– Все, ваше благородие… Очинно красивая сторона… И опять же, ваше благородие, народ! – прибавил Антонов и снова фыркнул.
– А что?
– Смеху подобно: голые почти что шляются. Сичас вот с пельсинами приезжал на шлюпчонке один – как мать родила… Лопочет, подлец, по-своему, сперва и не понять… Одначе ребята наши поняли и говорили как следует с эстим самым арапчонком…
– Говорили? – смеется Василий Иванович. – По-каковски же говорила матрозня?..
– А не могу знать, ваше благородие, но только друг дружку поняли и торговались… Арапчонок смеется, и наши смеются. Сказывают: нехристь, ваше благородие?
– Да, своя, брат, вера у них! – замечает Василий Иванович и прибавляет: – Завтра, Антонов, можешь ехать на берег!
– Слушаю, ваше благородие!
– А денег что ж не берешь?.. Разве не нужно?
– Никак нет. У меня есть доллер на гулянку. А вот хотел я было, ваше благородие, просить…
Антонов остановился, переступая с ноги на ногу и теребя двумя пальцами штанину.
– Что тебе?
– Платок бы мне нужно, ваше благородие… Так уж выберите какой профорсистей, ваше благородие…
– Платок?.. Зачем тебе платок? – удивился Василий Иванович.
– Бабе моей, ваше благородие, – говорит Антонов, краснея, и пуще теребит штанину, словно бы стыдясь обнаружить свои чувства к жене, для которой он прикопил уж немало подарков при любезном посредстве Василия Ивановича.
– Гм! жене!.. – задумчиво протянул Василий Иванович. – В какую же цену?
– Как окажет, ваше благородие… Только, если можно, чтобы с птицей… В деревне любят с птицами… показистей…
– Ладно, братец, куплю… А знаешь ты, сколько у меня твоих денег?
– Не могу знать, ваше благородие!
– Ну, вот и дурак! Как есть дурак ты, Антонов! Сколько раз говорил тебе, что ты должен знать… Считать, что ли, не умеешь…
– Запамятовал, ваше благородие…
– Запамятовал! Было десять долларов, да тебе следует два доллара от меня за месяц… значит двенадцать… Смотри, помни, а то не стану я держать твоих денег… А еще матрос… запамятовал!..
– Слушаю, ваше благородие… буду помнить. А вам прикажете, что ли, изготовить вольную одежу?
– Да… летнюю пару из сундука достань.
– Чечунчовый пенджак [13], что в Шанхае справляли?
Василий Иванович мотнул головой.
– Так уж я давече вынул и развесил, чтобы складок не оказывало…
– Ладно… Ужо к вечеру подашь.
Вестовой ушел.
Василий Иванович снова стал лениво отхлебывать чай, попыхивая толстейшей папиросой. Стояла полнейшая тишина в кают-компании. Только из-за приподнятых жалюзи одной из кают слышался равномерный скрип пера и шелест бумаги, и Василий Иванович невольно прислушивался к этому скрипу.
– Пишет… К Амалье своей, верно, все пишет доктор! – прошептал, улыбаясь, Василий Иванович.
Как и большинство офицеров, Василий Иванович знал – и даже обстоятельнее других знал – про все необыкновенные качества этой самой фрейлейн Амалии – скромненькой, худенькой, довольно миловидной белокурой немочки, с робким, словно недоумевающим, взглядом больших голубых глаз. В день ухода клипера из Кронштадта она приезжала проводить Карла Карловича, и Карл Карлович с необыкновенной торжественностью, весь сияя и млея, представил всех офицеров молодой девушке, повторяя с горделивой, самодовольной улыбкой: «Невеста моя, фрейлейн Амалия!» и тут же сообщал некоторым (в том числе и Василию Ивановичу), какая это прекрасная и благородная девушка. Фрейлейн Амалия при этом каждый раз краснела и, поднимая на Карла Карловича восторженно-застенчивый взор, то и дело стыдливо шептала: «Ах, Карл! ах, Карл!» – пока, наконец, после представлений, не уселась рядом с плотным, румяным и – несмотря на тридцатипятилетний возраст и почтенную лысину – несколько сентиментальным Карлом Карловичем.
Во все время прощального завтрака жених и невеста сидели в трогательном безмолвии, пожимая по временам друг другу руки, краснея и улыбаясь. Карл Карлович был торжественно печален, однако ел с аппетитом все подаваемые блюда, не забывая накладывать хорошие порции и невесте, и обводил всех каким-то горделивым, вызывающим взглядом, словно бы приглашая убедиться, какая прелестная у него фрейлейн Амалия и с каким благородным достоинством он умеет переносить тягость разлуки. И только когда стали поднимать якорь и провожавшие должны были уезжать с клипера, Карл Карлович не выдержал: обнимая невесту, заревел как белуга, не забывши, впрочем, в самую последнюю минуту прощанья шепнуть в виде утешения рыдавшей девушке, что он непременно скопит в плавании три тысячи, и тогда ничто не помешает их счастию… «Adieu, mein Liebchen!» [14]
Как человек крайне аккуратный, добросовестный и в такой же мере наивный, Карл Карлович, по-видимому, полагал, что мимолетного знакомства сослуживцев с его невестой еще недостаточно для надлежащей оценки ее качеств, и потому считал своим долгом дополнить это знакомство. С трогательным простодушием, перед которым всякая скептическая улыбка была бессильна, рассказывал доктор о фрейлейн Амалии, восторженно описывая ее душевные качества, ее любовь и преданность. Он таки любил и помечтать вслух, не замечая сдержанных улыбок, уверенный, что вместе с ним все должны радоваться его будущему счастью, – когда, вернувшись в Россию с чеком на три тысячи, английским сервизом, китайскими чашечками, японскими шкатулками и огромным запасом манильских сигар, он получит штатное место ординатора при госпитале, купит рояль, устроит обстановочку, женится и будет плавать в блаженстве: любоваться Амалией, английской посудой и китайскими вазами, выкуривая по десяти «чируток» [15] в день.
Когда Карл Карлович получал от невесты письма, то обыкновенно торжественно заявлял, указывая на толстый пакет: «Это от фрейлейн Амалии!» И, краснея от радости и волнения, уходил в каюту читать длинное послание. И, боже сохрани, в такие минуты оторвать Карла Карловича без особо уважительной причины, вроде переломленного ребра. Обыкновенно сдержанный, хладнокровный и терпеливый, Карл Карлович выходил из себя. Все знали об этом и значительно говорили: «Не беспокойте, господа, доктора. Он Амальины письма читает!»
Охотнее всего Карл Карлович делился своими «мечтами» с Василием Ивановичем, которого особенно уважал, одного его удостоивал переводом некоторых отрывков из немецких писем фрейлейн Амалии и пресерьезно обижался, если Василий Иванович, занятый служебными делами, не с достаточною экспансивностью разделял восторги влюбленного Карла Карловича.
Все это теперь невольно припомнил Василий Иванович, прислушиваясь к скрипу пера. Припомнил и задумался.
– Вот ведь пишет все… целые тетрадки исписывает… делится своими впечатлениями… Вернется в Россию и женится на своей Амалье этот счастливый Карла Карлыч! – проговорил вдруг Василий Иванович с какою-то безотчетною завистью старого холостяка и порывисто задымил папироской.
«Тоже вот Антонов… Платок жене просит купить… Сколько уж он накупил разных вещей… А вот ему так некому покупать! И писать некому, и не от кого получать писем. Нет ни одной души на свете, которая бы интересовалась его жизнью!»
Василий Иванович крякнул, подавив невольный вздох. Он решил не думать об этих вещах, но какое-то досадливое, обидное чувство одиночества и сиротливости совершенно незаметно подобралось к его сердцу, застав Василия Ивановича врасплох – не занятого службой, не увлеченного служебными мечтаниями. И – что было уж совсем странно и неожиданно – вся его служебная деятельность, все то, из-за чего он волновался, на что тратил столько сил, уходило куда-то вдаль, и, казалось, теряло все свое прежнее значение и прежнюю прелесть.
Совсем другие мысли, другие воспоминания, не имеющие ничего общего с «чистотой и порядком», к крайнему изумлению Василия Ивановича, назойливо лезли в голову, и из-за густых клубов дыма, медленно расходившегося в воздухе, выглядывала пара бойких глаз миловидного женского личика, и в воображении рисовались, точно дразнили, заманчивые картины, полные тихого счастия и радостной личной жизни.
VII
И он писал бы теперь письма, нетерпеливо ожидая возвращения в Россию, если бы жизнь побаловала его женскою привязанностью… А ее-то и не было до сих пор, несмотря на его старания завоевать женское сердце. Почему?.. Кажется, он мужчина ничего себе, человек нелегкомысленный, привязчивый, не злой, ну, и в некотором роде с положением, – и все-таки счастье ему не давалось.
Так думал, не без горького чувства, Василий Иванович, вспоминая свой последний неудачный кронштадтский «роман». И, как нарочно, все малейшие подробности того дня, в который он решился сделать предложение, оживали в его памяти, точно все это было не три года тому назад, а вчера…
С каким страхом и волнением остановился он в то памятное весеннее утро перед этим маленьким домиком в Галкиной улице, куда он так часто ходил по вечерам сыграть в пикет с господином Купоросовым, старым вдовцом, инженер-механиком, и поболтать после пикета с Сонечкой, его единственной дочкой. Он два года ходил в этот дом, привязываясь все более и более к молодой девушке, и, наконец, решился объясниться. Как нерешительно он дернул звонок, простояв несколько минут в раздумье у крыльца!.. Ему отворил двери сам господин Купоросов, худенький, сухонький, бравый и подвижной старик лет пятидесяти с хвостиком, и удивленно взглянул на Василия Ивановича, явившегося в будни в неурочный час, вдобавок в вицмундире и в расстроенных чувствах, словно после только что полученного «разноса» от начальства. А Василий Иванович пуще сконфузился от этого удивленного взгляда, объявил, что зашел по пути, собираясь сделать кое-кому визиты, и после четверти часа неклеившегося разговора о морских новостях и назначениях, о которых еще вчера вечером сообщал господину Купоросову, неожиданно выпалил, пыхтя и отдуваясь, что пришел просить руки его дочери.
Старый механик тогда понял, почему Василий Иванович в вицмундире, и не удивился предложению. Он крепко пожал руку претенденту, поблагодарил за честь, сказав, что был бы рад такому зятю, и вышел, весело проговорив своим приветливым баском: «Сейчас пошлю к вам Сонечку. Дай вам бог попутного ветра!»
Вот тогда-то и напала на Василия Ивановича настоящая робость, – куда больше той, какую испытывал он в ожидании адмиральских смотров!
С замиранием сердца ждал он прихода этой полненькой, кругленькой, хорошенькой брюнетки Сонечки, всегда приветливой, ласковой, весело слушавшей комплименты по уши влюбленного Василия Ивановича и дружески принимавшей подарки от своего поклонника, которого шутя называла «милым, хорошим дядюшкой». Напрасно старался он приободриться и уж совсем некстати взглянул в зеркало, чтобы поправить свои щегольские височки! Зеркало отразило такое ошалелое лицо, такой ярко пылающий крошечный носик, приютившийся среди багровых щек, что Василий Иванович поскорей отвел глаза, словно бы увидал чужую, неприятную физиономию…
Она что-то долге не приходила. Прошло минут пять, а Василию Ивановичу казалось, что прошло много времени. Ее все нет. «Верно, рассердилась!» – подумал он, и сердце его упало.
Наконец двери тихо скрипнули, и она впорхнула, свеженькая, веселая, ласковая, как всегда, в светленьком платье. С приходом ее словно просветлела гостиная, и радостная надежда оживила Василия Ивановича. Он порывисто дернулся с кресла, расшаркался ножкой по всем правилам, преподанным стариком Эбергардтом [16] еще в морском корпусе, поцеловал, по-старинному, беленькую, пухленькую с яминками ручку и… снова «ошалел», до того ошалел, что не мог произнести ни слова и стоял как пень. («Это-то и не нравится женщинам! Не ошалей я вначале, быть может не посадила бы она меня на мель!» – мысленно утешал себя теперь Василий Иванович, вспоминая свою застенчивость.) А Сонечка между тем, как настоящая барышня, да еще получившая воспитание в лучшем кронштадтском пансионе, как будто и не замечает, что Василий Иванович совсем сконфужен, и давай щебетать, словно канарейка, своим звонким голоском: «Хорошая ли погода? Не свежий ли сегодня ветер? Она собирается пройтись немного перед обедом. Будет ли Василий Иванович в четверг на балу в клубе? Конечно, будет! Она тоже собирается, она будет в новом платье из китайского крепона, rose de Chine [17], что осенью привез Макар Игнатьевич… Вы ведь знаете Макара Игнатьевича Подшипникова? Он – папин товарищ, механик. Подшипников много привез прелестных вещей… Катеньке Кочерыжкиной подарил прехорошенькие бразильские мушки для серег». Она все продолжает щебетать про клуб, про погоду, про Подшипникова и Катю Кочерыжкину, а Василий Иванович все молчит, как бревно, да пыхтит, взглядывая на Сонечку не то умоляющим, не то растерянным взглядом. «Да что вы сегодня странный какой, Василий Иванович! Что с вами?» – спрашивает, наконец, Сонечка. Что с ним?! Василий Иванович снова получает дар слова, чувствуя вдруг прилив необыкновенной храбрости. «Вы интересуетесь, Софья Семеновна, знать, что со мной. Интересуетесь?» И, не дождавшись ответа, Василий Иванович ставит все паруса. Все равно, выхода нет… Он начинает издалека, рассказывает, как рос, не зная ласки, оставшись сиротой, как тяжело жить на свете без привязанности… Служба, конечно, занимает, но служба еще не все… Человеку хочется другой, более полной жизни, хочется…
Что-то вдруг защекотало у него в горле от нахлынувшего чувства, умиленный взгляд затуманился слезой, и он снова потерял дар слова, чувствуя потребность в носовом платке и не зная, доставать ли платок, или продолжать. А Сонечка вся притихла, замерла – ждет, и с лица ее сбежала улыбка… Василий Иванович между тем полез за платком, ищет его по карманам, а платка нет – подлец вестовой забыл положить!.. И Василий Иванович снова теряется и робеет. Он оставляет, наконец, поиски за платком, предоставляя нескольким предательским слезинкам упасть на орден св. Станислава, одиноко украшавший его грудь, и с отвагой отчаяния, без дальнейших предисловий, объявляет, что любит давно Сонечку и просит быть его женой, обещая положить за нее душу.
Проговоривши эти слова, он опускает голову; словно подсудимый в ожидании приговора.
Сонечка, как водится, слегка ахнула от неожиданности (хотя господин Купоросов, как доброжелательный отец, предупреждая дочь, почему Василий Иванович пришел в будний день в эполетах, советовал не пренебрегать партией и не смотреть на то, что у Василия Ивановича подгулял нос. «Не с носом, Сонечка, жить, а с человеком!»), потом глубоко вздохнула, бросая грустный взгляд на лысину Василия Ивановича, блестевшую крупными каплями пота, и тихо, тихо, точно вместо толстенького и кругленького Василия Ивановича перед ней сидел тяжко больной, с которым нельзя говорить громко, – промолвила: «Благодарю вас, дорогой Василий Иваныч, за привязанность. Я всегда уважала вас, как друг, как сестра, но…»
И вместо окончания фразы – заплакала.
Тут уж Василий Иванович совсем пришел в себя и стал просить прощения, что смел огорчить Сонечку. Он так горячо извинялся, выставляя себя чуть не извергом за то, что полюбил Сонечку («Ну, не болван ли!» – снова сделал Василий Иванович мысленную вставку, вспоминая эти извинения), с таким азартом упрашивал забыть его слова, что Сонечка очень быстро и с видимым удовольствием простила Василия Ивановича, утерла глазки и снова повела речь об уважении и о чувствах сестры… Но бедному Василию Ивановичу, при всей его доброте, одних таких чувств было недостаточно; он рассеянно слушал эти утешения и, убедившись, что Сонечка настолько успокоилась, что уже улыбается и снова заводит речь о четверговом бале, торопился уйти и даже не поцеловал на прощанье дружелюбно протянутой ручки, а только крепко, крепко ее пожал. «Надеюсь, мы по-прежнему останемся друзьями?» – спросила безжалостная Сонечка. Василий Иванович вместо ответа взглянул на Сонечку взором, полным любви, и торопливо вышел.
В прихожей пришлось, однако, замешкаться. Василий Иванович что-то долго не мог всунуть руку в рукав пальто и как-то глупо улыбался, слушая конфиденциальный шепот старика Купоросова, помогавшего Василию Ивановичу надеть пальто. Купоросов советовал не отчаиваться. «Сонечка у меня взбалмошная девчонка, Василий Иваныч!.. – таинственно говорил старый механик. – Ума настоящего нет, а одна фантазия. Сегодня: „стоп машина!“, а завтра: „полный ход вперед!“ – известно, женское ведомство!.. Да вы все не туда руку суете, Василий Иваныч. Ну вот, теперь попали!.. Я, конечно, неволить Сонечку не стану, не мне выходить замуж, но будьте уверены, что я – за вас, Василий Иваныч! Быть может, завтра же ветер переменится!» – прибавил он, дружески подмигивая глазом и пожимая обеими руками руку Василия Ивановича. «Да не забывайте нас, Василий Иваныч!» – крикнул господин Купоросов уже вдогонку с крыльца.
Однако Василий Иванович совсем приуныл, не показывался даже в клуб, ходил только на вооружение фрегата и допекал шкипера, требуя для своей фок-мачты троса с иголочки.
Только через месяц Василий Иванович собрался навестить Купоросовых – узнать, не переменился ли ветер. Он решил на этот раз тщательно скрывать от Сонечки свои чувства и держать себя так, как будто отказ не произвел на него большого впечатления. («Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей!» [18]) Вернувшись с фрегата, Василий Иванович тщательно приоделся, попрыскался духами, подчесал височки я, сказав Антонову, что дома чай пить не будет, вышел из офицерских флигелей, насвистывая для храбрости любимый свой мотив из «Роберта-Дьявола». Уж он подходил к Галкиной улице, как вдруг увидал идущую по другой стороне улицы Сонечку с мичманом Душкиным, молодым, кудрявым, бойким блондином, давно уже возбуждавшим в Василии Ивановиче ревнивые чувства. Оба они так весело, счастливо смеялись, так дружно и любовно шли рука в руку, что Василий Иванович тотчас же перестал свистать и хотел было постыдно дать тягу, сделав «поворот оверштаг» в ближайший переулок, но, к сожалению, было поздно уже. Он не успел еще положить «руля на борт», как Сонечка заметила его и, окликнув, приветливо махнула голубым зонтиком. Он храбро пересек улицу, снимая издали фуражку, и подошел к молодым людям. Они как-то вдруг притихли, точно боялись огорчить его видом своего неудержимого счастья. Но счастье так и рвалось наружу с обоих этих молодых, свежих, радостных лиц, озаренных лучами весеннего солнышка, и Василий Иванович сразу почувствовал, что «ветер переменился», но только не для него.
«Вы не к нам ли? – защебетала Сонечка. – Так папы нет дома. Он сегодня с первым пароходом уехал в Петербург, и мы идем на пристань встречать его. – И затем тихо прибавила: – А вы совсем нас забыли, Василий Иваныч! И поздравить меня не хотели!» – «Поздравить?! С чем поздравить?» – спрашивает упавшим голосом Василий Иванович. «Разве вы не знаете? Ведь я выхожу замуж!» – прибавляет Сонечка, и голос ее звучит радостно.
Нужно ли спрашивать: за кого? Василий Иванович заметил, каким взглядом посмотрела Сонечка на молодого мичмана, и самоотверженно поздравил невесту и жениха. «Дай бог вам всего… всего хорошего, Софья Семеновна!» – проговорил он, пожимая ее руку, и вслед за тем раскланялся. «Разве вы не с нами?» – «Нет, нужно зайти в один дом!» – соврал Василий Иванович и тихо побрел домой.
Белобрысый Антонов от нечего делать тренькал на балалайке, сидя у ворот, когда совершенно неожиданно завидел возвращавшегося барина. Он сразу заметил, что Василий Иванович «заскучивши», и потому необыкновенно скоро изготовил самовар. Долго пел самовар свою жалобную песенку, а Василий Иванович не обращает на него никакого внимания и ходит себе взад и вперед по комнате, слегка опустив голову и заложив за спину руки, словно коротает вахту. «Прикажете заварить, ваше благородие?» – осторожно спрашивает вестовой, высовывая голову в двери. Ответа нет. Тогда Антонов убирает самовар и скоро опять вносит его шумящим на славу. «Верно, теперь он его услышит!..» Уже стемнело, вестовой принес лампу и в изумлении увидал, что чай не заварен, а Василий Иванович все ходит. Облапив самовар, Антонов опять скрывается и через минуту несет старенький байковый халат. «Не прикажете ли халат подать, ваше благородие?» – участливо спрашивает он и, получив в ответ отрицательный кивок головой, снова исчезает, несколько смущенный, так как ему показалось, будто на глазах у барина слезы. Часу в первом ночи Антонов опять просунул в двери свою голову, затем появился весь и уже настойчиво проговорил: «Спать пора, ваше благородие!» Но Василий Иванович, видевший все проделки своего вестового, не посылает Антонова к черту, а ласково говорит: «Ложись спать, Антонов!»
Так до утра прошагал Василий Иванович, передумывая о своей неудаче, и, переодевшись в старый сюртук, пошел в шестом часу утра в гавань, на фрегат.
Теперь вдруг, вдали от родины, Василию Ивановичу почему-то припомнилась вся эта история, давно забытая в служебной сутолоке, в вечных заботах о клипере. «Зачем?.. Бог с ней, с этой Сонечкой!.. Он, кажется, не особенно исправный человек, этот мичман! Перешел зачем-то в Черное море… увез жену!.. Только и есть славы, что умеет нравиться женщинам!..» – не без досады подумал Василий Иванович, закуривая новую папироску.
– И ведь второй раз, однако, отказали! – проговорил вслух Василий Иванович и продолжительно вздохнул не то от обиды, не то от жары. «И словно сговорились эти чертенки: обе, натянувши ему нос, предлагали свою дружбу, точно он и в самом деле годится лишь в друзья… Благодарю-с покорно! Он на это не согласен… Он, если по совести рассудить, конечно, не Аполлон там какой-нибудь, а все-таки ничего себе мужчина… Разумеется, ничего себе и даже очень ничего!» – еще раз мысленно оценивает себя Василий Иванович и машинально приглаживает свои щегольские рыжие височки.
«И время еще есть, если на то пошло, чтобы скрасить свое одинокое существование!.. Слава богу, сорок лет – еще не старые годы… Мужчина в самой поре. Что ему помешает жениться по возвращении в Россию, а?.. Он будет капитан-лейтенантом; может быть, и суденышко третьего ранга дадут… Командир… Столовые и все такое… Только не надо, брат Василий Иванович, „запускать глазенапа“ на очень молоденьких!.. Надо выбрать какую-нибудь этакую черноглазую, свеженькую, полненькую (Василий Иванович одобрял именно полненьких) брюнеточку, с усиками на губках, с эдаким задорным носиком, лет эдак двадцати пяти, шести… Такие девушки тоже имеют свою прелесть и, главное, понимают жизнь, не бросаются на человека зря, из-за одной только физиономии, а ищут и душу…»
Несколько успокоенный мечтами об этой проблематической «брюнеточке» с «усиками на губках», которую он полюбит по возвращении в Россию, и в то же время предвкушая удовольствие, в ожидании «брюнеточки», увидать сегодня же на берегу ее, так сказать, суррогат в образе каначки, Василий Иванович развязывается с воспоминаниями и кричит повеселевшим голосом:
– Эй, кто там есть! Антонова послать!
– Здесь, ваше благородие! – отвечает Антонов, подбегая на рысях к Василию Ивановичу.
– Подай-ка, братец, закусить чего-нибудь да бутылку портеру.
– Есть, ваше благородие! – весело говорит Антонов, довольный, что барин перестал «скучить», и с быстротой расторопного вестового приносит и ставит перед Василием Ивановичем его обычную утреннюю закуску: сыр, хлеб и портер…
– Карла Карлыч! Кончили писать? – кричит Василий Иванович, не слыша более скрипа пера из докторской каюты. – Не угодно ли портерку?
– Danke schon [19], Василий Иванович! – откликается доктор. – Я еще не совсем готов…
– Прислать, что ли, в каюту стаканчик?
– Danke schon, Василий Иванович… Не беспокойтесь… Через четверть часа я буду готов в, если позволите, приду выпить стаканчик стауту [20].
– Ладно, Карла Карлыч!
«Эк его, однако, расписало сегодня!» – улыбается Василий Иванович и с наслаждением проглатывает стакан любимого напитка, закусывая куском мягкого, сочного честера [21].
– Антонов! Достань-ка еще бутылочку да подай стакан для Карла Карлыча, а потом принесешь мне сигару… Постой… постой! – остановил Василий Иванович готового бежать вестового: – сигару мне дашь из того ящика, что в Сан-Франциско покупали… Знаешь?
– Знаю, ваше благородие…
– Ну, и молодец, что знаешь! – шутит Василий Иванович. – Завтра я куплю форсистый платок для твоей бабы… Завтра, быть может, и письмо от нее получишь… Что-то давно не было…
– Верно, все, слава богу, дома благополучно, ваше благородие! – отвечает добродушный Антонов со своим обычным философским оптимизмом и уходит из кают-компании, провожаемый ласковым взглядом Василия Ивановича.
VIII
Вслед за короткими сумерками, сменившими ослепительный блеск тропического дня, темный вечер опустился над островом, скрыв от глаз, почти внезапно, его роскошную красоту. Там, где, купаясь в зелени, белел город, теперь в темноте замелькали огни. Дома у пристани казались какими-то фантастическими тенями неопределенных очертаний. Стоявшие на рейде корабли чернели исполинскими силуэтами с огненными глазами на мачтах, которых верхушки терялись во мраке. Но рейд еще жил. Огоньки невидимых шлюпок, оставлявших за собой яркий след в виде фосфорических лент, то и дело бесшумно скользили взад и вперед по рейду, и гортанная канацкая песня, говор и смех нарушали порой тишину этой нежной, волшебной ночи. Потемневший океан по-прежнему был спокоен и дремал под тихий ропот своей переливающейся зыби. Миллионы ярких звезд засветились в темно-синей выси, и среди них особенно красиво сияла, испуская нежный, тихо льющийся свет, красавица южного неба – звезда Креста.
– Экая благодать господня! – тихо говорит матросы, рассыпавшись кучками по палубе.
Проспав до позднего вечера тем крепким, безмятежным сном, каким спалось только на рейде, Василий Иванович собрался, наконец, на берег, заранее пригласив Карла Карловича поужинать вместе. Доктор, уехавший на берег тотчас после обеда, охотно согласился и обещал занять для Василия Ивановича хорошенький нумер в гостинице. Карл Карлович никогда не отказывался от ужина с тонкими винами, особенно если не ему приходилось платить, и любезно исполнял роль переводчика, когда у Василия Ивановича «заедало», как он выражался на морском жаргоне, при объяснениях на иностранных диалектах с дамами, разделявшими их компанию. Случалось, сам Карл Карлович, помогая товарищу, увлекался до того, что забывал роль переводчика, и говорил дамам любезности от своего лица, оправдывая свою мимолетную неверность фрейлейн Амалии соображениями чисто медицинского характера, и Василий Иванович всегда его успокоивал, подтверждая соображения доктора собственной теорией о необходимости «давать толчки природе». Как люди солидные, они умели держать про себя свои маленькие секреты и, разумеется, никогда не рассказывали в кают-компании о своих ужинах; вот почему и тот и другой охотно ужинали иногда вместе.
Пробило восемь склянок (восемь часов), когда Василий Иванович, одетый в легкую чечунчу, в индийской каске, обвитой кисеей, и с тросточкой в руке, вышел наверх, распространяя вокруг себя тонкий аромат духов.
Вахтенный гардемарин проводил старшего офицера до выхода. Два матроса (фалгребные) с фонарями в руках освещали спусковой трап. Простившись с вахтенным, Василий Иванович быстро спустился к ожидавшему вельботу.
– Отваливай! – проговорил он, садясь в шлюпку.
После нескольких дружных ударов весел вельбот быстро понесся вперед, рассекая воду, под равномерный, отрывистый всплеск весел и глухой их стук об уключины. Матросы гребли, как артисты своего дела. Все семь человек, как один, следуя за «загребным», одновременно откидываясь назад, загребали веслами и затем снова наклонялись вперед, держа перед новым гребком несколько секунд неподвижно вывернутые плашмя лопасти, с которых брызги воды сыпались в темноте брильянтами.
– Шабаш! – тихо скомандовал Василий Иванович, любовавшийся все время греблей, когда минут через десять шлюпка приблизилась к освещенной пристани.
Весла словно сгорели, и все гребцы сидели неподвижно на банках, за исключением последнего, на носу, который с крюком в руках стоял наготове остановить разбежавшуюся шлюпку. Вельбот плавно подошел к пристани, не коснувшись ее. Василий Иванович умел отлично приставать.
– По чарке водки пей завтра за меня, ребята! – весело промолвил старший офицер, выскакивая со шлюпки.
– Покорно благодарим! – отвечал за всех загребной – молодой, красивый, здоровый матрос, ускоренно дыша своей широкой раскрытой грудью. – Прикажете дожидаться, ваше благородие?
– Нет. Поезжай, братцы, на клипер!
– Дозвольте, ваше благородие, сбегать двоим фрухты купить? – попросил тот же матрос.
– Купи, купи, братец… Только водки, смотри, не покупай…
– Никак нет, ваше благородие!
Василий Иванович останавливается на набережной, любопытно озираясь.
На набережной оживление. Напротив пристани два жалких ресторана, и тут же, под легкими навесами из широких листьев, помещаются фруктовые лавочки, освещенные цветными фонарями.
Живописными группами рассыпались здесь гуляющие: чернокожие канаки, одетые, полуодетые и совсем раздетые, с куском какой-то тряпицы, опоясывающей чресла; каначки в своих легких, ярких тканях, надетых на голое тело и плотно облегающих, обрисовывая формы женского торса; английские, французские, голландские и немецкие матросы с китобойных судов, часто зимующих в Гонолулу, в белых рубахах, в шапках на затылках, с ножами, висящими на длинных ремнях, прикрепленных к поясам.
Среди этой толпы идет шумный говор на все языках и раздается пьяный космополитический смех. Матросы-китобои любезничают на разные лады с развязными и снисходительными шоколадными красавицами, которые задорно смеются, показывая свои ослепительно-белые зубы. Чудное звездное небо, кротко глядящее сверху, и нежный, ласкающий вечер располагают, по-видимому, людей не стесняться. И тут не стесняются. Раздаются звонкие поцелуи и делаются пантомимные объяснения в любви, напоминающие первобытного человека… Понимающие друг друга пары без слов, при помощи какой-нибудь серебряной монеты, без церемоний удаляются, обнявшись, в темнеющую в двух шагах густую листву при веселом, одобрительном смехе этих необыкновенно добродушных, приветливых черномазых канаков, которых предки не особенно давно съели Кука [22].
Двое матросов с вельбота торгуют фрукты у молодой толстогубой туземки с ребенком на руках, которого она кормит своей огромной черной грудью. За десятицентовую монетку каначка дает несколько связок душистых бананов и десяток крупных апельсинов и не в счет предлагает по апельсину каждому.