Городовой поднёс лампу ближе: её тусклый свет не везде позволял легко рассмотреть детали. Оба полицейских, прищурившись и нахмурив лбы, пытались понять: что же всё-таки перед ними?
— Может это… ну, навроде игрушек ёлочных? Или нет!.. Знаете: бубенцы, как на повозке?
— Бубенцы… интересная мысль… сердечки, бубенцы. Хм. А жёлуди с листьями тебе о чём-нибудь говорят?
— Никак нет, ваш-высокоблагородие
Но странные символы — это ещё не всё, что заинтересовало Петра Дмитриевича. Возле висевшего на стене зеркальца (очень маленького — едва-едва своё лицо разглядишь) располагалась одна из немногих надписей.
Наверняка, появилась она здесь неспроста: автор желал видеть эти слова каждый раз, когда смотрелся в зеркало — либо желал того постояльцу. Прочие-то надписи в квартире были просто похабного содержания, а вот над этой Инсаров задумался... Чья-то нетвёрдая рука, наверняка во хмелю, вывела на пожелтевших обоях:
Глава седьмая: в которой Николай Степанович нарушает слово офицера
Все эти события, почти не утаивая деталей, Пётр Дмитриевич Инсаров изложил Гумилёву на набережной Мойки. Поэт успел выкурить пару папирос и всё время смотрел то на небо, то в реку, то ещё куда — лишь бы не на Инсарова. Было похоже, что Николаю Степановичу сделалось от рассказа Петра Дмитриевича очень неловко.
— Однако… — произнёс Инсаров после затянувшегося молчания. — Рассказывать-то здесь должен не я. Полагаю, что достаточно уважил вас как блестящего литератора и героя войны, не вызвав на допрос. Теперь и вы, будьте любезны, проявите ответное уважение. Пусть за мою службу и крестиков-то не дарят.
— Прошу меня извинить… — Гумилёв протянул это будто бы не своим голосом. — Я не от того молчу, что говорить с вами отказываюсь… мне горько. От всего того, что вы теперь рассказали.
— Если переживаете за меня и моего коллегу, то напрасно. Риск — часть нашей службы в той же мере, что и вашей.
— Ох, да Господь с вами, Пётр Дмитриевич! Не поэтому… просто… как-то нехорошо всё сложилось в итоге. Ещё хуже, чем предполагал я год тому назад. А ведь уже тогда знал, что ничем хорошим история не окончится.
Вероятно, Гумилёву искренне сделалось не по себе. Инсаров подумал, что тот самый «поэт и воин» — действительно немного противоречивый типаж. Чаще проявляется в нём какая-то одна сторона, и лишь в лучшие моменты — сразу обе. Тогда-то и стихи великие пишут, и Георгиевские кресты зарабатывают.
— Поступим так, Пётр Дмитриевич. — Гумилёв наконец-то собрался, разом приобретя и уверенность, и кавалерийскую осанку. — Я живу не слишком далеко отсюда, да и Аннушка наверняка задержится. Нам стоит прогуляться до моей квартиры: по дороге расскажу всё, что знаю об этой истории. А там, у меня дома, мы кое-что заберём. Нам это очень пригодится.
Инсаров не собирался сейчас гадать, что именно было спрятано в квартире Гумилёва. Ясное дело, нечто крайне важное: но конкретика не имела значения, пока он ещё не владел информацией. Следователь выразил своё согласие беззвучно: кивнул, приложив два пальца к полям котелка.
— Только прежде у меня, Пётр Дмитриевич, есть одна просьба. Очень важная.
— К вашим услугам.
— Вы вынуждаете нарушить слово офицера — коим поклялся я хранить одну маленькую тайну Великой войны. Я готов пойти на это: из уважения к вашей службе, из велящего пресечь преступления зова совести. Да и следуя предназначению своему, о коем ранее кратко обмолвился: вы помните, что мы оба — в некотором смысле борцы с Тьмой? Об этой моей стороне очень скоро узнаете…
— Так всё же: какова просьба?
— Очень простая. В обмен на мой отказ от слова дайте собственное: вы позволите скромному прапорщику 5-го гусарского Александрийского полка участвовать в задержании бандитов. Точнее, не в задержании, потому как уж будьте уверены: живым никого из них взять невозможно. Эта просьба может показаться вам странной, дерзкой и неуместной. Но поверьте, что она крайне важна.
— Почему же она так важна?
Действительно, просьба нетривиальная. Во-первых, вообще не положено — ни по каким уставам. Во-вторых, Гумилёв всё-таки проходил свидетелем по делу, и это в лучшем случае. Ещё не факт, что не соучастником. Но всё-таки требовалось вникнуть…
— Причин тому три: две из них личные, одна же — без сомнения, в ваших интересах. Во-первых, я бы хотел, чтобы предоставленная мною информация не стала поводом для большой полицейской облавы. Если вы дадите показаниями законный ход… это обеспечит огласку, что сильно очернит моё реноме. И может даже помешать возвращению на фронт, что хуже всего! Нужно решить дело тише, официально представить его развязку почти случайной. Надеюсь, вы правильно понимаете это моё побуждение — продиктованное честью и любовью к Отечеству? Те люди, о которых идёт речь, чрезвычайно опасны. Но я не повинен в их преступлениях и не должен пострадать репутацией. Рискнуть же собственной жизнью готов легко.
Инсаров снова кивнул. Смысл он понимал, хотя первой причины для того, чтобы пойти Гумилёву навстречу, явно не хватало.
— Во-вторых, хоть к налётам в Петрограде я не имею ни малейшего отношения, но вот с их давнишней фронтовой предысторией связан напрямую. Стало быть, для меня дело чести — приложить руку к развязке. И, наконец, в-третьих…
Тут поэт снова немного задумался, подбирая слова. Пётр Дмитриевич его больше не торопил.
— Скажем так, ваше высокоблагородие. Справиться с этой бандой даже мощному летучему отряду полиции будет крайне нелегко. Без меня и без того, что лежит сейчас в моей квартире. Возможны большие жертвы, есть огромный риск и вовсе упустить преступников. Как вы, вероятно, догадываетесь — связано это с мистической стороной дела. Взять меня туда — в общих интересах. Я уверен, что ваши должность и влияние в Департаменте полиции позволяют исполнить эту просьбу. Вопрос лишь в том, захотите ли вы поступить именно так.
Инсаров размышлял над словами Гумилёва тщательно — но времени это заняло совсем немного. Лет двадцать назад, а может — даже и десять, он бы решительно сказал «нет». Но теперь за спиной имелся совсем другой опыт. Настала совершенно иная пора жизни. Стареющий следователь, столь многое на своём веку повидавший и испытавший, понимал нынче некоторые вещи. Когда-то ему, наверное, недоступные.
Да и потом, перед самой отставкой можно позволить себе кое-какие вольности. Опять же, недопустимые для молодого следователя в участке — но иное дело высокий чин в Департаменте.
— Хорошо, Николай Степанович. Я даю вам слово.
И они зашагали по набережной, придерживая шляпы при порывах ветра. Гумилёв шёл почти строевым шагом, держась идеально ровно, высоко подняв подбородок. Трость Инсарова стучала по граниту. Уже почти полностью стемнело: осенняя ночь в Петрограде сгущается очень быстро.
— Итак, часть обстоятельств известна мне из упомянутой фронтовой предыстории, часть же я узнал недавно от Гриши, с которым мы оба виделись. Подчеркну, что этого человека я всегда считал своим другом, но оправдывать его поступки последнего времени не собираюсь. Ни к чему оправдания: скоро вы сами поймете многое. Гриша приходил ко мне несколько дней назад. Так же, как и вы — на чтения, я об этом уже упоминал. Разговор у нас был короткий, и он… скажем так, не сложился. Но кое-что я узнал.
— Я весь внимание, Николай Степанович.
— Эта банда состоит из шести человек, и все они — мои бывшие сослуживцы, такие же унтер-офицеры из вольноопределяющихся. Трое их них, как и я — кавалеры Георгиевского креста 4-й степени. Да и прочие имеют боевые награды.
— Что же толкнуло их на совершение преступлений в Петрограде?
Гумилёв глубоко вздохнул. Тема явно была не из приятных.
— Разочарование, Пётр Дмитриевич.
— В чём именно, в армии? Или в Отечестве?
— Скорее в войне и жизни. Мы говорили с вами про это проклятое: «подарили белый крестик»… Такие мысли появляются не только у женщин Петрограда. Вы ведь видите, как тяжело идёт война. Видите, что она сделала даже со столицей — не говоря о прочей России. Сами знаете обо всём… терроризм, политика… всё то, что говорят теперь о царе… и о нашем общем будущем.
Да, тут многословные объяснения не требовались. Ещё недавно казалось, будто родная страна на подъёме, вопреки печальным событиям не столь отдалённого прошлого: начиная с поражения от Японии, заканчивая тем же Кровавым Воскресеньем. Но теперь всё обстояло очень, очень худо. Кровь лилась на фронте, но ещё больше крови выпивала война из тыла. И из самого сердца империи тоже.
— Многие говорят, что скоро случится нечто совсем дурное. Очень скоро. Может быть, даже через год…
— Да, Пётр Дмитриевич. Потому появились люди, уставшие от войны — и не видящие более того Отечества, за которое сражались. Им кажется, что вернуться уже некуда. Я такой позиции не разделяю, хоть сие и может оказаться извечным моим ребячеством. Не о том речь, впрочем. Грабят они по самой банальной причине: деньги. Средства, на которые хотят устроить себе жизнь где-то далеко от событий, ими предвидимых. Как вы понимаете, белые крестики здесь ничем не помогут, чего не сказать о деньгах и драгоценностях.
— Этим людям известно нечто о будущем Российской империи, чего не ведают прочие?
— Им нагадали, скажем так. И оснований не верить тому, кто нагадал, очень мало.
Эти слова хорошо ложились в мистическую канву дела «банды бессмертных». Вполне естественно: люди, способные воскреснуть после гибели от пули, могут и знать какие-то вещи, остальным недоступные. А подобное знание — ох, не всегда благо… Инсаров сам помнил слишком многое, о чём предпочёл бы навсегда забыть.
— Но вы этому… прорицателю, всё же не верите?
— Просто не хочу. Про мои стихи часто говорят, будто они мальчишеские. И я с этим почти не спорю. Я тот самый безумный охотник, что пускает стрелу прямо в солнце. Пусть кому-то трудно поверить, но вам это будет легко: Николай Гумилёв живёт так же, как пишет. Иначе просто ничего не писал бы. К сожалению, они… они другие. Более слабые. Или же просто более взрослые.
Инсаров мало что мог сказать по этому поводу: стихов Николая Степановича он практически не читал. А если бы и прочитал — понял бы куда меньше, чем поэт ожидал от него. Оставалось кивнуть, просто из вежливости. Гумилёв вдруг заговорил совсем об ином:
— Гриша, вот о нём… вы говорите, в его квартире было написано про «последнюю жизнь»?
— Да, именно так.
— Ах, Гриша… это на него похоже, отродясь ничего не берёг. Есть пить — то в стельку. Если идти в бой, так поперёд всех товарищей. Если приударить за женщиной — хоть трава не расти… а коли в карты — проиграться до рубля. Вот и с жизнями ровно та же история. Первым всё потратил.
Они, похоже, подбирались к самой интригующей Инсарова части дела. Поэт продолжал:
— Судя по всему, последняя-то жизнь его отрезвила. И она же заставила много пить, вот такой каламбур. Потому болтать стал лишнего и отселился от остальных: хотел бросить свой нечистый промысел. Видимо, ничего из этой затеи не вышло.
— Запоздалое раскаяние! На счету у этого вашего Гриши, как теперь известно — как минимум три убийства в Петрограде. И покушение на жизни следователей. Не говоря об участии в десятке налётов.
— Тут не в раскаянии дело. Ладно, о Грише и потом можно поговорить…
— Верно. Пока лучше скажите: знаете ли вы, где бандитов найти?
— Знаю. Но не думаю, что вы, Пётр Дмитриевич, именно это желаете услышать в первую очередь. Вас другая тайна куда сильнее увлекает, правда?
Было бы не слишком профессионально признавать подобное, но как Инсаров мог скрыть свой интерес? Положа руку на сердце, следователь желал узнать тайну бессмертия налётчиков едва ли не сильнее, чем поймать их. А коли верить словам Гумилёва о их нежелании сдаваться живыми, то как знать: возможно, больше-то рассказать окажется и некому.
Николай Степанович и без ответа понял, чего Инсаров сейчас от него ожидает.
— Ну что же, Пётр Дмитриевич: я вам кое-что расскажу. Такое, во что вы один поверите. Про жёлуди, листья, сердца и бубенцы.
Глава восьмая: в которой Николай Степанович рассказывает о случившемся на фронте годом ранее
Итак, Пётр Дмитриевич, сейчас вы услышите первую из двух невероятных историй, которые вам предстоит узнать. С делом напрямую связана лишь эта: другая касается развязки, ожидающей нас с вами впереди.
Я служил в кавалерии, хоть это только звучит так красиво: Гвардейский кавалерийский корпус… Великая война — далеко не Отечественная. Там всё смешалось. Благороднейшие люди Отечества с простыми вольноопределяющимися, офицеры с солдатами, всадники с пехотой. Свой второй Георгиевский крест я получил не за конную разведку и не за лихую атаку — а за то, что под огнём противника спасал пулемёты с позиций, которые невозможно было удержать.
Рассказываю об этом, чтобы вы поняли одно: не слишком важно, в какой именно части служили мои друзья, как именно попали они в армию добровольцами, что нас свело. Не имеет большого значения даже точное место действия. Готов поклясться, что уже не помню названия того городка… это было в Польше, кажется. А может быть, в Волыни. Или западнее… тяжело сказать. Боевые действия в то время, как нередко бывало на Великой войне, практически остановили свой ход. Ситуация на позициях не предполагала участия кавалерии в разведке, и мы квартировались в неглубоком тылу, в практически не тронутом войной тихом местечке. Заняться там было по большому счёту нечем. Оставалось писать, выпивать в пределах допустимых нарушений дисциплины да проводить время за карточным столом.
Чего точно не забуду никогда — так это мужчину, встретившегося нам… на беду всех лихой компании. Моя вина состоит в том, что я и устроил это знакомство.
То был мужчина немолодой, но и не дряхлый старик. Высокий и статный, суровый и благородный чертами лица. Выделялась в нём одна деталь, очень схожая с вами, Пётр Дмитриевич: разноцветные глаза. Один карий, как и у вас. Другой — не голубой, однако, а зелёный.
Мужчина называл себя чудным именем Эфраим Фаланд. Он был иностранцем, это очевидно — но даже я, опытный путешественник, терялся в догадках относительно его родины. Кажется, что в этом городе Фаланд провёл уже очень много времени. Он устраивал карточные игры в своём доме — и русских офицеров приветствовал особенно.
Больших денег для игры у нашего брата не водилось, конечно, но Фаланда это не беспокоило. Свои обязанности ведущего исполнял он с огромным достоинством, будто дело было в Париже или Петрограде, а не в какой-то Богом забытой глуши.
Какое-то время ничего особенно не происходило: мои друзья посещали дом Эфраима, проводили в нём много времени, но от обычного унтер-офицерского досуга это ничем не отличалось. До того момента, когда Эфраим предложил им особую игру.
Поначалу они не поняли. Даже посмеялись. Но Эфраим был абсолютно серьёзен.
Для игры он предложил особые карты — не те, к которым привычен каждый. Это была немецкая колода, точнее северный её вариант, которым немцы играют в «скат». Колода та короткая: она начинается с семёрки. Также у немецкой колоды особые символы мастей. Кроме обычных сердец — жёлуди, дубовые листья и бубенцы.
Так и поступили. Один из унтер-офицеров покинул дом. А вот после…
От одной до семи — чего именно? Таков был вопрос. Эфраим отвечал, что от одной до семи жизней. В прямом смысле слова: земных жизней в дополнение к единственной, данной Богом. Возможность воскреснуть, погибнув в бою или от болезни, от несчастного случая, чего угодно — кроме старости.
Конечно, над такой байкой вновь посмеялись, хоть и более нервно. Но Фаланд и теперь не шутил. Он показал каждому, на что способен: зримо явил перед подданными императора то, чего не мог знать о них. То, чего они и сами о себе не знали. И даже большее: такое, о чём лучше вовсе никогда не говорить.
А удостоверившись, что его необыкновенные силы отныне не вызывают сомнений, перешёл к главному.
В этом месте можно сказать очень много слов. О том, кто легко был готов согласиться на подобное, кто колебался, а кто резко возражал. Едва ли не выстрелить был готов Фаланду в лоб, хоть как по мне — не причинила бы ему пуля никакого вреда. Эта была непростая ситуация, и каждый опишет её по-своему. Я же описывать не стану вовсе.
Скажу только одно: так или иначе, но игра состоялась.
Требуется ли описание того, как она проходила? Вы легко можете представить себе всё. Ловкие пальцы самого бесстрашного и самого холодного душой из офицеров, которыми он тасовал колоду. Потустороннее спокойствие Эфраима, с коим он сдавал карты. Руки, принимавшие их: они тряслись даже у смельчаков. Круглый стол, плохо освещённый свечами: в полумраке казалось, будто табачный дым над головами офицеров складывается в зловещие картины и символы. У кого-то выступал пот на лбу, кто-то являл лишь отрешённость лица, а у иных в глазах блестел искренний азарт. Болезненный азарт.
Конечно, Фаланд обманул фронтовых друзей насчёт «одного лишнего». Страшная цена предполагалась с самого начала, просто озвучил он её в удобный момент. Когда слишком трудно было отказаться.
«Банда бессмертных» вовсе не бессмертна, но жизней у каждого в ней имеется поболе одной… кроме Гриши, всё успевшего истратить. А главное: я думаю, что Эфраим Фаланд не просто разыграл щедрые подарки. Даровал земные жизни, но забрал при том души — или, по меньшей мере, подчинил их.
Потом уже случились и другие игры. Было гадание, раскрывшее страшное будущее: о грядущих ужасах войны, о гибели в её пламени четырёх империй. Включая и наше Отечество. А после… в общем-то, вы об этом уже знаете.
Глава девятая: в которой появляется «Кольт», один из главных героев нашей истории
Поверил ли Инсаров истории Гумилёва? Не видел поводов не поверить. Хотя бы по той причине, что о символах в квартире Григория он поэту ничего не рассказывал. Да и потом — не самое невероятное объяснение невозможных событий на его памяти. Оставалась немного неясной роль самого поэта, но этот вопрос можно было и отложить.
Потому что перед Инсаровым, сидевшим теперь за столом в гостиной Гумилёва, было нечто куда более интересное.
Поэт положил на стол продолговатый футляр из красного дерева, не имеющий каких-либо надписей или декора — если не считать серебряных защёлок. На столе стояла большая лампа, в свете которой рассмотреть коробку можно было во всех подробностях — имей она какие-то существенные внешние подробности. На деле же интерес представляло только содержимое.
— Американский, кажется?
Это был большой револьвер, снабжённый всеми положенными принадлежностями. Довольно старый. Инсаров не особенно разбирался в оружии, но мог предположить: модель — ровесник его верного «Смит-Вессона», но конкретный образец гораздо старше. Ему лет сорок, наверное.
— Американский. — подтвердил Гумилёв. — Colt Single Action Army, модель 1873 года, и год выпуска именно этого револьвера — тот же. Старомодная вещица: одинарного действия, сорок пятого калибра. Если точнее, то .45 Long Colt. Серьёзный патрон! Куда мощнее девятимиллиметрового «Маузера».
— Мой «Смит-Вессон» тоже одинарного действия. К чему стрелять быстрее, чем целишься — я не гусар… Полагаю, ваш «Кольт» отличается не только мощным патроном. Учитывая обстоятельства дела… в нём должно быть что-то особенное, верно?
Гумилёв кивнул. Прежде, чем продолжить, он протянулся к графину — почти такому же, как в поэтическом салоне. От водки Пётр Дмитриевич снова не отказался. В этаком деле без неё, окаянной, не разберёшься…
— Итак, я уже говорил: живыми сдаваться нашим негодяям, некогда моим друзьям, нет никакого резона. Но как вы полагаете, Пётр Дмитриевич: легко ли их убить?
— Ну… если всё дело лишь в запасных жизнях, а не в настоящем бессмертии… труднее обычного, но ничего невозможного. К тому же, пока будет оживать — как раз под белы рученьки его!
Поэт усмехнулся. Надо признать, что улыбка вышла немного зловещей: Гумилёв сидел как раз на границе полумрака гостиной со светом лампы. Та хорошо освещала лишь половину лица и почти гладкого свода черепа. Да, именно «черепа»: на мгновение показалось, будто и не человек вовсе…