Потеряв всю надежду открыть следы Глафиры и ее похитителя, я оставил Москву. Один родственник давно звал меня в отдаленную свою деревню. Теперь было кстати воспользоваться его приглашением: я переехал к нему. Весна во второй раз по смерти моего друга воскрешала природу. Все окружавшее улыбалось мне; я один оставался мрачен; тяжелое воспоминание давило мне душу; приближался день его кончины и ее погибели. В этот день, по совершении печального обряда в сельской церкви, я отправился пешком бродить по сосновому лесу, лежавшему близ усадьбы и простиравшемуся на большое пространство. Грустные мысли невольно овладели мною. Сосновый бор казался мне огромным кладбищем. Я остановился и сел на обрушившуюся сосну. Мечты еще преследовали меня; но тихий стон, раздавшийся неподалеку, разогнал их. Я поднимаю глаза и вижу — в нескольких шагах от меня лежит женщина. Платье ее изорвано, руки в крови — вероятно от сухих древесных сучьев и иголок, о которые она цеплялась, шедши по лесу. Она была без чувств и, по-видимому, боролась со смертью; я подхожу, вглядываюсь… Боже! то была — Глафира!
Солнце клонилось к западу; я чувствовал, что заблудился: ни тропинки, ни признаков жилища. Но вот какой-то шорох послышался за мною. Я оглядываюсь. Старик в крестьянском кафтане, с дубинкой в руках, с секирой за поясом пробирался сквозь чащу. Он был не менее моего изумлен, встретив человека в глухом месте, возле мертвого тела.
Мы объяснились. Старик был дровосек и переехал на лето в бор для рубки леса. Шалаш его стоял неподалеку. Он, услышав шорох и стоны, пошел на голос.
С его помощью я перенес в шалаш несчастную девушку. Вскоре открыла она глаза… Глафира, узнала меня и, бросившись мне на шею, называла своим ангелом-хранителем.
— Дай бог, чтоб я оправдал это название, — сказал я в смущении. — Но какая несчастная звезда привела вас на это место? Откуда вы?
Тут, собравшись с силами, она начала рассказ свой едва внятным голосом. И вот что мог я извлечь из него.
Оставив Москву, Вашиадан провез Глафиру глухими проселочными дорогами к одному уединенному дому, где ожидал дорожный экипаж. С приближением ночи они поехали далее. На день обыкновенно останавливались, с захождением солнца продолжали дорогу. Чародей старался поддерживать свою несчастную спутницу в беспрестанном забытьи. Наконец, после долгого пути, они приехали — куда? того не знала Глафира. То было в глухую полночь. Их встретили с факелами; погребальный их блеск пробудил Глафиру.
— Где я? — спросила она у своего похитителя.
— В доме друга, — отвечал он своим млечным голосом.
Они вошли в пышные хоромы, украшенные внутри богатыми обоями, бронзой, картинами, на коих изображались чудные, фантастические фигуры. Чем-то не человеческим отзывалось все их окружающее: люди со странными лицами, словно в масках, служили новоприезжим: вдруг вдалеке послышались гармонические звуки и с приближением превратились в какой-то нескладный, но живой танец и вот все фигуры — на обоях, на картинах, из бронзы — начали прыгать, плясать, а чудные служители — передразнивать их движения. Треск, гул, грохот оглушают воздух, все колеблется, сам ад пирует на земле. Но шар, подобно луне, поднимается величаво из-за облаков дыма; вдруг взвился он высоко и с треском распался на части. Пламя потухает мало-помалу, свет становится бледней и бледней; наконец все исчезло, и лишь луна, выкатившись из-за тучи, серебрит уединенную поляну. Боязливые ее лучи, мерцая, падают робко на лицо товарища Глафиры; она узнает в нем милого, нежного своего друга.
"О, как я счастлива, — лепечет она в сладком забытьи, — о, как я счастлива, сидя с тобою, супруг моего сердца, душа души моей! Но боже, это не он, не он!" — и падает в беспамятстве.
Померкла луна; явился день с порфирородным своим спутником. Сквозь густую зелень дерев, осенявших окна и разливавших сладостную прохладу, прокрадывается свет и проникает в опочивальню Глафиры. Она пробудилась; у ног ее сидит очарователь.
— Вчера, — говорит он, — ты видела мое могущество, видела, какие таинственные силы в руках моих. Отныне я от всего отрекаюсь: ты одна — царица сего жилища. Я умел преклонить тебя сверхчеловеческими средствами; теперь, простой смертный, я у ног твоих; не ты в моей, а я в твоей власти. Располагай тем, что видишь, повелевай мною, люби меня!
— Тебя любить? — воскликнула, опомнившись, Глафира и отклонила его от себя рукою. — Кто бы ты ни был, — продолжала она, — дух ли искуситель, привидение или человек, — прошу, умоляю тебя: возврати меня родителям!
— Не могу! Что раз случилось, того переменить невозможно.
Тут он прижал ее к своей груди и тихо надел ей на руку таинственный перстень.
— Узнаешь ли ты наше кольцо обручальное? Помнишь ли предсказание? Вот залог любви нашей!
Она взглянула на перстень, взглянула на друга… "О, мой ангел! — воскликнула она вне себя от упоения, — ты возвращен, наконец, твоей Глафире!" — и с этими словами судорожным движением упала в его объятия.
Я слушал с изумлением и ужасом. Многое казалось мне невероятным в ее повествовании; и чудеса, коих она была свидетельницей в доме похитителя, я приписывал расстроенному ее воображению. Но когда она коснулась этой роковой минуты, в которую, увлеченная обманчивою мечтой, вверилась хищным объятиям мнимого друга — холодный пот обдал меня; ее страстная речь ручилась за ужасную истину и подтвердила мои слишком справедливые опасения: с той минуты Глафира сделалась незаконною супругой Вашиадана…
Ее уверенность, что то был прежний друг ее, возвратившийся с того света, еще сильнее убедила меня в горькой истине; ибо до чего не могут довести слабую женщину заблуждения сердца и воображения? Словом, она жила с ним целый год в очаровательном его замке, не помышляя о родных, дыша им одним, блаженствуя в своем гибельном заблуждении.
— Но сегодня, — продолжала она, — сегодня я покоилась еще в объятиях моего супруга, как чудные служители вдруг окружают наше ложе. "Срок минул! — к расплате!.." — кричат они моему другу и влекут его. Я, как змея, обвилась около его тела; но злодеи исторгают у меня свою жертву, и в глазах моих — ужас вспомнить! — начинают щекотать моего супруга. Ужасный смех вырвался из груди его и вскоре превратился в какой-то адский хохот. Злодеи исчезли, и передо мной остался лишь бездыханный труп; пена, полная яда, клубилась у него изо рту. "И ей ту же казнь!" — возопили снова служители. Но вдруг послышался знакомый, нежный голос: "Она невинна!" — прозвучал он надо мною. И от него, как сон, разлетелись страшные видения, хохот умолк… Я, какою-то волшебною силой, очутилась на том месте, где вы, мой ангел-хранитель, нашли меня.
— Не волшебная сила перенесла вас. Ваше платье показывает, что вы сами пришли сюда.
— Быть может, я не помню…
— Но помните ли вы своего прежнего, давно умершего друга, который, тому ровно два года, поверял мне заветное свое признание в любви к вам, тогда — еще непорочной?
— Я вас не понимаю.
— Сегодня минет два года, как он умер, и год, как вы похищены из дому родительского рукою изверга Вашиадана.
— Вашиадана… покойный друг… из дому родительского… Ах! что вы мне напоминаете! Все это как сон… Но где мои родители?
— Они там, соединились с вашим другом и у престола божия молят о помиловании врага их и о вашем прощении.
Глафира устремила на меня неподвижные взоры; наконец, вышедши из оцепенения:
— Туда, туда за ними! — возопила она и тихо склонила голову на плечо мое.
Рука невольно взялась за часы; роковая стрелка опять указывала десятый в исходе.
Я взглянул на Глафиру. Лицо ее покрылось смертною бледностью, пульс умолк, дыхание прекратилось. Она заснула сном непробудимым…
И через три дня я предал земле прах несчастной. Уединенная сосна, подымая горе мрачно-зеленую свою вершину, осеняет могилу и как бы молит небеса о помиловании. Каждый год, в день ее смерти, прохожие слышат хохот над могилой; но хохот умолкает, и тихий, нежный голос, нисходящий с эфирной выси, произносит слова: "Она невинна!.."
Постскриптум. Для немногих.
— Прекрасно! — восклицает насмешливый читатель, — но скажите, кто же этот Вашиадан? — злой дух, привидение, вампир, Мефистофель или все вместе?
— Не знаю, любезный читатель; он столько же мне известен, как и вам. Но предположим его на время человеком, обыкновенным смертным (ибо вы видели, что он умер); и теперь посмотрим, не объяснятся ли нам естественным образом чудеса его. Припомните, какими средствами довел он мою героиню до расслабления, какими неожиданными ударами потряс ее организм, прежде нежели решился на свое чудо из чудес, на похищение.
— Но вы, Линдина, ее муж, их слуги разве не испытали также над собой его чародейства?
— Не спорю, что, быть может, и на нас действовала отчасти магнетическая сила его глаз; мы были расположены к тому предыдущими сценами, неожиданною дерзостью похитителя и даже — если хотите — верою в его могущество.
— Но его таинственность, долголетие, всевидение?
— Он был обманщик, умный и пронырливый.
— Но его замок, чудная прислуга, чудная смерть?.. Не говорю уже о перстне, о роковом дне и часе…
— Все это — суеверие, случайности, смесь истины с ложью, мечты Глафиры.
— А хохот и голос над ее могилой?
— Мечты прохожих.
— Мечты, мечты! Но вы сами им верите. Полноте притворяться; скажите откровенно: кто ж этот Вашиадан? Не чародей ли в союзе с дьяволом?
— Теперь не средние века!
— Ну, так вампир?
— Он не сосал крови.
— Ну, воплотившийся демон, посланный на срок; ну, словом: пришелец с того света?
— Не помню, чтоб от него отзывалось серой.
— Да кто же он?
— Не знаю. Отгадывайте.
Алексей Апухтин
«Между жизнью и смертью»
Был восьмой час вечера, когда доктор приложил ухо к моему сердцу, поднес мне к губам маленькое зеркало и, обратись к моей жене, сказал торжественно и тихо:
— Все кончено.
По этим словам я догадался, что я умер.
Собственно говоря, я умер гораздо раньше. Более тысячи часов я лежал без движения и не мог произнести ни слова, но изредка продолжал еще дышать. В продолжение всей моей болезни мне казалось, что я прикован бесчисленными цепями к какой-то глухой стене, которая меня мучила. Мало-помалу стена меня отпускала, страдания уменьшались, цепи ослабевали и распадались. В течение двух последних дней меня держала какая-то узенькая тесемка; теперь она оборвалась, и я почувствовал такую легкость, какой никогда не испытывал в жизни.
Вокруг меня началась невообразимая суматоха. Мой большой кабинет, в который меня перенесли с начала болезни, наполнился людьми, которые все сразу зашептали, заговорили, зарыдали. Старая ключница Юдишна даже заголосила каким-то не своим голосом. Жена моя с громким воплем упала мне на грудь: она столько плакала во время моей болезни, что я удивлялся, откуда у нее еще берутся слезы. Из всех голосов выделялся старческий дребезжащий голос моего камердинера Савелия. Еще в детстве моем был он приставлен ко мне дядькой и не покидал меня всю жизнь, но теперь был уже так стар, что жил почти без занятий. Утром он подавал мне халат и туфли, а затем целый день попивал "для здоровья" березовку и ссорился с остальной прислугой. Смерть моя не столько его огорчила, сколько ожесточила, а вместе с тем придала ему небывалую важность. Я слышал, как он кому-то приказывал съездить за моим братом, кого-то упрекал и чем-то распоряжался.
Глаза мои были закрыты, но я все видел и слышал, что происходило вокруг меня.
Вошел мой брат — сосредоточенный и надменный, как всегда. Жена моя терпеть его не могла, однако бросилась к нему на шею, и рыдания ее удвоились.
— Полно, Зоя, перестань, — ведь слезами ты не поможешь, — говорил брат бесстрастным и словно заученным тоном, — побереги себя для детей, поверь, что ему лучше там.
Он с трудом высвободил себя от ее объятий и усадил ее на диван.
— Надо сейчас же сделать кое-какие распоряжения… Ты мне позволишь помочь тебе, Зоя?
— Ax, Andre, ради бога, распоряжайтесь всем… Разве я могу о чем-нибудь думать?
Она опять заплакала, а брат уселся за письменный стол и подозвал к себе молодого расторопного буфетчика Семена.
— Это объявление ты отправишь в "Новое Время", а затем пошлешь за гробовщиком; да надо спросить у него, не знает ли он хорошего псаломщика?
— Ваше сиятельство, — отвечал, нагибаясь, Семен, — за гробовщиком посылать нечего, их тут четверо с утра толкутся у подъезда. Уж мы их гнали, гнали, — нейдут да и только. Прикажете их сюда позвать?
— Нет, я выйду на лестницу.
И брат громко прочел написанное им объявление:
"Княгиня Зоя Борисовна Трубчевская с душевным прискорбием извещает о кончине своего мужа, князя Дмитрия Александровича Трубчевского, последовавшей 20-го февраля, в 8 часов вечера, после тяжкой и продолжительной болезни. Панихиды в 2 часа дня и в 9 часов вечера". — Больше ничего не надо, Зоя?
— Да, конечно, ничего. Только зачем вы написали это ужасное слово: "прискорбие"? Я не переношу этого слова. Поставьте: с глубокой скорбью.
Брат поправил.
— Я посылаю в "Новое Время". Этого довольно.
— Да, конечно, довольно. Можно еще в "Санкт-Петербургские ведомости".
— Хорошо, я напишу по-французски.
— Все равно, там переведут.
Брат вышел. Жена подошла ко мне, опустилась на кресло, стоявшее возле кровати, и долго смотрела на меня каким-то молящим, вопрошающим взглядом. В этом молчаливом взгляде я прочел гораздо больше любви и горя, чем в рыданиях и воплях. Она вспоминала нашу общую жизнь, в которой немало было всяких треволнений и бурь. Теперь она во всем винила себя и думала о том, как ей следовало поступать тогда. Она так задумалась, что не заметила моего брата, который вернулся с гробовщиком и уже несколько минут стояли возле нее, не желая нарушать ее раздумья. Увидев гробовщика, она дико вскрикнула и лишилась чувств. Ее унесли в спальню.
— Будьте спокойны, ваше сиятельство, — говорил гробовщик, снимая с меня мерку так же бесцеремонно, как некогда делали это портные, — у нас все припасено: сено, и покров, и паникадилы. Через час их можно переносить в залу. И насчет гроба не извольте сомневаться: такой будет покойный гроб, что хоть живому в него ложиться.
Кабинет опять начал наполняться. Гувернантка привела детей. Соня бросалась на меня и рыдала совершенно как мать, но маленький Коля уперся, ни за что не хотел подойти ко мне и ревел от страха. Приплелась Настасья — любимая горничная жены, вышедшая замуж в прошлом году за буфетчика Семена и находившаяся в последнем периоде беременности. Она размашисто крестилась, все хотела стать на колени, но живот ей мешал, и она лениво всхлипывала.
— Слушай, Настя, — сказал ей тихо Семен, — не нагибайся, как бы чего не случилось. Шла бы лучше к себе; помолилась — и довольно.
— Да как же мне за него не молиться? — отвечала Настасья слегка нараспев и нарочно громко, чтоб все ее слышали. — Это не человек был, а ангел божий. Еще нынче перед самой смертью обо мне вспомнил и приказал, чтобы Софья Францевна неотлучно при мне находилась.
Настасья говорила правду. Произошло это так. Всю последнюю ночь жена провела у моей постели и, почти не переставая, плакала. Это меня истомило вконец. Рано утром, чтобы дать другое направление ее мыслям, а главное, чтобы попробовать, могу ли я явственно говорить, я сделал первый пришедший мне в голову вопрос: родила ли Настасья? Жена страшно обрадовалась тому, что я могу говорить, и спросила, не послать ли за знакомой акушеркой Софьей Францевной. Я отвечал: "Да, пошли". После этого я, кажется, действительно уже ничего не говорил, и Настасья наивно думала, что мои последние мысли были о ней.
Ключница Юдишна перестала, наконец, голосить и начала что-то рассматривать на моем письменном столе. Савелий набросился на нее с ожесточением.
— Нет, уж вы, Прасковья Юдишна, княжеский стол оставьте, — сказал он раздраженным шепотом, — здесь вам не место.
— Да что с вами, Савелий Петрович! — прошипела обиженная Юдишна. — Я ведь не красть собираюсь.
— Что вы там собираетесь делать, про то я не знаю, но только пока печати не приложены, — я к столу никого не допущу. Я недаром сорок лет князю-покойнику служил.
— Да что вы мне вашими сорока годами в глаза тычете? Я сама больше сорока лет в этом доме живу, а теперь выходит, что я и помолиться за княжескую душу не могу…
— Молиться можете, а до стола не прикасайтесь…
Люди эти, из уважения ко мне, ругались шепотом, а между тем я явственно слышал каждое их слово. Это меня страшно удивило. "Неужели я в летаргии?" — подумал я с ужасом. Года два тому назад я прочитал какую-то французскую повесть, в которой подробно описывались впечатления заживо погребенного человека. И я усиливался восстановить в памяти этот рассказ, но никак не мог вспомнить главного — что именно он сделал, чтобы выйти из гроба.
В столовой начали бить стенные часы; я сосчитал одиннадцать. Васютка, девочка, жившая в доме "на побегушках", вбежала с известием, что пришел священник и что в зале все готово.
"А ежели это не летаргия, — соображал я, пока меня облекали в чистое белье, — то что же это такое?"
Доктор сказал: "все кончено", обо мне плачут, сейчас меня положат в гроб и дня через два похоронят. Тело, повиновавшееся мне столько лет, теперь не мое, я несомненно умер, а между тем; я продолжаю видеть, слышать и понимать. Может быть, в мозгу жизнь продолжается дольше, но ведь мозг тоже тело. Это тело было похоже на квартиру, в которой я долго жил и с которой решился съехать. Все окна и двери открыты настежь, все вещи вывезены все домашние вышли, и только хозяин застоялся: перед выходом и бросает прощальный взгляд на ряд комнат, в которых прежде кипела жизнь, и которые теперь давят его своей пустотой.
И тут в первый раз, в окружавших меня потемках блеснул какой-то маленький, слабый огонек, — не то ощущение, не то воспоминание. Мне показалось, что то, что происходит со мной теперь, что это состояние мне знакомо, что я его уже переживал когда-то, но только давно, очень давно…
Наступила ночь. Я лежал в большой зале на столе, обитом черным сукном. Мебель была вынесена, шторы спущены, картины завешены черной тафтой. Покров из золотой парчи закрывая мои ноги, в высоких серебряных паникадилах ярко горели восковые свечи. Направо от меня, прислонясь к стене, недвижна стоял Савелий с желтыми, резко выдававшимися скулами, с голым черепом, с беззубым ртом и с пучками морщин вокруг полузакрытых глаз; он более, чем я, напоминал скелет мертвеца. Налево от меня стоял высокий бледный человек в длиннополом сюртуке и монотонным, грудным голосом, гулко раздававшимся в пустой зале, читал:
«Онемех и не отверзох уст моих, яко Ты сотворил еси»…
Ровно два месяца тому назад в этой зале гремела музыка, кружились веселые, пары, и разные люди, молодые и старые, то радостно приветствовали, то злословили друг друга. Я всегда ненавидел балы и, сверх того, с середины ноября чувствовал себя нехорошо, а потому всеми силами протестовал против этого бала, но жена непременно хотела дать его, потому что имела основание надеяться, что нас посетят весьма высокопоставленные лица. Мы чуть не поссорились, но она настояла. Бал вышел блестящий и невыносимый для меня. В этот вечер я впервые почувствовал утомление жизнью и ясно сознал, что жить мне осталось недолго.
Вся моя жизнь была целым рядом балов, и в этом заключается трагизм моего существования. Я любил деревню, чтение, охоту, любил тихую семейную жизнь, а между тем весь свой век провел в свете, сначала в угоду своим родителям, потом в угоду жене. Я всегда думал, что человек родится с весьма определенными вкусами и со всеми задатками своего будущего характера. Задача его заключается именно в том, чтобы осуществить этот характер; все зло происходит оттого, что обстоятельства ставят иногда преграды для такого существования. И я начал припоминать все мои дурные поступки, все те поступки, которые некогда тревожили мою совесть. Оказалось, что все они произошли от несогласия моего характера с той жизнью, которую я вел.