— Он предлагает за нее выкуп, сеньор. У него есть причина желать, чтобы супруга к нему вернулась.
— Какой выкуп он предлагает?
— А какой хотели бы вы, ваша светлость?
— Двадцать тысяч дублонов, — быстро ответил Генри.
Парламентер даже пошатнулся.
— Двадцать ты… вьенте мил… — Он полностью произнес цифру на родном языке, чтобы осознать чудовищность этой суммы. — Видимо, ваша светлость, вам она нужна самому.
Генри Морган посмотрел на труп Кер-де-Гри.
— Нет, — сказал он. — Мне нужны деньги.
Парламентер почувствовал большое облегчение. Он уже готов был счесть этого великого человека великим дураком.
— Я сделаю все, что можно будет сделать, сеньор. Я вернусь к вам через четыре дня.
— Через три!
— Но если я не успею, сеньор?
— Если не успеешь, я увезу Красную Святую с собой и продаем ее на невольничьем рынке.
— Я приложу все усилия, сеньор.
— Будьте с ним обходительны! — приказал капитан. Чтобы никто пальцем его не тронул. Он привезет нам золото.
Они направились к дверям, но один обернулся и взглядом обласкал сокровища.
— Когда будет дележ, сэр?
— В Чагресе, болван! Или ты думал, что я разделю добычу сейчас?
— Но, сэр, нам бы хотелось подержать что — нибудь в руках… ну, почувствовать, что оно наше, сэр! Мы же вон как за него дрались!
— Убирайся вон! Никто ни монеты не получит, пока мы не вернемся к кораблям. Или ты думаешь, я хочу, чтобы вы выбросили свою долю здешним бабам? Пусть ее у вас отберут женщины Гоава.
Флибустьеры вышли из Приемного Зала, недовольно ворча.
Они праздновали победу. В самый большой склад Панамы прикатили десятки бочек вина. Середину помещения очистили от тюков и ящиков, и там теперь началась буйная пляска. Туда пришло немало женщин — женщин, которые предались пиратам. Они кружились и прыгали под вопли флейт, словно их ноги ступали вовсе не по могиле Панамы. Они, милые экономистки, возвращали частицу утраченных богатств с помощью оружия, не столь быстрого, но столь же верного, как шпага.
В углу склада сидел Этот Бургундец со своим одноруким опекуном.
— Погляди, Эмиль, вон на ту! Как тебе ее бедра, а?
— Вижу, Антуан, ты очень любезен. Не думай, будто я не замечаю, как ты стараешься доставить мне удовольствие. Но я настолько глуп, что взыскую идеала даже в простом совокуплении. И тем доказываю себе, что я все еще художник, пусть более и не землевладелец.
— Но ты погляди, Эмиль! Что за пышная грудь! 190
— Нет, Антуан, я не замечаю тут ничего такого, что могло бы подвергнуть опасности мою розовую жемчужину. Пока она останется у меня.
— Право же, друг мой, ты теряешь вкус к красоте! Где тот взыскательный глаз, которого мы столь боялись, когда он всматривался в наши холсты?
— Глаз на месте, Антуан. Все еще на месте. Это твои подслеповатые буркалы видят нимф в пегих кобылах.
— Ну, тогда… Ну, тогда, Эмиль, раз уж ты упорно не хочешь прозреть, так, может быть, ты будешь столь любезен, что одолжишь мне свою розовую жемчужину… Благодарю тебя. Я не замедлю ее вернуть.
Посреди пола сидел Гриппе и хмуро пересчитывал пуговицы у себя на рукаве:
— … восемь… девять… А было десять! Какой — то прохвост украл мою пуговицу. Что за мир — вор на воре! Но с меня хватит. За эту пуговицу я убью ублюдка. Моя любимая пуговица! Раз, два, три…
А вокруг него бушевала пляска, и воздух вонзался в уши пронзительной мелодией флейт.
Капитан Сокинс жег пляшущих угрюмым взглядом. Он твердо верил, что танцы — кратчайший путь в ад. Рядом с ним капитан Зейглер печально следил, как пустеют винные бочки. Зейглер был известен под прозвищем «Морской Кабатчик». Он имел обыкновение после успешного плавания оставаться в море до тех пор, пока его команда не спускала всю свою долю добычи, попивая ром, который он продавал им. По слухам, был случай, когда у него на корабле вспыхнул бунт, потому что он три месяца ходил и ходил вокруг одного и того же острова. Но что ему было делать? У матросов еще не кончились деньги, а у него не кончился ром. И сейчас его угнетал вид пустеющих бочек, ибо возлияния не сопровождались мелодичным звоном монет, сыплющихся на стойку. В этом ему чудилось что-то противоестественное и зловещее.
Генри Морган сидел один в Приемном Зале. Визгливая музыка флейт едва доносилась туда. Весь день в зал входили небольшие компании его людей и пополняли кучу драгоценностями, выкопанными из земли или подцепленными железными крючьями в цистернах. Одна старуха проглотила алмаз, чтобы не расстаться с ним, но они покопались и нашли его.
Теперь в Приемном Зале сгустился сумрак. Весь день Генри Морган просидел в своем высоком кресле, и этот день преобразил его. Грезящие глаза, смотревшие за грань горизонта, обратились внутрь. Он глядел на себя — озадаченно глядел на Генри Моргана. Всю свою жизнь, в каждом своем предприятии, он с такой полнотой верил в поставленную перед собой цель, какова бы она ни была, что ни о чем другом не задумывался. Но в этот день он обратил взгляд на себя, на Генри Моргана, и сейчас в сером сумраке это зрелище ставило его в тупик. Генри Морган не казался достойным славы, он вообще не казался чем — то стоящим внимания. Те желания, те честолюбивые стремления, за которыми он с лаем гнался через весь мир, точно гончая по следу, оказались жалкими и ничтожными, когда он заглянул в себя. И в Приемном Зале это недоумение окутывало его вместе с сумраком.
В полутьме к его креслу прокралась сморщенная старая дуэнья и встала перед ним. Ее голос был, как шелест сминаемой бумаги.
— Моя госпожа желает поговорить с вами, — сказала она.
Генри встал и тяжелой походкой побрел за ней к тюрьме.
Перед святым образом на стене горела свеча. Мадонна была толстой испанской крестьянкой, которая с печальным недоумением взирала на дряблого младенца у себя на коленях. Священник, изобразивший ее на картине, пытался придать ей благоговейный вид, но он толком не знал, что такое благоговение. Однако ему удалось написать недурной портрет своей любовницы и ее ребенка. И получил он за этот портрет четыре реала.
Исобель сидела под образом. Когда вошел Генри, она быстро поднялась ему навстречу.
— Говорят, меня должны выкупить?
— Ваш муж прислал парламентера. — Мой муж? Так я должна вернуться к нему? В его надушенные руки?
— Да.
Она указала на стул и вынудила Генри сесть.
— Вы меня не поняли, — сказала она. — Вы не могли меня понять. Вам следует узнать хоть что — то о жизненном пути, который я прошла. Я должна рассказать вам, и вы поймете меня, а тогда…
Она выждала, чтобы он выразил интерес. Генри молчал.
— Разве вы не хотите узнать? — спросила она.
— Хочу.
— Ну, она коротка. Моя жизнь. Но мне нужно, чтобы вы меня поняли, а тогда…
Она впилась глазами в его лицо. Губы Генри были сжаты, точно от боли. Глаза смотрели недоуменно. Он словно не заметил, что она умолкла.
— А было вот что, — начала она. — Я родилась здесь, в Панаме, но родители очень скоро отправили меня в Испанию. Я жила в монастыре в Кордове, носила серые платья и, когда приходила моя очередь провести ночь в молитве и бдении, лежала ниц перед изображением Пресвятой Девы. Иногда вместо того, чтобы молиться, я засыпала. И за такую распущенность терпела наказание. Я прожила там многие годы, а потом разбойники напали на плантацию моего отца здесь, в Панаме, и перебили всю мою семью. У меня не осталось никого, кроме старика деда. У меня не осталось никого, я тосковала от одиночества — и некоторое время не засыпала на полу перед Пресвятой Девой. Выросла я красавицей — поняла я это, когда навестивший монастырь важный кардинал посмотрел на меня, и у него задрожали губы, а пока я целовала его кольцо, на обеих его руках вздулись вены. Он сказал: «Мир тебе, дочь моя. Не хочешь ли ты в чем — нибудь исповедаться мне наедине?» Я слышала крики водоноса за оградой и слышала шум ссор. Однажды я влезла по доске, выглянула на улицу и увидела, как двое мужчин дрались на шпагах. А как — то ночью молодой человек отвел девушку в тень арки над воротами и лежал там с ней в двух шагах от меня. Я слышала, как они шептались: она боялась, а он ее успокаивал. Я перебирала складки моего серого платья и думала, стал бы он уговаривать меня, если бы увидел. Когда я рассказала об этом одной из сестер, она сказала: «Грех слушать такое, но еще больший грех — думать о таком. Надо наложить на тебя епитимью за твои любопытные уши. А у каких, ты сказала, это было ворот?»
Разносчик рыбы кричал: «Идите — идите сюда, серенькие ангелочки, посмотрите, какой у меня нынче улов! Идите сюда из своей святой темницы, серые ангелочки!» Как — то ночью я перелезла через стену и ушла из города. Не стану тебе рассказывать о моих странствованиях, а расскажу только про тот день, когда я пришла в Париж. По улице ехал король, и его карета сверкала золотом. Я стояла на цыпочках в толпе и смотрела на его свиту. Внезапно передо мной возникло смуглое лицо, железные пальцы стиснули мою руку. И меня увели в подворотню, где никого не было. Капитан, он бил меня жестким кожаным ремнем, которым обзавелся только для этого. В его лице все время чуть просвечивала оскаленная морда зверя. Но он был свободным — дерзким свободным вором. И убивал, прежде чем украсть — всегда убивал. И мы ночевали в подворотнях, на каменном церковном полу, под арками мостов, и мы были свободны — свободны от мыслей, свободны от забот и тревог. Но однажды он ушел от меня, и я нашла его на виселице, о, на огромной виселице — повешенных на ней болталось не меньше десятка. Вы способны понять это, капитан? Видите ли вы это, как видела я? И хоть что нибудь это для вас значит, капитан?
Она на миг умолкла. Ее глаза пылали.
— Я вернулась в Кордову, мои босые ноги были все в ранах. Я каялась, пока все мое тело не покрылось ранами, но изгнать из него дьявола я так и не сумела. Изгонял его и священник, но дьявол забрался в меня слишком глубоко. Можете вы понять это, капитан? — Она посмотрела в лицо Генри и увидела, что он не слушает. Тогда она встала перед ним и провела пальцами по его седеющим волосам.
— Вы изменились, — сказала она. — Какой — то свет в вас угас. Что за страх овладел вами?
— Не знаю.
— Мне сказали, что вы убили своего друга. Вас гнетет это?
— Я его убил.
— И теперь оплакиваете. — Быть может. Не знаю. Мне кажется, я оплакиваю что — то другое, что — то, что умерло. Возможно, он был моей неотъемлемой частью, и с ее гибелью я остался получеловеком. Нынче я был словно связанный раб на белой мраморной плите, а вокруг толпились вивисекторы. Меня считали здоровым рабом, но скальпели обнаружили, что я страдаю болезнью, название которой — заурядность.
— Мне жаль.
— Вам жаль? Почему вам жаль?
— По — моему, мне жаль вашего погасшего света. Мне жаль, потому что храбрый беспощадный ребенок в вас умер — хвастливый ребенок смеялся надо всем и верил, что его смех сотрясает престол господень, доверчивый ребенок, милостиво позволявший миру сопровождать его в полете через космические бездны. Этот ребенок умер, и мне жаль. Теперь я бы пошла с вами, если бы думала, что его еще можно согреть и оживить.
— Странно, — сказал Генри. — Два дня назад я строил планы, как вырву целый континент из тисков установленного порядка и увенчаю литой из золота столицей — для вас. В уме я сотворил для вас империю и обдумывал, какую диадему возложу на вашу голову. А теперь я еле помню того, кого занимали все эти мысли. Он для меня — таинственный незнакомец на неустойчивом шаре. А вы… мне с вами только чуть неловко. Я больше вас не боюсь, я больше вас не хочу. Меня томит тоска по черным горам моей родины, по речи моих земляков. Мне хотелось бы сидеть на широкой веранде и слушать рассуждения старика, которого я когда — то знавал. Оказывается, я устал от кровопролитий и жадной погони за целями, которые тут же меняются, за всем тем, что в моих руках сразу утрачивает былую цену. Это страшно! — вскричал он. — Я больше ничего не хочу. Желания больше не горят во мне, все мои страсти — сухой шелестящий прах. И мне осталась лишь смутная потребность в покое — и в досуге, чтобы размышлять в поисках постижения непостижимого.
— Больше вам уже не брать золотых чаш, — сказала она. — Больше не превращать тщеславные грезы в никчемные завоевания. Мне жаль вас, капитан Морган. И вы ошиблись — раб был действительно болен, но болезнь вы назвали неверно. Грехи же ваши, я полагаю, огромны Все люди, ломающие решетки заурядности, творят ужасающие грехи. Я буду молить за вас Пресвятую Деву и Она станет вашим ходатаем перед Небесным Престолом Но что делать мне?
— Полагаю, вы вернетесь к мужу.
— Да, вернусь. Вы сделали из меня старуху, сеньор. Вы рассеяли грезы, на которых воспарял мой свинцовы дух. И я задаю себе вопрос: не начнете ли вы в грядущие годы винить меня в смерти своего друга?
Генри багрово покраснел. — Я уже сейчас ловлю себя на этом, — сказал он. — Лгать дальше кажется бессмысленным: вот еще одно доказательство, что юность во мне умерла. А теперь прощайте, Исобель. Я хотел бы любить вас сейчас так, как, мнилось мне, я любил вас еще вчера. Возвращайтесь в надушенные руки своего мужа.
Она улыбнулась и возвела глаза к святому образу на стене.
— Да будет мир с вами, милый дурак, — прошептала она. — Ах, я тоже утратила свою юность. Я стара… стара… потому что не могу утешить себя мыслью о том, чего вы лишились.
— Но что во мне может стоить такого количества золота? — не отступала она. — Мои плечи, как вам кажется? Мои волосы? Или то, что я воплощаю в себе тщеславие моего мужа?
— Не знаю, — сказал Генри. — Вместе с моей переоценкой изменилась вся шкала стоимости чувств и людей. Если бы я назначил выкуп сегодня, возможно, вы не были бы польщены.
— Вы так сильно ненавидите меня, капитан Морган?
— Нет, никакой ненависти я к вам не испытываю, но вы одна из звезд на моем небосклоне, которые все оказались метеорами.
— Это нелюбезно, сударь. Еще и недели не прошло с того дня, когда вы говорили совсем другое! — сказала она ядовито.
— Да. Это нелюбезно. Мне кажется, с этих пор любезен я буду только ради денег и своего возвышения. Прежде я старался быть любезным, так же как и доблестным, во имя одной лишь чистой радости сущего. Видите ли, я был честен с собою раньше, и я честен с собой теперь. Но эти две честности противоположны друг другу.
— Вас томит горечь.
— Нет. Я даже горечи не испытываю. Во мне больше не осталось того, чем питается горечь.
— Я сейчас уеду, — сказала она тихо и жалобно. — Вам больше нечего сказать про меня? И нечего попросить у меня?
— Нечего, — ответил он и принялся вновь строить золотые башенки.
С улицы вошел парламентер, который от радости, что все позади, порядком напился. Стараясь сохранить равновесие, он осторожно поклонился Исобель, а потом Генри Моргану.
— Нам пора отправляться, сеньор, — объявил он громогласно. — Дорога предстоит длинная.
Подведя Исобель к белой кобыле, он помог ей сесть в седло, и по его сигналу кавалькада тронулась в обратный путь. Исобель оглянулась. Видимо, она заразилась от Генри Моргана его настроением — на губах у нее играла недоуменная улыбка. Но тут же она наклонилась к шее кобылы и принялась тщательно рассматривать белую гриву.
Парламентер задержался в дверях рядом с Генри. Они оба смотрели на удаляющуюся вереницу всадников. Солнце вспыхивало на солдатских панцирях, и белая кобыла в середине живой изгибающейся цепи казалась жемчужиной в серебряной оправе.
Парламентер положил руку Генри на плечо.
— Мы умеем понимать друг друга, мы — мужи, вершащие важные дела, — произнес он заплетающимся языком. Мы же не дети, чтобы играть в секреты. Мы ведь мужчины, храбрые и сильные. И можем довериться друг другу. Если желаете, сеньор, то откройте мне заветную тайну сердца.
Генри стряхнул его руку с плеча.
— Мне нечего вам открывать, — сказал он резко.
— А — а! Ну, так я вам кое — что открою. Быть может, вас удивляет, почему муж этой женщины не отказался эаплатить за нее такие огромные деньги. Она ведь всего лишь женщина, скажете вы. И есть много женщин, которых можно купить куда дешевле, иных так за один — два реала. Ее муж глупец, скажете вы. Но я не желаю, чтобы вы думали так о моем патроне. Он не дурак. Я объясню вам, в чем тут дело. Ее дед еще жив, а ему в Перу принадлежат десять серебряных рудников и пятьдесят лиг плодородной земли. Донья Исобель — единственная наследница. И если бы ее убили, или увезли… Но вы же понимаете, сеньор… Фр — р — р! Все богатство отходит королю! — Он засмеялся логичности своих рассуждений. — Мы понимаем друг друга, сеньор. У нас крепкие головы, а не хрупкие головенки цыплят. Двадцать тысяч дублонов… Что такое двадцать тысяч дублонов против десяти серебряных рудников? О, да! Мы поднимаем друг друга, мы — мужи, вершащие важные дела.
Он вскарабкался в седло и дернул поводья, все еще хохоча. Генри Морган увидел, как он догнал кавалькаду и в колыхающейся серебряной оправе рядом с жемчужиной заалел рубин.
Капитан Морган вернулся к сокровищу. Он сел на пол и зачерпнул полные пригоршни монет.
«Самая человечная из человеческих черт — это непостоянство, — думал он. — И постигая это, человек испытывает сильное потрясение, почти такое же сильное, как от сознания своей человечности. И почему мы должны узнавать это напоследок? Среди сумасшедших нелепостей жизни, ее напыщенно — высокопарных глупостей я хотя бы находил надежный якорь в самом себе. Что значили бесхребетные колебания и метания других людей, если я верил в собственную несгибаемую неизменность? И вот теперь я гляжу на растрепанный обрывок каната, а мой якорь исчез безвозвратно. Мне неизвестно, был ли канат перерезан, или сам мало — помалу перетерся, но мой якорь исчез безвозвратно. И я плыву, плыву, плыву вокруг острова, на котором нет железа! — Он задумчиво пропустил между пальцами несколько золотых. — Но, быть может, вот этот металл послужит мне железом, чтобы выковать новый якорь. Он тверд и тяжел. Цену его, правда, немного колеблют экономические течения, но, во всяком случае, у него есть назначелие, причем строго одно. В нем — абсолютный залог безопасности. Да, пожалуй, вот он — единственный истинный якорь, единственный, на который можно положиться безусловно. Его лапы надежно закрепляются в благополучии и безопасности. А именно благополучие и безопасность, как ни странно, влекут меня теперь!»
«Однако часть этого золота принадлежит не тебе, а другим!» — возразил какой — то уголок его мозга.
«Нет, милая моя совесть, мы кончили играть и притворяться. Я надел новые очки. А вернее сказать, их на меня надели и заперли на замок, и потому я должен устраивать свою жизнь в соответствии с тем, что вижу сквозь новые стекла. А вижу я, что честность — общественная честность — может служить лестницей к более благопристойному, более доходному преступлению, а правдивость служит оружием более тонкому лицемерию. У этих людей нет никаких законных прав. Слишком уж вольно они обращались с правами других людей, чтобы требовать уважения к своим… (Он случайно споткнулся об эту мысль, но она оказалась поистине счастливой находкой! ) Они крадут, а потому добыча их будет украдена!.. Однако я же сказал, что покончил с уловками и заговариванием совести. При чем тут права… или разум, или логика, или та же совесть? Мне нужны эти деньги. Меня манят благополучие и безопасность, и я держу в своих руках средство обеспечить себе и то и другое. Пусть далеко от идеалов юности, но так повелось с начала времен. Пожалуй, следует только радоваться, что не юность правит миром. А к тому же, — заключил он, — эти безмозглые дураки не заслуживают и горстки золота. Они тут же спустили бы свою долю в борделях, стоило бы нам вернуться на Тортугу ! «
Флибустьеры ушли из погибшей Панамы. Они погрузили сокровища на мулов и отправились назад через перешеек. До устья Чагреса они добрались совсем измученные, тем не менее дележ назначили на следующий день. Для упрощения дела все золото было погружено на один корабль — на большой галеон, которым командовал герцог, пока его не захватили пираты. Там каждому и предстояло получить свою долю. Капитан Морган был в прекрасном расположении духа. Все труды остались позади, сказал он своим людям, и теперь настало время праздновать. Он приказал выкатить на берег сорок бочек рома.
На заре какой — то пират протер красные глаза и посмотрел на море. Там, где накануне стоял галеон, он увидел лишь чистую воду и кинулся будить своих товарищей. Минуту спустя берег был запружен людьми, которые тщетно вглядывались в горизонт. Галеон ушел глубокой ночью, и все богатства Панамы уплыли с ним.
Флибустьеры захлебывались от ярости. В погоню! Они настигнут беглецов и предадут капитана Моргана самым страшным пыткам! Но преследовать предателей было не на чем. Все остальные суда оказались выведенными из строя. Одни лежали на песчаном дне с большими дырами, просверленными в бортах. На остальных были подпилены мачты.
Над берегом гремели проклятия, небу грозили сжатые кулаки. Они поклялись в братстве во имя мести. Они придумывали ужасающие возмездия. И рассеялись кто куда. Одни погибли от голода. Других замучили индейцы. Некоторых поймали и задушили испанцы, а нескольких добродетельно повесили англичане.