— Назад до устья реки, где ждут корабли, девять дней пути — девять дней и никакой провизии. До кораблей вам не добраться, даже если вы просто сбежите. А Панама — вот она. Пока вы храпели, как боровы, разведчики занимались делом. Перед городом стоят четыре тысячи солдат с кавалерией на флангах. Это не крестьяне, вооружившиеся мушкетами и ножами, но обученные солдаты в алых мундирах. И это еще не все. На вас выпустят быков — на вас, охотников!
Ответом ему был смех. Многие из них долго жили в зарослях, охотясь на одичавший скот.
Капитан разжег их алчность.
— В городе столько золота и драгоценных камней, что немыслимо сосчитать. Если мы одержим победу, все вы до единого станете богачами.
Воззвал он и к их голоду:
— Подумайте о тушах на вертелах, о бочках вина в погребах, о пудингах с душистыми приправами!
И к похоти:
— В городе полно рабынь, да и других женщин там тысячи, бог свидетель! Ждет вас только одна помеха — слишком трудно будет сделать выбор — столько их попадет к нам в руки. И не чумазых крестьянок, а знатных дам, привыкших нежиться на шелковых простынях. Как с непривычки почувствуют себя ваши грубые шкуры в таких постелях!
И в заключение — потому что он знал о них все — дошла очередь до их тщеславия.
— Имена тех, кто примет участие в этой битве, высоко поднимутся по ступеням истории! Ведь это не грабительский поход, но достославная война. Представьте себе, что жители Тортуги будут указывать на каждого из вас, говоря: «Этот человек брал Панаму! Этот человек герой, и он богач!» Подумайте, как будут бегать за вами женщины Гоава, когда вы вернетесь домой. Вот перед вами Золотая Чаша. Побежите ли вы? Многие сложат сегодня головы на поле брани, но те, кто останется жив, унесут золотую Панаму к себе домой в карманах и кошельках.
Раздались хриплые крики одобрения. Французы посылали Генри Моргану воздушные поцелуи, карибы что — то бормотали и закатывали глаза, голландские обжоры тупо смотрели на белый город.
— Еще одно, — сказал капитан. — Враги выстраиваются в линию, или я ничего не знаю об испанских офицерах. Они любят покрасоваться. Стреляйте в их центр, все разом, а когда центр дрогнет, атакуйте и прорвите его.
Они двинулись на равнину, как черная туча, — впереди двести лучших стрелков, остальные за ними.
Дон Хуан, губернатор Панамы, выстроил своих вымуштрованных пехотинцев в длинную линию, каждую роту в две ровные шеренги. Он оглядел рваный строй противника с брезгливым презрением. И с почти веселой улыбкой дал сигнал.
На равнину вылетела испанская кавалерия и понеслась вперед, проделывая сложные эволюции. Всадники образовывали то клин, то квадрат. На рысях они меняли построение, как во время смотра, — треугольники сменялись подобиями буквы «Т». Внезапно все сабли разом вспыхивали в солнечных лучах, легкий поворот кисти — и они словно исчезали, чтобы вновь блеснуть через секунду. Дон Хуан застонал от восторга:
— Смотрите на них, друзья мои, смотрите! Взгляните на Родригеса, моего любимого капитана. Ах, Родригес! Неужели это я научил тебя подобному? Неужели это тот самый Родригес, которого я еще так недавно качал на руках? Тогда он был младенец, но сейчас он мужчина и герой. Взгляните, как уверенно, как точно они держат строй! Полюбуйтесь Родригесом и его всадниками, друзья мои! Как эти животные смогут противостоять моей кавалерии ?
Родригес во главе своих всадников словно услышал похвалы губернатора. Его плечи напряглись. Он приподнялся на стременах и дал сигнал атаковать. Взволнованно запели трубы. Копыта глухо загремели по траве. Эскадрон катился вперед, точно алая волна с серебряным гребнем. Родригес повернулся в седле и гордо посмотрел на несущихся за ним кавалеристов, выполнявших его приказы так, словно они были членами единого огромного тела, которым управлял его мозг. Каждая сабля замерла в одну линию с лошадиной шеей. Родригес еще раз обернулся, чтобы взглянуть на свою любимую Панаму перед сечей. И тут весь эскадрон карьером влетел в трясину. Да, они знали, что тут есть трясина, но в радостном волнении, в упоении своим искусством они про нее забыли. И во мгновение ока кавалерия Панамы превратилась в бесформенные груды людей и лошадей. Они были словно мухи, бьющиеся на зеленой липкой бумаге.
Дан Хуан ошеломленно уставился на хаотическое нагромождение искалеченных, извивающихся тел и разрыдался, как ребенок, вдруг увидевший, что его красивая игрушка валяется разбитая в придорожной канаве. Губернатор не знал, что ему делать. Красный туман горя одурманил его мозг. Он повернулся и побрел к городским во — ротам. «Надо пойти в собор послушать мессу», — поду — мал он.
Испанский штаб впал в смятение. Алые и золотые мундиры метались из стороны в сторону. Каждый офицер выкрикивал приказы во всю силу своего голоса. Наконец, всех перекричал молоденький лейтенант, под чьей командой были дикие быки.
— Пускайте быков… быков! — надрываясь повторял он, и наконец его вопль подхватили остальные. Индейцы, державшие быков, вырвали кольца из ноздрей могучих животных и принялись тыкать их сзади острыми палками. Стадо медленно двинулось вперед по равнине. Потом рыжий великан перешел на рысь и увлек за собой остальных.
— Они втопчут разбойников в землю, — уверенно сказал испанский офицер. — Там, где они промчатся, мы найдем на окровавленной траве пуговицы, обломки оружия — и ничего больше.
Быки тяжело бежали к беспорядочному авангарду флибустьеров. Внезапно двести стрелков упали на колено и выстрелили — выстрелили быстро, как охотники по бегущему зверю. И на пути стада словно стала ревущая брыкающаяся стена. Быки, не задетые пулями, остановились как вкопанные, учуяли кровь, повернулись и в панике ринулись назад, туда, где стояли испанцы. Офицер не ошибся. Там, где они промчались сквозь ряды солдат, остались только пуговицы, обломки оружия да окровавленная трава.
И следом за стадом бросились в атаку флибустьеры. Они ворвались в бреши, оставленные быками, и погнали отделенных друг от Друга защитников города вправо и влево. Боевые кличи почти не гремели, но все равно европейские солдаты просто не понимали законов такой рукопашной. Страшные бродяги хохотали и поражали врагов обеими руками. Испанские солдаты попытались дать отпор, но затем их сердца под алыми мундирами утратили последнюю каплю мужества, и они кинулись прятаться в зарослях. Кое — где флибустьеры устремлялись в погоню и закалывали замешкавшихся. Вскоре от четырех тысяч испанцев на равнине не осталось никого. Одни вскарабкались на деревья и спрятались в листве, другие заблудились в горах и погибли там. Золотая Чаша лежала перед Генри Морганом, никем не обороняемая.
Вопящая орда вломилась в ворота и повалила вперед по широкой улице. На каждом перекрестке часть сворачивала в боковые переулки, словно река потекла по своим притокам. У каждого внушительного дома от общего потока отделялось несколько человек: удары в дверь, общий натиск, створка падала в прихожую, точно крышка переплета огромной книги, нападающие протискивались в проем, а затем крики, два — три отчаянных вопля… Из какого — то окна высунулась старуха, с любопытством разглядывая страшного врага. Внезапно ее лицо вытянулось от разочарования.
— Э — эй! — окликнула она соседку напротив. — Ты только погляди! Эти разбойники точно две капли похожи на наших испанцев. Никакие они не дьяволы, а мужчины как мужчины! — И она захлопнула окно, словно негодуя, что они оказались всего лишь людьми.
Днем вспыхнул пожар. Огромные языки пламени взметнулись к небу. Занялся квартал, улица — и запылала половина города.
Генри Морган направился к губернаторскому дворцу и увидел, что в дверях стоит дон Хуан Перес де Гусман с обнаженной шпагой в руке.
— Я губернатор, — сказал дон Хуан тоскливо. — Горожане уповали, что я обороню их от этой беды. Меня постигла неудача, но, может быть, я сумею убить тебя!
Генри Морган опустил глаза. Что — то в этом отчаявшемся человеке внушило ему робость.
— Города я не поджигал, — сказал он. — Наверное, кто — то из твоих рабов запалил его в отместку.
Дон Хуан сделал шаг вперед и поднял шпагу.
— Защищайся! — крикнул он.
Капитан Морган остался стоять, как стоял.
Шпага выпала из руки губернатора.
— Я трус… трус! — вскричал он. — Почему я не нанес удар сразу, без лишних слов? Почему ты не выхватил свою шпагу? О, я трус! Я слишком долго выжидал! Мне надо было молча проколоть тебе горло. Мгновение тому назад я хотел умереть, искупить смертью мою вину, но прежде — убить тебя, чтобы умиротворить свою совесть. Панама погибла, и я тоже должен был погибнуть! Как может палец жить, если тело умерло? Но теперь я уже не могу умереть. У меня не хватит духа. И убить тебя я тоже не могу. Я обманывал сам себя! Ах, если бы я нанес удар сразу! Если бы я не заговорил… — Он побрел к воротам, за которыми начиналась равнина. Генри Моргая смотрел, как, пьяно шатаясь, он вышел из города.
Наступила черная ночь. Почти весь город был объят пламенем — багровый огненный цветник. Башня собора рухнула, и к звездам взвился вихрь алых искр. Панама умирала на пылающем одре, а флибустьеры убивали ее жителей, где настигали их.
Всю ночь капитан Морган сидел в Приемном Зале губернаторского дворца, а его люди носили и носили туда все новую добычу. Золотые слитки они сваливали на полу, точно поленья, но такие тяжелые, что каждый несли двое. Как небольшие стожки, сверкали кучи драгоценных камней, а в углу громоздились церковные облачения и утварь, будто в лавке райского старьевщика.
Генри Морган сидел в резном кресле, словно обвитом множеством змей.
— Вы нашли Красную Святую?
— Нет, сэр. Здешние женщины больше смахивают на дьяволиц.
К нему приводили пленников и зажимали их пальцы в тисках, взятых из городской тюрьмы.
— На колени! Твое богатство? (Молчание). Поверий разок, Джо!
— Смилуйтесь! Смилуйтесь! Я покажу! Клянусь! В цистерне возле моего дома…
Следующий.
— На колени! Твое богатство! Поверий разок, Джо!
— Я покажу вам…
Они были спокойными, беспощадными и бесчувственными, как мясники на бойне.
— Вы нашли Санта Роху? Если хоть волос упадет с ее головы, я вас всех повешу.
— Ее никто не видел, сэр. А наши почти все уже перепились.
И так всю ночь… Едва очередная жертва сдавалась, ее уводили три
— четыре человека, которые затем возвращались с чашами, серебряными блюдами, золотыми украшениями и одеждой из цветных шелков. Блистающие сокровища в Приемном зале сливались в единую гигантскую кучу.
А капитан Морган устало спрашивал:
— Вы нашли Красную Святую?
— Не нашли, сэр. Но ищем по всему городу и спрашиваем… Может быть, когда рассветет, сэр…
— Где Кер-де-Гри?
— По — моему, он напился, сэр, но… — И говорящий отвел глаза.
— Что — но? О чем ты? — крикнул капитан.
— Да ни о чем, сэр. Что он напился, это верно, а только, чтобы опьянеть, ему не один галлон надо выпить, ну, и тем временем, может, он нашел подружку.
— Ты его с ней видел?
— Да, сэр. Видел с женщиной, и она была пьяна. И Кер-де-Гри был пьян, хоть присягнуть.
— А эта женщина, по — твоему, могла быть Красной Святой?
— Да что вы, сэр! Куда там! Просто одна из городских, сэр.
На кучу с громким бряканьем упало золотое блюдо.
Желтый рассвет прокрался на равнину с пестрых холмов перешейка, все больше набираясь дерзости. Солнце выкатилось из — за вершины, и его золотые лучи хлынули на любимый город. Но Панама погибла, мгновенно истлела в огне за одну алую ночь. Однако солнце — непостоянное светило, и любопытные лучи тут же нашли себе новую игрушку. Они освещали печальные развалины, щекотали мертвые повернутые вверх лица, скользили по заваленным улицам, потоком лились в руины внутренних двориков. Добрались они и до белого губернаторского дворца, прыгнули в окна Приемного Зала и забегали по золотой горе на полу.
Генри Морган спал в змеином кресле. Его лиловый кафтан был весь в глине равнины. На полу рядом с ним лежала шпага в обтянутых серым шелком ножнах. Он был в зале один, потому что все те, кто ночью помогал дочиста обглодать кости города, отправились пить и спать.
Зал был высоким и длинным, натертые воском кедровые панели на стенах матово сияли. Потолочные балки казались черными и тяжелыми, словно их когда — то отлили из чугуна. Это был судебный зал, свадебный зал, зал, где торжественно принимали и где убивали послов. Одна дверь выходила на улицу. Другая под сводчатой аркой вела в прелестный сад, вокруг которого обвился дворец. В самой середине сада маленький мраморный кит выбрасывал воду в бассейн непрерывной струей. В красных глазурованных кадушках стояли огромные растения с лиловатыми листьями, все в цветках, чьи лепестки пестрели узорами — наконечники стрел, сердечки, квадратики цвета кардинальского пурпура. Кудрявые кусты сверкали бешеными красками тропического ласа. Обезьянка, чуть больше котенка, перебирала песок на дорожке, ища семена.
На одной из каменных скамей сидела женщина, обрывая лепестки желтого цветка и напевая обрывки нежной глупой песенки: «Я для тебя цветок зари сорву, любовь моя. Я отыщу его во тьме рассветной». Глаза ее были черными и матовыми. Они отливали плотной чернотой крыльев издохшей мухи, а под нижними веками виднелись четкие штрихи морщинок. Она умела приподнимать нижние веки таким образом, что глаза искрились смехом, хотя жесткая спокойная линия губ не изменялась. Кожа у нее была снежно-белой, а волосы прямыми и черными, как обсидиан.
Она поглядывала то на любопытные солнечные лучи, то па сводчатый вход в Приемный Зал. Пение ее смолкло. Она напряженно прислушалась, а потом вновь начала воркующую песню. Это были единственные звуки, нарушавшие тишину, если не считать отдаленного треска огня на окраинах города, где догорали пальмовые хижины рабов. Обезьянка смешно, боком, вприпрыжку подбежала к женщине, остановилась и сжала над головой черные лапки, словно вознося молитву.
Женщина сказала ей ласково:
— Ты хорошо выучил свой урок, Чико. Твоим учителем был кастилец с грозными усищами. Я хорошо с ним знакома. Знаешь, Чико, он жаждет того, что считает моей честью. Он не успокоится, пока не прибавит мою честь к своей собственной, и уж тогда разве что не станет хвастать вслух. Ты и понятия не имеешь, как уже велика и тяжела его честь. А тебе было бы довольно и ореха, верно, Чико? — Она бросила зверьку лепесток, он схватил его, сунул в рот и с отвращением выплюнул.
— Чико! Чико, ай — ай — ай! Ты забыл наставления своего учителя. Какой промах! Так ты женской чести не заполучишь. Прижми цветок к сердцу, поцелуй с громким чмоканьем мою руку и удались походкой свирепой овцы на поиски волков. — Она засмеялась и снова посмотрела на дверь под аркой. Хотя все было по — прежнему тихо, она встала и быстро направилась туда.
Гецри Морган чуть — чуть повернулся в кресле, и в веки ему ударил солнечный свет. Внезапно он выпрямился и посмотрел по сторонам. Его взгляд с удовлетворением остановился на груде сокровищ, а затем встретился с пристальным взглядом женщины под широкой аркой.
— Ну, как, вы довольны, что сумели уничтожить наш город? — спросила она.
— Я города не сжигал, — поспешно сказал Генри. Его подпалил кто — то из ваших испанских рабов. — Слова эти вырвались у него невольно, и тут же он вспомнил, что был удивлен: — Кто вы? — властно спросил он.
Она переступила порог зала.
— Меня зовут Исобель. Говорят, вы меня разыскивали.
— Разыскивал? Вас?
— Да. Глупые юнцы дали мне прозвище Санта Роха, сказала она.
— Вы… вы — Красная Святая?
В его мозгу давно уже жил образ — образ юной девушки с ангельски — голубыми глазами, которые опускаются даже под пристальным взглядом мыши. Но эти глаза не опустились. Под своей черной бархатистостью они, казалось, смеялись над ним, не ставили его ни во что. Черты ее были резкими, как у кречета. Да, она, бесспорно, была красавицей, но красота ее была жестокой и страшной красотой молнии. И кожа у нее оказалась снежно — белой, без малейшего розового оттенка.
— Вы — Красная Святая?
Он не был готов к такой перемене представлений. Его потрясло низвержение предвкушаемого идеала. Однако, шепнуло его сознание, более тысячи двухсот человек пробились сквозь заросли и сокрушительной волной хлынули в город; сотни людей мучительно умирали от смертельных ран, сотни были искалечены, Золотая Чаша лежит в развалинах — и все ради того, чтобы Санта Роха принадлежала Генри Моргану. Все эти приготовления доказывали, что он ее любит. Он не явился бы сюда, если бы не любил ее. Как ни оглушила его ее внешность, некуда было деваться от логического вывода, что он ее любит. Быть могло только так. Он всегда помнил о слове «Святая» в ее прозвище, и теперь ему стало ясно, что породило этот эпитет. Но в нем шевельнулось странное чувство, чуждое логике. Оно подкралось к нему из давно забытого времени — эта женщина влекла его и отталкивала, он чувствовал, что в ее власти — заставить его мучиться. Морган закрыл глаза, и во тьме его мозга возникла тоненькая девочка с золотыми волосами.
— Вы похожи на Элизабет, — произнес он монотонным голосом спящего.
— Вы с ней похожи, хотя между вами нет сходства. Быть может, вы подчинили себе силу, которая в ней лишь пробуждалась. Мне кажется, я люблю вас, но не знаю, так ли это. Я не уверен.
Он открыл полусомкнутые веки и увидел перед собой живую женщину, не призрачную Элизабет. И она смотрела на него с любопытством, а может быть, даже, подумалось ему, с дружеской нежностью. Странно, что она сама пришла к нему, хотя никто ее к этому не принуждал. Наверное, ее воображение покорено. И он покопался в памяти, выбирая одну из речей, которые сочинял в походе через перешеек.
— Ты должна стать моей женой, Элизабет… Исобель. Мне кажется, я люблю тебя, Исобель. Ты должна уехать со мной, жить со мной, быть моей женой, оберегаемой моим именем и моей рукой.
— Но я уже состою в браке, — перебила она. — И весьма удачном браке.
Но даже такое возражение он предвидел.
По ночам во время похода он обдумывал эту кампанию с той же тщательностью, как любое предстоящее сражение.
— Но когда встречаются двое и вспыхивают белым огнем, по какому праву должны они разлучаться на угрюмую вечность? Потерять друг друга в унылой бесконечности, унося черные угли огня, который не догорел сам собой? Какая сила во вселенной может воспретить нам сгореть в этом пламени? Небеса даровали нам бессмертное масло, мы протягиваем друг к другу наши факелы. О, Исобель, дерзни отрицать это, спрячься от истины, если хочешь. Но под моими руками ты запоешь, как старинная скрипка. Мне кажется, ты страшишься. Тебя грызет тайная боязнь перед миром, назойливым миром, злобным миром. Но не страшись, ибо, говорю тебе, мир этот — слепой, безмозглый червяк, которому ведомы лишь три страсти: зависть, любопытство и ненависть. И победить его не составит труда, лишь бы ты превратила свое сердце в свою собственную вселенную. Червь, лишенный сердца, не способен разгадать механизмы чужого сердца. И он лишается всякой силы под звездами нового мироздания. Почему я говорю тебе все это, Исобель, и знаю, что ты должна понять мои слова? Да, ты должна их понять. Быть может, меня убедила темная сладостная музыка твоих глаз. Может быть, я способен читать биение сердца на твоих губах. Твое бьющееся сердце — это маленький барабан, призывающий меня на битву с твоими страхами. Твои губы точно двойной лепесток алого гибискуса. И если ты мне кажешься прекрасной, неужто меня ввергнет в страх скучная житейская подробность? Ведь тебе я могу поведать мысль, которая касается тебя лишь чуть меньше, чем меня самого! Так не разминемся в вечности, унося черные угли огня, который не догорел сам собой.
Когда он заговорил, она слушала его с большим вниманием, затем легкая тень боли набежала на ее лицо, но когда он закончил, в глазах у нее были веселые искры, а под черным бархатом пряталась злая насмешка. Исобель негромко засмеялась.
— Вы забыли только одно, сударь, — сказала она. Я ведь не горю. И не знаю, выпадет ли мне гореть когда нибудь еще. И факела вы мне не протягиваете. А ведь я надеялась… И пришла нынче в этой надежде. Но ваши слова я слышала так часто! Так часто и в Париже, и в Кордове. Я устала от этих никогда не меняющихся слов. Или влюбленные перед решительным объяснением все заглядывают в один какой — то учебник? Испанцы говорят то же самое, но жестикулируют с большей отточенностью, а потому и более убедительно. Вам еще многому надо поучиться.
Она умолкла. Генри уставился в пол. Изумление заволокло его мозг туманом тупости.
— Я взял ради вас Панаму! — сказал он жалобно.
— А! Вчера мне пригрезилось, что это так и было, но нынче… Мне очень жаль… — Говорила она тихо и грустно. — Когда я услышала про вас и ваши хвастливые деяния на морском просторе, вы почему — то представились мне единственным реалистом в мире колебаний и неопределенностей. Мне грезилось, что в один прекрасный день вы ворветесь ко мне, вооруженный безмолвной всевластной похотью, и по — звериному наброситесь на мое тело. Я изнывала по бессловесному, безрассудному зверю. Нескончаемые мысли о нем служили мне поддержкой, когда мой муж гордо выставлял меня напоказ. Он меня не любил, но ему льстила уверенность, что я его люблю. Это придавало ему важности и обаяния в собственном мнении. Он возил меня по улицам, и его глаза кричали: «Посмотрите, на ком я женат! Заурядный мужчина никогда бы не женился на подобной женщине, но я — то ведь незауряден!» Он боялся меня — мелкий человечишко боялся меня. Он имел обыкновение говорить: «С вашего разрешения, моя дорогая, я осуществлю прерогативу законного супруга». Ах, как я его презираю! Я томилась по силе — слепой нерассуждающей силе, по любви не к моей душе, не к каким — то воображаемым красотам моего ума, но к белому фетишу моего тела. Нежность мне не нужна. Я сама нежна. Мой муж натирал ладони душистыми мазями, прежде чем прикоснуться ко мне, а его пальцы похожи на жирных влажных слизняков. Мне нужны сокрушающие объятия, восхитительная мука…
Она внимательно всмотрелась в его лицо, словно еще раз пытаясь найти то, что было безвозвратно утрачено.
— Когда — то я рисовала вас себе так ярко! Вы стали бесстыдно — дерзким порождением ночной темноты. И вот… вы оказались болтуном, произносящим сладкие, тщательно взвешенные слова, да еще весьма неуклюже. И вы совсем не реалист, а всего лишь высокопарный путаник. Вы хотите жениться на мне, оберегать меня. Все мужчины, за одним исключением, хотели меня оберегать. В любом отношении я способна оберегать себя куда лучше, чем могли бы вы. Еще на заре моих воспоминаний меня тошнило от сладких фраз. Меня одевали в уподобления и кормили восхвалениями. Те мужчины, как и вы, не говорили, чего они хотели. Как и вы, они считали необходимым оправдать свою страсть в собственных глазах. Они, как и вы, чувствовали необходимость внушить не только мне, но и себе, будто они меня любят.
Генри Морган повесил голову, точно от стыда. Но теперь он шагнул к ней.
— Тогда я заставлю тебя силой! — вскричал он.