Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Философия науки и техники - Михаил Александрович Розов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, крутильные весы не нужно было специально ни изобретать, ни строить. Кулону требовалось только понять, что решая одну задачу, он, сам того не желая, решил и вторую. Определяя, как угол закручивания нити зависит от действующей силы, он получил тем самым и метод измерения сил. Но тут мы как раз и подходим к самому интересному. До сих пор Кулон работал, как мы уже отмечали, в традиции теории упругости и сопротивления материалов. Однако переосмыслить свою экспериментальную установку и осознать её как весы, он может только благодаря другой традиции, традиции измерения. Эта последняя определяет совершенно новую точку зрения на происходящее, она только и ждёт, чтобы подхватить побочный результат предыдущей работы.

Но переосмыслив свою экспериментальную установку как весы, Кулон точно вступает на широкую столбовую дорогу, на которой можно встретить людей с очень разными приборами и разными задачами. Среди того, что их объединяет, нам важно следующее: методы измерения в широких пределах безразличны к конкретному содержанию тех дисциплин, где они применяются. Не удивительно поэтому, что традиция измерения сразу же уводит Кулона за пределы его первоначальной сравнительно узкой области.

«Кулон, по-видимому, интересовался не столько электричеством, сколько приборами, – пишет Г. Липсон. – Он придумал чрезвычайно чувствительный прибор для измерения силы и искал возможности его применения». Как мы уже видели, Кулону ничего не надо было «придумывать», но в остальном с Липсоном можно согласиться. Получив в свои руки метод измерения малых сил, Кулон сразу становится как бы «космополитом» и начинает путешествовать из одной сферы экспериментального исследования в другую. Правда, и теперь он не сразу приступает к проблемам теории электричества, но начинает с исследования трения между жидкостями и твёрдыми телами. Это ещё раз подчёркивает, что измерение силы взаимодействия между зарядами никогда не было его исходной задачей – ни при изучении кручения нитей, ни при «построении» крутильных весов. Не метод строился здесь под задачу, а наоборот, наличие метода требовало поиска соответствующих задач.

Подведём некоторые итоги. Мы пытались показать, что Кулона вовсе не посещало гениальное озарение. Скорей наоборот, он все время движется как бы по проторённым дорогам. Мы при этом отнюдь не хотели как-то принизить его достижения в области сопротивления материалов и теории упругости. Он прочно вошёл в историю этих дисциплин как талантливый исследователь. Но он здесь продолжатель уже существующих традиций, которые были заложены ещё Галилео Галилеем и Робертом Гуком. Может быть, в развитии учения об электричестве он стоит совершенно обособленно? Оказывается, что и это не так. К формулировкам, близким к закону Кулона, чисто теоретически подходили Эпинус (1759 г.), Пристли (1771 г.), Кавендиш (1773 г.). Иногда этот закон даже называют законом Кулона-Кавендиша. И в то же время очевидно, что Кулон не помещается полностью ни в одной из этих традиций, и это выдвигает его фигуру на совершенно особое место. Закон Кулона не мог быть вскрыт в рамках парадигмы теории упругости, крутильные весы не могли появиться в рамках учения об электричестве. Своеобразие Кулона в том и состоит, что он оказался в точке взаимодействия указанных традиций, соединив их в себе неповторимым образом.

Путь Кулона – это как бы движение по проторённым дорогам, но с пересадками. Раньше эта дорога сопротивления материалов и теории упругости, затем традиция измерения сил. «Пересадка» возможна благодаря появлению особого объекта (в данном случае – это экспериментальная установка при исследовании кручения), который может быть осмыслен и использован в рамках как одной, так и другой традиции работы. Но не так ли и железнодорожная станция, лежащая на пересечении нескольких дорог?

Крайне любопытна дальнейшая судьба закона Кулона. Его открытие, как подчёркивает Я.Г. Дорфман, «не внесло на первых порах никаких новых результатов в развитие учения об электричестве. Плоды этого важного открытия обозначились лишь примерно через 25 лет, когда Пуассон с помощью этого закона решил математическую задачу о распределении заряда на различных проводниках и системах проводников (1811 г.)». Что же произошло? Дело в том, что закон Кулона по своей математической форме совпадает с законом всемирного тяготения Ньютона. Именно на это и обратил внимание Пуассон, после чего в электростатику хлынули математические методы теоретической механики, которые разрабатывались до этого в трудах Эйлера, Лагранжа и Лапласа. Это методы математической теории потенциала. Пуассон в своей работе 1811 г. как раз и осуществляет распространение математического понятия потенциала на электрическое и магнитное поля. «Весь этот быстрый прогресс теории электричества, – пишет Марио Льоцци, – был бы невозможен без предварительного развития идей и аналитических методов теоретической механики».

И здесь, следовательно, мы имеем дело с взаимодействием различных традиций, и Пуассон как бы осуществляет «пересадку» с одного поезда на другой. Пример показывает, что недостаточно просто получить какой-то результат, недостаточно сделать открытие, важно, чтобы сделанное было подхвачено какой-либо достаточно мощной традицией.

Примеров подобного рода можно привести много и без особого труда, что показывает, что мы имеем дело с устойчивой закономерностью. Вот описание первых шагов в развитии радиоастрономии: "Радиоастрономия зародилась в 19311932 гг., когда в процессе экспериментов по исследованию высокочастотных радиопомех в атмосфере (высокочастотных для обычного радиовещания, но низкочастотных с точки зрения радиоастрономии) Янский из лаборатории телефонной компании «Белл» обнаружил, что «Полученные данныеѕ указывают на присутствие трёх отдельных групп шумов: группа 1 – шумы от местных гроз; 2 – шумы от далёких гроз и группа 3 – постоянный свистящий шум неизвестного происхождения». Позднее Янский выяснил, что неизвестные радиоволны приходят от центра Млечного Пути.

Для того, чтобы стать открытием, новый метод должен был проникнуть в астрономию, но астрономы не обратили на работы Янского почти никакого внимания. Успеха добивается его последователь радиоинженер Рибер, который строит около своего дома первый параболический радиотелескоп, изучает астрофизику и вступает в личные контакты с астрономами. Только публикация в 1940 г. первых результатов Рибера послужила толчком к объединению усилий астрономов и радиоинженеров.

С аналогичной ситуацией мы сталкиваемся у истоков воздушной археологии. Один из пионеров этого метода Кроуфорд считает датой его рождения 1922 г. Решающий эпизод состоял в следующем: Кроуфорда попросили посмотреть несколько аэрофотоснимков, сделанных офицерами британских ВВС; военным показалось, что на снимках есть «что-то археологическое». Это «археологическое» было прежде всего древними межевыми валами, исследованием которых Кроуфорд тщетно пытался заниматься ещё в юности. «Я хорошо помню, – пишет он, – как все произошло. Кларк-Холл показал мне свои снимки. Они были покрыты прямоугольными белыми фигурами, которые сразу же напомнили мне то, что я тщетно пытался нанести на карту около десяти лет назад. Здесь, на этих нескольких фотографиях, был ответ на мучивший меня вопрос».

Трудно заподозрить военных в недостаточной традиционности. Очевидно, что они вовсе не собирались заниматься археологией. Археологические данные появляются на аэрофотоснимках столь же неожиданно, как космические источники радиоволн в исследованиях радиоинженера Янского. Традиционен и Кроуфорд, когда узнает на фотоснимках давно знакомые ему в принципе объекты. Все традиционны, и тем не менее происходит революция. Все полностью соответствует уже рассмотренной нами схеме: побочные результаты, полученные в рамках одной традиции, подхватываются другой, которая точно стоит на страже.

Метафорические программы и взаимодействие наук

Нередко новации в развитии науки бывают обусловлены переносом образцов из одной области знания в другую в форме своеобразных метафор.

Поясним это раньше на простом бытовом примере. Представьте себе добросовестного канцелярского служаку, который на каждого посетителя заполняет карточку с указанием фамилии, года и места рождения, национальности, родителей... Его работа стандартна и традиционна, хотя каждый раз он имеет дело с новым человеком и никого не опрашивает дважды. И вот неожиданно его переводят из канцелярии в библиотеку и предлагают составить каталог с описанием имеющихся книг. Предположим, что наш герой абсолютно не знаком с библиотечным делом и не получил никаких инструкций. Может ли он и на новом месте следовать прежним образцам? Может, если перейдёт к их метафорическому истолкованию. Книга – это аналог человека, и она тоже имеет «фамилию», т. е. название, год и место «рождения», т. е. издания, «национальность», т. е. язык, на котором она написана, «родителей», т. е. автора.

Но разве не то же самое происходит тогда, когда по образцу одной научной дисциплины или одной теории строятся науки или теории-близнецы? Вспомним пример с экологией, которая, возникнув как биологическая дисциплина, уже породила немало таких близнецов: экология преступности, экология народонаселения, культурная экология. Разве выражение «экология преступности» не напоминает метафоры типа «дыхание эпохи» или « бег времени»?

Проанализируем ещё один, несколько более сложный пример. В развитии геоморфологии, науки о формах рельефа, огромную роль сыграла теория эрозионных циклов В.М. Дэвиса. Согласно этой теории, все разнообразные формы рельефа образуются под воздействием двух основных факторов – тектонических поднятий суши и обратно направленных процессов эрозии. Не вызывает сомнения тот факт, что Дэвис работал в определённых традициях. В каких именно? На этот вопрос уверенно и однозначно отвечает известный географ и историк географии К. Грегори. «Образцом здесь, – пишет он, – служила концепция Дарвина о развитии коралловых островов, выдвинутая в 1842 г.». Итак, одна теория строится по образцу другой.

И действительно, есть явное сходство между дарвиновской теорией коралловых рифов и концепцией эрозионных циклов Дэвиса. У Дарвина все определяется соотношением двух процессов: медленного опускания морского дна, с одной стороны, и роста кораллов, с другой. У Дэвиса – поднятие суши, с одной стороны, и процесс эрозионного воздействия текучих вод на возвышенный участок, с другой. В обоих случаях два фактора, как бы противоборствуя друг другу, определяют тем самым различные стадии развития объекта. У Дарвина вследствие опускания суши на поверхности океана остаётся только одна коралловая постройка – атолл; у Дэвиса вследствие эрозии – почти плоская равнина – пенеплен. Перед нами один и тот же принцип построения модели, использованный при изучении очень разных явлений. Одна теория – это метафорическое истолкование другой.

Стоит задать вопрос: а как возникла теория образования коралловых островов Дарвина? Обратимся к его собственным воспоминаниям. «Ни один другой мой труд, – пишет Дарвин, – не был начат в таком чисто дедуктивном плане, как этот, ибо вся теория была придумана мною, когда я находился на западном берегу Южной Америки, до того, как я увидел хотя бы один настоящий коралловый риф. Правда, нужно заметить, что в течение двух предшествующих лет я имел возможность непрерывно наблюдать то действие, которое оказывали на берега Южной Америки перемежающееся поднятие суши совместно с процессами денудации и образования осадочных отложений. Это с необходимостью привело меня к длительным размышлениям о результатах процесса опускания [суши], и было уже нетрудно мысленно заместить непрерывное образование осадочных отложений ростом кораллов, направленным вверх».

Обратите внимание, Дарвин при построении своей теории идёт тем же самым путём, каким впоследствии пойдёт Дэвис. Опять две сходные теоретические концепции: опускание суши и накопление осадков в одном случае, и опускание дна океана и рост кораллов в другом. Первая из этих концепций принадлежит не Дарвину. Путешествуя на «Бигле», он в качестве настольной книги возил с собой «Принципы геологии» Лайеля, где даже на обложку было вынесено вошедшее потом во все учебники изображение колонн храма Юпитера-Сераписа со следами поднятий и погружений.

Проблема стационарности социальных эстафет

Предыдущее изложение строилось в рамках резкого противопоставления новаций и традиций. А как возможны сами традиции? Этот вопрос пока не возникал, а между тем он не только правомерен, но приводит к более глубокому пониманию процессов развития познания и науки. В основе любых традиций, как мы уже отмечали, лежит механизм социальных эстафет, т. е. механизм воспроизведения непосредственных образцов поведения и деятельности. В чем суть этого механизма? Нас здесь не будут интересовать вопросы физиологии или психологии подражания, они к делу не относятся. Главное, как мы покажем, – это проблемы социокультурного плана.

С конца прошлого века и до сравнительно недавнего времени считалось, что ребёнок овладевает речью путём подражания. Это представлялось почти очевидным фактом и не вызывало никаких возражений. Однако где-то за последние два десятка лет ситуация резко изменилась, и в литературе по психолингвистике стали звучать все более и более резкие голоса, доказывающие, что подражание, или имитация, ничего не объясняет и что ребёнок вообще не способен подражать. Чем это было вызвано? Считается, что гипотеза имитации не может объяснить таких фактов, как появление в детской речи неологизмов, фразовых структур и грамматических форм, которые ребёнок никогда не мог слышать от взрослых, т. е. явлений, отсутствующих в языке-образце. Многие исследователи считают одной из важных специфических особенностей детской речи её многозначность или, точнее, диффузность. Так, например, ребёнок может назвать одним словом кошку и все меховые предметы, часы и плоские круги, куклу и все, чем можно играть. Нередко это интерпретируют в том смысле, что главное место при овладении речью занимает не имитация, а генерализация.

Рассмотрим эти возражения, ибо они крайне важны для понимания механизма воспроизведения образцов. В свете того, что мы уже говорили об эстафетах и о социальных куматоидах вообще, противопоставление имитации и генерализации лишено смысла. Воспроизведение образцов деятельности, как правило, предполагает смену материала: один и тот же гвоздь не забивается дважды, один и тот же дом дважды не строится. Поэтому воспроизведение образца, или его имитация, всегда представляют собой и генерализацию. Другое дело, что генерализация, осуществляемая ребёнком, не совпадает с тем, что ждут от него взрослые. Ребёнку показывают на кошку и говорят: «это – кошка», желая, чтобы он делал нечто подобное применительно к других кошкам, а он почему-то начинает называть кошкой меховую шапку. Вот тут мы, действительно, сталкиваемся с интересным явлением, заслуживающим анализа.

Казалось бы, все просто: мы указали ребёнку образец наименования, он должен этот образец воспроизводить, т. е. обозначать словом «кошка» только кошек. А если он называет так шапку, то какая же это имитация? Концепция социальных эстафет не выдерживает критики. Но стоит вдуматься в ситуацию и становится ясно, что ребёнок поступает вполне правильно, точнее, единственно возможным способом. Мы требуем от него, чтобы он называл словом «кошка» все предметы, похожие на тот, который был указан. А разве меховая шапка не похожа на кошку? Вообще говоря, на кошку похоже решительно все. В мире вообще нет двух предметов, между которыми нельзя было бы установить сходства. Отсюда следует очень важный вывод: отдельно взятый образец не задаёт никакого чёткого множества возможных реализаций. Но тогда какой же это образец? Да, отдельно взятый «образец» просто не является образцом, ибо его реализация есть нечто неопределённое.

Впервые это понял Людвиг Витгенштейн. Воспользуемся его примером. Допустим, мы хотим задать образец употребления слова «два» и произносим это слово, указывая на группу из двух орехов. В чем должно состоять подражание? "Ведь тот, кому предъявляют эту дефиницию, – пишет Л. Витгенштейн, – вовсе не знает, что именно хотят обозначить словом «два»; он предположит, что ты называешь словом «два» эту группу орехов! Он может это предположить; но, возможно, он этого и не предположит. С таким же успехом он мог бы, услышав, как я даю указательное определение собственному имени, понять его как цветообозначение, как название расы или даже как название некоторой стороны света".

И все же мы постоянно пользуемся такими указательными (остенсивными) определениями и пользуемся вполне успешно. В свете всего сказанного это тоже нуждается в объяснении. Секрет, вероятно, в том, что образцы никогда не демонстрируются изолированно, но всегда в определённом конкретном контексте, куда входит и предметное окружение, и множество других образцов. Если поэтому в присутствии незнакомых людей вы указываете на себя и называете своё имя, то очень много шансов, что вас поймут правильно. Никто, например, не будет воспринимать это как обозначение цвета вашей рубашки или страны света хотя бы потому, что образцы соответствующих обозначений уже есть у присутствующих.

Вот что пишет по этому поводу автор известного курса теоретической лингвистики Джон Лайонз: "Ребёнок, овладевающий английским языком, не может овладеть сначала референцией слова green, а затем, поочерёдно, референцией слова blue или yellow так, чтобы в конкретный момент времени можно было бы сказать, что он знает референцию одного слова, но не знает референции другого... Следует предположить, что на протяжении определённого периода времени ребёнок постепенно узнает позицию слова green относительно слова blue и yellow, а слова yellow относительно слов green и orange и т. д. до тех пор, пока он не узнает позиции каждого цветообозначения относительно его соседа в данной лексической системе и приблизительного прохождения границ той области в континууме данного поля, которая покрывается каждым словом". Итак, отдельное цветообозначение просто не имеет определённой референции, оно приобретает её только в единстве с совокупностью других цветообозначений. Обобщая это, мы получаем ещё один принципиальный тезис: содержание эстафет, их относительная стационарность, сам факт их существования – все это эффект социокультурной целостности или, что то же самое, эффект контекста.

Нетрудно проиллюстрировать решающую роль контекста при понимании не только отдельных слов, но и целых предложений. Допустим, вы произносите фразу: «Сейчас восемь часов утра». Как её воспримет ваш собеседник? В одной ситуации он может вскочить и воскликнуть, что он опаздывает на работу, в другой – зевнуть и сказать, что ещё можно поспать. Но это, можете вы сказать, не сама фраза, а выводы из неё, а фраза имеет один и тот же устойчивый смысл: стрелка часов остановилась на указанном делении циферблата. Это так, если у вас стрелочные часы, а если они цифровые? А не приобретает ли эта фраза несколько иной смысл в ситуации, когда вы слышите сигнал проверки времени? Надо учесть и тот факт, что само наличие современных часов – это тоже элемент контекста. А как аналогичную фразу воспринимали в эпоху песочных или водяных часов?

Было бы в высшей степени неверно воспринимать все сказанное в свете привычных и достаточно тривиальных представлений: да, все зависит от обстоятельств, от окружения, любой предмет меняется под воздействием внешних условий. Нет, дело не в этом. Мы сталкиваемся здесь с принципиально новой ситуацией. Отдельное слово, отдельная фраза просто не существуют вне контекста, контекст их не изменяет, а порождает. Иными словами, мы должны перестать мыслить в рамках идеологии элементаризма, согласно которой целое состоит из частей. Человек живёт и действует в некотором универсуме эстафет, но если мы попытаемся разобрать это множество на отдельные элементы, нас постигнет неудача, ибо элементы при этом теряют свою определённость. Ситуация несколько парадоксальная: целое существует как нечто достаточно определённое во всех своих частях, но эти части при попытке их выделения фактически перестают существовать.

С этой странной, с точки зрения здравого смысла, ситуацией прежде всего столкнулись гуманитарии, потом физики. Где-то в начале двадцатых годов в «Экспериментальной лаборатории» известного кинорежиссёра Л. В. Кулешова был поставлен такой эксперимент. Взяв из старого фильма крупный план актёра Мозжухина (притом весьма невыразительный), Кулешов смонтировал его с кадрами, на которых были изображены тарелка супа, гроб и ребёнок. Когда смонтированные таким образом три сцены были показаны непосвящённым и ничего не подозревающим зрителям, они были поражены, с каким искусством Мозжухин последовательно передаёт чувство голода, глубокой печали и отцовского умиления.

На основании аналогичных экспериментов крупный психолог начала ХХ в. Макс Вертгеймер писал в 1924 г.: «Долгое время казалось само собой разумеющимся, что наука может строиться только следующим образом: если я имею что-то, что должно быть исследовано научно, тогда сначала я должен понять это как составное, как какой-то комплекс, который необходимо расчленить на составляющие элементы, изучить закономерные отношения, существующие между ними, и лишь затем я прихожу к решению проблемы: путём составления имеющихся элементов я восстанавливаю комплекс.» Не трудно видеть, что речь идёт о единстве анализа и синтеза в научном мышлении. И именно от этого традиционного подхода мы, с точки зрения Вертгеймера, должны отказаться. Все дело в том, пишет он, что «существуют связи, при которых то, что происходит в целом, не выводится из элементов, существующих якобы в виде отдельных кусков, связываемых потом вместе, а, напротив, то, что проявляется в отдельной части этого целого, определяется внутренним структурным законом всего этого целого».

А вот как та же идея звучит в современном курсе квантовой механики: «Квантовая механика в принципе отрицает возможность описания мира путём деления его на части с полным описанием каждой отдельной части – именно эту процедуру часто считают неотъемлемой характеристикой научного прогресса».

Но вернёмся к нашей основной теме. Социальные эстафеты – это порождение социокультурной целостности. Они, как уже показано, не существуют сами по себе, но только в определённом контексте. Поэтому смена контекста всегда вызывает и изменение содержания образцов. Но, с другой стороны, такая смена неизбежна, она постоянно имеет место. Строго говоря, каждый акт реализации существующих образцов порождает новые образцы, а следовательно, и смену контекста. В объяснении нуждается не столько постоянное появление нового, сколько удивительная стационарность некоторых эстафет типа эстафет, задающих грамматические структуры языка, или эстафет фольклора.

Надо сказать, что для ХХ в. вообще характерна такая переориентация с поиска причин изменения и развития на анализ устойчивости, стационарности и самоорганизации. В значительной степени это коснулось и философии науки. Приведём высказывание известного специалиста в этой области Ст. Тулмина: «Почти во всей интеллектуальной истории устойчивость и универсальность наших фундаментальных форм мышления считалась надлежащей и естественной; тем феноменом, который нужно или доказать, или оправдать, были интеллектуальные изменения. Наша нынешняя позиция меняет ситуацию. Интеллектуальный поток, а не интеллектуальная неизменность – вот то, чего следует ожидать теперь; любые постоянные, устойчивые или универсальные черты, которые можно обнаружить в действительно существующих моделях мышления, становятся теперь теми „явлениями“, которые требуют объяснения».

В свете изложенного можно построить общую и принципиальную модель развития науки и культуры. Представьте себе, что имеется некоторый исходный набор образцов, в рамках которых осуществляется деятельность. Каждый акт их реализации, как уже отмечалось, есть порождение новых образцов, в чем-то отличных от предыдущих. Эти последние, однако, теперь тоже воспринимаются в новом контексте и приобретают новое содержание. Образно выражаясь, можно сказать, что «генофонд» культуры потенциально бесконечен.

Приведём конкретный пример такого преобразования старых образцов. _В работах Эйнштейна несколько раз встречается аналогия между специальной теорией относительности и термодинамикой. «Общий принцип специальной теории относительности, – пишет он, – содержится в постулате: законы физики инвариантны относительно преобразований Лоренца (дающих переход от одной инерциальной системы к любой другой инерциальной системе). Это и есть ограничительный принцип для законов природы, который можно сравнить с лежащим в основе термодинамики ограничительным принципом несуществования вечного двигателя». Это показывает, что Эйнштейн при понимании характера и места своей теории опирался на образцы классической физики.

А теперь посмотрим, как воспринимается теория относительности в свете квантовой механики. "Положив в основу нового способа описания, – пишет В.А.Фок, – результаты взаимодействия микрообъекта с прибором, мы тем самым вводим важное понятие относительности к средствам наблюдения, обобщающее давно известное понятие относительности к системе отсчёта". Теперь уже теория относительности в свою очередь выступает в функции образца, но теперь уже при понимании и интерпретации физики неклассической. Следует вспомнить здесь, что с этой интерпретацией сам Эйнштейн так и не согласился.

Вот что пишет И. Р. Пригожин по этому поводу: «Сам Эйнштейн полагал, что невозможность передачи информации со скоростью выше скорости света позволила ему сделать утверждение, аналогичное содержащемуся в принципах термодинамики. Однако современники и в ещё большей степени послеэйнштейновское поколение физиков извлекли из успеха относительности совсем другой урок. Для них относительность означала невозможность описания природы извне: физика делается людьми и для людей. Таков, например, урок, который Гейзенберг перенёс на квантовую механику... Если мы вспомним глубокое убеждение Эйнштейна, что „физика – это попытка постичь реальность такой, какая она есть, безотносительно к тому факту, что её наблюдают“, мы уже можем понять и триумф Эйнштейна, и коллизии в интерпретациях, которые за ним последовали».

Приведённый пример не следует воспринимать как движение с пересадками, хотя такие ассоциации здесь и могут возникнуть. Квантовая механика вовсе не строилась по образцу специальной теории относительности. Но уже будучи созданной, она вкладывает в последнюю новое содержание, с которым никогда не соглашался сам Эйнштейн, но которое становится тем не менее достоянием культуры.

Тот факт, что содержание образцов определяется контекстом, порождает трудности исторической реконструкции и соответственно – основные методологические проблемы историко-научного и вообще исторического исследования. Как возможно понимание науки или культуры прошлых эпох, если мы неизбежно воспринимаем их в нашем современном контексте?

Глава 6.

Традиции и феномен знания

Знание – это то, к чему мы все настолько привыкли, что очень редко задаём себе знаменитый фаустовский вопрос: Что значит знать? А между тем, привычка – это вовсе не знание. Скорей даже наоборот, ибо, как отмечал И. С. Тургенев: «Ничего мы не знаем так мало, как именно то, что у нас беспрестанно перед глазами». В значительной степени это относится и к самому знанию. Иными словами, мы очень плохо знаем, что такое знание.

«Третий мир» Карла Поппера

Карл Поппер предложил в 1967 году различать следующие три «мира»: во-первых, мир физических объектов или физических состояний; во-вторых, мир состояний сознания, мыслительных (ментальных) состояний, в-третьих, мир объективного содержания мышления, мир научных идей, проблем, поэтических мыслей и произведений искусства. Этот «третий мир» вполне объективен и осязаем. Это мир книг, библиотек, географических карт, мир произведений живописи. Книга, согласно Попперу, содержит объективное знание независимо от того, прочитает её кто-нибудь или не прочитает. Важно только то, что она потенциально может быть прочитана и понята. Это примерно так же как осиное гнездо является осиным гнездом, даже если оно покинуто, и осы там не живут.

Концепция Поппера подчёркивает своеобразие и загадочность знания как объекта исследования: для того, чтобы найти ему место в цепи явлений, понадобилось выделить особый «третий мир». Настаивая на самостоятельном и независимом существовании этого мира, Поппер предлагает следующий мысленный эксперимент. Представьте себе, что уничтожены все наши машины и орудия труда, а также все субъективные знания и навыки, позволявшие пользоваться ими. Восстановится ли цивилизация? Да, отвечает Поппер, если при этом сохранятся библиотеки и наша способность читать и понимать книги. В противном случае для восстановления цивилизации потребуются тысячи лет.

Нам представляется, что рассуждения Поппера несколько противоречивы. Допустим, что в условиях предложенного эксперимента мы открываем учебник физики и наталкиваемся на так называемое правило буравчика, задающее направление линий напряжённости магнитного поля прямого тока: «если поступательное движение буравчика сопоставить направлению тока, то направление вращения его рукоятки даёт направление магнитных линий напряжённости». Сумеем ли мы понять это правило в рамках попперовского мысленного эксперимента? Будет ли оно нести для нас какую-то информацию? Не забудьте, что Поппер предложил уничтожить и орудия труда, и навыки их использования. Короче, мы не знаем, что такое буравчик, никогда его не видели, и никто нам не демонстрировал, как им пользоваться.

Поппер, конечно, мог бы возразить и сказать, что буравчик описан в курсе механики, что в литературе можно найти указания, как нарезать резьбу и т. д. и т. п. Но значит ли это, что весь наш практический опыт зафиксирован в виде текстов? Эксперимент Поппера фактически это предполагает. Но ведь уже ребёнок, не читая никаких текстов, умеет резать, пилить, завинчивать, связывать, склеивать, зажигать, сворачивать, катить, рубить, перемешивать. И все эти действия, список которых, как ясно каждому, можно продолжать и продолжать, существуют и воспроизводятся в конкретном орудийном контексте, в контексте искусственно созданных вещей, окружающих ребёнка с самых первых его дней. У нас поэтому нет никакой необходимости фиксировать в текстах элементарные трудовые навыки, даже если бы это было возможно. Но это и невозможно, ибо сам язык уже предполагает их наличие. Поэтому, уничтожив все орудия и соответствующие им навыки, мы уничтожили и цивилизацию. Книги нам не помогут.

И все же Поппер, как нам представляется, прав, выделяя мир знания в качестве особого третьего мира. Но этот особый мир – это не мир книг и библиотек, а мир социальных эстафет, включая и эстафеты речевой деятельности, и эстафеты элементарных трудовых операций. Выше мы уже отмечали, что знание – это куматоид. Конечно, современное научное знание не существует без книг, но книги – это только материал, только среда, на которой живут эстафеты понимания и интерпретации текстов, включающие в свою очередь в действие другие эстафеты, уже непосредственно образующие содержание знания.

Книга в чем-то подобна магнитофонной ленте, на которой записана симфония Бетховена. Сама лента – это ещё не музыка. Нам необходимо вдобавок считывающее устройство и устройство, преобразующее электромагнитные колебания в звук. Что же такое знание, если пользоваться приведённой аналогией? Это и не лента, и не музыка сами по себе, это то устройство, которое позволяет перейти от одного к другому. Знание прежде всего – это некоторое особое устройство памяти.

Знание как механизм социальной памяти

Вероятно, в истории человечества был период, когда вся деятельность людей воспроизводилась исключительно на уровне непосредственно данных образцов. Однако было бы абсурдным пытаться представить таким образом современную культуру. Здесь появляется особое устройство памяти, появляется знание. Что же это такое в свете изложенных выше представлений? Не вдаваясь в детали этой проблемы, мы ограничимся построением крайне упрощённой, хотя и принципиальной модели.

Знание, разумеется, не отрицает эстафет и не существует без них. Но эстафетный механизм очень ограничен в своих возможностях, он ограничен, образно выражаясь, нашим индивидуальным полем зрения. Каждый человек может воспроизводить только то, что он непосредственно наблюдал, он владеет только той совокупностью образцов, которая была ему продемонстрирована. Что же делать, если мы попадаем в ситуацию, в которой наши образцы не срабатывают? Как мобилизовать весь социальный опыт? Конечно, нас выручает язык. Владея языком, мы можем спросить совета. При этом приглашённый нами консультант может поступить двояким образом: а) он может просто показать нам, как надо действовать в ситуации, в которую мы попали; б) он может объяснить на словах, как надо действовать, т. е. описать способ действия. Первое более просто, но предполагает, что консультант включён с нами в одну и ту же ситуацию. Совет второго типа можно дать заочно, но для этого требуется, чтобы мы были способны описать ситуацию, которая нас интересует. Кроме того консультант в этом случае должен уметь разложить сложное действие на более простые элементы, доступные тому, кого он консультирует.

Однако и непосредственная речевая коммуникация имеет свои границы. Она предполагает, что необходимые консультанты всегда имеются под рукой. Поскольку это далеко не всегда так, может возникнуть традиция их организации. Один из таких случаев описан у Геродота. «Есть у вавилонян, – пишет он, – ѕ весьма разумный обычай. Страдающих каким-нибудь недугом они выносят на рынок (у них ведь нет врачей). Прохожие дают больному советы [о его болезни] (если кто-нибудь из них или сам страдал подобным недугом, или видел его у другого). Затем прохожие советуют больному и объясняют, как сами они исцелились от подобного недуга или видели исцеление других. Молча проходить мимо больного человека у них запрещено: каждый должен спрашивать, в чем его недуг». Будем называть явления подобного рода информационным рынком. По сути дела, и в наше время имеет место нечто подобное: мы собираем медицинские консилиумы, экспертные комиссии, научные симпозиумы... При всем различии этих явлений их объединяет одна общая особенность: происходит организация не знаний, не опыта самого по себе, а его носителей.

Как же возникает знание и что это такое? Начнём с простой аналогии. Н. И. Зибер, ссылаясь на Коцебу, описывает следующий способ ведения торговли между чукчами и чибуками в Северной Америке: «Чужеземец является, кладёт на берег известные товары и потом удаляется; тогда является чибук, рассматривает вещи, кладёт столько кож рядом, сколько считает нужным дать, и уходит в свою очередь. После этого чужеземец опять приближается и рассматривает предложенное ему; если он удовлетворён этим, он берет шкуры и оставляет вместо них товары, если же нет, то он оставляет все вещи на месте, удаляется вторично и ожидает придачи от покупателя. Так идёт вся торговля, глухо и молчаливо...».

Перед нами не только акт товарообмена, но и акт коммуникации, ибо стороны некоторое время ведут переговоры, задавая молчаливые вопросы и получая соответствующие ответы. Дождёмся конца их диалога и сохраним разложенные товары. То, что мы получили, вполне можно рассматривать как прейскурант, т. е. как знание о ценах товаров. При этом происходит следующее: достигнутое в ходе торговли соглашение мы начинаем рассматривать как образец для дальнейшего воспроизведения. Нечто подобное возможно, однако, не только на товарном, но и на информационном рынке. Здесь тоже одна сторона задаёт вопросы, другая даёт ответ. Возьмём эту ситуацию в качестве образца для воспроизведения и получим знание уже в полном смысле слова. Представим себе, например, что в ситуации, описанной Геродотом, один из участников описывает свою болезнь, а другой – способ лечения. Закрепив этот акт коммуникации в качестве образца путём устного воспроизведения или письменно, мы получим знание типа: болезнь с такими-то симптомами лечится таким-то путём. Первые дошедшие до нас системы знаний как раз и представляют собой списки рецептов такого рода. Это либо медицинские рецепты, записанные на глиняных табличках или папирусах, либо списки математических задач с решениями.

Если принять предложенную модель, то знание выглядит как особая эстафета, в рамках которой закрепляются и транслируются акты коммуникации, акты общения «консультанта» с «пациентом». В самом исходном таком акте элементы будущего знания распределены между разными участниками: один формулирует задачу, другой указывает способ решения. Эстафеты, формирующие знание, закрепляют единство этих элементов, и мы получаем чисто вербальную форму фиксации опыта, защищённую от ситуативности коммуникационных актов.

Строение знания и его содержание

Представим себе наивного новичка в минералогическом музее. Его внимание привлекает кристалл, под которым лежит табличка с надписью: «Мусковит, Родопы». Мы, конечно, предполагаем, что наш герой умеет читать и способен сообразить, что табличка относится именно к данному кристаллу, а не к тому, который расположен справа или на другой витрине. В принципе это не очевидно, и свидетельствует, что герой работает в некоторой традиции и не первый раз сталкивается с подобного рода табличками. Может быть, к примеру, он бывал в зоопарке и помнит, что там были аналогичные таблички на клетках с животными.

Если это так, то воспринятый текст, куда, кстати, входит в данном случае не только табличка, но и кристалл, включает для нашего героя в действие по крайней мере две социальные эстафеты, потенциальным участником которых он был. Во-первых, вспомнив про зоопарк, он правильно соотносит табличку с кристаллом, во-вторых, понимает, что речь идёт о названии, что минерал называется «мусковит». Образцы использования имён у него, конечно, есть.

Допустим что наш герой не знает, что такое Родопы. Тогда он может предположить, что минерал имеет не одно, а два названия. Однако, увидев на другой витрине надпись «Гранат, форт Врангеля, Аляска», он поймёт, что «Родопы» – это, скорее всего, не название минерала, а указание местонахождения. Это значит, что он начинает осваивать"синтаксис" нашего текста и понимать, что на первом месте расположен объект знания, на втором – имя, на третьем – имя географического места. Термин «Родопы», как мы уже отмечали, не вызывает у него никаких ассоциаций, но термин «Аляска» подключает ещё одну эстафету: Аляску, например, он может найти на географической карте.

Итак, прежде всего наш герой должен правильно прочитать текст, разобравшись в его «синтаксической» структуре. Текст должен быть прочитан примерно так: «Данный минерал называется „мусковит“ и найден в Родопах». Мы не предполагаем, что герой должен обязательно произнести приведённую фразу, нам важно только то, что он соотнёс текст с имеющимися у него образцами и выделил в нем функциональные элементы: кристалл – это функционально то же самое, что бегемот в зоопарке; «мусковит» – это то же самое, что имя «бегемот»; «Родопы» – это то же самое, что «форт Врангеля, Аляска». Будем условно называть эти социальные эстафеты синтаксическими.

Но что нового получил наш герой, правильно прочитав текст, каково содержание представленного ему знания? Здесь возможны несколько вариантов. Рассмотрим их по порядку. 1. Предположим для начала, что герой ничего никогда не слышал о мусковите и о Родопах. В этом случае он получает, только образцы использования имён и ничего больше. Можно сказать, что он правильно ориентируется в строении знания, но не овладел его содержанием. 2. Предположим теперь, что новичок все же кое-что читал о минералах и о мусковите в том числе. В этом случае он получает возможность применить свои знания, впервые соотнеся их с конкретным предметом. Аналогичным образом, если он читал о Родопах, то способен теперь найти на карте место, где имеет смысл искать подобные кристаллы.

О чем говорит приведённый пример? Во-первых, он показывает, что знание – это некоторая эстафетная структура, и все включённые в неё эстафеты можно разбить на две группы: одни (синтаксические эстафеты) образуют как бы устройство ячейки памяти, другие – её содержание. При этом ясно, что содержание одной и той же ячейки может быть различным. В нашем примере все зависело от предшествующего опыта героя, но можно рассматривать не индивидуальный, а социальный опыт в его историческом развитии. Хорошо, в частности, видно, что, чем богаче опыт, тем богаче и содержание знания. Во-вторых, пример показывает, что содержание знания состоит в соотнесении предшествующего опыта с новым объектом или ситуацией. Знание «перебрасывает» опыт в новую ситуацию, в рамках которой он ещё не использовался. Поскольку опыт в простейшем случае – это эстафеты, то знания, как мы уже отмечали, – это своеобразные «волноводы».

Согласно сказанному, в самом содержании знания можно также вычленить два элемента: во-первых, это указание средствами языка или с помощью образцов, как в приведённом примере, тех объектов или ситуаций, куда переносится предшествующий опыт, во-вторых, сам этот опыт. Указанные таким образом объекты или ситуации – это референты знания. Переносимый опыт, который существует чаще всего в форме эстафет, мы будем называть репрезентатором. Построение знания, с этой точки зрения, – это поиск репрезентаторов для тех или иных объектов или ситуаций.

Понятие репрезентатора

Что же такое репрезентатор? Попробуем теперь подойти к этой теме как бы с другого конца, отталкиваясь от общего вопроса о природе познания. Что значит познать какое-нибудь явление? Самый общий ответ такой: познание – это сведение неизвестного к известному. Но что в конечном итоге считать известным? Может быть, это то, что мы многократно наблюдали, много раз видели? Но многократно наблюдаемое ещё не есть познанное. Люди тысячи лет наблюдали грозовые явления, однако, первый существенный шаг в их познании совершил только Вениамин Франклин, показав, что молния – это та же самая электрическая искра, которую мы можем получить от лейденской банки. А лейденская банка отличается одним существенным качеством: она есть продукт нашей деятельности. Естественно, возникает мысль, что в качестве того, что известно, фигурирует в познании именно деятельность и её элементы. Познать – значит прямо или косвенно, но как-то соотнести изучаемое явление с человеческой деятельностью, воспроизводимой в конечном итоге в рамках определённых социальных эстафет.

Совсем иным путём мы снова приходим к понятию репрезентатора. Говоря при этом о деятельности, вовсе не обязательно иметь в виду материальное производство и потребление. В качестве репрезентаторов могут выступать способы решения познавательных задач, например, экспериментальные или теоретические методы, включая методы математического моделирования и расчёта. Первые дошедшие до нас системы знаний – это списки решённых математических задач или медицинских рецептов.

Картину можно конкретизировать, если рассмотреть некоторые эксперименты, связанные с развитием детской речи. Возьмите ребёнка около 5 лет и задавайте ему однотипные вопросы относительно хорошо знакомых ему окружающих предметов: Что такое нож? Что такое хлеб? Важно при этом, чтобы ребёнок не слышал предварительно каких-либо определений, даваемых взрослыми, и не мог их копировать. Ответы будут носить примерно такой характер: «Что такое нож?» – «Резать.» – «Что такое хлеб?» – «Его едят.» – «Что такое стул?» – «Сидеть.» Короче говоря, ребёнок чаще всего связывает окружающие предметы прежде всего с действием. Именно действие, характер использования предмета составляет содержание того или иного понятия.

Указанные эксперименты описаны в работе Рыбникова «Язык ребёнка», 1926 года издания. Вот несколько сокращённый перечень ответов детей разного возраста на вопрос «что такое нож?», взятый из этой книги.

5 лет. Резать хлеб.

6 лет. Режут хлеб им. Из железа не весь.

7 лет. Резать хлеб, ветчину, мясо. Он из железа.

8 лет. Им все режут. Из железа, у него приделана ручка деревянная.

9 лет. Нож из железа и стали, с насаженной стальной и деревянной ручкой.

Обратите внимание, первоначально доминируют характеристики такого типа: «нож – это то, чем режут»; но постепенно появляются и развиваются определения, казалось бы, совсем иного характера: «нож сделан из железа и насажен на рукоятку». Можно ли первые принципиально и категорически противопоставить вторым? В рамках нашего обсуждения, вероятно, нет. В одном случае указывается, как нож используется, как он функционирует в качестве средства человеческой практической деятельности, в другом – как он создаётся, производится, т. е. как он может быть получен в качестве продукта. Иными словами, в обоих случаях речь идёт об указании операций, способов действия с предметами, об указании его места в человеческой производственной практике.

Но тут перед нами возникает принципиальный вопрос: действительно ли все содержание наших понятий может быть сведено к указанию практических операций, практических действий с предметами? Представьте себе, что вы знаете, как пользоваться ножом, знаете, например, что им можно резать хлеб. Но вот перед вами хлеб и ещё несколько предметов, вам известно, что среди предметов есть нож, казалось бы, чего проще, но Каким образом вы найдёте нож, как вы его узнаете среди других предметов? Указание типа «это то, чем режут» в данном случае не помогает, ибо пока никто ничего не режет. Не помогает и знание способов изготовления ножа. Заострённая полоса металла, насаженная на рукоятку, – это и пила, и стамеска, и коса, и многое другое. Оказывается, что нам мало указания, тех операций, которые возможны с предметом. Нам надо уметь ещё до подключения практических действий непосредственно распознать предмет. А для этого мы должны иметь какой-то его образец, нам должны его продемонстрировать. Иными словами, речь идёт уже о репрезентаторах какого-то другого типа.

Все это можно проиллюстрировать не только на примерах детской речи, но и на истории развития науки. Особенно интересна в этом плане история русского почвоведения. Основной объект изучения, т. е. почва, понимается здесь первоначально чисто функционально, а именно – как то, что пашут, как пахотный слой. Разумеется, любой крестьянин умеет как-то выделять почву и по внешнему виду. Ведь он не пашет чистый песок. Но для науки нужны чётко заданные морфологические характеристики, а они первоначально отсутствуют. Это продолжается вплоть до конца XIX века. Функциональный подход приводит к большому количеству трудностей. Так, например, агроном и лесовод выделяют в качестве почвы разные объекты, хотя, казалось бы, руководствуются одним определением. «Пахотный слой» у них разный, ибо корни интересующих их растений распространяются на разную глубину. Только В. В. Докучаев, которого как раз и считают основателем научного почвоведения, находит выход из затруднения. Каким образом? Он определяет почву морфологически, введя представление о почвенном горизонте и дав его описание. Эта характеристика совершенно не зависит от того, какие мы осуществляем практические мероприятия. Просто делается разрез на определённую глубину и описывается характер слоев, их цвет, структура, химический состав. Такие почвенные срезы хранятся сейчас в музеях в качестве образцов.

Будем говорить в дальнейшем о репрезентаторах функциональных и морфологических. Как их противопоставить друг другу? На материале приведённых примеров может возникнуть мысль, что первые – это образцы действий с предметами, а вторые – образцы самих предметов. Действительно, наука не может существовать без музеев, без эталонов, без постоянной демонстрации образцов минералов, горных пород, биологических видов. Уничтожить все это – значит уничтожить и знание. Но, строго говоря, при таком определении между двумя выделенными типами репрезентаторов трудно провести достаточно чёткую границу. Во-первых, действия всегда связаны с какими-то предметами и не существуют без них: мы режем ножом, рубим топором и т. д. Во-вторых, демонстрация предмета самого по себе, т. е. вне деятельности, ничего не даёт, ибо не позволяет выделить существенные признаки. Просто показав человеку гирю, мы не добьёмся понимания того, что речь идёт об эталоне веса. В-третьих, наконец, сами действия тоже имеют некоторую морфологию и не только реализуются, но и распознаются в соответствии с имеющимися образцами. Будем поэтому считать, что в качестве репрезентаторов всегда выступают целостные акты деятельности. Но в множестве этих актов можно выделить достаточно специфические акты распознавания и именно с ними связать морфологическую репрезентацию. Она предполагает, что предмет или операция заданы в составе специализированной деятельности сравнения с другими как-то обозначенными и постоянно воспроизводимыми предметами или операциями. Только в рамках этой деятельности последние однозначно выделяются в специфической роли эталонов или образцов.

Описания и предписания

Традиционно принято различать и противопоставлять друг другу знания-описания и знания-предписания. Первые фиксируют какие-то признаки изучаемых явлений, якобы, безотносительно к деятельности; вторые, напротив, задают конкретную рецептуру действия. Попробуем показать, что между одними и другими нет непроходимой границы.

Начнём с конкретного примера, который, как может показаться, ярко иллюстрирует операциональный характер знания. Откроем книгу «Синтезы фторорганических соединений». Перелистывая эту работу, мы почти на каждой странице находим описания синтеза, имеющие вид конкретных рецептов. Вот в качестве иллюстрации небольшой отрывок текста, представляющий собой описание синтеза пентафторбензилового спирта: «В круглодонную двугорлую колбу ёмкостью 0,5 л, снабжённую трубками для ввода азота и вывода паров формальдегида и азота, помещают 8090 г сухого -полиоксиметилена и нагревают на бане из сплава Вуда при 180190 C с одновременным пропусканием тока сухого азота». Продолжать нет смысла, ибо уже ясно с текстом какого типа мы здесь имеем дело.

Но предписание перед нами или описание? Если вглядеться внимательно, то приведённый отрывок – это вовсе не предписание, а скорее, описание. Действительно, утверждается, что для получения определённого вещества делают то-то и то-то, скажем, помещают в колбу такие-то вещества. Обратите внимание: не «делайте», а «делают» , не «надо поместить», а «помещают». Перед нами описание того, что делают химики. Почему же почти каждый чаще всего воспринимает этот отрывок как предписание? Ответ даёт концепция социальных эстафет. Все дело в том, что речь идёт об описании деятельности, а описание деятельности воспринимается как образец для воспроизведения, т. е. как предписание. Иными словами, будучи описанием по своей грамматической форме, текст функционирует как предписание.

Но только ли в грамматической форме здесь дело? Нет ли и более глубоких различий? Несомненно, есть. Рассматривая приведённый отрывок как описание деятельности, мы как бы выдвигаем на первое место морфологическую репрезентацию, мы воспринимаем текст как результат распознавания тех предметов, с которыми оперируют химики, тех действий, которые они осуществляют. Но если описанный акт деятельности становится образцом для воспроизведения, то на первое место выдвигается уже функциональная репрезентация. Но и то и другое фактически одновременно присутствуют в приведённом тексте, все зависит от нашей точки зрения, от контекста понимания.

Уже на примере детей мы видели, что описания вещей представляют собой завуалированные описания деятельности. Так, например, описание того, как устроен нож, – это фактически описание способа его производства. Нечто подобное мы встречаем и в науке. Вот как описывает Д. И. Менделеев приборную установку Лавуазье для анализа воды: «Прибор, устроенный ими, состоял из стеклянной реторты с водою, конечно, очищенною; вес её был предварительно определён. Горло реторты вставлено в фарфоровую трубку, помещённую внутри печи и накалённую до-красна посредством углей. Внутри этой трубки были положены железные стружки, которые, при накаливании, разлагают водяные пары. Конец трубки соединён с змеевиком, предназначенным для сгущения части воды, проходящей без разложения чрез трубку. Эта сгустившаяся вода стекала в особую стклянку. Образовавшийся чрез разложение газ собирался в водяной ванне под колокол». Не трудно видеть, что все это очень напоминает описание ножа как полоски металла, которая насажена на рукоятку. Менделеев детально показывает, как сделана установка или, что то же самое, как её можно сделать. Описание и предписание и здесь легко преобразуются друг в друга.

Сказанное позволяет обобщить в конечном итоге идею операциональности знания и на описания природных объектов. Дело в том, что мы начинаем и природу описывать по образцам описания деятельности, рассматривая природные объекты в качестве субъектов действий. Приведём в качестве примера описание реки Меза, взятое из работ крупнейшего геоморфолога В. М. Дэвиса: «Узкий бассейн Меза расположен между широко раскинувшимися притоками Сены на западе и Мозелем на востоке. Стройный ствол русла Меза, с обеих сторон почти совсем лишённый притоков, похож на один из тех высоких, коротко остриженных тополей, которые путешественник часто встречает вдоль магистральных дорог Франции, – и это сравнение вполне законно, так как есть серьёзные основания думать, что у Меза действительно некоторые притоки были отсечены и присоединены к бассейнам его более мощных соседей. Бассейн Меза подобен остаткам владений маленького принца, расположенных между двумя могущественными королевствами, покушающимися на его права. Правильность такого сравнения станет очевидной, когда мы рассмотрим все особенности трёх названных рек». Нужно ли специально доказывать, что репрезентация и здесь носит операциональный характер? Речь идёт об описании «деятельности» трёх рек, две из которых «отобрали» притоки у третьей. Все строится по схеме: было сделано то-то и получено то-то. И это описание легко преобразовать в рецепт, хотя и трудно реализуемый, если его адресовать человеку.

Репрезентация в художественном мышлении

В дневниках М.М. Пришвина есть очень интересное рассуждение, сближающее научное и художественное мышление. Приведём это рассуждение целиком, ибо оно вполне того заслуживает.

"Fodis. Этот инструмент для измерения расстояния от предмета не сходя с места и без метра устроен так, что смотришь в щёлку на предмет и видишь два изображения его, повёртываешь колесцо таким образом, чтобы эти два изображения слились в одно, и когда они сливаются – конечно! смотришь на деление, и чёрточка на движущемся круге указывает число метров от себя до предмета.

Я работаю в литературе совершенно так же, как Fodis: у меня два круга, один видимый и другой в себе самом, но, видя все вокруг себя, я ничего не нахожу ценного для изображения словом, и точно так же, бродя постоянно где-то в себе, я тоже ничего не могу извлечь оттуда и сказать с уверенностью, что раньше меня никто не говорил об этом, притом ещё и много значительней. Но случается, когда я брожу где-то в себе, происходит встреча этого моего личного круга или пятна с видимым кругом, часто совершенно ничтожным предметом. И вот, когда эти два круга сходятся в один, то видимый предмет как бы вспыхивает внутри «душой» и волшебно просвечивает. Весь этот сложный процесс можно выразить простыми словами: я обратил на предмет жизни родственное внимание".

То, о чем говорит Пришвин, – это тоже своеобразное явление репрезентации. Суть репрезентации вообще как раз и состоит в том, что мы в одном усматриваем другое. Наука в явлениях усматривает деятельность, она технологична по своей природе. Пришвин в явлениях видит себя, свои переживания. Он далеко не одинок в своём понимании творчества. Вот что пишет Марк Твен в небольшой заметке «Как писать автобиографию»: «И ещё: пусть этот рассказ будет одновременно дневником и автобиографией. Тогда ты сумеешь столкнуть животрепещущую современность с воспоминаниями о чем-то, что было сходно с нею, но случилось в далёком прошлом; в этих контрастах скрыто неповторимое очарование. Не нужно никакого таланта, чтобы придать интерес рассказу, который будет одновременно дневником и автобиографией». И здесь та же идея: в одном увидеть другое, свести прошлое к настоящему или настоящее к прошлому.

Глава 7.

Наука как система с рефлексией

Понятие рефлексирующей системы

Что такое научная рефлексия?

Термин «рефлексия» в той или иной степени знаком каждому. Под рефлексией понимают самопознание, способность человека осознавать самого себя, свою деятельность, своё поведение. Применение этого термина к науке может вызвать некоторое недоумение и поэтому нуждается в разъяснении. Действительно, разве наука познает себя, разве в этом её задача? Очевидно, что по крайней мере естествознание нацелено не на изучение науки, а на изучение природных явлений. Но, строго говоря, самих себя не изучают и гуманитарные дисциплины. Науковедение, например, строит знания не о себе, а о физике, химии, биологии... Короче, наука познает внешние по отношению к ней явления, но никак не себя самое.

Все это так, и тем не менее наука не существует без описания экспериментов и методов исследования, без формулировки своих задач, без обсуждения предмета отдельных дисциплин... Более того, при ближайшем рассмотрении довольно легко придти к выводу, что фактически почти все в науке сводится к рефлексии. Кое-что, разумеется, надо отбросить с самого начала. Рассмотрим это более подробно. Стоит хотя бы бегло просмотреть с десяток учебных курсов или монографий из разных областей знания, и мы найдём уйму сведений и об истории этих областей, и о закономерностях их развития. Выше уже приводилось немало цитат подобного рода. Нет никаких оснований относить все это к научной рефлексии. Просто любой учёный, будучи химиком или биологом, может в то же время интересоваться и живописью, и историей своей науки, и теорией познания. Живописью или историей в данном случае интересуется физик, а не физика, учёный, а не наука.

Но, даже отбросив все эти привходящие компоненты научных текстов и сосредоточив своё внимание на науке как таковой, мы не избавимся от представления, что наука – это и есть рефлексия. Действительно, можно ли провести резкую границу между описанием объекта и описанием деятельности с объектом, между знанием о мире и знанием возможностей и границ человеческой деятельности? Здесь уместно напомнить то, что уже обсуждалось в главе о знании – тезис об операциональной природе репрезентаторов. Вернёмся к химии, где мы уже встречали тексты такого вида: вещество Х чаще всего получают путём. Далее следует описание того, как именно получают Х. Следует ли рассматривать этот отрывок как описание деятельности химика, т. е. как продукт его рефлексии, или перед нами характеристика вещества Х? Очевидно, что имеет место и первое, и второе одновременно и, более того, едва ли можно названные аспекты полностью отделить и противопоставить друг другу. Любые знания о мире связаны в конечном итоге с человеческой практикой, с человеческой деятельностью, без этой связи они, вероятно, просто не существуют. Но что же в таком случае в науке не является рефлексией?

Очевидно, что для ответа на этот вопрос надо придать термину «рефлексия» более узкое и специфическое звучание. Будем исходить из уже предложенной нами модели науки. Известный специалист по термодинамике М. Трайбус пишет: «Смысл науки не только в самом процессе познания, но и в передаче и распространении полученных знаний». Фактически речь идёт об одновременном функционировании исследовательских и коллекторских программ. Именно последние, как нам представляется, и делают рефлексию органичным и необходимым компонентом науки. Учёный, с одной стороны, работает с опорой на непосредственные образцы, являясь участником соответствующих социальных эстафет, но с другой, – он вынужден вербализовать свой опыт, вербализовать те образцы, в которых он работает, т. е. сделать все это достоянием централизованной социальной памяти.

В свете сказанного под рефлексией рационально понимать переход от непосредственных образцов к вербальным описаниям, т. е. процесс вербализации образцов. Представьте себе эстафету, участники которой, не имея возможности постоянно демонстрировать друг другу акты своей деятельности, в рамках которой могут иметь место разного рода «мутации», начинают эти акты описывать. К каким последствиям это приведёт, как для самих участников, так и для внешнего наблюдателя? Во-первых, перед каждым из участников встанет проблема выбора: действовать по образцам или по описаниям? Во-вторых, наряду с непосредственными эстафетами появятся эстафеты частично или полностью вербально опосредованные. В-третьих, возникнет естественный вопрос: насколько адекватны и однозначны получаемые описания и что сулит переход к опосредованным эстафетам? Наконец, в-четвёртых, у наблюдателя, желающего описать происходящее, появляются методологические трудности, связанные с тем, что система сама себя описывает. Сказав все это, мы фактически построили простейшую модель рефлексирующей системы и наметили вопросы, которые надо обсудить.

Рефлексирующие системы – это не только наука. В общем плане это – любые системы, которые способны описывать своё поведение и использовать полученные описания в качестве правил, принципов, алгоритмов и т. п. в ходе дальнейших действий. Важно, что помимо этих описаний, системы имеют и другие, базовые механизмы, определяющие их поведение. К числу таких систем можно отнести материальное производство, систему воспроизводства языка и речи, общество в цело. В каждом из этих случаев рефлексия и её результаты выступают как существенные компоненты функционирования и развития соответствующих систем. Производство предполагает технологическое описание производственных процессов; язык закрепляет свои нормативы в словарях и грамматических справочниках. Вербальные правила никогда полностью не заменяют непосредственных эстафет, но способны коренным образом преобразовывать картину в целом. Мы, например, чаще всего говорим на родном языке, не пользуясь никакими правилами, опираясь только на непосредственные образцы, однако правила, если таковые сформулированы, несомненно, могут оказывать на речевую практику существенное влияние. Что касается науки, то можно смело сказать, что её просто не было бы без рефлексии, без вербализации образцов.

Сократический диалог и рефлексия



Поделиться книгой:

На главную
Назад