– Вы ее не знаете. Несчастный – да. Но почему безумный? Притом она так искренно расположена к вам, что может считаться вашим другом, а врагов у вас немало.
– И у устрицы есть враги.
Ираида Львовна умолкла, а Орест, думая, как бы не оскорбилась его собеседница на последнее изречение, несколько лениво продолжал тот же разговор, который, по-видимому, его не особенно интересовал.
– Так вот, мои враги хотят мне сделать неприятность?
– Неприятность вам грозит не от врагов, а от людей, которых вы считаете очень близкими, – раздельно и медлительней обыкновенного произнесла Ираида Львовна.
Орест Германович задумался на минуту, потом вдруг, покраснев, спросил с некоторым гневом:
– Надеюсь, вы говорите не о моем племяннике?
На неподвижном лице Вербиной скользнуло и исчезло испуганное выражение, но она ничего не поспела ответить, потому что в эту минуту в комнату вошел раскрасневшийся и улыбающийся сам Лаврик.
Глава 3
Полина Аркадьевна Добролюбова-Черникова была отнюдь не артистка, как можно было бы подумать по ее двойной фамилии. Может быть, она и была артистка, но мы хотим сказать только, что она не играла, не пела, не танцевала ни на одной из сцен. Во «Всем Петербурге» при ее фамилии было поставлено: дочь надворного советника, а на ее визитных карточках неизменно красовалось: урожденная Костюшко, что давало немало поводов для разных насмешливых догадок. Действительно, было не то удивительно, что ее девичья фамилия была Костюшко, а то, что Полина могла быть каким бы то ни было образом урожденная. Казалось, что такой оригинальный и несуразный человек мог произойти только как-то сам собою, а если и имел родителей, то разве сумасшедшего сыщика и распутную игуменью. Мы назвали Полину оригинальной, но, конечно, как и всегда, если покопаться, то можно было бы найти типы и, если хотите, идеалы, к которым она естественно или предумышленно восходила. Святые куртизанки, священные проститутки, непонятые роковые женщины, экстравагантные американки, оргиастические поэтессы, – все это в ней соединялось, но так нелепо и некстати, что в таком виде, пожалуй, могло счесться и оригинальным. Будь Полина миллиардершей, она бы дала, может быть, такой размах своим нелепым затеям, что они могли бы показаться импозантными, но в теперешнем ее состоянии производили впечатление довольно мизерное и очень несносное. Одно только было характерно и даже кстати, что она с браслетами на обеих ногах и с бериллом величиною в добрый булыжник, болтавшимся у нее на цепочке немного пониже талии, поселилась на Подьяческой улице в трех темных-претемных комнатушках, казавшихся еще темнее от разного тряпичного хлама, которым в изобилии устлала, занавесила, законопатила Полина Аркадьевна свое гнездышко. А между тем она была женщиной доброй, душевной и не чрезмерно глупой. Но она официально считалась и сама себя считала «безумной», и потому волей или неволей «безумствовала». Она безумствовала и теперь, сидя на мягком ковре у ног Правды Львовны, и страстно шепча большим накрашенным ртом:
– Вы непременно должны это сделать. Это ваша миссия, ваш крест; я вас так понимаю. Я сама люблю Ореста Германовича, я ничего не ищу, не хочу от него, я, просто, стихийно его люблю. У меня было пятьдесят шесть любовников, вон там моя книжка. Они все записаны. – И она, не вставая с ковра, проползла к маленькому столику, где лежала тетрадка в темно-лиловом коленкоровом переплете с вытисненной золотом адамовой головой. Полина порылась в ней немножко и прошептав:
– Два месяца тому назад пятьдесят пятый застрелился, – снова ее захлопнула. Окончив это мрачное интермеццо, она снова продолжала:
– Но Ореста Германовича я люблю стихийно. Я ничего не требовала… Вы не знаете, Ираида Львовна, какое счастье сидеть, смотреть в глаза и ничего не требовать… Вот вы ко мне относитесь как к человеку, это я так ценю, а то ведь все – и мужчины и женщины – смотрят на меня с вожделением. Я же не виновата… Когда я была маленькой, мы жили в Виленской губернии. У нас был пруд… В лунные ночи я к нему спускалась, опускала голые ноги в воду и мечтала… Когда я разговариваю с вами, я всегда это вспоминаю… А знаете, этот генерал Перевертников, он серьезно женится на Манжетке…
При всей своей невыразительности лицо Ираиды Львовны изображало все явственнее и явственнее недоумение, но когда дело дошло до Манжетки, то гостья уже не вытерпела и с некоторым страхом спросила:
– Послушайте, милая Полина! какая Манжетка? и какое это имеет отношение к нашему делу?
– Манжетка? Это – Катя Доброхотова. У меня все знакомые как-нибудь прозываются. Вы знаете: Иван Иваныч, Петр Петрович, это так банально, по-мещански. А у меня есть Манжетка, Пепел, Полтинник, Шпингалет, Орхидея, Нечаянно.
– Но, милая Полина, ведь такие прозвища в ходу у воришек или у потерянных женщин.
– Да? Может быть. Мне все равно. Я не имею предрассудков. И чем же потерянная женщина хуже нас?
Ираида Львовна, очевидно, не очень соглашалась с мнением Полины, потому что, оставив без ответа ее вопрос, спросила: – Откуда же вы знаете, милая Полина, то, что вы сообщили по телефону?..
– Ах, это целая история! – начала было Полина Аркадьевна, но была прервана звонком, на который, по-видимому, никто не шел.
– Это ужасно! Никогда не дадут поговорить. Еще звонят? Паша, Паша! скажите, что меня нет дома, что я умерла, что хотите!
И Полина Аркадьевна бросилась к передней, но было уже поздно, так как в дверь входили три молодых человека.
– Зачем вы пришли? Паша же вам сказала, что я умерла.
– Вот мы и пришли навестить дорогую покойницу, – ответил самый высокий из молодых людей, улыбаясь и кладя форменную фуражку на пол.
– Иней, Чижик и Шпингалет! – представила хозяйка Ираиде вновь пришедших.
Те пробормотали свои настоящие фамилии и тотчас уселись по креслам, заняв ногами весь пол. Полина говорила уже весело и громко, поспев все-таки шепнуть Ираиде: «Иней, это сорок девятый.»
– Какой сорок девятый?
– Ну, да там, из моей книжки… Он тоже стрелялся, но выздоровел.
– Но, милая, ему же на вид пятнадцать лет.
– Ему семнадцать… И потом, что же? Я молодых больше люблю.
– Я не про то!.. Это когда же вы поспели? Это было давно, раз теперь пятьдесят шестой?
Очевидно, шепот дам не ускользнул от слуха кавалеров, потому что Чижик пробасил:
– У Полины это быстро делается. Вы ее, очевидно, мало знаете. И потом, обращаясь к Инею, продолжал:
– Ну, ты… сорок девятый самоубийца, дай-ка мне папироску!
Беленький мальчик вытащил портсигар, усеянный монограммами, а Ираида Львовна поднялась, чтоб уходить. Хозяйка ее удерживала, гнала своих гостей, но те сказали, что не уйдут, пока Полина не напоит их кофеем, а Ираида Львовна должна была спешить к Пекарскому, хотя спешить было нечего, не разузнав в точности все угрожающие ему обстоятельства.
Полина Аркадьевна набросилась почему-то прямо на Шпингалета, упрекая его в том, что именно он навел к ней всю компанию и помешал деловому разговору.
– Ну, виноват, виноват! Я не знал, что ты у нее хочешь просить денег.
Дама запустила в него Чижиковым портсигаром, промахнулась и, быстро сбросив туфлю с ноги, на которой не было чулка, закричала не своим голосом: – Целуй ногу, чудовище!
Шпингалет мялся, два других молодых человека сдерживали смех, а Полина, вдруг понизив голос до яростного шепота, повторила: – Сейчас же целуй ногу! а то я тебя зарежу.
Иней уже громко рассмеялся и вместе с Чижиком стал уговаривать Шпингалета, чтоб он исполнил желание хозяйки.
Тот опустился на колени, задев шпагой за столик, где лежала лиловая книга Полининых любовников, и молча прикоснулся губами к сухой ноге с синими жилками. Быстро, как эксцентрик, опять надев золоченую туфлю, успокоенная Полина весело спросила:
– У тебя, Чижик, есть деньги?
– Рублей сто есть.
– Тогда мы все едем обедать, а потом кататься, кататься! Затем будто облачко прошло по небольшому Полининому лбу, и она задумчиво сказала, играя берилом, с которым никогда не расставалась, даже на ночь:
– Шпингалет еще у меня в долгу! за его невежество и непослушание он должен…
– Свезти тебя на скачки и накормить ужином?
– Ничего подобного… Он должен меня познакомить…
Она вынула из сумочки, валявшейся где-то тут же на полу, обрывок бумажки и продолжала:
– Он должен меня познакомить с Зоей Михайловной Лилиенфельд, а также с Андреем Сток.
– Я их не знаю, – ответил Шпингалет.
– Если бы ты их знал, было бы совсем не трудно исполнить мою, просьбу.
– То есть, я знаю, что Лилиенфельд известная актриса, но я с ней не знаком, а кто такой Андрей Сток, я даже не имею никакого понятия.
– Мистера Стока несколько знаю я, но совсем не соображаю, какой интерес он может представлять для Полины, – так проговорил Иней, покраснев до ушей.
Вообще, он часто краснел, имел очень розовое лицо и темные волосы, так что было совершенно непонятно, почему его зовут Иней. Чижик был огромный, рябой детина с глубоким басом, а Шпингалет – очень толстый студент, всегда ходивший при шпаге.
Полина уже мочила щеки водой, дающей румянец, который не смывался, а было похоже, будто вы полдня спали на крапиве. Провинившийся Шпингалет держал перед нею зеркало и едва его не выронил, когда хозяйка порывисто вскочила, нарумянив только левую щеку. Ее возмутили слова Чижика, который только что пробасил:
– Этого англичанина-то я не знаю, а Зоя Лилиенфельд едва ли захочет с тобою знакомиться.
Полина не закричала, что она его зарежет, не назвала идиотом, негодяем и дрянью; негодование будто лишило ее дара слова. Так она постояла несколько минут молча, сжимая маленькие кулачки, и наконец сказала твердо:
– Чего я хочу, то и будет, – и принялась румянить правую щеку.
Глава 4
Очевидно, судьба помогала Полине, потому что не прошло еще трех дней, как она встретилась с Зоей Лилиенфельд и даже познакомилась с ней.
Это случилось в той же «Сове», которую так защищала Лелечка Царевская и в которую, несмотря на теплый майский вечер, отбивавший, казалось бы, всякую охоту закупориваться не только что в подвал, а в какое бы то ни было закрытое помещение, собралось много постоянных посетителей и редких гостей. Светлое, насторожившееся небо; пустынную торжественность петербургских улиц им заменяли пестро расписанные стены, тусклый свет фонарей и душный воздух двух небольших комнат, из которых, не считая крошечной буфетной, состояла «Сова». Полина Аркадьевна приехала уже к третьему периоду «Совиной ночи».
Несмотря на характер импровизации, который хотели придать этому кабачку устроители, там образовалась, как во всех повторяющихся явлениях, известная последовательность настроений и времяпрепровождения. Когда же последовательность нарушалась действительными импровизациями, это всегда бывало не особенно приятной неожиданностью, неминуемо походя на самый обыкновенный скандал. Импровизации, которые производились случайными посетителями, сводились к тому, что или кто-нибудь из гостей, всегда сняв ботинок, бросит его на сцену, или спросит у дамы, сидящей с мужем, сколько она возьмет за то, чтоб с ним поехать куда-нибудь, или толстый пристав под гитару запоет:
Или выползет никому не известная полная дама и с сильным армянским акцентом, под звуки арфы, начнет декламировать: «Расцветают цветы. – Ах, не надо! не надо!» – или артисты одного театра, всегда ходившие стадом, затеют драку с артистами другого театра на почве артистического патриотизма. Импровизация вообще вещь опасная, и потому устроители кабачка, хотя и не переставали говорить о свободном творчестве, были отчасти рады, что известная последовательность установилась сама собою. А последовательность была такова. Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Тут косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, иногда состоявшая из одного, двух номеров, а иногда не из чего не состоявшая. Тут не только импровизация, но даже простейшая непредвиденность была устранена, и все настоящие приверженцы «Совы» смотрели на этот второй период как на подготовление к третьему, самому интересному для них. Когда от выпитого вина, тесноты, душного воздуха, предвзятого намерения и подлинного впечатления, что тут, в «Сове», стесняться нечего, – у всех глаза открывались, души, языки и руки освобождались, – тогда и начиналось самое настоящее. Артистические счеты, внезапно вспыхивающие флирты, семейные истории, измены, ревности, восторги, слезы, поцелуи, – все выходило наружу, распространялось и заражало. Это была повальная лирика, то печальная, то радостная, то злобная, но всегда полупьяная, если не от вина, то от самое себя. Три четверти того, что говорилось, конечно, не доживало в памяти и до утра, но и одной четверти бывало достаточно, чтобы расшатать воображение или сделаться источником бесчисленных сведений и сплетен. После этого наступал четвертый период, когда и флирты, и измены, и неприязни приходили к какой-то развязке, по крайней мере, на сегодняшнюю ночь. Кто-нибудь уезжал в очень странных комбинациях, кто-то требовал удовлетворения, а кто-нибудь ревел во весь голос, сидя на возвышении и ничего не понимая. Наконец, наступал последний период, когда человека два-три храпело по углам, несколько посетителей, всегда случайных, иногда еле знакомых, сообщали друг-другу гениальные планы, через пять минут забываемые, а откуда-то вылезшая черная кошка или делала верблюда при виде спящих гостей, или ловила луч солнца сквозь ставни, который тщетно старался зажечь уже потухший камин. Конечно, Полина Аркадьевна всего уместнее и незаменимее была в третий период «Совиной» ночи, к которому она всегда аккуратно приезжала. А так как она всегда была готова пуститься в откровенные раскопки человеческой души, и чужой, и своей собственной, то ей совсем не нужно было подготовительной второй части.
Знакомство у Полины, как у лесковской Воительницы, было необъятное и самое разнокалиберное; и почти всех своих знакомых она таскала в «Сову», начиная с отставных генералов, ходивших с костылями, и кончая какими-то четырехклассными гимназистами, которых Полина заставляла белиться, румяниться и подстригать челку. Они всегда носили: один сумку, другой зонтик, третий муфту, четвертый еще какую-нибудь принадлежность Полининого обихода. Всего замечательнее была сумка Полины: это был довольно объемистый саквояж, вроде тех, с которыми ездят в баню и ходят акушерки. Там находилось: носовой платок, портсигар, портмоне, связка ключей, лиловая книга Полининых любовников, пачка писем знаменитых людей, четки, засушенный листочек с могилы матери, пудреница, зеркало, ножницы, бутылочка с румянами, последняя вышедшая книга стихов и испанский кинжал, на лезвие которого было выгравировано: «Завьялов в Ворсме». Часть этих вещей она выкладывала перед собой, постоянно забывая, потому что, несмотря на то что Полина Аркадьевна обыкновенно усаживалась так, как-будто сидеть тут три года, т. е. обкладывалась подушками, садилась с ногами на диван и брала под руку соседа, если он был кавалер, или обнимала, если то была дама, – несмотря на это, она часто меняла места, потому что думала, что она везде необходима, как добрый исповедник, и что все мятущиеся души только того и ждут, чтобы перелиться в ее чуткую душу, которая звучала от малейшего ветерка, как Эолова арфа. Тут же попутно она передавала только что поверенные ей другие тайны и шла дальше, так что к концу ночи у нее образовывался полный комплект дружеских секретов, которые она почти всегда находила недостаточными и уже добавляла своим романтически-эротическим воображением, на все накладывая довольно однообразную, но высоко-трагическую политуру.
Уже высокая певица, не переходя от своего места к роялю, пела дуэт, между тем как ее партнер помещался на другом конце комнаты, через головы сидевших и стоявших людей, под шум ножей, вилок и разбиваемой вдали, на кухне, посуды, когда Полина Аркадьевна в желтом платье с черными кружевами, сшитом наподобие польского кунтуша или поддевки, остановилась на пороге входной двери. Быстро и зорко обозрев первую комнату, кивнув направо и налево маленькой головой с подстриженными черными волосами и видя, что среди присутствующих не заметно высокой фигуры Ираиды, Полина Аркадьевна начала осторожно пробираться во вторую комнату, где уже, по-видимому, начался третий период. Там было мало посторонних лиц, но и среди знакомых людей Полина Аркадьевна Ираиды не разыскала.
Она взглянула даже на высокие ширмы, где тесно сидело несколько человек. Они молча подняли на заглянувшую блестевшие в полумраке глаза, и успокоенная Полина, на ходу бросив им: «Ничего, ничего, я так…», отошла к столику, который занимали супруги Царевские, оба Пекарские и какой-то высокий стрелок. Полину встретили шутливыми приветствиями, и она быстро забралась с ногами на скамью между Лелечкой и Лавриком, не переставая обводить беспокойным взором комнату, как будто отыскивая, нет ли каких новых комбинаций в распределении и соединении гостей по группам. Очевидно, все было по-старому, так как Полина очень скоро занялась своими непосредственными соседями. Вскоре к их столу присоединились Иней, Шпингалет и два гимназиста с челками, которые водрузили около Полины ее знаменитую сумку, муфту, боа и еще какие-то принадлежности, которых всегда казалось очень много. Устраиваясь на скамье, Полина Аркадьевна не переставала говорить как-то зараз со всеми окружающими:
– Ах, Лелечка, идол мой! Дайте мне ваши губы! Что может быть лучше розовых губ! Не правда ли, Лаврик, да? Я знаю, ты понимаешь это! И Орест тоже! Он такой тонкий художник. Правды Львовны нет? И не будет? Мне так много нужно бы ей сказать! Я так замучилась сегодня в Манеже. Битые три часа ездила верхом. Вы стрелок? Всегда живете в Царском? Я обожаю это место. Там веет дух Екатерины. Одну зиму я провела в Павловске. Это было время больших переживаний… Жизнь, ведь это такая фантастика!.. А тебе, Орест, я тоже многое должна сказать. Но тебе одному, так что потом попрошу тебя выйти со мною за ширму. Мушку? Это мне Иней посоветовал посадить ее под левый глаз. Что же, по-моему, это не плохо… Я так люблю Сомова…
Тут Полина Аркадьевна на время перестала говорить, занявшись свиной котлеткой. Офицер, в первый раз бывший в «Сове», вежливо и деликатно ухаживал за Лелечкой, рассказывая, как он охотится у себя в Смоленском имении, что было на скачках и какие последние книги он читал, несколько стыдясь перед этой артистической и, по-видимому, модернистской блондинкой, которая ему очень нравилась, за отсталость и неинтересность своего чтения. Полина с грохотом отодвинула тарелку, опрокинув при этом стакан, и, схватив Лелечку за обе руки, начала восторженно:
– Лелечка! дай мне твои глаза! Я их выпью, как вампир… Какое счастье! Какая прелесть; пить женские глаза; чистые, светлые!.. Не правда ли, Лаврентьев, какая прелесть наша Лелечка?
Офицер, отвернувшийся было от восторженной сцены, неровно покраснел и сказал с запинкой:
– Елена Александровна – одна из самых красивых женщин, которых я встречал.
– Фу, противный бука! Как вы официально говорите! – воскликнула Полина, глядя исподлобья и хлопнув офицера по руке.
Тот проговорил, смутясь еще более:
– Я здесь в первый раз, Полина…
– Аркадьевна, – подсказала ему дама. – А лучше всего зовите меня просто Полина, здесь не стесняются, а со мной стесняться было бы даже совсем не стильно.
Они чокнулись втроем, и Полинины мальчишки разом зашаркали ногами. Леонид Львович, сидя на краю стола, обводил глазами комнату, скучая и не зная хорошенько, что ему делать, как вдруг его внимание было привлечено разговором за соседним столом, где сидело три бритых человека и старик в очках. Они говорили так громко, что привлекли внимание и других окружающих, особенно же Лаврика и Пекарского, потому что, по-видимому, говорили о двух последних.
Пекарский встал и, отыскав распорядителя, стал ему что-то долго и горячо объяснять. Тот, поспешно перейдя к столу со стариком и наклонив свои спадающие плоские космы, начал в свою очередь убеждать в чем-то, размахивая рукою и указывая в сторону Пекарских.
– Мы к вам приедем обе вместе? Хотите? – шепотом пела Полина, глядя в упор на все более красного Лаврентьева.
– Мы поедем втроем в парк, верхом… прогулка верхом… знаете, как это описано у Теофила Готье?
– Если вы позволите, я завтра же заеду к вам днем, чтобы сделать визит.
– Если вы хотите застать мужа, то приезжайте между двенадцатью и двумя.
– К сожалению, я могу приехать только часа в три.
– Лелечка, милая Лелечка, какая ты прелесть! – томно вздыхала Полина и вдруг расширенными глазами взглянула в другую сторону: Лаврик, Пекарский, Царевский и почти все мужчины, находившиеся в этой компании, были у соседнего стола плотной толпой, из которой раздавались истерические, гневные, оскорбленные и угрожающие восклицания:
– Вы не смели так говорить!
– Я всегда готов ответить за свои слова.
– Гнать их в три шеи!..
– Дайте выслушать! может, они правы!..
– Все равно, здесь не зало суда!
– Хамы! Фармацевты! Вы услышите еще о нас! Двигай, Шпингалет! Ах, вы вот как! Вот именно!.. И кто это пускает сюда всякую сволочь!
Наконец все крики смешались в один общий гвалт! Посуда зазвенела с опрокинутого столика… В углу начиналась свалка. Растрепанный распорядитель кубарем выскочил в соседнюю комнату, где испуганные посетители жались робким стадом, как вдруг весь рев покрылся очень громким и спокойным голосом с легким акцентом, который произнес:
– Господа! как вам не стыдно! Вы – артисты, а не мастеровые! – и посредине расступившейся толпы оказалась высокая, очень худая женщина с лицом египетских цариц в белом расшитом золотом платье. В молчании она подошла прямо к ссорящимся и сказала с тем же спокойствием:
– Никаких ссор, никаких дуэлей не может быть. Вы этим оскорбите меня, артистку и женщину, которая пришла сюда, чтобы дружески отдохнуть. Вы можете затевать свары на улице, где угодно, но не здесь.
И потом, обратясь к растрепанному Лаврику, спросила: «Это вас обидели, милый мальчик? Идемте к нам, у нас просторно и тихо…»
И, взяв его под руку, медленно направилась в первую комнату.
– Кто это? – шепотом спросила Полина у Шпингалета.
– Как же, Полина, тебе не стыдно? Это и есть Зоя Лилиенфельд.
Глава 5
Все время завтрака Елена Александровна была в некотором нервном состоянии. Более обыкновенного она говорила, смеялась и с лукавым кокетством старалась скрыть внутреннее дрожание. Леонид Львович, казалось, ничего не замечал, но это только казалось, потому что, отодвинув тарелку и окончив, так сказать, официальную часть трапезы, он обратился к своей жене, откидываясь на спинку стула:
– Ты сегодня в очень хорошем настроении, Лелечка?