— Да, Глория.
— Я сейчас приду.
— Я жду.
И все. Я встретил ее у двери. Никогда прежде я не касался ее, если не считать краткого мгновения, когда ее пальцы тронули мою руку; и все же совершенно уверенно, не представляя себе, что можно поступить иначе, обнял ее и поцеловал. В целом эта история довольно жуткая, и все же мне думается, что такие моменты искупают весь ее ужас.
Потом взял ее за руку и повел в гостиную. Комната колыхалась, словно подводное царство — потому что здесь была Глория. Воздух пах по-иному. Мы сидели рядом, сплетя руки, и разговаривали без слов, взглядами. Я снова поцеловал ее. Я вообще ни о чем ее не спросил.
У нее была самая гладкая в мире кожа. Нежнее птичьего голоса. Как полированный алюминий, только теплая и упругая. Словно глоток ликера между языком и небом.
Мы ставили пластинки — Джанго Райнхарда,[1] «Новых друзей ритма» и «Пассакалью и фугу» Баха. Я показал ей иллюстрации Смита к «Фантазиусу Мальяру»[2] и альбом фотографий Эда Уэстона.[3] В этот раз я видел и слышал в них то, чего никогда не замечал раньше, хотя все эти вещи знал и любил.
Ничто из этого — ни книга, ни пластинки, ни фотографии — не было ей в новинку. У нее были сложившиеся эстетические пристрастия; она любила то, что и я, но как-то по-особому, хотя я мог разделить с ней эти чувства.
Мы говорили о книгах и городах, идеях и людях. В ней было нечто мистическое — на свой лад.
— Я не считаю чепухой древние поверья начет вызова демонов и материализации душ усопших, — сказала она задумчиво. — Но не думаю, что это можно совершать с помощью ведьмина зелья, пентаграмм, лягушачьей кожи, набитой человеческим волосом, которую сжигают на перекрестках дорог майской ночью, разве что эти ритуалы часть чего-то гораздо большего — чистой психической, реальной силы, которая исходит от самого «колдуна».
— Никогда не задумывался над этим, — ответил я, гладя ее по волосам. Волосы не были у нее тонкими и нежными. Как и все, связанное с ней, они были крепкими, послушными ей и сияющими. — Ты занималась чем-нибудь подобным? Ты похожа на колдунью. Я-то, во всяком случае, околдован.
— Ты не околдован, — ответила она серьезно, — с тобой не было никакой магии. В тебе самом есть магия.
— Ты моя дорогая, — сказал я.
— Нет! — воскликнула она, мгновенно возвращаясь от фантазий к действительности. — Я не принадлежу тебе. Я принадлежу себе!
Наверное, я выглядел ошарашенным, потому что она засмеялась и поцеловала мою руку.
— То, что принадлежит тебе, это только часть «нас», — осторожно объяснила она. — Во всем остальном ты принадлежишь себе, а я — себе. Понимаешь?
— Думаю, что да, — медленно ответил я. Я говорил, что хочу, чтобы мы были вместе, потому что мы оба движемся в одном направлении по собственной воле. Но, не знал, что это окажется в такой мере правдой, вот и все.
— Не пытайся изменить этого, Лео. Никогда. Если я действительно стану принадлежать тебе, то перестану быть собой, и тогда у тебя не будет ничего.
— Похоже, для тебя эти расплывчатые вещи вполне реальны.
— Они ничуть не расплывчатые! Все это важно. Если будет иначе, я перестану видеться с тобой. Должна буду перестать видеться с тобой.
Я крепко обнял ее.
— Давай не говорить об этом, — прошептал я, ощущая страх, какого в жизни не испытывал. — Расскажи что-нибудь еще. Рассказывай дальше о пентаграммах и духах.
Глория немного помолчала. Я чувствовал, что ее сердце бьется в такт с моим и что она тоже напугана.
— Я много читала и думала об этом, — сказала она после паузы. — Не знаю, почему. Такие вещи захватывают меня. Знаешь, Лео, мне кажется, о проявлениях зла пишут слишком много. По-моему, добро сильнее зла. Мне кажется, слишком много написано и сказано о привидениях и вурдалаках и существах, которые бродят в ночи, как говорится в старой шотландской молитве. По-моему, им придают слишком большое значение. Они в самом деле удивительны, но тебе когда-нибудь приходило в голову, что удивительные вещи, по самому определению, редки?
— Если жуткие существа с раздвоенными копытами и привидения-плакальщицы действительно встречаются редко, — что же встречается часто?
Глория вытянула руки — прямые, довольно большие руки, умелые, причем прекрасно ухоженные.
— Проявления добра, разумеется. Я верю, что добро гораздо легче вызвать. Я верю, что это происходит постоянно. Злой разум должен быть очень сильным, чтобы воплотиться в чем-то новом, обладающем своей жизнью. Во всех случаях, о которых я читала, необходим необыкновенно мощный ум, чтобы вызвать самого маленького демона. Добро, конечно, материализовать легче, потому что оно гармонирует с добропорядочной жизнью. Порядочных людей больше, чем плохих, которые способны материализовать зло.
— Хорошо, но почему тогда порядочные люди не приносят все время добро из-за этой мистической завесы?
— Приносят! — воскликнула она. — Разумеется, приносят! Мир полон замечательных вещей. Ты думаешь, почему они так хороши? Что придает неотъемлемую прелесть музыке Баха и водопаду Виктории, и цвету твоих волос, и раскатистому смеху негра, и тому, как запах имбирного эля щекочет ноздри?
Я медленно покачал головой.
— Мне кажется, это прекрасно, и мне это не нравится.
— Почему?
Я взглянул на Глорию. На ней был костюм винного цвета с повязанным вокруг шеи шелковым платком цвета ноготков. Он бросал отсвет на теплую смуглую кожу подбородка.
— Ты прекрасна, — сказал я, медленно подбирая слова. — Ты — лучшее, что можно встретить. Если то, что ты говоришь, правда, ты должна быть только тенью, сном, чьей-нибудь замечательной мечтой.
— Ах ты дурак, — сказала Глория с внезапными слезами на глазах, — большой дурак! — Она прижалась ко мне и так укусила за щеку, что я вскрикнул. — Разве это сон?
— Если сон, — ответил я ошеломленно, — рад буду не просыпаться.
Глория пробыла у меня еще час — если, когда мы были вместе, существовала такая вещь, как время. Ушла, оставив мне своей телефон. Она жила в отеле. Я принялся бродить по квартире, разглядывая чуть смятое покрывало на кушетке, где она сидела, трогая чашку, которую она держала в руках, рассматривая блестящую черную поверхность пластинки и удивляясь, как эти бороздки могли раскручивать для нее «Пассакалью». Самым удивительным было то, что я чувствовал, когда поворачивал голову: аромат Глории прилип к моей щеке, и я ощущал его. Я думал о каждом из многих мгновений, проведенных с ней. О каждом в отдельности, и о том, что мы делали. Я также думал о том, чего мы не делали — я знаю, вы удивляетесь — и гордился этим. Потому что, без единого слова, мы согласились, что стоящих вещей нужно ждать и что, когда верность совершенна, никаких испытаний не требуется.
Она пришла снова и на следующий день, и через день. Первый из этих визитов был просто замечательным. По большей части мы пели. Оказалось, я знаю все ее любимые песни. И по счастливому совпадению, моя любимая гитарная тональность си-бемоль — подходила для ее прелестного контральто. Мне не следует так говорить, но я чудесно аккомпанировал ей на гитаре, то следуя за голосом, то уходя в сторону. Мы много смеялись, по большей частью над тем, что составляло нашу тайну — разве бывает любовь без своего собственного языка? — и довольно долго разговаривали о книге под названием «Источник»,[4] которая произвела необыкновенное впечатление как на нее, так и на меня; но это и в самом деле необыкновенная книга.
Вскоре после ее ухода начали твориться странные вещи — настолько странные, что можно было бы назвать их ужасными. Не прошло и часа, как я услышал пугающие звуки скребущихся крохотных коготков в первой комнате. Я обдумывал партию контрабаса для трио, которое аранжировал (почти не видя работы, погруженный в мысли о Глории), но вдруг поднял голову и прислушался. Звуки свидетельствовали о самом паническом бегстве, какое только можно себе представить — казалось, наутек бросилось множество тритонов и саламандр. Я точно помню, что легкое царапанье коготков нисколько не мешало мне, но страх перед этим великим переселением никак нельзя было отнести к приятным ощущениям.
Откуда они бегут? Почему-то этот вопрос казался гораздо более важным, чем другой: кто это?
Медленно я отложил нотные листы и встал. Подошел к стене, потом начал красться вдоль нее к дверному проему, но не из страха, а намереваясь застать врасплох нечто, так напугавшее обладателей маленьких лап, бегущих изо всех сил.
И тут я поймал себя на том, что впервые в жизни улыбался, при том, что волосы у меня стояли дыбом. Потому что в прихожей не было ничего вообще; ничто не блестело в темноте, прежде чем я зажег верхний свет, ничто не появилось после этого. Но маленькие лапки убегали все быстрее — их были, наверное, целые сотни — топоча и царапая коготками в крещендо испуганного бегства. Поэтому у меня и встали дыбом волосы. А улыбнулся я, потому что…
Звуки исходили прямо от моих ног!
Я стоял в дверях, напрягая зрение, чтобы рассмотреть невидимое движение; от порога к самым дальним уголкам прихожей удалялись звуки лапок и маленьких царапающих когтей. Похоже было, что они возникали под подошвами моих ботинок и удалялись с безумной скоростью. Никто из этих существ не бежал позади меня. Казалось, что-то удерживает их от того, чтобы появиться в гостиной. Я сделал осторожный шаг в прихожую: теперь они бежали и сзади, но не дальше дверного проема. Я слышал, как они добегали до него и стремглав неслись к стенам. Вы поняли, почему я улыбался?
Это я так страшно пугал их!
Звуки понемногу стихали. Они не становились слабее, просто удирающих существ становилось все меньше и меньше. Это происходило очень быстро, и через полторы минуты слышны были шажки всего нескольких невидимых существ. Одно из них долго бегало вокруг меня, словно все невидимые дыры в стенах уже были заняты, а оно лихорадочно искало еще одну. Но вот и оно нашло себе норку и исчезло.
Рассмеявшись, я вернулся к работе. Помню, что какое-то время мыслил совершенно ясно. Помню, что записывал глиссандо — гениальный пассаж, который мог бы свести с ума и дверцу собачьей конуры, не говоря уж о слушателях. Помню, что напевал мелодию себе под нос, и был страшно доволен тем, как записал ее.
Затем наступила реакция.
Эти маленькие коготки…
Что со мной произошло?
Я тут же подумал о Глории. Здесь действует какой-то неумолимый закон равновесия, подумал я. Желтому свету всегда сопутствует фиолетовая тень. Взрыву смеха соответствует чей-то плач боли. А блаженству знать Глорию ощущение ужаса, чтобы сравнять счет.
Я облизал губы сухим языком.
Что со мной произошло?
Я снова подумал о Глории, о радугах и звуках, которые она приносила с собой, но прежде всего о реальности, о совершенной нормальности Глории, несмотря на ее замысловатые фантазии.
Мне нельзя сходить с ума. Нельзя! Не сейчас! Тогда я окажусь неподходящим.
Неподходящим! Слово казалось мне пугающим, как средневековый выкрик: «Нечистый!»
— Глория, дорогая, — придется мне сказать, — радость моя, нам нужно покончить со всем этим. Видишь ли, я сошел с рельсов. Что ты, я вполне серьезно. Да, да, в самом деле. Вот-вот появятся люди в белых халатах, подадут задним ходом машину к двери и увезут меня прямиком в заведение для таких вот весельчаков. И мы больше никогда не увидимся. Жаль. Очень жаль. Махни мне только на прощание рукой и ищи себе другого приятеля.
— Глория! — завопил я. Глорией были все эти радуги и чудесные звуки, и аромат на щеке, который я ощущал, поворачивая голову.
— Ох, не знаю. — простонал я. — Не знаю, что и делать. Что это? Что это?
— Сизигий.
— А? — Я вскочил, дико озираясь по сторонам. В двадцати дюймах от кушетки парило морщинистое лицо знакомого общительного призрака с улицы рядом с заведением Мэрфи. — Это ты! Теперь-то ясно, что я спятил… Эй! Что такое «сизигий»?
— То, что с тобой происходит.
— Ну, и что же со мной происходит?
— Сизигий. — Голова обворожительно усмехнулась. Я спрятал лицо в ладонях. Я переживал эмоциональный взрыв — вернее, безэмоциональный, — когда уже ничему не удивляешься.
— Объясни, пожалуйста, — сказал я мрачно. — Скажи, кто ты, и что ты имеешь в виду под этим сиз-зиз и как-то там дальше.
— Я не какой-то там первый встречный, — произнесла голова, — а сизигий — это обстоятельство, сопутствующее партеногенезу и некоторым другим процессам низшего разряда. Я считаю, то, что происходит, и есть сизигий. Если это не так… — Голова исчезла, возникла рука с широкими пальцами и громко ими прищелкнула; затем рука исчезла, снова появилась голова и улыбнулась:
— Ты пропал.
— Не делай так, — жалобно попросил я.
— Не делать как?
— Не появляйся по кускам. Для чего ты так делаешь?
— Ах это. Сохранение энергии. Знаешь, здесь этот закон тоже действует.
— Где «здесь»?
— Не так просто объяснить, пока не поймешь, в чем хитрость. Это место с обратными соотношениями. Я имею в виду, что если там что-то соотносится как три к пяти, то здесь оно соотносится как пять к трем. Силы должны находиться в равновесии.
Я почти понял. Слова казались почти осмысленными. Но только я открыл рот, чтобы задать голове вопрос, как она исчезла.
Я остался сидеть, как сидел. И, кажется, заплакал.
Глория снова появилась на следующий день. Но все пошло не так, как надо. Я совершил две ошибки. Во-первых, ничего не рассказал ей, что непростительно. Если делишься всем, то и плохим тоже. Во-вторых, стал расспрашивать ее, словно мучимый ревностью подросток.
Но чего еще можно было ожидать? Все изменилось. Все стало совсем другим. Когда я открыл дверь, она легко и стремительно прошла мимо, улыбаясь, причем не слишком приветливо, и оставила меня неуклюже стоять с распростертыми объятиями.
Она сбросила пальто и свернулась на кушетке.
— Лео, поставь какую-нибудь музыку.
Я чувствовал себя ужасно и знал, что и выгляжу ужасно. Неужели она не замечает? Неужели ей все равно? Неужели ей безразлично, что я чувствую, через что я прошел?
Я подошел и встал перед ней.
— Глория, — спросил я сурово, — где ты была? Она подняла на меня глаза и вздохнула. Это был счастливый, удовлетворенный вздох, явно навеянный воспоминаниями, вздох, от которого я просто позеленел и ощутил, что на лбу у меня прорезаются рога… Я все стоял, возвышаясь над нею. Она подождала еще немного, затем встала, включила проигрыватель, раскопала среди пластинок «Танец часов»,[5] увеличила громкость и чересчур усилила низкие тона, что совершенно не подходило для такой пластинки. Я прошел через комнату и сделал тише.
— Пожалуйста, Лео, — сказала она обиженным тоном, — мне это нравится.
Я со злобой крутанул ручку назад и уселся, надувшись, поставив локти на колени. Я был вне себя. Все шло не так.
Ясно, что надо сделать, думал я мрачно. Переломить себя, встать и учинить ей нагоняй.
Как я был прав! Но я не сделал этого, не смог! Ведь это была Глория! Даже когда я глядел на нее и видел, как она смотрит на меня с легкой презрительной усмешкой, я не мог. Ну, и было уже поздно. Она наблюдала за мной, сравнивая меня с…
Да, именно так. Она сравнивала меня с кем-то. Этот кто-то отличался от меня, он ни во что не ставил все, что было в ней нежным и тонким, все, что я любил и разделял с ней. А ей, конечно, это нравилось.
Я решил дать Глории возможность сделать первый шаг. Мне казалось, она презирает меня. Так оно и было.
В голове всплыл когда-то услышанный диалог деревенской парочки:
— Ты меня любишь, Алф?
— Ага.
— Тогда поколоти меня легонечко.
Понимаете? Я знал, что надо сделать, но…
Но это была Глория. Я не мог. Пластинка кончилась, вертушка автоматически отключилась. Наверное, Глория ждала, что я переверну пластинку. Но я не сделал этого. Она сказала усталым голосом:
— Хорошо, Лео. В чем дело?
Я сказал себе: начну с самого худшего, что можно предположить. Она будет все отрицать, и мне сразу станет легче. И произнес:
— Ты изменилась. У тебя есть кто-то еще.
Она посмотрела на раму картины и спокойно улыбнулась.
— Да, — сказала она. — Конечно, есть.