Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 1. Муза странствий - Борис Бета на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А все-таки вы расскажите нам, кто вы такой: кавалерист, артиллерист, моторист… или…

– Или – артист! – сказала старшая, Татьяна Николаевна, невеста Трауте.

Все рассмеялись.

– Нет, – ответил Алексей, – хотя, может быть, и я припишусь со временем к труппе какого-нибудь военно-подвижного театра, но пока я до некоторой степени конник.

– А в артиллерию не хотите? – спросил Трауте.

– Можно, – кивнул Алексей и посмотрел на зеленое стекло рюмки.

– Ну, тогда – «всадники-други в поход собирайтесь», – якобы пропел Трауте. – Во вторник, послезавтра, следует выезжать.

– Едем, – кивнул Алексей и стал смотреть на куски индейки на блюде, которое только что поставила на стол Дуняша, похожая на сестру милосердия.

После ужина в зале, где было темно, у окна, при голубоватом потемковом сияньи, Лиля спросила:

– Вы действительно хотите ехать на фронт?

– Ну да, – ответил Алексей, глядя на ее мерцающее лицо.

– Но ведь ваш отпуск еще не кончился? – спросила она, хлестнув что-то жгутом платка.

– Нет еще…

– Господи, какая ретивость! – прошептала она, свивая, растягивая платок. – Я бы осталась…

– Вот как… – замедлил он, ибо в комнате, точно укутанной тенями, в слабом проблеске багетов, как на туманном полотне кино, забрезжил образ Софьи…

Отъезд отсрочился. Два вечера в белой доме на Архиерейской играли в карты, расписывали, слабо пыля, пристукивая по свежему, зеленому сукну мелками; Лиля, опять озабоченная, играла озлобленно Листа, одна в парадно освещенной зале. Алексей, пьяный каждый вечер, благодушествовал, – и во вторник, встав после роббера в четверть одиннадцатого, начал откланиваться, целовать ручки, и пошел через комнаты в переднюю; там он разобрал чужие полы, стащил-вытащил свою длиннополую кавалерийку и, облачась, оправившись, всем довольный, вышел через двойные двери во двор; дорожка была чисто разметана, над каменными воротами светил на безлюдный тротуар лампион – в оттепель. Была на этот вечер в кинематографе на людном углу люднейшая теснота, теплынь, даже жара, ибо шла, мелькала в потемках гудящего вентиляторами зала чудесная, вкрадчиво-безмолвная будто жизнь, в лицах Максимова, Веры Холодной. Там, в этой людной парной темноте, раздраженный приятно, Алексей познакомился с женщиной, ужинал с ней и спал вместе; потом, уже через день, он слабо помнил ее лицо, забыл ее имя, чувствуя воспоминанием только недевичье тело; еще запомнилась ее шляпа: плоская, парчовая, с куньим ободком…

II

Прошло полторы недели с того вечернего десятого часа, когда он сел-влез в теплушку, уезжая в компании Трауте к фронту, провожаемый людно, весело, даже криками «ура» в вечернем воздухе при фонарях. В батарею он так и не попал: в Акше он перешел-перенес, смеясь, свои вещи на броневик и вечерком броневик все-таки жутко тронулся в ту сторону, которая еще так недавно была запретной, зловещей своей землей… В сумерках, будто пасмурных, при морозце, пошла ходуном, разворачиваясь широко снежными полями, пролесками Польша Заволжья: телеграфные столбы опускали свои оборванные, в иных местах напрочь, протянутые по снегу провода; зияли, как раскрытые могилы, углубления разрывов – черноземом по снегу; путевые сторожки с павшей раскрыто оградой или сразу нежилые – с выбитыми стеклами, с развороченной тяжким стремлением кровлей, с растворенными настежь службами… Глубокой ночью платформой вперед вкатился броневик на свет высоких фонарей опустевшего депо, безмолвных мастерских, большой станции – на расчищенные, совершенно и странно свободные от вагонов длиннейшие пути, – и задержался, остановился против вокзала в снежном полном освещении.

«В этом городе, там, за темной горой слободы, уже уснувшей, живет Софья… А может, она уже уехала обратно домой?» – Он сошел на платформу, оскользнувшись на гололедице асфальта, ежась, глубже запуская руки в карманы полушубка, побрел к дверям первого класса: вот здесь, пройти через этот коридор, к задним дверям, на завокзальную площадь…

Он проснулся уже днем, за три станции – шесть часов сна, река, три станции, солнечное утро поздней мартовской зимы отделяли его от его воспоминаний. Здесь, на узле двух, к Волге, дорог, в заснеженных степях опять забередила бодрость. Пили чай с маслом, пел прапорщик Ухов Вертинского, о жизни и такой простой близости смерти: «Я не верю, что в эту страну забредет Рождество…»; а потом, после обеда, который команда получала особенно шумно, после обеда стали, одевшись по-боевому, собираться к боевым коробкам, к броневым вагонам; поезд уже разделился: база – теплушки, американские и классные вагоны, ставшие вдруг такими покойными, баня, канцелярия, цейхгауз, – все это осталось мирно, безголово на месте, а короткая боевая с локомотивом посередине пошла за стрелки, за семафор – навстречу врагу.

В коробке, в этой крытой низко углярке, будто бы броневой, было полутемно, холодновато, неудобно, хотя бы потому, что надо было переступать согнувшись. Сев против Ухова также на ящик с патронами, Алексей стал преувеличенно восторгаться Изой Кремер, вызывать Ухова на спор. Солдаты-пулеметчики уже присели на пол к низким бойницам, к пулеметам, по двое около каждого, устанавливали.

– Нет, знаете, – отвечал Ухов, закуривая, хотя курить было опасно, – вот кто поет Вертинского – капитан Трауте.

– Капитан Трауте? – воскликнул Алексей под вагонное бренчанье. – Но разве он поет?

– Поет, – кивнул Ухов, – правда, в исключительных случаях. Но дивно поет. Ведь он же картавый!

Алексей закурил.

– Жаль, что не удалось мне послушать. А ведь я, знаете, почти служил у него.

– Вот как? В батарее? Когда?

– А до броневика. Я от него к вам перешел… Милый человек!

– Симпатяга. Вы с ним, наверное, встречались у невесты – на Архиерейской?

– Да.

– Я там тоже бывал, – улыбнулся Ухов, отбрасывая окурок. – Помните: Лиля, столик Татьяны Николаевны с пасьянсом, Наталья Аркадьевна… Кормили там дивно.

– Странное дело, но почему мы ни разу не встречались?

– Бог знает… Нет, знаете, мы с вами встречались. И даже, представьте себе, родственники.

Алексей изобразил удивление:

– Да? Не понимаю!.. Где, когда? Через кого это мы породнились?

Ухов смеялся глазами.

– Вы помните Иродиаду?

– Иродиаду? Нет, представьте, не помню.

– Ну, может быть, вы не знали этого имени… Помните, вы были в кинематографе на этой, как она, – «Женщине, которая изобрела любовь» – с одной особой?

– Шатенка? В парчовой шапке? – обрадовался Алексей и вспомнил про броневик: движение в полу замедлилось…

– Разъезд, – ответил один из солдат, толстощекий, в черной папахе, лежа на локте, засматривая будто безразлично в бойницу. – Стоять не будем…

– Разбито здорово, – отозвался ему его второй номер. – Это из четырехдюймовки…

В полу заскрипело, поезд тронулся. Опять привыкнув к сотрясению, Алексей задумался… Молча, только куря и не запрещая курить солдатам, которые переговаривались негромко, иногда смеялись, – ехали продолжительно до станции. Она была тоже не цела; в зале, где помещались вместе и багажное отделение и стойка, все раскинулось, как от вихря, сквозь выбитые стекла нападал снег, а на стенах разными почерками, кое-где стершись, читались угольные надписи-угрозы и убеждения белогвардейцам.

А там, за этой брошенной, будто ничьей станцией началось уже совсем открытое, обнаженное, заставляющее зябнуть. Ход стал томительно тихим, потому что впереди теперь шли разведчики, осматривая путь. Солдаты не разговаривали.

– Ну, приготовьтесь, – влез в дверцу, улыбаясь, поручик Курдюмов, артиллерист. – Сейчас начну.

– А в чем дело? – оглянулся Ухов.

– Да обоз малость щипанем. Готовьтесь, – вышел он в переднюю дверь к орудию.

– Так, – отозвался Ухов и полез на пол, к бойнице.

Там, за стенкой, прислуга уже выкатывала орудие на платформу – слышно было. Потом, – очень быстро управились с установкой, – донесся высокий голос Курдюмова; и отчетливо: «орудие! огонь!» Тотчас ахнуло, зазвеня в ушах, посыпалось с потолка дрянью, полуоткрылась дверь. Подавленный, обеспокоенный, Алексей полез на пол; он уже глядел в бойницу, видел серебристые горизонты, искал… когда истовый крик Курдюмова опять приказал ахнуть, ударить воздух, и опять отозвалось в желудке, опять сыпалось с потолка. Тут стало бить второе орудие. Щурясь, предостерегаясь невелико, Алексей все отыскивал, следил, смутно сознавая, что та вереница довольно бойких букашек на просторной скатерти снегов – ведь живые люди и простые крестьянские лошади, расстреливаемые отсюда, через версты, из двух трехдюймовок…

Кто-то потрогал его за ногу.

– Командир, вас зовут чай пить, – ответил его взгляду рябоватый солдат.

– Да? А он где? – спросил Алексей, поднимаясь на руки.

– В стрелковом. Тут рядом…

Он вылез в дверцу, перешел по настилу над буферами, замечая неподвижность броневика, всунулся в дверцу соседнего вагона и влез к стрелкам. Они лежали на своих нарах вдоль боковых стенок вагона, каждый приладив винтовку в бойницу, – некоторые оглянулись на него. Капитан Могильников, большеусый, в романовском полушубке, сидел поперек вагона на доске перед парящей чаем кружкой.

– Чайку? – предложил он негромко басом.

– Благодарю, – ответил Алексей, замечая испарину на командирском лице, проникаясь спокойствием.

– Ипатов, – налей, – приказал капитан. – Присаживайтесь-ка… Ну, как вам нравится у нас?

– Да в общем очень занятно, – начал Алексей, садясь верхом перед капитаном. – Я ведь, признаться, еще зеленый в боях. Правда, контужен не так давно, но в германскую кампанию пороха совершенно не нюхивал: все ловчил!

– И удачно? – расправил командир свои кадровые усы.

– Да пожалуй, – принял Алексей от солдата кружку. – Надо отдать справедливость…

Вольноопределяющийся, черноглазый молодой бомбардир у разговорной трубки, перебил:

– Слушаю!.. Есть! Господин капитан, с наблюдателя передают, что справа видны цепи.

– Кто говорит? – не торопясь, обтирая усы, спросил капитан.

– Поручик Лобинтович… Ага!.. И слева, господин капитан!

– Так…

– Пулеметы?

– Можно пулеметы, – согласился капитан так просто, поправляя перевязанный крест-накрест башлык.

И вольноопределяющийся-бомбардир, точно обрадовавшись, начал кричать в рыльце трубки:

– Паровоз? Паровоз? Господин поручик! Передайте в переднюю, чтобы начали пулеметы!.. Ага!.. Задний? Огурцов? Передай прапорщику Ухову, чтобы начинал!.. Паровоз! Как дела с обозом?.. Ага…

Тут донеслось, – сначала будто зазвенев, – дробное хлопанье пулемета; задержавшись, он точно выждал голос второго; а там и третий, вызывая на чечетку четвертого…

– Господин капитан! – закричал вольноопределяющийся. – Обоз рассеян…

– Ага, – отозвался невозмутимый капитан. – Орудиям – прекратить.

– Поручик Курдюмов уже, кажется, прекратил. Я сейчас справлюсь. Огурцов! Задний!.. Задний? Курдюмов прекратил? Прекратил?.. Ага! Паровоз! Уже передали? Хорошо.

А тут сорвался и в самом вагоне выстрел.

– Кто стрелял? – спросил капитан при общей неподвижности.

– Я, господин капитан, – ответил кто-то негромко, но спокойно, как правый.

– Почему стреляешь без приказа? Наряда хочешь?.. Стреляйте. Пачками.

И они, эти стрелки, приложившись, начали трахать-посылать, передергивать затворами и опять…

Алексей поднялся с доски. Он один был совершенно свободный. Он чувствовал удивительную чуткость, остроту и в то же время очарованность чьей-то непреклонной волей. Он побрел по вагону, чтобы перейти обратно к пулеметчикам – зачем? Так… На буферах ему стало морозно-опасно: и справа и слева с коротким посвистом неизбежного могла прилететь смерть. Ах, конечно. Его, до неловкости ослабшего, видят там, в далеких сугробовых цепях!.. Он ввалился к пулеметчикам, сразу же поражаясь новизной и наконец понимая, что это – перемежающаяся гулкая стукотня пулеметов; он увидел, – сначала странно, – подливание из бидонов в охлаждение, увидел раскинутые ноги лежащего Ухова, руки его, вздрагивающие, обхватившие дрожащие ручки пулемета, торопливую, будто обезьянью работу двух присевших – набивку вручную лент…

Уже в темноте возвратились к базе, вылезли, радуясь и звездам, и захолустной тишине, пошли, облегченные, к мирным вагонам. После плотного чая, раздевшись, Алексей лежал на верхнем диване, следил, ловил трепетанье от свечей внизу, голос немолчного поручика Курдюмова. Да что же ужасного, что он так просто, даже весело приложился с колена там на платформе и свалил с лошади красноармейца, за дальностью неясного лицом…

Был выезд на позиции и на другой день – с обеда; опять была стрельба, уханье, сыпалось с потолка; была дуэль с броневиком красных, визжащие воздушные полеты и тяжкие, сердце леденящие, обрушивания, метания прахом чернозема из-под снега; опять разглядывались эти черненькие цепи на снегах; задерживаясь, выдалбливали – стучали пулеметы… Был выезд и на следующий день, два ранения шрапнелью, четверо пленных, стремительный налет на разъезд, тюки литературы, острая радость поспешного бегства врага, еще два пленных, их серые лица и покаянная готовность и говорливость.

В этот последний приезд, опять обновленный возвращением, он пришел ко сну в свое купе поздно, в первом часу, засидевшись за разговорами, за песнями, вместе с Уховым, на соседнем броневике.

– Ну, Николай Ардальоныч опять завинтился у командира, – говорил Ухов о Курдюмове, набивая при свече папиросы на ночь.

– Да, – прошептал, прорвался Алексей сквозь сладостную бережную повелительность дремы. И опять перестал сознавать Ухова и его полыхающую свечу. Лицо матери, все доброе, старчески мягкое, встало где-то на покойном сквозняке, глаза глядели внимательно; любуясь, она что-то сказала, шевеля губами, прищурилась…

Это был удивительный час удивительного времени: закат ли, восход, осень, весна? Плодовый щербининский сад, старый знакомый, просвечивал, сквозил, совсем как в раннем апреле. Но все же за спиной, – он сидел тут, на открытом воздухе, спиной к той дивной меди, – отгорал, пепелил день июльский, день отцвета, колосистой засухи. Они пили чай. Не было слышно птиц. Было до легкости просторно, раскрыто и так звонко, что он слышал чужие голоса точно в себе. Он сидел за садовым столом, чувствовал плетеный скрип кресла, различал крупную рябь блесклой скатерти; в синем кувшине стояли желтые полевые цветы… Ласковые, точно неживые, руки тетушки Екатерины Арсеньевны несли медленно, сотрясаясь над скатертью, чашку чая ему. Он принял и на миг, казалось, засмотрелся в это испаряющееся, розово-медовое…

– Почему у вас такие странные глаза? – спросила Софья.

Смигнув, он поднял взгляд, усмехнулся ее глазам над краешком чашки и сказал проникновенно, ибо воистину сердце его изнемогало:

– Я что-то предчувствую… Пожалуй, должно случиться нечто трагическое.

– Ну, перестаньте, – ответила она; но зрачки, ее женские зрачки в палевой живой эмали, говорили, что он прав. – Вы вечно со своими нервами! Уж ни чудится ли вам, что мы все сегодня умрем?

– Нет, это было бы чересчур комично, – ответил он, мгновенно озаренный страшным значением сказанного, и сжал руки, насупляясь на пальцевую худобу, на хищную твердость чистоплотных ногтей. – Это было бы комично… Да и можем ли, в конце концов, мы умереть? Мыслима ли смерть? Никогда! Я, вот этот, сидящий против вас, радостный в тоске чудных предчувствий, я – не умру. Я не могу умереть! Придет час, станет непосильным духу бремя, и он выйдет легко, как свет, а тело – останется, вот так вот облокотясь и обессилев челюстью, сдвинется вещью, осядет, и пролетающая птица уже в стекле мелькнет… А я? Я буду висеть, облетать, устремляться; и я буду видеть вот эти закаты, понимать их отраженья на воде и вот эту звонкость, и лысые виски Екатерины Арсеньевны. Что ж, что не с кем будет мне перемолвиться, передать медленной легкой песней свои желания…

Столбняк, белесость ужаса, обескровленное напряжение лица Софьи заставили его ринуться – он оглянулся.

Вихрево, но не тронув даже желтенького лепестка на толстой скатерти, изменилась окрестность: она была теперь густовато-людна; она сквозь сад, совсем опустившийся, разредевший, как огород, – предстала ему своими далями как некий остров, возвышенный в пасмурном тумане небес; ветряные мельницы, неподвижные, стемневше-старые; кумач и белен, холст мордовок виднелся там; толпились в саду, возвышаясь над кустами (потому что деревьев уже не было). Некто, одетый в старое, порыжевшее, длинноволосый, в очках с обмотанной нитками переносицей, чернобородый и стариковски болезненный, – сказал басом: «Сейчас начнут».

– Что начнут? – изменился он в лице, поднимаясь, замечая мельком одну Софью, белый батист ее и сцепленные руки.

– Начнут стрелять, – ответил чахоточный своим клекотом.

– Куда? Кто? – еще стремительней спросил он.

– В солнце. Большевики. Потому что отчаялись во всесветской революции. И вот изобретены (он сказал: изобретены) ими пушки, которые берут до солнца.

– Так значит?

– Катастрофа. Светопреставление. Каюк, – ответил он просто своим львиным голосом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад