Отец его был тяжеловесным английским священником, сочинявшим тяжеловесные проповеди, которые даже публиковались, хотя покупателей находили очень — очень редко. Мать его писала стихи, своего рода краткое изложение этих проповедей. Ее стихи служили приложением к томику воинствующей ортодоксальности. И оба они обладали идеями. Оба они в своей узенькой сфере были творцами.
Джеймс Флауер рос и мужал в атмосфере постоянных разговоров такого вот рода:
— Мне пора к моему издателю, Хелен.
— Ах, Уильям, утром на меня, когда я причесывалась, снизошло такое дивное озарение… такая мысль. Нет, она ниспослана мне богом, не иначе. Изложить ее, мне кажется, следует двустишиями. Ах, дивно! И так гармонирует с твоими восхитительными словами о смирении!
— Ну, что же. Мне пора к моему издателю посмотреть, как расходятся проповеди. Я послал экземпляр архиепиокопу, и, быть может, он упоминал про них. Полагаю, это весьма посодействует их продаже.
Да, его отец и мать были людьми с идеями и частенько покачивали головами, глядя на своего тупицу сына. Он робко преклонялся перед ними, страшился их величия и стыдился себя. А потому еще в отрочестве решил во что бы то ни стало обрести идеи. Читал он неслыханно много. Ему попалась «Защита колдовства» короля Иакова, и он взялся доказывать ее истинность делом. С помощью старинных заклинаний и черного притирания, содержавшего, помимо немалого числа всяких мерзостей, еще и порядочную толику гашиша, он попытался взлететь с крыши родительского дома. А пока обе его ноги срастались, он взялся за «Открытие колдовства» Скотта.
В то время среди ученых мужей большую бурю подняла система Декарта, и Джеймс Флауер также решил свести все философии к одному главному постулату. Он положил перед собой бумагу и много тонко очиненных перьев, но так своего постулата и не вывел.
— Я думаю, следовательно, я существую, — бормотал он. — Во всяком случае, так я думаю.
Но это замкнулось в кольцо и никуда его не привело. Тогда он присоединился к новейшей школе Бэкона. Настойчиво ставя опыты, он обжег себе пальцы, пытался скрестить клевер с ячменем и обрывал ножки у бесчисленных насекомых, тщась открыть… да что угодно. Но только так и не открыл. А поскольку он обладал собственным состоянием, которое ему оставил дядя, то опыты его были разнообразны и стоили дорого.
Некий сектант — фанатик написал яростную книгу в наилучшем научном стиле «Результаты воздействия алкогольного спирта, кратковременные и непреходящие». Труд этот попал в руки Джеймса Флауера, и однажды вечером он отправился проверить некоторые из наиболее фантастических теорий, почерпнутых оттуда. В разгар исследований дух индукции его покинул, и он без причины и без предупреждения набросился на одного из гвардейцев его величества, запустив в него горшком с комнатным растением. Наконец — то (хотя он этого не распознал) его посетила первая и последняя собственная идея за всю его жизнь. Архидьякон, родственник его матери, помог замять скандал, небольшое состояние Джеймса Флауера вложили в барбадосскую плантацию и отправили его туда на жительство. Бесспорно, он плохо сочетался с проповедями и пентаметрами.
На острове он грустно старился. Библиотека у него была лучшей в Индиях, и если исходить только из объема всяческих сведений, он, бесспорно, мог бы блистать ученостью где угодно. Но сведения эти не слагались в систему. Он набирался их, не сплавляя воедино, и помнил все, так ничего и не усвоив. Память его загромождали бесформенные груды разрозненных фактов и теорий. В его мозгу, как и в шкафах, «Комментарии» Цезаря стояли бок о бок с Демокритом и трактатом о гомункулусах. Джеймс Флауер, тщившийся быть творцом, стал тихим, добрым старичком, довольно бестолковым и на редкость непрактичным. На закате лет он начал путать убеждения с идеями. Если какой — нибудь человек высказывал свое мнение достаточно громогласно, Джеймс Флауер пугался, ибо, говорил он себе, «это один из тех одаренных божественной милостью людей, в которых горит огонь, коего я лишен».
На огромной зеленой плантации европейцев было мало — даже тех угрюмых оборванцев, которые тяжелым трудом искупали какие — то забытые преступления против короны. В их крови дремала лихорадка, точно человек, который медленно пробуждается ото сна, сыплет угрозами и вновь засыпает, исподтишка поглядывая одним злобным глазом. Они месили пальцами почву в полях, и, по мере того как проползал очередной год рабства, кое — как сменяясь следующим, их глаза все больше слепли, плечи горбились, а мозг липкой паутиной окутывало тупоумие — плод безнадежной усталости. Говорили они на уродливом наречии лондонской бедноты с добавкой нескольких дробных карибских выражений, да десятка слов, заимствованных у гвинейских негров. Когда срок их кабалы истекал, эти люди какое — то время бесцельно бродили по острову, почти с завистью поглядывая на тех, кто продолжал работать. А потом либо вновь закабалялись, либо принимались за разбой, точно вырвавшиеся из клетки тигры.
Надсмотрщик был из них же и, получив власть над товарищами по несчастью, расправлялся с ними особенно свирепо, памятуя о том, что довелось вытерпеть ему самому.
Джеймс Флауер вышел следом за Генри на берег. Безмолвная горесть юноши тронула плантатора. Прежде он попросту не видел в своих рабах людей, ибо о своем обращении с ними слепо следовал наставлениям рачительного Катона Старшего. Но этот мальчик, несомненно, был членом рода человеческого, а быть может, и джентльменом. Он ведь кричал, что не хочет быть рабом. Остальные всегда сходили с корабля, не оспаривая свою участь, полные угрюмой злобы, которую приходилось выбивать из них кнутом на кресте.
— Не горюй так, дитя, — сказал плантатор. — Ты слишком юн для островов. Погоди, через несколько лет ты станешь мужчиной, сильным и крепким.
— Но я думал, что буду флибустьером, — уныло ответил Генри. — Я ушел в море, чтобы разбогатеть и прославиться. А как мне достигнуть этого, если я буду работать в полях, точно раб?
— О работе в полях и речи нет. Ты мне нужен… Мне нужен в доме кто — нибудь молодой, ведь я старею. Мне нужен… кто — нибудь, кто разговаривал бы со мной, слушал бы меня. Соседи — плантаторы приезжают ко мне и пьют мое вино, но, отправляясь восвояси, они, мне кажется, потешаются надо мной и над моими книгами, моими чудесными книгами! Так вот, ты будешь проводить со мной вечера, и мы будем говорить о том, что написано в книгах. Мне кажется, ты сын джентльмена. У тебя благородный вид.
— Ну, а сейчас нам надо поторопиться, — ласково продолжал Джеймс Флауер. — Сегодня назначено повесить одного. Я толком не знаю, что он натворил, но для примерного наказания достаточно. Ведь говорит… как бишь его там? Но я читал, читал… «Главное назначение суровых наказаний — служить предостережением тем, кто иначе мог бы навлечь таковое на себя». Да — да, я считаю полезным время от времени кого — нибудь вешать. Обходится это недешево, но способствует тому, чтобы остальные вели себя примерно. Впрочем, всем этим занимается мой надсмотрщик. И знаешь, мне кажется, для него это просто удовольствие.
Они вошли внутрь квадрата, стороны которого составляли тесно примыкающие друг к другу глинобитные, крытые тростником и листьями хижины. Все их двери выходили в этот двор. В его центре, точно жуткий идол, высилась виселица из черного дерева, натертая пальмовым маслом до тусклого блеска. Каждый раб, выглянув из своей лачуги, обязательно видел прямо перед собой это черное орудие смерти — быть может, и его собственной. Воздвиг его тут надсмотрщик. Он собственными ладонями полировал темное дерево, пока оно не засияло, и частенько стоял во дворе, наклонив голову набок и созерцая виселицу, точно художник свою только что завершенную картину.
Плантатор и юноша сели. Рабов согнали во двор, и Генри увидел, как нагая черная фигура задергалась в петле. Скорчившиеся на земле негры раскачивались и стонали, а белые рабы скрипели зубами и ругались, чтобы не закричать. Карибы сидели на корточках и смотрели на казненного без особого интереса и без всякого страха. Точно так же наблюдали они за костром, на котором готовили себе ужин.
Когда все кончилось и черная жертва повисла неподвижно на искривленной шее, плантатор перевел глаза на Генри, который нервно всхлипывал.
— В первый раз это тяжело, я знаю, — сказал он мягко. — Мне после первого раза плохо спалось по ночам. Но погоди! Вот поглядишь, как пятеро их… десятеро… дюжина отправятся тем же путем, уже ничего чувствовать не будешь. Покажется тебе это таким же пустяком, ка» бьющийся петух, которому свернули шею.
Но Генри все еще судорожно давился воздухом.
— Погоди, в трудах Хольмарона о процедурах инквизиции я покажу тебе рассуждение о том, что ты сейчас переживаешь. «Когда впервые видишь человеческие страдания, — говорит он, — они кажутся противоестественными, ибо нам привычнее вид людей, пребывающих в безмятежном спокойствии. Но мало — помалу зрелище пытки становится чем
— то обыкновенным, и обыкновенные люди начинают в той или иной мере получать от него удовольствие». Напомни, чтобы я как — нибудь показал тебе это место. Впрочем, должен сказать, что получать удовольствие я так и не начал.
И течение многих месяцев вечер за вечером в темных глубинах веранды Джеймс Фланер изливал потоки разрозненных фактов в уши юного Генри Моргана, который слышал с жадностью, потому что плантатор часто расскавывал про древние войны и про то, как они велись.
— И все это есть в книгах на полках по стенам? — спросил Генри как
— то раз.
— И все это, и — о! — еще тысячи всяких вещей.
Некоторое время спусчя Генри попросил: — А вы не научили бы меня языку этих книг, сэр? Наверное, там есть многое, что мне захочется прочесть самому.
Джеймс Флауер пришел в восторг.
Сообщая этому мальчику то, что вычитал из книг, он испытывал большее удовлетворение, чем когда — либо прежде. Юный раб завоевал его сердце.
— Латынь и греческий! — ликовал он. — Я преподам их тебе. И древнееврейский, если пожелаешь.
— Я хочу прочесть книги про войну и мореходство, — сказал Генри. — Я хочу почитать про те древние войны, о которых вы рассказываете, потому что когда — нибудь я стану флибустьером и захвачу испанский город.
В следующие месяцы он с большим усердием долбил языки, потому что очень хотел поскорее научиться читать заманчивые книги. Джеймс Флауер еще глубже зарылся в свои любимые тома, наслаждаясь новой ролью наставника.
И все чаще он говорил что — нибудь вроде: — Генри, скажи надсмотрщику, чтобы бочонки с патокой выкатили на берег. Корабль в бухте их купит.
А еще через некоторое время:
— Генри, у меня есть сегодня дела?
— Та» сюда же, сэр, зашел большой корабль из Нидерландов. А нам очень нужны серпы. Старые почти все разворовали карибы, чтобы изготовить из них ножи. У нас с карибами, боюсь, будет много хлопот, сэр.
— Ну, ты позаботься о серпах, Генри. Терпеть не могу ходить по такому солнцу. А индейцев, раз они крадут, накажи. Займись и этим, хорошо?
Мало — помалу управление плантацией перешло в руки Генри.
Так прошел год, и однажды вечером Генри пробудил в Джеймсе Флауере великое, даже ревнивое уважение, хотя нисколько не утратил его любви.
— Вы когда — нибудь раздумывали над древними войнами? — спросил Генри. — Я читал про походы Александра, Ксенофонта, Цезаря, и сдается мне, что ведение битвы и тактика — то есть успешная тактика — всего лишь укрытое пышными восхвалениями надувательство. Конечно, нужны и солдаты, и оружие, но выигрывает войну тот, кто умеет передернуть на манер нечестных картежников и ловко надувает врага. Вы не думали об этом, сэр? Всякий, кто сумеет отгадать, что делается в голове заурядных военачальников, как я угадываю, что делается в голосе рабов, будет выигрывать битву за битвой. Такому человеку нужно только поступать не так, как от него ждут. Вот тут и весь секрет тактики, верно, сэр?
— Я об этом не думал, — с легкой завистью ответил Джеймс Флауер. И проникся к Генри тем робким благоговением, которое ему всегда внушали люди с идеями. Впрочем, плантатор заметно утешился, сказав себе, что как — никак учителем, пробудившим эти идеи, был он!
Через два года истек срок кабалы надсмотрщика. Свобода оказалась слишком крепким напитком для рассудка, привыкшего подчиняться чужой воле. Рассудок этот затмился, недавним кабальным овладело бешенство, и он с воплями побежал по дороге, набрасываясь с кулаками на всех встречных. А к ночи его безумие перешло в отвратительное исступление. Он катался по земле под своей виселицей, на губах у него пузырилась кровавая пена, и рабы смотрели на него, дрожа от ужаса. Наконец он вскочил — волосы у него стояли дыбом, глаза горели безумием — и, схватив горящий факел, он ринулся в поле. Когда до густых рядов сахарного тростника оставалось два-три шага, Генри Морган застрелил его.
— Кто знает эту работу лучше меня, сэр, и кому вы можете доверять больше, чем мне, сэр? — сказал Генри плантатору. — Я столько почерпнул из книг и из собственных наблюдений, что сумею сделать плантацию в сотню раз доходнее.
Вот так он стал не надсмотрщиком, но управляющим.
Генри убрал виселицу со двора, и с этих пор вешали тайно, по ночам. Нет, не из доброты. Логика подсказывала ему, что неведомое никогда не может стать обыкновенным, что невидимые казни устрашат остальных рабов куда больше тех, которые они наблюдали при свете дня.
Управляя рабами, Генри научился очень многому. Он знал, что ни в коем случае не должен допустить, чтобы они отгадывали его мысли, ибо тогда они обретут над ним власть, избавиться от которой будет трудно. С теми, кто ниже его, ему необходимо быть холодным, надменным, презрительным. Почти все примут его презрение как доказательство превосходства. Люди всегда верили, что он такой, каким кажется, а казаться он умеет всяким.
Если человек пышно одет, все решают, что он богат и влиятелен. И проникаются к нему почтением. Когда о своих намерениях он говорит твердо, будто и правда намереваясь привести их в исполнение, почти никто не усомнится, что так оно и будет. Самый же важный вывод был следующий: если в девяти сделках подряд быть щепетильно честным, тогда на десятый раз можно украсть столько, сколько пожелаешь, и никому в голову не придет заподозрить тебя — надо только сделать так, чтобы первые девять случаев стали известны всем.
Растущая горстка золотых монет в сундучке у него под кроватью служила веским доказательством верности последнего вывода. Он свято следовал и всем остальным, не позволяя никому приобрести над собой ни малейшей власти. Нет, никто не проникнет в его побуждения, не узнает, каковы его возможности, способности и слабости. Поскольку люди в большинстве не верят в себя, не поверят они и в того, кого сочтут подобным себе.
Правила эти, подсказанные ему его жизнью, он вырабатывал постепенно, пока не стал подлинным хозяином плантации, пока Джеймс Флауер не подчинился всецело его советам и мнениям и чернокожие и кабальные белые преступники не прониклись к нему ненавистью и страхом. Но они не могли причинить ему вред, не могли подобрать к нему никаких ключей.
Джеймс Флауер был блаженно счастлив — счастлив, как никогда в жизни, потому что этот юноша снял с его плеч чудовищное бремя плантации. Он мог больше не думать об обработке земли и продаже ее плодов. Все глубже и глубже тонул он в своих книгах. И, дряхлея, снова и снова перечитывал одни и те же книги, не замечая этого, хотя частенько сердился на бесцеремонного читателя, который испещрил заметками их поля и замусолил уголки страниц.
А Генри Морган обрел большую плантацию и большую власть. Под его началом земля цвела и плодоносила. Он заставлял се приносить вчетверо больше, чем прежде. Рабы лихорадочно работали под ударами кнута, который свистел над ними и в полях. Но в этих ударах не было ничего личного. Застреленный надсмотрщик наказывал с наслаждением, но Генри Морган не был жесток. Он был безжалостен. И просто ускорял вращение колес своей фабрики. Кому придет в голову быть добрым к ведущей шестерне или маховику? Вот и ему не приходило в голову баловать своих рабов.
Генри выжимал деньги из земли и пополнял клад в сундучке под своей кроватью — крохотной толикой от годовой продажи сахарного тростника, пустячком от покупки скота. И видел в этом не кражу, а своего рода куртаж — ведь процветала плантация благодаря ему. Кучка золотых монет все росла и росла в ожидании того времени, когда Генри Морган станет флибустьером и захватит испанский город.
Генри отслужил три года и был для своих восемнадцати лет очень высоким и крепким. Жесткие черные волосы, казалось, прилегали к его голове особенно тугими завитками, а губы от надсмотра над рабами обрели еще большую твердость. Он оглядывался вокруг, зная, что должен был чувствовать удовлетворение, но глаза его все так же смотрели за край горизонта и за грань настоящего. Часы бодрствования, часы сна равно пронизывало одно неотступное желание, как тонкая красная стрела. Он должен вернуться к морю и к кораблям. Море было его матерью, любовницей, богиней, которая властвовала над ним и требовала беззаветного служения. Даже его родовое имя на древнем британском языке означало «тот, кого кормит море». Да, корабли теперь влекли его к себе беспощадно. Сердце покидало его и уплывало с каждым купеческим судном, заходившим на остров.
В господском доме он вычитывал из книг правила мореходства и размышлял над ними, а в принадлежавшем Джеймсу Флауеру маленьком шлюпе плавал по прибрежным водам. Но ведь это детская игра, думал он, и она не поможет ему стать умелым моряком. Надо жадно учиться, потому что недалек тот день, когда он станет флибустьером и захватит испанский город. Это было серебряным престолом всех его желаний.
И вот как — то вечером…
Джеймс Флауер поднял глаза от книги и откинул голову на спинку кресла.
— Если бы у нас был свой корабль, чтобы отправлять наши товары на Ямайку, мы бы много сберегли на плате за провоз. Затраты на такой корабль быстро покроются прибылями. К тому же мы могли бы возить туда товары и с соседних плантаций, за более низкую плату, чем запрашивают купцы.
— Но где можно найти подходящий корабль? — спросил Джеймс Флауер.
— Сейчас в порту как раз стоит такой — двухмачтовый и…
— Ну, так купи его, купи и сделай, что нужно. Ты в таких вещах понимаешь больше меня. Кстати, тут есть любопытное предположение касательно обитателей Луны. «Они, возможно, совсем не похожи на людей, их шеи, например…»
— На это потребуется семьсот фунтов, сэр.
— Семьсот фунтов? На что? Генри, ты что — то становишься невнимательным. Дослушай же! Это не только поучительно, но и интересно…
Генри очистил днище корабля, заново проконопатил его и выкрасил. Окрестил его «Элизабет» и спустил на воду. Он обладал тем, что наездники называют «рукой»,чутким проникновением в характер своего корабля. Конечно, ему предстояло освоить правила навигации, но с самого начала что — то от души «Элизабет» проникло ему в душу, он же отдал ей частицу себя. Это была верная любовь, глубокое понимание моря. Веселая дрожь ее палубы, плавное движение штурвала подсказывали ему, как близко может он привести ее к ветру. Он был подобен любовнику, который, опустив голову на грудь возлюбленной, по ее дыханию угадывает, как пробуждается в ней страсть.
Теперь он мог бы покинуть Барбадос и сделать свою надежную «Элизабет» орудием морского разбоя. Но зачем? Он еще не накопил столько золота, сколько положил себе, и был слишком юн. Помехой оказалась и нежданная нежная привязанность к Джеймсу Флауеру, которую он пристыженно скрывал сам от себя.
На краткий срок Генри обрел то, чего хотел. Плотская страсть, в той или иной степени присущая всем мужчинам — то ли к картам, то ли к вину, то ли к женскому телу, — у него находила удовлетворение в резком крене палубы, в хлопках парусов. Ветер, налетающий с черного горизонта, для него был чашей вина, вызовом на поединок, страстной лаской.
Он возил на Ямайку очередной урожай и крейсировал между островами. Доходы от плантации росли, и его сундучок становился все тяжелее.
Но несколько месяцев спустя им овладело тупое сосущее чувство — воскресшее желание маленького мальчика, но стократ усиленное. «Элизабет» утолила его старую страсть и породила новую. Он решил, что манит его богатая добыча — прекрасные вещи из шелка и золота, людское восхищение, и теперь думал о них с еще большим упорством, чем прежде.
Генри навещал коричневых женщин и черных женщин в рабских хижинах, тщась притупить свой голод, раз уж совсем удовлетворить его не мог. Они принимали его покорно и старались угодить ему в надежде на добавочную порцию еды или кувшинчик рома. Каждый раз он уходил полный брезгливости и легкой жалости к их беспомощным стараниям извлечь выгоду из своего тела.
Как — то на невольничьем рынке в Порт — Ройале он увидел Полетту и купил ее для домашних работ. Она была гибкой, но пухленькой, яростной и в то же время нежной. Бедная маленькая рабыня без роду и племени — в ее жилах смешалась испанская, карибская, негритянская и французская кровь. Это лоскутное одеяло предков одарило ее волосами, как черный водопад, глазами, синими, как море, по — восточному раскосыми, и золотисто — золотой кожей. Ее красота была чувственной, страстной, она словно слагалась из язычков пламени. Ее губы умели извиваться, как тонкие змейки, и распускаться алым бутоном. Она была маленькой девочкой с жизненным опытом старухи и христианкой, которая поклонялась духам леса и тихо пела гимны Великому Змею.
Генри видел в ней тонкий механизм, идеально служащий для наслаждения, удовлетворяющий похоть. Она была словно те высокие холодные женщины, порождение ночи, которые прилетают на крыльях снов, — бездушные тела, сотворенные сладострастными грезами. Он построил для нее маленькую увитую зеленью хижину, с кровлей из банановых листьев. И там он играл в любовь.
Вначале Полетта была просто благодарна ему за легкую праздную жизнь, за избавление от тяжелого труда и разные поблажки. Но затем она влюбилась в него без памяти и следила за его лицом, как смышленая собачонка, готовая запрыгать в неистовой радости от одного слова, а от другого — припасть к земле, виновато виляя хвостом.
Если Генри был серьезен или рассеян, ее охватывал страх. Она падала на колени перед маленьким идолом из черного дерева — лесным богом, и взывала к Пресвятой Деве — пусть он не перестанет ее любить. Иногда она ставила чашки с молоком крылатому Джун-Джо— Би, который делает мужчин верными. С неистовством и нежностью, жившими в ее смешанной крови, она пыталась удержать его возле себя. От ее тела и волос исходил пряный аромат, потому что она натиралась сандалом и миррой.
А когда он мрачнел, она спрашивала:
— Ты любишь Полетту? — И повторяла: — Ты любишь Полетту? Ты, правда, любишь Полетту?
— Ну, конечно, я люблю Полетту. Как может мужчина, увидев Полетту, малютку Полетту, прикоснувшись к губам нежной Полетты, не полюбить ее?
— И глаза его обращались на морс у подножия склона, жадно следуя береговому изгибу.
— Но ты, правда, правда, любишь Полетту? Тогда поцелуй грудку твоей Полетты!
— Ну, конечно, я люблю Полетту. Вот и вот. Я поцеловал их обе, и чары сотворены. Но теперь помолчи немного. Послушай, как гремят лягушки. А что могло вспугнуть старую бородатую обезьяну вон на том дереве? Должно быть, какой — нибудь раб крадется за плодами…И глаза его беспокойно обращались на море.
Месяцы шли за месяцами, и почва ее любви проросла крепкими корнями душного страха. Она знала, что рано или поздно он с ней расстанется, и это грозило ей не просто одиночеством. Ее заставят стоять на коленях в полях и рыхлить землю пальцами, как всех других женщин на плантации. А потом настанет день, когда ее отведут в хижину дюжего негра с мощными мышцами, и он изломает в звериных объятиях ее маленькое золотистое тело, и она родит черного ребенка, сильного черного ребенка, который будет трудиться и надрываться под солнцем, когда подрастет. Так было со всеми другими рабынями на острове. Старческая половина ее рассудка содрогалась при одной мысли о такой судьбе, но эта же старческая половина знала, что Генри неизбежно ее бросит.
Затем детская половина ее рассудка вдруг выискала спасительную лазейку, обещавшую конец всем страхам. Если бы он женился на ней!.. Конечно, это кажется невозможным, но ведь случались вещи куда более странные… Если бы он только женился на ней, она могла бы больше ничего не бояться. Ибо эти непонятные существа — жены каким-то образом были по божьему велению ограждены от всего страшного и безобразного. А! В Порт-Ройале она на них насмотрелась! Выступают под охраной своих мужчин, оберегающих их от соприкосновения с мерзостями, прижимают надушенные платки к лицу, чтобы дышать одними ароматами, а иногда и затыкают уши плотными ватными шариками, оберегая их от уличной ругани. И Полетта знала — из чужих рассказов, — что дома у себя они лежат на больших мягких постелях и небрежно отдают приказания своим рабам.
Вот на какое небесное блаженство посмела она надеяться! Но ее тела было мало, это она понимала. Слишком часто его мягкая власть оказывалась недостаточной. Если она перекармливала Генри любовью, он на некоторое время забывал дорогу к ее обители. Если она ему отказывала, чтобы раздразнить его страстью, он либо угрюмо уходил, либо со смехом грубо опрокидывал ее на низкое пальмовое ложе. Нет, заставить его жениться она сможет, только отыскав какую — то иную могучую силу, какое
— то неотразимое средство. Когда Генри отправился в Порт-Ройал с грузом какао, Полетта чуть с ума не сошла. Она знала о его любви к кораблю, о его страсти к морю и бешено к ним ревновала. Мысленно она представляла, как он ласкает штурвал сильными и нежными пальцами влюбленного. Ах, как она исцарапала бы, изломала бы это дурацкое колесо, которое ее обездоливает!
Нет, она должна заставить его полюбить Полетту больше кораблей, больше моря, больше всего на свете, и тогда он на ней женится. И она сможет проходить мимо хижин надменной походкой и плевать на рабов, сможет забыть про землю, которую надо рыхлить пальцами, и про сильных черных детей, которых должны рожать рабыни. Тогда у нее будут алые материи для платьев, а на шее — серебряная цепочка. И, может быть, даже обед ей когда нибудь подадут в постель, потому что она притворится больной. При этой мысли она ликующе пошевелила пальцами на ногах и стала подбирать обидные слова, которые скажет черной толстухе с ядовитым языком, когда станет женой! Старая жирная дрянь на людях назвала Полетту девкой! Полетта, прежде чем ее схватили за руки, успела выдрать у нее много волос, но все равно придется толстухе поплакать! Полетта прикажет отодрать ее кнутом на кресте.
В отсутствие Генри в порт зашел торговый корабль, и Полетта побежала на берег посмотреть, какие товары он привез, поглазеть на коричневых от ветра матросов. Один из них, широкоплечий великан — ирландец, упившийся черным ромом, погнался за ней и схватил возле штабеля ящиков. Она напрягла всю свою ловкость и силу, чтобы вырваться, но он держал ее крепко, хотя и еле стоял на ногах.
— Я поймал фею, чтобы она починила мои башмаки, смеялся он и заглядывал ей в лицо. — Фея, фея, ясное дело.
Тут он наконец разглядел, какая она маленькая и красивая. И заговорил тихо и нежно:
— Ты прекрасная фея. Прекрасней всего, что видели мои глаза. Да посмотрит ли тоненькая красавица на безобразного увальня вроде меня? Послушай, давай поженимся, и будет у тебя все, что может подарить тебе матрос.
— Нет! — закричала она. — Нет! — Выскользнула из под его руки и убежала. Матрос осел на песок и тупо уставился перед собой.
— Померещилось! — прошептал он. — Просто духи наслали на меня сон. С бедным матросом такого приключиться не может! Для матросов есть смазливые ведьмы с колючими злыми глазами. «Ну— ка, денежки вперед, миленочек мой!»
Зато Полетта нашла способ, как женить на себе Генри. Она сделает так, чтобы он опьянел, поймает его в ловушку с помощью вина, а поблизости будет ждать священник. Он придет на ее тихий зов… Ну, конечно же, конечно, случались вещи и куда более странные!
Она приготовила ему ловушку в первую же ночь после его возвращения
— большая каменная бутыль перуанского вина стояла на столе, а в тени пальмы ждал священник, подкупленный украденной монетой. Генри очень устал. Он ушел в море с неполной командой и должен был сам помогать с парусами. Маленькая увитая зеленью хижина манила его приятным отдыхом. Полная белая луна серебрила море и устилала землю шарфами, сотканными из голубоватого света. В пальмах, набегая из зарослей, сладко пел легкий береговой бриз.
Она налила ему чашу вина.
— Ты любишь Полетту?
— Да — да. Бог мне свидетель, я люблю Полетту, милую, нежную Полетту!