Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Американский экспресс - Илья Петрович Штемлер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Николай коротко и хрипло хохотнул.

— Мне лично по душе третий вариант, — произнес он с удовольствием. — Первые два не очень удобны — отсюда сложно выбраться, только что на такси… Нет, лучше всего третий вариант. К тому же я решил все-таки принять вашу книгу об Израиле…

— Кстати, — раздраженно прервал я, — вы в Америке наверняка по израильской визе…

— А вот и нет, — отрезал Николай. — Это долгая история… Я плавал механиком на сухогрузе. А мой дружок работал в отделе кадров порта. Он предупредил меня, что пришла на меня «телега». Кто-то стукнул, что я вожу из загранки недозволенное барахло, а главное, плохие книжки. Все произошло за пару часов до отплытия, заменить меня было некем, и капитан взял ответственность на себя: мол, вернемся из рейса, тогда и разбирайтесь. Но на берег меня не выпускал, находил повод. Когда ты под колпаком, это чувствуется, что-то внутри смещается, тяжелеет, трудно объяснить… Мы стояли на рейде в Роттердаме. Я надел жилет, прихватил документы и прыгнул в воду. А потом началась канитель: дознания, тяжба, политическое убежище… Словом, оказался в Штатах. Женился здесь, развелся. Играл в кабаках на гитаре. Пристроился в синагогу, инженером…

— Что?! — прервал я в изумлении.

— Инженером. Отоплением ведал и текущим ремонтом. Насмотрелся я там на вашего брата, если честно.

— Как же так, в синагогу… — не снимал я подозрений.

— Сказал, что еврей. Из России. Известное дело — из России, значит, не обрезан и языка не знает. Сошло… Но тут жена моя, курва, подножку подставила, донесла, что не еврей я вовсе. Зла была на меня, что пить я стал… Она тоже пригубить любила. Только свое пила, пасхальное, «Манишевич». Сироп, а не вино. От этого «Манишевича» меня воротило… Словом, бросила меня, со своим сошлась. Еврейцы всегда к своим тянутся, всем известно…

Бетонный чулок Голланд-туннеля процеживал сквозь себя автомобильное стадо. В два ряда. С выходом в другом штате. Теперь главное — не прозевать развилку. Дорога, что справа, выведет на Торнпайк, бесконечный хайвей: въедешь и, считай, пропал, придется гнать до ближайшей развилки не одну милю. Нам же надо взять левее, на Кеннеди-бульвар…

— Знаю, знаю. В тех местах жил дружок мой, бывший москвич. Интереснейший был господин. Тоже писатель. О Столыпине книгу сочинил. И кстати, в архивах работал, Солженицыну материал надыбывал. Частенько в Вермонт ездил, отвозил. Жаль, умер. От рака. Курил по-страшному…

— Серебренников, что ли? Саша? — проговорил я. — Так мы с ним на одном этаже обитали, на пятнадцатом.

— Ну?! — удивился Николай. — Так я знаю тот дом…

С той встречи прошло достаточно много времени. И вдруг звонок из какого-то городишка Стокгольма, затерянного на севере штата Нью-Джерси, с приглашением погостить. Вот я и отправился через Кинеллон…

— Человеку, которого не носило в океанских штормах, невозможно представить степень мужества Капитана Великих морей, — проговорил Николай.

— Полагаю, что и в этих местах необходимо мужество.

По обе стороны от пустынного шоссе тянулся приятный для глаз, но совершенно дикий, необжитой пейзаж. Изредка к обочине шоссе подбегали какие-то дорожные знаки, чтобы через мгновение вновь скрыться, точно вспугнутые случайным автомобилем. На мой вопрос, долго ли Николай искал этот Стокгольм, тот ответил, что весьма долго. Правда, есть и другая дорога, более американская, но ему нравится ездить здесь… За время, что мы не виделись, Николай ничуть не изменился. Даже костюм на нем был прежний — мятый, старомодный, какой-то советский…

— К тому же в этом Стокгольме нет черных, — добавил Николай. — При виде черных у меня появляется сыпь.

— Вероятно, и нет евреев, — съязвил я.

— Евреи есть везде, — серьезно ответил Николай. — Мой хозяин — румынский еврей. Видно, человечество без них не может. Как без своей тени. Бороться с этим бесполезно, все равно что ссать против ветра.

Я провел в этом Стокгольме два дня. И за все время не встретил ни одного шведа. Может быть, они свои фамилии изменили на американский лад.

Эдди Уайт — парень из Южного Бронкса

Откинув плед, я выбрался из кресла. С каким наслаждением я бы прихлопнул свистуна его лыжами, что без толку лежат на полке. Вагон катил гладко, без тряски и качаний. «Рельсы уложены бесстыковые», — решил я. — Пригодились знания, почерпнутые мной в бытность проводником. Давно это происходило, в начале восьмидесятых. Верный своему методу, я, приступая к роману «Поезд», устроился на работу проводником пассажирского вагона. И опыт забавно-греховной службы, приобретенный реальным участием в советской еще железнодорожной жизни, я надеялся, будет небесполезным в поездке по Америке…

Я шел вдоль вагонного коридора с улыбкой бывалого американца. Старушка, что собралась к папе, лопотала со своей спутницей. Заметив меня, обе бабушки дружно помахали сжатыми кулачками, похожими на две сырые пельмешки. «Президент Линкольн» буркнул мне: «Как дела?», не отводя глаз от лэптопа, лежавшего на его вздыбленных коленях. Мой ответ его интересовал так же, как меня его вопрос. Свистун, казалось, медитирует, чуть приподняв меленькое личико и прикрыв глаза. Его губы, собранные в куриную гузку, истово трудились. Если бы мой взгляд материализовался, от свистуна осталась бы пыль. Ноль внимания! Свист с неукротимостью пули сшибал рокот колес…

Поверх развернутого газетного листа теплели черные глаза под коротким тусклым козырьком фуражки. Я приблизился. Кондуктор сложил газету и спросил, не требуется ли какая-нибудь помощь. Общительно расположившись на соседнем кресле, я принялся растолковывать кондуктору, что приехал из России, где очень верят в приметы. Если кто-нибудь свистит в помещении, то можно высвистать для себя большие неприятности. Кондуктор понимающе кивнул и сказал, что у американцев тоже есть приметы: если сурок Вилли в Пенсильвании вылезет из норки в полдень второго февраля и тень его спрячется в норку, то предстоит довольно прохладное лето. Я ответил, что с сурком все понятно, а когда в вагоне свистят, то нельзя заснуть. На что кондуктор простодушно выразил уверенность, что к ночи пассажир устанет и свистеть прекратит. К тому же существует Первая поправка Конституции, которая гарантирует гражданам свободу слова. «Да, но не свободу свиста», — слабо возразил я. Кондуктор подумал, отложил газету, поднялся и направился к свистуну. Вскоре над гвардейской спинкой кресла выплыла взлохмаченная голова парня. Порыскав глазами, он увидел меня и, подняв руку в салюте, завопил: «Горбачефф!» — и сел на место.

Воротился кондуктор. Его лицо источало удовольствие от улаженного конфликта. У чернокожего человека довольство проявляется как-то искреннее, по-детски, довольство источают все составляющие лица: нос, губы, щеки, глаза, даже уши. В нашем доме, в Джерси-Сити, проживают разные люди — белые, желтые, черные. Но почему-то с особой теплотой мне вспоминаются черные соседи. В то же время на улице, в общественных местах многие чернокожие весьма агрессивны. Обладая непривычно резкими и громкими голосами, они нередко эпатируют окружающих, вызывая у них раздражение. Говорят, это свойственно чернокожим жителям Нью-Йорка и других северных штатов, на юге они гораздо мягче. Не знаю… вот доберусь до Калифорнии, увижу. Я еще вернусь к расовым взаимоотношениям, как и к национальным. Одно мне ясно — не стоило Всевышнему горячиться и рушить Вавилонскую башню. Его добрый замысел был не так понят земным воинством…

Кондуктора звали Эдди Уайтом. Парень из Южного Бронкса, гордость семьи, в которой из поколения в поколение все служили мукомолами; вероятно этим и можно было объяснить фамилию Уайт, что означало — Белый. Забавно. Представить только курьезность ситуаций, когда его, иссиня-черного человека, окликали: «Эй, Белый!», люди же не знали, что он из мукомолов. На своей кондукторской должности «черно-белый» Эдди получает кучу денег (сколько — это секрет) плюс массу всяких льгот и бенефитов как работник железнодорожного транспорта. Когда он выйдет на пенсию, то все семейство может не огорчаться — на страже интересов стоит профсоюз и Конституция…

Под задранной брючиной Эдди, поверх черного носка, на черной коже ноги необычно светлая наколка замысловатого рисунка. Мое признание в том, что я когда-то тоже имел отношение к железнодорожному братству, вызвало у Эдди чувство цеховой солидарности. Он тронул мое колено мягкой ладонью и сказал, что это очень хорошо, что лучшей работы Бог не придумал, — каких только людей он не повидал за одиннадцать лет службы. Однажды в его поезде ехал Майкл Джордан, правда, в другом вагоне, но Эдди ходил на него смотреть. Как?! Я не знаю Джордана? Лицо Эдди выразило недоумение, грозившее перейти в неприязнь. К счастью, я вспомнил — это великий баскетболист всех времен и народов, из чернокожих. Эдди подобрел… И мистер Буш был его пассажиром, конечно, после своего президентства. Эдди его сразу узнал…

Я тоже постарался не ударить лицом в грязь. Правда, мне не очень везло со знаменитыми людьми. Зато сколько я перевидал за время службы безбилетников, спекулянтов, ревизоров-взяточников, карточных шулеров, вагонных проституток и просто ловкачей. Это привело Эдди в некоторое замешательство. Что значит «безбилетников»? Если пассажир не успел купить билет у кассира на вокзале, то Эдди мог продать ему билет прямо в вагоне, правда, чуть дороже. А ревизоры! Зачем компании держать ревизоров? Кого проверять? Его, Эдди? Будет он рисковать своей работой!

— Извините, сэр, я не совсем беру в толк. Что такое «спекулянты»? Торговцы без лайсенса? Так это забота налоговой полиции, сэр…

Сдается мне, что Эдди обиделся: его солидную профессию, гордость всей семьи из Южного Бронкса, я пытаюсь подвести к какому-то криминалу…

— Красивая у тебя татуировка, Эдди. — Я опустил взгляд к ноге парня.

— О да, — просиял Эдди.

Люди многое могут простить другим, если те замечают предмет их гордости, а американцы относятся к похвальбе искренне, как дети.

— Я рисовал свое тату в Филадельфии. Вы были в Филадельфии, сэр?

— Да, приходилось.

— Это лучший город, который я видел, сэр. Там живет мой брат Майкл. Он коп, сэр. В Южном Бронксе он стал бы мукомолом, как все Уайты, а в Филадельфии он — полицейский… И как вам наша Филадельфия?

Я поднял большой палец и прищелкнул языком. Мне и впрямь нравилась Филадельфия, я не лукавил. Само звучание слова пробуждало нежный и романтичный отклик. Как и слово «Пенсильвания», штат, в котором Филадельфия значилась второй столицей.

Первой столицей, в соответствии со странностями американского административного деления, значился «заштатный» городок Гаррисберг с населением в пятьдесят тысяч жителей.

Давно это было, более трехсот лет тому назад, во времена английского короля Карла II. Легкомыслие и праздность монарха так пропахали казну, что пришлось залезть в кабалу, одолжить денег у собственного адмирала сэра Артура Пенна, Тот хоть и слыл рубаха-парнем, боевым адмиралом, принесшим своему королю остров Ямайку, но по натуре был человеком бережливым, знавшим счет деньгам. В то же время сын адмирала Уильям Пенн, пытливый молодой человек, слыл личностью свободолюбивой, независимой и, по тем временам, считался «диссидентом» — он симпатизировал идеям квакерства. Квакеры задавали обществу задачу, не признавая канонического богослужения и церковных традиций. Они полагали, что человек должен следовать своему «внутреннему озарению». А раз так, то и службу в армии, налоги и прочие гражданские обязанности перед королевской властью квакеры не признавали. Вольнодумство упоительно, сладостно искушение быть не таким, как все. Особенно это настроение захватило студентов Оксфорда, среди которых был и юный Уильям. В конце концов его турнули из университета и пригрозили каталажкой. В знак протеста Уильям Пенн свалил «за бугор», где и закончил образование. Рассудив, что родина забыла его прегрешения, Уильям возвратился в Англию, где его «тепленьким», прямо с пристани, отправили в Тауэр. В темнице, на казенных харчах, Уильям принялся совершенствовать свои знания экономики и еще больше проникся идеей создания справедливого демократического сообщества людей. В то же время он пылко уверял своих дознавателей, что навсегда покончил с баловством. Покаяние Уильяма возымело действие — король велел выпустить баламута из Тауэра и, влекомый порывом добродетели, пожаловал сыну своего доблестного адмирала землю в далекой заморской колонии… в счет денежного долга перед папашей Уильяма.

Как бы то ни было, Уильям отправился в свои владения. Но не один, а с группой единоверцев-квакеров. Королевский надел оказался довольно щедрым — просторная земля, вздыбленная могучей грядой Аппалачей, поросшая густым лесом — сельвой, отныне славила имя владельца: Пенсильвания… К свободным квакерам потянулся разномастный люд, в основном из душной, пронизанной враждой Европы: немцы, шведы, французы, шотландцы организовали свои поселения. Но это уже были другие люди. Точно первые зерна новой, совершенно особой поросли, что в дальнейшем поднялась на этой благословенной земле. Явление, над которым мне и хочется в дальнейшем поразмышлять. Почему именно Пенсильвания явилась очагом американской демократии? Вероятно, тут знаковую роль сыграла и сама личность Уильяма Пенна. Расширяя свои владения, он сумел не нажить врагов в лице воинственных ирокезов, своих южных соседей, и северных, не менее воинственных краснокожих племени делавер. Не в пример белолицым из штатов Мэриленд и Каролина, настроившим против себя аборигенов, сэр Уильям Пенн скупал земли «по-честному», закрепляя покупку соглашением о равноправии индейцев и неукоснительно выполняя все пункты договора.

Этот принцип был основан не только на личной порядочности Уильяма, но еще и на религиозной философии квакеров, краеугольным камнем которой был отказ от ношения оружия. Что, как ни странно, находило понимание у воинственных краснокожих. А закрепляла мир веротерпимость квакеров — они уважали религию аборигенов, проводили мягкую законодательную политику, чего нельзя было сказать о белолицых нуворишах из Мэриленда и Каролины…

В 1682 году Уильям Пенн основал Филадельфию. Столь романтичное название, возможно, навеяно древнегреческими Дельфами. Или памятью о святом мученике Филадельфе, окончившем жизнь на раскаленной металлической решетке… Тем самым Уильям как бы предвосхитил свою хоть и не столь трагическую, но не менее печальную судьбу.

Влекомый сердечным порывом, Уильям возвратился в Англию, где к тому времени произошел переворот, — королевский дом Стюартов низложен сторонниками принца Оранского, радикальными ревнителями устоев церкви. Покровитель квакеров Уильям Пенн им как бельмо на глазу. Уильям вновь попал в кутузку, откуда со временем его вызволил новый король Вильгельм III, человек более либеральных взглядов. Не испытывая судьбу, Уильям возвратился в Пенсильванию, а там… его бывшие соратники порешили всей Ассамблеей, что их лендлорд Уильям Пенн не в меру мягок, — слишком много свобод и по части налогов, и по части законопослушания могут довести штат до разора. Ассамблея своей властью ограничила права Уильяма Пенна и подвела лендлорда к банкротству. Уильям возвратился в Англию и… вновь попал в Тауэр, теперь уже как несостоятельный должник. Там его, бедолагу, и разбил паралич. Впрямь, всякое добро наказуемо! В 1718 году Уильям Пенн умер, оставив миру звенящую страну Пенсильванию и нежную на слух Филадельфию, которой судьба предопределила стать первой столицей будущего могучего государства, городом, в котором были подписаны два самых важных документа американской истории — Декларация независимости и Конституция. Неспроста неофициальное название Пенсильвании — Штат краеугольного камня; воистину Пенсильвания — мать американской демократии.

Поезд втянул себя в черный зев туннеля, где разместился вокзал. Рядом с платформой мерцает табличка «Тридцатая-стрит». Припоминаю, что где-то в районе этих улиц в Филадельфии проживает мой ленинградский приятель, кандидат биологических наук Арнольд Данкевич. Точнее, он в Ленинграде был таковым, а здесь — мистер Арни Дан, эмигрант. Я как-то побывал у него в гостях, в темноватой, как-то нелепо вытянутой квартире, где Арнольд обосновался со своей женой. У жены был странный, спотыкающийся смех, подобный клекоту гальки, когда волны стаскивают ее в море, и немигающий взгляд блестящих зеленоватых глаз наркоманки. Арнольд уехал из России отчасти потому, что хотел вырвать жену из привычной ей обстановки. Еще у Арнольда были дети. Трое — две девочки и мальчик. Старшая дочь не отличалась особой щепетильностью и жила довольно легко, многие это знали. Но Арнольд относился к слабостям дочери с печальным юмором. На вопрос знакомых, выдает ли он свою старшую замуж, Арнольд отвечал: «Выдаем понемногу». Вторая дочь после окончания Геологического института устроилась в зоопарк — присматривать за хищными птицами. Она разносила по клеткам еду, которую с трудом добывало зоопарковское начальство в скудные времена начала девяностых годов. А когда и вовсе прижало с кормами, Ира — так звали девицу — выпустила на волю каких-то экзотических птиц. До суда дело не дошло, родители замяли, но шума было много. Сын Арнольда — глазастый, худющий студент Холодильного института — был нездоров. Возможно, в нем дремала наследственность, и случайная сигарета с наркотой нарушила хрупкую генную цепь его биологии — сыном овладело тихое помешательство. Оставив учебу, он часами мог рассматривать какую-нибудь загогулину на подоконнике. Болезнь углублялась. В России лечиться было сложно…

Мы бродили по аккуратным тенистым улицам Филадельфии. Я вслушивался в знакомый тембр голоса, пытаясь проникнуть в смысл того, что говорил мой стародавний приятель. Увы, проблемы Арнольда меня мало интересовали. У меня другая жизнь, я прибыл сюда из другой планетной системы… Арнольд получает пенсию, жена получала пенсию. Им вполне хватало на безбедное существование и даже на путешествие в Европу. Девочки устроили свою жизнь. Старшая вышла замуж за американца, владельца химчистки. Сын, пройдя курс лечения, вполне здоров, поступил в полицию переводчиком, благо русскоязычный криминал повышает рейтинг в статистике уголовных преступлений, работы хватает.

— Он так хорошо освоил английский? — рассеянно спросил я, поглощенный созерцанием города.

— Он здесь уже девять лет. — В голосе Арнольда скользнула обида, он уловил мое равнодушие к судьбе старого приятеля; ему было невдомек, что я сейчас пребывал во власти чар Филадельфии.

Шаги вязли в деревенской тишине улицы, с обеих сторон выложенной, словно бордюром, изящными коттеджами, обрамленными буйной растительностью. Я нередко встречал подобные пасторальные уголки в современных городах-муравейниках, даже в Нью-Йорке много таких неожиданных заповедников…

В нескольких кварталах отсюда раскинулось внешне ничем не примечательное строение… известное всему миру. Дворец независимости. За двести с лишним лет, минувших с тех горячих денечков, о дворце столько написано, что ничего нового не скажешь. Одно то, что в этом здании была оглашена Декларация независимости и принята Конституция — два краеугольных камня Великой страны, — говорит само за себя. Декларация независимости, составленная Томасом Джефферсоном, провозгласила, что все люди земли, независимо от расы, цвета кожи, вероисповедания, равны между собой и каждый имеет неотъемлемое право на жизнь, свободу и поиски счастья. Это священное право скрепил подписями Конституционный конвент в 1787 году. Однако сама Конституция вступила в силу в 1789 году. Два года понадобилось американскому народу, чтобы убедиться в справедливости законов юного государства. И за двести лет существования страны в Конституцию ввели всего двадцать шесть поправок, точнее, двадцать четыре: так, одной поправкой вводили «сухой закон», а другой — его отменили. За двести лет!..

— Можем пройти с тобой к Франклин-корту, — предложил Арнольд. — К сожалению, дом Франклина не сохранился, но есть красивый сад, музей.

Я пожал плечами: зачем идти, если дом не сохранился?

— К тому же Франклин украшает лишь стодолларовую купюру, — пошутил я. — Не то что президент Кливленд, тот пластается на тысячедолларовой.

— Ты когда-нибудь видел тысячедолларовую?

— Видел, — по-мальчишески взбодрился я. — Хвастанул один. На Брайтоне, в ресторане…

— Стало быть, ты видел в Америке больше меня, — оборвал Арнольд и натянуто улыбнулся. Вздохнул и добавил: — Я жалею, что приехал, не мое это занятие — эмиграция.

— А есть специалисты в этом деле?

— Есть, — кивнул Арнольд. — Они упиваются решением задач, что ежечасно подбрасывает эмигрантская судьба. Переезжают из штата в штат, меняют квартиры, работу, шастают на какие-то курсы, срывают социальные льготы… Я же человек лабораторный, тяжелый, как старый осциллограф. Моя атмосфера — кисловатый запах лабораторий института на Васильевском острове.

— Нетуже твоих лабораторий, — вставил я. — И института нет. На его месте то ли казино, то ли банк. А бывшие твои коллеги промышляют кто чем. Не удивляюсь, когда вижу ночью у мусорного бака какого-нибудь классного специалиста. Ты вовремя рванул сюда, приятель.

— Нелепая страна Россия, — вздохнул Арнольд. — Вся ее история — злая кутерьма. Да и Америка тоже хороша, я тебе скажу.

Арнольд умолк, борясь с искушением вновь вернуться к разговору, с которого и началась наша встреча. Мне не хотелось слушать его унылое сетование. Он говорил о том, что его, классного специалиста, не берут на работу. По возрасту! Опасаются, что придется вскоре оплачивать пенсию. Не понимают, что за годы, пока еще Арнольда держат ноги, он с лихвой покроет все затраты на пенсию. Ведь ему только стукнуло пятьдесят лет… «Я пришел к менеджеру и стал приседать. Прямо в кабинете. Когда распечатал четвертый десяток, менеджер сказал: "Вот и хорошо. Теперь я уверен, что у вас хватит сил покинуть мой кабинет"».

Возобновлять этот разговор не было желания. Встреча тяготила нас обоих. Фразы перемежались все более долгими паузами. А ведь там, в Ленинграде, в другой жизни, общение было легким и вызывало взаимную симпатию. Да, мы разошлись, отделились. Каждого из нас не только не волновали проблемы другого, эти проблемы нас раздражали.

Я был околдован осенней Филадельфией. Четко спланированные прямые улицы, заложенные еще Уильямом Пенном, наверняка явились предтечей планировки многих американских городов, придав стране как бы общее выражение лица. Что особенно подчеркивали небоскребы. Их аскетичные высоченные тела словно завершали фразу улиц частоколом восклицательных знаков.

Мы шли по Третьей улице. На углу Элбоу-стрит Арнольд придержал мой локоть и кивнул в сторону дома, чем-то похожего на коттедж, что после войны строили пленные немцы в Ленинграде. За стеклом витрины красовались обнаженные телеса манекенов, покрытые цветной татуировкой. Световая реклама оповещала о выставке «Искусство татуировки» — несколько специализированных фирм демонстрировали желающим свое профессиональное мастерство, что, признаться, меня озадачило. С детских лет я был убежден, что этим занятием промышляют кустари-одиночки.

Помню ассирийца Джалала, чье убогое хозяйство размещалось в дырявом сарае у Черногородского моста в городе моего детства Баку. Вечерами мы, мальчишки, подкрадывались к ветхим стенам сарая и, затаив дыхание, наблюдали, как под вопли клиентов, которым ассириец вгонял под кожу иглы, проявлялся волшебный рисунок… Уже в другой, взрослой жизни при виде изощренной татуировки я вспоминал соседского пацана Вовчика-Жиртреста, на обширных телесах которого ассириец в полной мере проявил свое мастерство. Но не это будоражило мою память. Сестра Жиртреста была первой, кто пробудил во мне любопытство к таинствам противоположного пола. После недолгих уговоров она охотно демонстрировала онемевшим от собственной храбрости дворовым соплякам свое «таинство», едва поросшее черным руном. Мы пялили глазенапы на этот каракулевый рай с такой силой, что, обрети наш взгляд материальность, в том самом месте оказалось бы сквозное треугольное отверстие. Серп луны покрывал наши лица могильным светом. Ладони становились влажными. Тщедушные тела сковывало вожделение… Но вот ее пальцы отпускали подол платья — занавес падал, представление заканчивалось. Вовчик обходил зрителей, держа в руке пустую консервную банку. Монетки серебристой килькой ныряли на жестяное дно. Ради этого спектакля пацаны голодали весь школьный день, собирая денежку, что выдавалась на завтрак: булку с кусочком желе-повидла или с белесой долькой волглого буйволиного масла… Наивные родители полагали, что аист, приносящий детей, еще продолжает летать над нашими головами, в то время как их благовоспитанные чада, укрывшись от родительских глаз на пустыре за школой, занимались измерением длины своих тощих пиписек. Вовчик-Жиртрест при любом составе соревнующихся занимал последнее место, даже при беглом и ленивом взгляде. И свой позорный недостаток Вовчик пытался перекрыть посещением сарая ассирийца Джалала, а потом и демонстрацией таинств собственной сестры.

Спектакли эти придавали нашей детской щенячьей жизни определенную взрослость, приобщая каким-то образом к романтике войны, что в те далекие годы бушевала вдали от тылового города моего детства. Познание женщины и военная доблесть распаляли мальчишеское воображение. Меня тянуло в кровать, в мою тяжелую самодельную раскладушку, устойчивость которой придавали грубо сколоченные доски. Раскладушка хранилась в коридоре, и, чтобы привести ее в надлежащее состояние, надо было изрядно потрудиться. Грязно-зеленый брезент покрывался душным комковатым матрацем и тяжелой твердой подушкой. Так готовилось ложе моих первых похотливо-романтических грез… Сюжет был прост и сладок. Возвращение с войны, в орденах и славе. Встреча с сестрой Вовчика. Праздничный обед: сельдь с картошкой в мундире, кукурузные лепешки, суп с чечевицей, кисель из алычи — и, наконец, главное, из-за чего и выстраивался весь спектакль: жаркие объятия на пудовом матраце. Так, самостоятельно, без теоретиков психоанализа, учений Фрейда и Павлова, я приходил к понятию первичности сознания. Сила воображения переносила меня в самые сладкие и сокровенные обстоятельства. И даже по нескольку раз за ночь, пока, вконец измочаленный, я не засыпал, обняв тяжелую подушку, истово выполнявшую роль сестры Жиртреста. Иногда кино прерывал голос соседа, окна которого выходили в коридор. «Что ты там скрипишь на своей раскладушке? — ворчал сосед. — Хулиган такой. Все расскажу твоей маме». Но не рассказывал. Боялся. Вообще-то я был тихим и послушным мальчиком. Но, когда находило, становился отчаянным «головорезом», как дружно определяли меня пуганые жильцы дома № 51 по Островской улице города Баку…

Кстати, Филадельфия расположена на одной параллели с городом моего детства. И это незримое единение непостижимым образом рисовалось в моем восприятии обилием солнца, деревьев, уличной тишиной. Бульвар вдоль реки Делавер виделся далеким приморским бульваром, что вобрал в себя часть моего детства. А затруханный сарай штукаря — татуировщика Джалала — загадочно принял облик бывшего дансинга «Возрождение». Просторное помещение клубилось разукрашенными телами, словно под накинутой сетью. Сквозь цветные узоры можно было разглядеть черную, желтую, белую кожу людей разных рас и национальностей. Женщины, мужчины, подростки бродили по залам, разглядывая друг друга, глазея на развешанные вдоль стен образцы работ лучших татуировщиков знаменитых фирм «Аутеник», «Боди графике», «Электрик артс»… Обсуждали тончайшие нюансы ремесла флэш-художников. Особо часто произносили имя Билла Фанка, сына легендарного татуировщика Эдди-филадельфийца. Билл владел всеми жанрами флэш-художников. Как классикой — цветы, птицы, якоря, так и композициями сложнейших сюжетов, очерченных черным, с трехцветной основой и серой отмывкой, что придавало его работам особый объемный эффект. Немалое значение имела и техника исполнения. Рисунок наносится одной электроиглой с растушевкой от черного до светло-серого…

В разрисованной толпе мы с Арнольдом чувствовали себя не совсем уютно. И тут в шумной разноголосице я расслышал раздраженный женский вопль. Дама в строгом темном платье тыкала в грудь какого-то мальчугана: «Что это такое, что это такое?!» — «Твой портрет, мама, — лепетал мальчуган, круглое лицо которого расплывалось в улыбке. — С твоей фотографии!» — «За каким дьяволом это тебе понадобилось, дурак?!» — Дама обескураженно вскинула руки на итальянский манер. «Это мой подарок тебе на день рождения, мама!» — В распахнутой джинсовой куртке на груди мальчугана красовалась наколка размером в блюдце — женское лицо в ореоле роскошного розового орнамента. «А это что такое?!» — «Это облака, мама. Ты точно Мадонна. Неужели тебе не нравится, мама?» — огорчился мальчуган. «Да что же тут может нравиться, кретин? Весь в своего отца!»

Амиши и молокане

Проводник поезда Нью-Йорк — Чикаго, парень из Южного Бронкса, мистер Эдди Уайт смотрел на меня кошачьими зрачками, которые чернели в центре голубоватых, густо опутанных красными прожилками, выпученных глаз. Гордый своей татуировкой на ноге, гордый за своего брата, филадельфийского копа, гордый за свою Филадельфию, гордый за свою Америку.

— Скоро станция Ланкастер. Там подсядут амиши. Они часто садятся в Ланкастере и едут до Чикаго в это время года. А в России есть амиши?

Я покачал головой — нет, в России нет амишей. Но в России и без того хватает разных сект. К примеру — молокане. Но амишей нет… Я не стал распространяться на эту тему — Эдди все равно не возьмет в толк, кто такие молокане, хотя молокане и в Америке есть. А кого в Америке нет?

— Вы знаете, кто такие амиши? — допытывался Эдди.

Я уже знал кое-что об амишах, был в их деревне в штате Нью-Джерси. Мельком, проездом, вечером. Благо, небо было светлое — кое-что рассмотрел. Дело в том, что амиши не очень жалуют достижения цивилизации: электричество, радио, тем более — телевизор, дьявольское изобретение для передачи человеческого изображения. Рассказывали, что у них, у амишей, дома составлены без гвоздей, крепятся всякими деревянными клиньями и шпонками, пуговиц амиши тоже не признают: штаны держатся на петлях и крючках. Даже телеги — основной транспорт амишей — без металлических деталей. Вокруг носятся автомобили, летают самолеты, мерцают экраны компьютеров — амиши крепки в своей вере…

Секта менонитов, во главе с Яковом Амоном, покинула Европу в конце семнадцатого века, когда в Старом Свете возникла тенденция единения церкви с государством, что шло вразрез с учением менонитов. Само же учение основано в начале пятнадцатого века голландским проповедником Мено Симонсом. Словом, рутинная история духовного протеста, подобная истории квакеров, тех же российских молокан да и десятка прочих сект, созданных, большей частью, благодаря честолюбию лидеров…

Городок Ланкастер плоской узбекской тюбетейкой лежал на пенсильванской равнине. Припомнилось имя голливудской кинозвезды Берта Ланкастера — возможно, он из этих мест…

Проем окна законопатило черными круглыми пятнами — мужчины в широких шляпах выстроились вдоль перрона. Позади, в белоснежных чепцах и в строгих, мышиного цвета, платьях стояли женщины, словно сошедшие с полотен «малых голландцев». Амиши! Поезд остановился. Мощно ухнула пневматическая дверь. В вагон вошли амиши. Точно тролли из знаменитых скандинавских саг. Впереди важно ступал низкорослый розовощекий старичок в черной шляпе, в черном сюртуке и с толстой черной палкой в руках. Пухлые гладкие щеки накатывались на широкую седую бороду. Следом шел «тролль» помоложе, но тоже с бородой под вислым лиловым носом… Вагон наполнился клекотом и суетой пассажиров, занимающих свои места.

Невольно мне подумалось: если амиши такие ортодоксы в быту, то почему они пользуются железной дорогой, этим символом цивилизации, а не привычным своим транспортом — телегой, запряженной лошадьми? Правда, подобно автомобилю, снабженной при этом поворотными сигналами. И так они умудряются добираться аж в самый центр Нью-Йорка. На остров Рузвельта, что оазисом высится на Ист-ривер, бок о бок с Манхэттеном. Тихий остров напоминал уголок старого европейского городка. Возможно, поэтому его и облюбовали амиши, выходцы из Швейцарии. По субботним дням к небольшой площади на острове съезжались амиши со своим товаром. Масло, сыр, колбасы, домашний хлеб, фрукты — продукты, которые могли привлечь натуральной деревенской прелестью. Амиши, вероятно, не оставались внакладе. Точно так же, как и российские молокане.

Молоканами их нарекли потому, что члены секты в Великий пост употребляли молоко. Сами же молокане считают, что их учение — «словесное млеко», о котором говорится в Святом Писании. Подобно иудеям, члены некоторых молоканских общин не едят свинину и чтут субботу. Посему еще называются «жидовствующими». Они считают, что Христос не Сын Божий, а их брат, простой человек, в лучшем случае — пророк, просто «умный мужик». А в мирских делах даже уступает другому мужику — Моисею. В этом корень учения молокан — все люди равны между собой, все братья. Возможно, и амиши своим образом жизни близки к молоканам, оберегая собственный мир от суеты.

Новые пассажиры расселись в вагоне и выставили напоказ билеты. Эдди принялся обходить ряды, щелкая компостером и вставляя билеты в отведенную щель.

Амиши ехали до Чикаго…

Эдди возвратился на место, вытер платком черный широкий лоб, напоминающий противень, вздохнул и сказал: «Все!

Теперь можно отдыхать до самого Питтсбурга. Да и там вряд ли кто подсядет».

«Ах ты, брат, заработался», — подумал я. Попробовал бы ты, черно-белый мой проводничок, покрутиться в нашем, российском вагоне — ложки-стаканы пересчитывать да примечать, чтобы пассажир не слямзил. Простыни-наволочки-одеяла-подушки собрать-сдать. И тоже пересчитать, и не один раз, для верности. Лишнее ведро угля у раздатчика выцыганить или купить за свои кровные, а потом титан раскочегарить, иначе тебе пассажир голову открутит за стакан кипятка. Туалет убрать после пассажиров-ссыкунов. А то они все норовят струю мимо унитаза пустить, на пол, говорят: вагон на ходу качается. Что еще? Пассажиров-скандалистов утихомирить. Иной как примет стакан, так буянить начинает, евреев и власть проклинает. Точно скажу тебе, Эдди, работа опасная — того и гляди в ухо схлопочешь. А бандиты, ворюги, что шастают по вагону, — все норовят умыкнуть чемодан или еще что, а к проводнику претензии. Или взять аферистов из немых. Или тех, кто под них косит. Мыча, ходят по вагону, втюхивают пассажирам свой товарец — картишки всякие или просто открытки непристойные… Так скажи мне, разлюбезный Эдди Уайт, кто из вас НЕГР: ты или твой коллега российский, проводничок? То-то. Так что умолкни и сопи себе в две сопелки, как молокане на исповеди…

Я приклеил к лицу стандартную улыбку, поднялся и двинулся вдоль прохода, в туалет. Новые пассажиры оживленно переговаривались на немецком языке. Слух воспринимал резкое рубленое звучание точно команду. Привыкание к музыке чужого языка — процесс непростой, требует определенной адаптации — я имею в виду чисто звуковой ряд, восприятие на слух. Даже если язык более или менее знаком, скажем, тот же английский. Когда говорят американцы — это одно. То же самое произносят афроамериканцы или пуэрториканцы — надрывно, грубо, точно скандалят. Если говорят корейцы или вьетнамцы — звуки шелестят, словно шорох гальки у ручья. Речь японцев и китайцев — словно частые-частые всплески воды от капель дождя.

Внутренние двери вагона открываются с легкостью необыкновенной — стоит прижать ступней широкую планку. Куда удобнее, чем в российских вагонах, когда всем телом налегаешь на неподатливую ручку. В бытовой отсек вагона смотрят три двери — две от туалетов, третья скрывает душевую «комнату».

Пора вернуться в вагон поезда компании «Амтрак», что мчал меня из Нью-Йорка, и заглянуть если не в душевую, то хотя бы в его туалетную комнату. Что меня там обескуражило более всего? Живые цветы в изящном кувшине, которые стояли подле хрустально-чистого зеркала? Нет. Два сорта туалетной бумаги, розовой и голубой? Нет! Подобное я уже видел в полевом сортире боевой части Армии обороны Израиля в 1991 году на границе с Ливаном, куда забросило меня неугомонное любопытство… Так что же? Горячая и холодная вода? Подумаешь, во многих российских поездах есть горячая вода в туалете, хотя это и вызывает недоумение пассажиров, но только до поры, к хорошему привыкают быстро… Тогда, может быть, мощный пневматический слив в унитазе, что мгновенно очищает хромированную поверхность от нечистот? Нет, нет и нет! Так что же?! Почему в туалете вагона поезда Нью-Йорк — Чикаго я вдруг подумал: «Не запросить ли мне ЗДЕСЬ политического убежища?» Что послужило причиной? А вот что! Из стального контейнера выглядывал кончик тонкой бумаги. Кончик индивидуальной стерильной салфетки для сиденья унитаза! Подложи ее под задницу и усаживайся — никакой опаски, что подхватишь какую-либо неприятность. А сделал свое дело — нажми на педаль, и салфетка с пневматическим воем провалится в тартарары. Вот чего мое воображение долго не могло принять…

Человеку так мало надо

Вечер загнал солнышко к вагонному потолку. Переползая лимонной ящерицей с чемоданов на узлы амишей, солнышко как бы заманивало сумерки в чрево вагона. И сумерки, осваиваясь, обволакивали вагон серой кисеей, в которой, точно в паутине, увязали жучки и мушки — пассажиры поезда компании «Амтрак». Мои — ныне покойные — литературные наставники Леонид Николаевич Рахманов и Геннадий Самойлович Гор неустанно повторяли: не старайтесь писать красиво, это графоманство и, наконец, смешно. А мне вдруг захотелось быть смешным… Железная дорога пласталась в одном направлении и что удивительно — одноколейная, нет параллельных путей. Стало быть, нет и встречных поездов. Вероятно, где-то проходит другая нитка. Чем вызвано подобное «разгильдяйство» — известно лишь проектировщикам. Мне же кажется, что в стародавние времена надобность в параллельной дороге отпадала — поезда ходили редко и, достигнув определенного пункта, возвращались обратно, по той же колее, без помех. А реконструировать старый путь при развитии авиации и автомобильного транспорта, вероятно, смысла не было. Впрочем, Нью-Йорк и Чикаго соединяют еще несколько ниток, и наверняка многоколейных…

За окном, в сизом мареве, завершал свой встречный бег штат Пенсильвания, на краю которого раскинулся город Питтсбург. Я пытаюсь разглядеть в вечерних сумерках контуры знаменитых промышленных предприятий. Но ничего особенного. После внедрения новых технологий здесь, в столице черной металлургии Америки, пейзаж, казалось, сгладился. Лишь кое-где пробивались ввысь трубы, помечая собой непонятные «марсианские» конструкции. Прогромыхал мост через вполне приличную речку Аллегейну, а может, Мононбахиль — город Питтсбург стоит у слияния двух этих рек с такими неуклюжими для слуха индейскими названиями. Сливаясь, они дают начало полноводной Огайо. Залежи отличного угля, нефти, других полезных ископаемых, удобно лежащих близ трех судоходных рек, создали уникальные условия для развития здесь металлургии, тяжелого и транспортного машиностроения. Да и для развития самого города с его тремя университетами, технологическим институтом Карнеги и планетарием Булля, который, кстати, требует чистой атмосферы, не затуманенной смогом, для демонстрации «открытого неба». Стало быть, такая атмосфера есть в этом «промышленном раю»… А еще знаменит Питтсбург своим симфоническим оркестром, звучание которого ублажало слушателей Москвы и Ленинграда еще в застойные времена…

В середине восемнадцатого века в этих местах разодрались французы и англичане. Победив, англичане переименовали французский форт Дюкен в английский Питт. Однако до сих пор в Питтсбурге проживает довольно много людей, корни которых уходят в Страну белой лилии… Те же корни отчасти унаследовал и человек, о котором я хочу поведать. Он наполовину француз, точнее — французский еврей. Его мать одиннадцатилетней девочкой приехала из Франции в Одессу со своим отцом-чудаком, который решил примкнуть к большевикам, строить светлое будущее. Но его не так поняли и расстреляли, причислив к французским шпионам. Мать по малолетству избежала той же участи и спустя годы вышла замуж за простого рабочего парня. В результате этого брака и родился герой моего повествования — Сэм Кислин, озадачивший со временем питтсбургских сталелитейных королей. Но об этом чуть позже. А вначале мальчик Сема закончил одесскую школу и решил поступить в институт. Приехал в Москву, остановился у родственников и начал испытывать судьбу.

В те годы поступить в престижный вуз молодому человеку с определенной «группой крови» практически было невозможно. Разве что в экономический, на заочное отделение. «Как-никак, а основоположник всей этой бузы тоже был экономистом», — решил Семен и двинул в Плехановку… Спустя срок, преодолев многие жизненные передряги, женившись и родив сына, он осел в директорском кабинете крупного гастронома в самом центре веселого приморского города. И вот в один прекрасный день семьдесят второго года навалилась на Семена тоска. Тут-то и пригодились торговые связи и знание теневых законов страны победившего социализма: Семен быстро оформил документы и через все эмигрантские пороги прибыл в город Бостон. Ничто не предвещало перемен в этот обычный рабочий день на бензоколонке. Подъехал очередной клиент, пожилой господин, и попросил заполнить бак под завязку. Сэм выполнил заказ и прилежно обтер тряпкой бензиновый следок у патрубка бензобака. Хозяин автомобиля оказался разговорчивым. Узнав, что Сэм приехал из Одессы, господин оживился, он был рад встретить земляка своего дедушки. Расспросив о том о сем, господин укатил. А спустя несколько дней на бензоколонке раздался телефонный звонок. «Коллеги» Сэма — черная шантрапа в майках и штанах в гармошку — сразу и не поняли, кого домогаются по телефону из Нью-Йорка…

И Сэм перебрался в Нью-Йорк. В центре Манхэттена, на Пятой авеню, между Двадцать третьей и Двадцать четвертой улицами, в первом этаже громадного дома размещался магазин радиоаппаратуры с трафаретом у входа: «Говорим по-русски». Кто только ни заходил сюда, чтобы сторговать по сходной цене телевизор или видеомагнитофон! Наряду с американцами в конце семидесятых сюда заглядывали дипломатические работники, журналисты, спортсмены. Горячее было местечко. Владельца магазина Сэма Кислина американцы считали советским шпионом, а Советы — американским. Как в анекдоте: «Ни у жены, ни у любовницы, а сам по себе, с газетой на пляже». Впоследствии Сэм даже получил извещение федерального судьи о том, что в те годы, с ведома властей, его телефон прослушивался. Что можно подумать о хозяине магазина, если у его прилавка встречались советский посол Трояновский с израильским представителем при ООН в то время, когда дипломатические отношения между этими странами были разорваны? И не просто встречались «здрасьте-до свидания», а беседовали, и довольно долго. Что там послы?! Однажды в магазин заглянул сам министр иностранных дел Советов, член Политбюро Андрей Громыко, в сопровождении толпы дипломатов. Андреичу понадобился большой двухкамерный холодильник, жена поручила «достать», иначе на лежанку не впустит. Купил министр, расплатился наличными, кредитных карточек тогда у россиян не было. А на прощание сказал Сэму: «Что же вы уехали, мы бы вас министром торговли назначили». На что Сэм ответил косорылому, что он уже был в Союзе завмагом, спасибо. Многие газеты об этом писали, о такой рекламе можно было только мечтать…

Продавцы магазина на Пятой авеню — бравые молодые люди — разговаривали между собой по-грузински. А сам хозяин магазина Тимур — некогда житель Сухуми — наследовал бизнес от Кислина по праву бывшего делового партнера. Так магазин и вошел в будни третьей волны эмиграции как «магазин Тимура»…

А Сэм Кислин в то время уже арендовал офис не где-нибудь, а в Эмпайр-стейт-билдинге, символе Нью-Йорка. Сэм точно знал, чего он хочет.

А занимался он торговлей «коммодитес» — любыми товарами в крупнооптовых партиях: металл, пшеница, сахар, колготки, телевизоры… В одном месте купил, в другом — продал. Купил в Мексике, продал в Сингапуре. Чтобы продать с прибылью, надо иметь специальные знания, деловую хватку, а главное — интуицию, которой научиться нельзя, это дается с рождением. Рисковый бизнес… Интуиция — половина успеха. Без нее не почувствуешь рынок, не угадаешь, когда можно скупать «коммодитес», когда придержать, когда продать с наибольшей выгодой. Ведь на рынок влияет все: от погоды до чемпионата мира по футболу.

Задумав эту книгу, я решил встретиться с Сэмом. Созвонился. И вот я сижу в его гигантской квартире в самом центре Манхэттена, на двадцать восьмом этаже. Из одних окон виден мой любимый Центральный парк, из других, как на ладони, — Линкольн-центр со зданием Метрополитен-опера… Сэм, в сером спортивном костюме, настроен благодушно, он рад гостю, да и огорчаться нет причин. Сегодня выходной день, можно расслабиться.

— В бизнесе, — говорит он, — важнее всего жена. Мне повезло. Половина моих успехов — это удачная женитьба. Это она вытащила меня из Одессы. — Он прислушался к стуку посуды в столовой: по случаю воскресенья вся обслуга отпущена. — Больше всего я люблю, когда жена возится по хозяйству. Теплые воспоминания нашей молодости. Сейчас мы с тобой отлично посидим. Выпьем, закусим. Что ты пьешь?

— А вторая половина успеха? — Мне не хотелось менять тему разговора, хотя, признаться, любопытно было: что же ест миллионер у себя дома? — Вторая половина успеха — перестройка в России? — повторил я.

— Не совсем. В обороте моей компании на Россию падает не более двадцати процентов. В России размещается часть нашей производственной базы, мы купили в Туле два металлургических комбината. Есть у нас и акции Магнитогорского комбината, заводов в Сибири. Наша компания обеспечивает работой и зарплатой больше полумиллиона россиян. Недавно в Москве вышла книга «Сто ведущих российских бизнесменов». На первом месте Константин Боровой, на втором — я. Почему-то меня отнесли к деловым людям России. Впрочем, могу подчеркнуть, что в одно время моя компания спасла металлургическую промышленность России.

— Слушай, — ошеломленно произнес я, — с чего же все началось? Скажем, в России?



Поделиться книгой:

На главную
Назад