтверждало прежние распоряжения, но они не исполнялись как и прежде; и долго после того приходилось власти принимать меры для той же цели. По отношению к вотчинным крестьянам велено было сделать новую перепись; запрещено принимать беглых из крестьян; обещано было наказание тем землевладельцам, которые станут подавать писцам лживые сказки, но как только сделана была эта перепись, тотчас же явилось много челобитчиков на помещиков и вотчинников в том, что они присваивали чужих крестьян, из двух и трех дворов переводили их в своих сказках в один двор, показывали крестьянские дворы людскими, т.е. холопскими, жилые дворы писали пустыми и т.п. В 1647 году оказалось, что перепись сделана неверно; последовал указ, чтобы сделать поверку, и у тех землевладельцев, которые окажутся виновными в несправедливых показаниях о своих владениях, отнимать по пятидесяти четей земли и отдавать тем, которые на них донесут. Само собою разумеется, эта мера оказала развратительное влияние, приучая служилых стремиться к наживе несчастием своих собратий. Одновременно с этим же установлен был, вместо десятилетнего, пятнадцатилетний срок для возвращения беглых.

И в служилом сословии безурядица продолжалась. Служилые, поверстанные в украинные города: Воронеж, Шацк, Белгород и др., убегали со службы; иные поступали в крестьяне, в кабалу, шатались по северным областям в захребетниках, т.е. поденщиках, иные занимались воровством и грабежами. Их приказано ловить, бить кнутом и сажать в тюрьмы. Распространилась фальшивая монета; ходили медные и оловянные деньги и поступали в казну, нанося ей убыток. Торговые люди тяготились льготами, дарованными иноземцам, особенно англичанам, и в 1646 году подали царю челобитную за множеством подписей торговцев разных городов, представляли, что иноземцы в прошедшее царствование наводнили собою все государство, построили в столице и во многих городах свои дворы, торговали беспошлинно, рассылали своих агентов закупать из первых рук русские произведения, не хотели покупать их от русских торговцев, сговариваясь, назначали на свои товары какую хотели цену и вдобавок насмехались над русскими купцами, говоря: «Мы их заставим торговать одними лаптями». Когда один русский торговый человек, ярославец Лаптев, вздумал было сам поехать за границу с мехами в Амстердам, то у него не купили там ни на один рубль товару. Русские торговцы умоляли царя «не дать им, природным государевым холопам и сиротам, быть от иноверцев в вечной нищете и скудости», запретить всем иноземцам торговать в Московском государстве, кроме одного Архангельска, и также не давать иноземцам на откуп промыслов… Челобитная эта до некоторого времени не имела успеха, что и было одной из причин недовольства против правительства.

Вскоре по вступлении на престол Алексея Михайловича, в марте 1646 года введена была новая пошлина на соль. Этой пошлиной хотели заменить разные старые мелкие поборы: проезжие мыты, стрелецкие и ямские деньги и т.п. Новую пошлину следовало собирать на местах добывания соли гостям и торговым людям, которые туда приезжали, а за ней потом уже этим гостям и вообще всем торговым людям можно было торговать по всему государству солью беспошлинно. По-видимому, мера эта, упрощая сборы, должна была служить облегчением; но вышло не так: народу пришлось платить за необходимый жизненный предмет двумя гривнами на пуд более, чем он платил в прежние годы; народ был очень недоволен этим. По причине дороговизны соли, рыбные торговцы стали недосаливать рыбу, а так как соленая рыба составляла главнейшую пищу тогдашних русских, то, с одной стороны, потребители не стали покупать дурной рыбы, а с другой — у торговцев попортился товар, и они понесли большие убытки: соленая рыба чрезмерно поднялась в цене. Вместе с пошлиной на соль, разрешено было употребление табака (нам известно, впрочем, такое разрешение по отношению к Сибири, с тем, чтобы продажа табака была собственностью казны). Еще недавно за употребление табака при Михаиле Федоровиче резали носы: новое распоряжение обличало склонность боярина Морозова к иноземным обычаям и сильно раздражало благочестивых людей, которые составили уже себе понятие об этом растении, как о «богомерзкой траве».

В начале 1647 года государь задумал жениться. Собрали до двухсот девиц; из них отобрали шесть и представили царю. Царь выбрал Евфимию Федоровну Всеволожскую, дочь касимовского помещика, но когда ее в первый раз одели в царскую одежду, то женщины затянули ей волосы так крепко, что она, явившись перед царем, упала в обморок. Это приписали падучей болезни. Опала постигла отца невесты за то, что он, как обвиняли его, скрыл болезнь дочери. Его сослали со всею семьею в Тюмень. Впоследствии он был возвращен в свое имение, откуда не имел права куда-либо выезжать.

Происшествие с невестою так подействовало на царя, что он несколько дней не ел ничего и тосковал, а боярин Морозов стал развлекать его охотою за медведями и волками. Молва, однако, приписывала несчастья Всеволожской козням этого боярина, который боялся, чтобы родня будущей царицы не захватила власти и не оттеснила его от царя. Морозов всеми силами старался занять царя забавами, чтобы самому со своими подручниками править государством, и удалял от двора всякого, кто не был ему покорен. Одних посылали подалее на воеводства, а других и в ссылку. Последнего рода участь постигла тогда одного из самых близких людей к царю, его родного дядю по матери, Стрешнева. Его обвинили в волшебстве и сослали в Вологду.

Более всею нужно было Морозову, для упрочения своей власти, женить царя так, чтобы новая родня была с ним заодно. Морозов нашел этот способ. Был у него верный подручник, дворянин Илья Данилович Милославский, у которого были две красивые дочери. Морозов составил план выдать одну из них за царя, а на другой жениться самому. Боярин расхвалил царю дочерей Милославского и прежде всего дал царю случай увидеть их в Успенском соборе. Царь засмотрелся на одну из них, пока она молилась. Вслед за тем царь велел позвать ее с сестрою к царским сестрам, явился туда сам и, разглядевши поближе, нарек ее своею невестою. 16 января 1648 года Алексей Михайлович сочетался браком с Мариею Ильинишною Милославскою. Свадьба эта, сообразно набожным наклонностям царя, отличалась тем, что, вместо игры на трубах и органах, вместо битья в накры (литавры), как это допускалось прежде на царских свадьбах, певчие дьяки распевали стихи из праздников и триодий. Брак этот был счастлив; Алексей Михайлович нежно любил свою жену. Когда впоследствии она была беременна, царь просил митрополита Никона молиться, чтобы ее «разнес Бог с ребеночком», и выражался в своем письме такими словами: «А какой грех станетца, и мне, ей-ей, пропасть с кручины; Бога ради, моли за нее». Но не таким оказался брак Морозова, который, через десять дней после царского венчания, женился на сестре царицы, несмотря на неравенство лет; Морозов был женат в первый раз еще в 1617. Поэтому неудивительно, что у этой брачной четы, по выражению англичанина Коллинса, вместо детей, родилась ревность, которая познакомила молодую жену старого боярина с кожаною плетью в палец толщиною.

Боярин Морозов думал, что теперь-то он сделается всесильным, и обманулся. Ненавистная народу соляная пошлина была отменена, как бы в знак милости по поводу царского бракосочетания, но у московского народа и без того уже накипело сильное неудовольствие. Брак царя увеличил это неудовольствие. Морозов стал выдвигать родственников молодой царицы, а они все были люди небогатые, отличались жадностью и стали брать взятки. Сам царский тесть увидел возможность воспользоваться своим положением для своего обогащения. Но никто так не опротивел народу, как двое подручников Морозова, состоявшие в родстве с Милославскими: Леонтий Степанович Плещеев и Петр Тихонович Траханиотов. Первый заведывал земским приказом, а второй — пушкарским. Плещеев обыкновенно обирал тех, которые приходили к нему судиться, и, кроме того, завел у себя целую шайку доносчиков, которые подавали на людей ложные обвинения в разных преступлениях. Обвиняемых сажали в тюрьму и вымучивали у них взятки за освобождение. Траханиотов поступал жестоко с подначальными служилыми людьми и удерживал следуемое им жалованье. Торговые люди были озлоблены против Морозова за потачку иностранцам и за разные новые поборы, кроме соляной пошлины; так, например, для умножения царских доходов выдуман был казенный аршин с клеймом орла, который все должны были покупать, платя в десять раз более против его стоимости. Никакие просьбы не доходили до царя; всякое челобитье решал Морозов или его подручники. Наконец, толпы народа стали собираться у церквей на сходки, положили остановить царя силой на улице и потребовать у него расправы над его лихими слугами.

25 мая 1648 года царь возвращался от Троицы: толпа остановила его, некоторые схватили за узду его коня; поднялся крик, требовали, чтобы царь выслушал народ: жаловались на Плещеева, просили сменить его и назначить на его место другого. Мольбы сопровождались, по обычаю, замечаниями, что «иначе народ погибнет вконец». Молодой царь испугался такой неожиданности, не сердился, но ласково просил народ разойтись, обещал разведать все дело и учинить правый суд. Народ отвечал ему громкими изъявлениями благодарности и провожал желаниями многолетнего здравия.

Может быть, дело этим бы и кончилось, но тут некоторые из подручников Морозова, благоприятелей Плещеева, бросились на толпу с ругательствами и начали кнутьями бить по головам тех, которые, как они заметили, выступали вперед к царю с жалобами.

Толпа пришла в неистовство и начала метать камнями. Приятели Плещеева бросились опрометью в Кремль. Народ с криком — за ними. Они едва успели пробраться во дворец. Стрельцы, стоявшие на карауле в Кремле, с трудом могли удержать толпу от вторжения во дворец.

Толпа все более и более разъярялась и кричала, чтобы ей выдали Плещеева на казнь.

Тогда попытался выйти на крыльцо всемогущий боярин Морозов, но вид его только более озлобил народ. Его не слушали, ему не давали говорить и вопили: «Мы и тебя хотим взять!» Морозов поспешно удалился во дворец. Неистовая толпа бросилась на дом Морозова, в котором оставалась его жена. Народ разломал ворота и двери, ворвался в дом; все в нем было перебито, изломано; из сундуков вытаскивали золотные ткани, меха, жемчуг; все было поделено; сорвали с икон богатые оклады и выбрасывали на площадь; один из верных слуг Морозова осмелился сказать что-то противное народу: он был немедленно выброшен за окно и зашибся до смерти. Боярыню Морозову не тронули, но сказали ей: «Если бы ты не была сестра царицы, то мы бы тебя изрубили в куски!» Ограбивши дом, москвичи ограбили все боярские службы, разбили богатую карету, окованную серебром, подаренную царем на свадьбу Морозову, добрались и до погребов, где стояли бочки с медом и винами, разбили их, разлили, так что по колено ходили в вине, и перепились до того, что многие тут же умерли.

Расправившись с домом Морозова, толпа бросилась на дворы разных его благоприятелей, разнесла дом Плещеева и Траханиотова, которых, однако, не нашли. Ограблены были также дворы бояр-князей: Одоевского, Львова и др. Досталось и думному дьяку Назару Чистову: народ злился на него за прежнюю, уже отмененную, соляную пошлину. Незадолго перед тем он расшибся, упавши с лошади, и лежал больной; услыхавши, что народ ломится к нему на двор, он заполз под кучу веников и приказал слуге наложить еще сверху свиных окороков, но слуга, захвативши в доме несколько сот червонцев, выдал его народу, а сам бежал. Народ вытащил Чистова из-под веников и заколотил палками до смерти.

Кремль между тем затворили, а народ, учинивши свою расправу, опять бросился к Кремлю требовать выдачи своих лиходеев. Царь выслал к мятежникам своего двоюродного дядю Никиту Ивановича Романова, которого народ любил; но на все его увещания толпа твердила одно: выдать на казнь Морозова, Плещеева и Траханиотова. Романов обещал доложить об этом царю, но заметил народу, что Морозова и Траханиотова нет в Кремле. Тогда во дворце решили пожертвовать Плещеевым и вывели его из Кремля в сопровождении палача. Народ не дал палачу исполнить казни, вырвал у него из рук Плещеева и заколотил палками до смерти. Его голова была разбита, так что мозг брызнул некоторым в лицо. «Вот как угощают плутов и воров!» — кричал народ.

На другой день толпа снова бросилась к Кремлю требовать Морозова и Траханиотова. Морозов хотел было перед тем спастись бегством, ускользнул из Кремля, но его узнали ямщики, и он едва успел уйти от них и пробраться обратно в Кремль. Царь, чтобы спасти Морозова, решился пожертвовать и Траханиотовым. Его в Кремле действительно не было. Царь выслал князя Пожарского к народу с приказом отыскать Траханиотова и казнить. Траханиотов между тем успел уже уйти из Москвы и был схвачен близ Троицы. По царскому приказанию, в угодность народу, его водили с колодкой на шее по городу, а потом отрубили ему голову.

Было уже за полдень. Доходила очередь до Морозова. Вдруг на Дмитровке вспыхнул пожар и быстро распространился по Тверской, Петровке, дошел до реки Неглинной; наконец загорелся большой кружечный двор или кабак. Толпа в неистовстве бросилась на даровую водку; спешили разбивать бочки, черпали шапками, рукавицами, сапогами и перепились до того, что многие тут же задохлись от дыму. Пожар потух только к вечеру. Народ говорил, что он прекратился только тогда, когда догадались бросить в огонь тело Плещеева.

Пожар несколько отвлек народ от мятежа: многим пришлось думать о собственной беде, вместо общественной. Между тем правительство старалось дружелюбными средствами примириться с народом и охранить себя от дальнейшего мятежа. Царь угощал вином и медом стрельцов и немцев, охранявших дворец и Кремль, а царский тесть Илья Данилович каждый день делал пиры и приглашал то тех, то других влиятельнейших лиц из гостиной и суконной сотен.

Духовные, по приказанию патриарха Иосифа, своими увещаниями успокаивали народ, уверяли, что с этих пор все пойдет хорошо. В угоду народу некоторые лица, навлекшие на себя народное недоброжелательство, были смещены со своих мест и заменены другими, более угодными в то время народу.

Наконец, когда явилась надежда, что гроза утихла, царь воспользовался одним из праздничных дней, когда совершался крестный ход, и велел заранее объявить народу, что хочет говорить с ним. В назначенный день царь явился на площади и произнес народу речь: он не только не укорял народ за мятеж, но как бы оправдывал его, сказал, что Плещеев и Траханиотов получили достойную кару, обещал народу правосудие, льготы, уничтожение монополий и царское милосердие. Все это клонилось к тому, чтобы спасти Морозова. Царь не оправдывал и его, но выразился в таком смысле: «Пусть народ уважит мою первую просьбу и простит Морозову то, что он сделал недоброго; мы, великий государь, обещаем, что отныне Морозов будет оказывать вам любовь, верность и доброе расположение, и если народ желает, чтобы Морозов не был ближним советником, то мы его отставим; лишь бы только нам, великому государю, не выдавать его головою народу, потому что он нам как второй отец: воспитал и возрастил нас. Мое сердце не вынесет этого!» Из глаз царя полились слезы. Народ был тронут, поклонился царю и воскликнул: «Многие лета великому государю! Как угодно Богу и царю, пусть так и будет!»

Морозова, для большей безопасности, отправили на время в Кирилло-Белозерский монастырь, где он, впрочем, пробыл недолго и, по возвращении своем, хотя уже не играл прежней роли, но оставался одним из влиятельных лиц, старался как можно более угождать народу и казаться защитником его нужд.

После обещания, данного народу о введении правосудия, 16-го июля 1648 года, царь, вместе с духовенством, боярами, окольничьими и думными людьми, постановил привести в порядок законодательство: положили выписать из правил апостол и Св. отец и гражданских законов греческих царей (т.е. из Кормчей книги) статьи, которые окажутся пристойными государским земским делам, собрать указы прежних государей и боярские приговоры, справить их с прежними судебниками, написать и изложить общим советом такие статьи, на какие нет указов и боярских приговоров, чтобы «Московского государства всяких чинов людям, от большего до меньшего чина, суд и расправа была во всяких делах всем равна». Поручение это было возложено на бояр: князя Никиту Ивановича Одоевского, князя Семена Васильевича Прозоровского, на окольничьего князя Федора Федоровича Волконского и на дьяков: Гаврилу Леонтьева и Федора Грибоедова. Положено было по составлении Уложения, для его утверждения, собрать земский собор из выборных людей всех чинов. Вслед за тем продажа табака, соблазнявшая благочестивых людей, была прекращена, и табак, приготовленный для продажи от казны, велено было сжечь.

Между тем мятеж в Москве, кончившийся так удачно для мятежников, подал пример народу и в других городах. В отдаленном Сольвычегодске посадские люди дали взятку Федору Приклонскому, приезжавшему туда для сбора денег на жалованье ратным людям, а когда в июле дошли до них вести о том, что произошло в Москве, отняли назад то, что сами дали; вдобавок ограбили Приклонского, изодрали у него бумаги и самого чуть не убили. В то же время в Устюге произошло подобное: дали подьячему взятку, потом, услышавши о московских происшествиях, отняли и убили самого подъячего, ограбили воеводу Милославского и хотели убить. Мятежники, по этому поводу, передрались между собою и ограбили своих зажиточных посадников, которые мирволили начальству. Посланный туда для розыску князь Иван Ромодановский перевешал нескольких зачинщиков, но при этом, по московскому обычаю, брал с устюжан взятки. В самой Москве начинались в январе 1649 года новые попытки взволновать народ, чтобы убить Морозова и царского тестя, которого считали всесильным человеком и обвиняли в корыстолюбии; но возмутители были в пору схвачены и казнены.

В октябре 1648 года созванный собор утвердил Уложение, состоявшее из 25 глав, заключающее уголовные законы, дела об обидах, полицейские распоряжения, правила судопроизводства, законы о вотчинах, поместьях, холопах и крестьянах, устройство и права посадских, права всех сословий вообще, определяемые размером бесчестия. Уложение в первый раз узаконило права государевой власти, обративши в постановление то, что прежде существовало только по обычаю и по произволу. Таким образом, во второй и третьей главе «О государской чести и о государевом дворе» указаны разные случаи измены, заговоров против государя, а также и бесчинств, которые могли быть совершены на государевом дворе.

С этих пор узаконивается страшное государево «дело и слово». Доносивший на кого-нибудь в измене или в каком-нибудь злоумышлении объявлял, что за ним есть «государево дело и слово». Тогда начинался розыск «всякими сыски» и по обычаю употребляли при этом пытку. Но и тот, кто доносил, в случае упорства ответчика, также мог подвергнуться беде, если не докажет своего доноса: его постигало то наказание, какое постигло бы обвиняемого. Страх казни за неправый и неудачный донос подрывался другою угрозою: за недонесение о каком-нибудь злоумышлении против царя обещана была смертная казнь; даже жена и дети царского недруга подвергались смертной казни, если не доносили на него. Понятно, что всякому, слышавшему что-нибудь похожее на оскорбление царской особы, приходила мысль сделать донос, чтобы другой не предупредил его, потому что в последнем случае он мог подвергнуться каре за недонесение. Выборные люди, бывшие на соборе, особенно хлопотали о том, чтоб установить уравнение между тяглыми людьми, чтобы торговля и промысл находились исключительно в руках посадских и торговых людей. Тогда последовало новое подтверждение правила, чтобы на посадах не было других дворов, кроме посадских; постановлено, чтобы все посадские, которые вступили в другое звание или заложились за владельцев, возвращались снова в тягло; положено было отобрать у владельцев все слободы, заведенные на городских землях, и записать их в тягло, а кабальных людей, живших в этих слободах, вывести прочь. Уложение еще более закрепило крестьян: урочные годы были уничтожены; принимать чужих крестьян было запрещено; крестьянин, сбежавший от своего владельца, возвращался к нему по закону во всякое время, так же, как и бежавшие из дворцовых сел и черных волостей крестьяне возвращались на прежние места жительства без урочных лет; наконец, если крестьянин женился на беглой крестьянской или посадской девушке, то его отдавали вместе с женою, в первом случае, ее прежнему владельцу, а во втором — в посадское тягло. Прежние законы об отдаче крестьянина одного владельца другому, у которого убит крестьянин односельцем или господином отдаваемого, вошли в Уложение. Во всех делах, кроме уголовных, владелец отвечал за своего крестьянина. Тем не менее крестьяне и по Уложению все-таки еще отличались несколько от рабов или холопей: владелец не мог насильно обращать своего крестьянина в холопы, а крестьянин мог добровольно давать на себя кабалу на холопство своему владельцу, но не чужому.

Частное землевладение было тогда достоянием служилого класса. Не все имели право покупать вотчины, а только служилые высших разрядов или те, которым дозволит царь. Вотчина была признаком знатности или царской милости. Вотчины были трех родов: родовые, купленные и жалованные. Вотчины родовые и жалованные переходили из рода в род по определенным правилам наследства. Купленной вотчиной распоряжался на случай смерти вотчинник совершенно по своему усмотрению. Раздел был поровну между сыновьями; дочери не наследовали при братьях, но братья обязаны были выдавать их замуж с приданым. Поместья в это время уже приближались к родовым имениям: хотя еще они не подлежали праву наследства, но, по смерти помещика, поместный приказ уже но закону отдавал (справлял) поместья за его детьми, а за неимением детей преимущественно за его родными. Вдовы и дочери получали из поместий умерших мужей и отцов так называемые «прожиточные поместья».

В родовой и служебной лестнице сословий первое место по породе занимали царевичи, потомки разных мусульманских владетелей, принявших христианство, а за ними князья; но по служебному порядку выше всех стояли бояре, за ними окольничие, думные дворяне, составлявшие все вместе сословие думных людей; к ним присоединялись думные дьяки. Они не подвергались, по Уложению, торговой казни в тех случаях, когда подвергались другие. За бесчестие, нанесенное им, по Уложению наказывали кнутом и тюрьмою. Прочие служилые: стольники, стряпчие, московские дворяне, жильцы, городовые дворяне и дети боярские, дьяки, подьячие, стрельцы и других наименований служилые люди, за нанесенные им оскорбления, получали за бесчестие сумму их жалованья. Соответственно этому за оскорбление духовных лиц, носивших святительский сан, назначалась телесная казнь и тюремное заключение, соразмерно достоинству святителя, а за оскорбление прочих духовных лиц различное бесчестье. Достоинство неслужилых лиц измерялось особою таксою в различном размере, так что даже в одном сословии люди трех статей: большой, средней и меньшей получали различную плату за бесчестье; самая большая сумма бесчестия (за исключением Строгоновых, получавших 100 рублей за бесчестие) была 50 рублей. Жены получали вдвое, а девицы вчетверо против мужчин. Самая меньшая сумма бесчестья была рубль. Бесчестье полагалось вдвое, если кто кого обзывал незаконным сыном. Холоп не получал никакого бесчестья и сам ценился по закону в 50 рублей. Холопы по-прежнему были под произволом господ и освобождались от рабства в нескольких случаях: по желанию господина, в случае измены господина, по возвращении холопа из плена или же когда господин не кормил холопа, но в последнем случае нужно было признание господина. Кабальные были крепки только до смерти господина. Кроме кабал, в это время вошли в обычай «живые записи». Кое-где отцы и матери отдавали в работу детей на урочные годы, а иные по «живым записям» отдавались на прокорм в голодные годы.

Суд в это время перешел почти исключительно в руки приказов. Значение губных старост с этих пор более упадает, чем прежде, и скоро оно дошло почти до ничтожества; во всем берет верх приказный порядок, в городах делаются могучими воеводы и дьяки, непосредственно зависящие от московских приказов. Люди со своими тяжбами ездят в Москву судиться в приказах и сильно тяготятся этим, потому что им приходится давать большие посулы и проживаться в Москве. Выражение «московская волокита», означавшее печальную необходимость тягаться в приказе и проживаться в столице, вошло в поговорку. Последующая жизнь русского народа показывает, что Уложение не только не ввело правосудия, но, со времени его введения, жалобы народа на неправосудие, на худое управление раздавались еще громче, чем когда-нибудь, и народ, как мы увидим, беспрестанно терял терпение и порывался к мятежам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад