На протяжении примерно двух десятилетий изумительной карьеры Наполеона возникало немало моментов, когда история вполне могла обернуться совсем иначе. И его противникам и ему самому не раз предоставлялся выбор. Возможно, окажись он другим, Наполеон до конца остался бы на вершине власти? Кто знает, как повлияла бы на будущее Европы предположительная победа Наполеона под Ватерлоо.
По словам историка Джорджа Руде, Наполеон был «…человеком действия и быстрых решений, поэтом и мечтателем, мечтавшим о завоевании мира, выдающимся реалистом и в то же время вульгарным авантюристом, азартным игроком, всегда делавшим высочайшие ставки». Он появился на исторической сцене в тот благоприятный момент, когда революция уже выдохлась и создались условия для того, чтобы политические судьбы Европы (и Мира!) надолго оказались в руках сильной личности.
Директория, сменившая диктатуру Робеспьера 1792 – 1794 годов, представляла собой слабое и разобщенное правительство. (В известном смысле с ней можно сравнить пришедшие к власти в России после долгих лет господства сталинизма режимы Горбачева и Ельцина.) 1799 год вполне мог стать годом примирения для народов Европы, проливавших кровь с тех пор, как Францию захлестнула волна Революции[96]. Но четырьмя годами раньше один двадцатишестилетний генерал сделал себе имя «дымом крупной картечи», утихомирившей парижскую чернь[97]. Свои первые крупные победы Наполеон одержал в Италии в 1796–1797 годах[98], еще не достигнув тридцатилетия, а в результате переворота 18 брюмера (9 ноября 1799 года) он оказался фактическим правителем Франции. Вскоре после этого национальный плебисцит подтвердил его верховенство, сделав пожизненным консулом. Взлет Наполеона к вершине власти разрушил какие-либо надежды на скорое примирение с Англией[99], особенно после того, как он убедил Директорию организовать под его началом злосчастную экспедицию в Египет. Однако французы вплоть до 1803 г. воспринимали Наполеона как миротворца и лишь потом увидели в нем завоевателя и создателя империи. Что и приветствовали, ибо (как и немцы в пору легких успехов Гитлера) шли вперед за счастливой звездой своего вождя, пока дела не испортились окончательно.
Недолгий период Амьенского мира[100] (названный Уинстоном Черчиллем «коротким туристическим сезоном») предоставил враждующим сторонам реальную возможность урегулировать разногласия путем переговоров. Но ни Англия Питта, потерпевшая ряд неудач, но твердо настроенная сохранить Мальту[101], ни Наполеон, доказавший свое превосходство на суше, хотя в море королевский флот нередко расстраивал его планы, не были к этому готовы. Достижение компромисса представлялось невозможным до тех пор, пока несговорчивому Питту противостоял непобедимый на суше Наполеон.
В мирное время Наполеон занимался внутренними делами, но, проводя во Франции социальные и законодательные реформы, он уже планировал будущие внешние завоевания. Самым удачным его ходом во внешней политике этого периода стала продажа Луизианы молодым Соединенным Штатам[102]. Это позволило обеспечить если не открытую поддержку, то во всяком случае благожелательный нейтралитет американцев на случай будущего конфликта с Англией. Конечно, он мог и дальше извлекать выгоды из обладания огромной территорией, являвшейся прежде частью Испанской колониальной империи, но это почти наверняка привело бы его к противостоянию со Штатами, ссориться с которыми было не на руку ни ему, ни Питту.
Правильность решения Наполеона становится еще более очевидной, если вспомнить развернувшуюся еще при «старом (королевском) режиме» долголетнюю и дорогостоящую борьбу между Францией и Англией за острова Карибского бассейна. Последние считались, заметим, самыми ценными владениями в Новом Свете. На протяжении двадцати двух лет войны с Францией большая часть британских потерь приходилась на походы Питта в Вест-Индию, причем люди гибли не столько от пуль, сколько от желтой лихорадки. Она же унесла жизни девяти десятых от числа участников экспедиции, посланной Наполеоном в 1802 г., дабы вернуть богатый сахаром остров Санто-Доминго (ныне Гаити). Жертвой болезни пал и командующий французами генерал Леклерк, муж сестры Наполеона Полины. Из тридцати четырех тысяч французов в живых осталось лишь три. Хотя глаза Наполеона еще не раз обращались к утраченным карибским жемчужинам, после провала Доминиканской экспедиции и продажи Луизианы его активность в Новом Свете (к огромному облегчению Вашингтона) фактически сошла на нет. У послереволюционной Франции попросту не имелось военно-морских сил, достаточных для обеспечения своего постоянного присутствия на Американском континенте, и попытка утвердиться там сделала бы французские экспедиционные силы легкой добычей британского флота. Такого рода сценарий был бы попросту нежизнеспособным. Да и многие другие возможные варианты действий Наполеона в заметной степени обусловливались тем, что как морская держава Франция серьезно уступала Великобритании. Французский флот так и не смог оправиться от урона, нанесенного ему в годы Революции. В то время, как Наполеон одерживал победы на суше, молодой Нельсон уничтожил его суда[103] в 1798 г., а спустя три года тот же урок был преподан французам у Копенгагена[104]. Несмотря на все это, в июле 1803 г. Наполеон объявил о создании «Национальной флотилии» с целью немедленного вторжения в Англию. Историки продолжают спорить, действительно ли Наполеон имел подобное намерение, однако, согласно многим свидетельствам, он, как и Гитлер, сделал бы это, если бы смог.
Так же, как и Гитлер, он обладал решающим превосходством в сухопутных силах, которые в случае удачной высадки могли просто «затопить» остров. Еще в 1797 г. была предпринята попытка завоевания Ирландии, но ее сорвал шторм. Поднятое на следующий год при подстрекательстве Франции Ирландское восстание англичане жестоко подавили. Разбили они и высадившийся два месяца спустя французский десант. Ирландский вариант оказался тупиковым, и не мог стать иным, во всяком случае до тех пор, пока морские подступы к Британским островам контролировал Королевский флот. Еще в начале XII века, когда мятежным баронам удалось на короткий срок утвердить в Вестминстере французского правителя[105], последовавшая в будущем году вспышка английского патриотизма привела к полному уничтожению французского флота в сражении при Кале. С тех пор Франция, какого бы могущества ни достигала она на суше, редко добивалась успеха в морском противостоянии с англичанами.
Тем не менее Наполеон приступил к строительству флота вторжения из более чем тысячи барж. Эти неуклюжие, плоскодонные и не имевшие киля суда идеально подходили для высадки на песчаные пляжи и могли заходить в устья британских рек, однако были совершенно непригодны для плавания в открытом море: даже учения не обходились без крушений и человеческих жертв. Многие британцы воспринимали угрозу вторжения серьезно, но «Правитель Королевского флота» адмирал «Джарви» Сент-Винсент был прав, когда говорил: «Я вовсе не утверждаю, будто французы не могут прийти. Я только утверждаю, что они не могут прийти морем». Сам Наполеон после Египетской кампании признавал: «Не будь англичан, я стал бы императором Востока, но повсюду, где только находится вода, куда можно спустить корабль, они непременно встречаются на нашем пути». Хотя Питт в то время не располагал заслуживавшей внимания армией, британское золото поддерживало противников Франции на континенте, а британский флот неоднократно срывал честолюбивые замыслы Наполеона.
С возобновлением военных действий в 1804 г. Нельсон имел пятьдесят пять кораблей против французских сорока двух, из которых в полной готовности пребывали только тринадцать. Однако Наполеон разыграл рискованную комбинацию: направил эскадру адмирала Вильнева в поход длиной 1400 миль в Вест-Индию, что должно было отвлечь Нельсона и обеспечить французам превосходство сил на Ла-Манше на срок, достаточный, чтобы осуществить вторжение. Наполеон с присущим ему избыточным оптимизмом решил, что для этого хватит двадцати четырех часов. «Мы на борту и в полной готовности», – заявил он своим адмиралам. Все лето 1805 г. Англия Питта (точно так же, как в 1940 г. Англия Черчилля), затаив дыхание, ждала вражеского вторжения, в то время как Наполеон на утесах Булони проклинал «гнусный ветер» и своих адмиралов. Его подвели и люди, и погода. Нужные двадцать четыре часа так и не наступили. И снова Наполеон поступил так же, как впоследствии Гитлер: резко изменил направление главного удара и повернул на восток. К концу августа двухсоттысячная Великая армия уже двигалась к австрийским владениям навстречу объединенным силам Австрии и России.
Угроза Британии отпала. Но существовала ли она в действительности? Могло ли «вторжение 1805 г.» завершиться успехом, и стоило ли вообще его затевать? Пожалуй, столь азартный и не склонный беречь солдатские жизни игрок, как Наполеон, вполне мог счесть это мероприятие стоящим риска. Однако королевский флот во всех отношениях (и качествами судов, и выучкой команд, и подбором командиров) превосходил французский настолько, что кости скорее всего выпали бы против него. Трудно было рассчитывать на успех, пытаясь вести игру в стихии, которая и для самого Бонапарта, и для его столь непобедимых на суше маршалов была, да так и осталась, непонятной и чуждой. Приведем знаменитые слова французского адмирала Мохана, сказанные два месяца спустя по поводу Трафальгарской битвы: «Эти далекие, потрепанные ветрами суда, которые Великая армия не удостаивала внимания, стояли между нею и господством над миром».
Заключенная в этих словах истина преследовала Наполеона до самого острова Св. Елены.
После невероятно быстрых переходов и блистательных маневров Наполеон 2 августа 1805 г. одержал под Аустерлицем величайшую из своих побед. Имея всего 73 тысячи солдат и 139 пушек, он наголову разбил объединенную армию Австрии и России, насчитывавшую 85 тысяч человек и имевшую двойное превосходство в орудиях[106]. И под Аустерлицем, и ранее при Ульме Наполеон великолепно планировал сражения и отдавал себе отчет в каждом решении, однако на востоке Европы, в глубине вражеской территории, риск был чрезвычайно велик, и в ходе кампании не раз возникала возможность иного поворота событий.
Что, если бы неспешно тащившаяся по дорогам русская армия все же успела соединиться с австрийским генералом Маком до разгрома последнего при Ульме?[107]
Что, если бы Россия вступила в войну раньше, и русские полки атаковали растянутые фланги Наполеона?..
Что, если бы под Аустерлицем русский генерал Кутузов не принял решающего сражения, а применил тактику, принесшую ему успех в 1812 г.?..
И что, если бы Наполеон провел битву под Аустерлицем столь же небрежно как ту, которую год спустя дал под Йеной куда лучше вымуштрованным пруссакам?..
Обдумывая все это, я прихожу к выводу, что у истории не раз возникал шанс пойти другим путем. Ход игры мог оказаться иным, нежели то виделось главному игроку. Даже в ходе самого Аустерлицкого сражения был момент, когда успех или неуспех французов полностью зависел от быстроты спешившего из Вены маршала Даву. Но представим себе на месте Даву тщеславного, медлительного и некомпетентного «Belle-Jambe» Бернадота[108].
Трудно представить себе, как смог бы перенести Наполеон поражение при Аустерлице. Это означало гибель Великой армии в центре Европы, в тысяче километров от Парижа, а вполне возможно, и собственное пленение! А между тем всего двумя месяцами ранее на другом конце Европы Нельсон нанес ему не менее ощутимое поражение. Со дня провалившейся при Трафальгаре попытки обрести свободу действий в открытом море Наполеон вынужден был при совершении каждого маневра, при принятии каждого решения иметь в виду это ограничение. Вот фактор, который невозможно переоценить.
Поражение французов при Аустерлице могло повлечь за собой еще более серьезные последствия. Уже не потребовалось бы битвы при Ватерлоо, а значит, мир, в котором народам предстояло прожить после нее целое столетие, не стал бы Pax Britannika. Добыв победу силой объединенных под его началом австрийских и русских войск, генерал Кутузов создал бы условия для такого послевоенного устройства мира, какое было бы продиктовано царем Александром. Итогом могло стать укрепление тяготевшей в то время к распаду империи Габсбургов. Существенно, что сама Россия вернулась бы в довоенные границы, разве что несколько расширившись за счет Оттоманской Турции. Совсем иная историческая судьба ждала бы Пруссию. Не подвергаясь военной опасности и не имея необходимости в объединении Германии под своей эгидой, она осталась бы второстепенным государством, едва ли способным угрожать в будущем общеевропейскому миру. Основным политическим результатом Аустерлицкого торжества союзников должно было стать эффективное и быстрое восстановление в Европе status quo ante[109].
Как уже отмечалось выше, сражение с пруссаками под Йеной-Ауэрштадтом[110] было разыграно отнюдь не с безупречностью Аустерлица. Столь же «шероховаты» и последние кровопролитные битвы с русскими при Пресиш-Эйлау и Фридланде. К тому времени кости при каждом броске падали благоприятно для Наполеона ибо успех порождает успех, победа – победу. Но в более широком историческом плане триумф Наполеона в 1805 – 1807 гг. таил в себе опасность. Его победы были слишком велики, а унижение противников на континенте – Австрии, России и Пруссии – слишком глубоко для того, чтобы они могли смириться со свершившимся, не помышляя о мести. Возможно, без грандиозного торжества Аустерлица не было бы и никакого Ватерлоо. В 1807 г. будущее державы Наполеона следовало определять уже не генералам, а дипломатам. Точнее сказать, Генри Киссинджеру своего времени, бывшему епископу, ставшему министром иностранных дел, Шарлю Морису Талейрану де Перигору.
Конечно, с утверждением, что не закружись у Наполеона голова от череды казавшихся нескончаемыми успехов, Талейрану было бы легче, можно поспорить, однако победа Пруссии над Францией в 1871 г. убедительно доказала, что из чрезвычайно удачливых полководцев далеко не всегда получаются такие же дипломаты. Девятнадцатого июня 1807 г. кавалерия Мюрата вышла к реке Неман, находившейся более чем в тысяче миль от Парижа и являвшейся западной границей России. Послы царя Александра встретили там французов с предложением о прекращении военных действий.
На следующей неделе два государя встретились на середине реки на спешно сколоченном плоту, чтобы договориться о будущем материка. Когда Наполеон взошел на плот, ему было 37 лет и он воистину являлся властелином Европы, однако на свою беду, видимо, мыслил себя, по выражению Томаса Вульфа, еще и «властителем Вселенной». Земли от Гибралтара до Вислы и даже дальше на восток управлялись им или непосредственно, или через его вассалов и ставленников. Как писал Уинстон Черчилль: «Он господствовал над всей Европой… Император Австрии являлся его запуганным и подобострастным сателлитом, король Пруссии со своей прекрасной королевой были нищими и чуть ли не пленниками в его свите. Братья Наполеона правили как короли в Гааге, Неаполе и Вестфалии…»
До Аустерлица Наполеон внушал страх, но после Тильзита Европа взирала на него с ужасом. Его завоевания за последние десять лет, бесспорно, не уступали по размаху деяниям Александра Великого. При этом, если Александр вел войска по безлюдным просторам Персии и Индии, расправляясь с почти не оказывавшим сопротивления населением, то Наполеон прошел более тысячи миль по враждебной Европе, покоряя великие державы и разбивая могущественные армии. Однако здесь трудно не провести тревожную параллель: Александр ставил своей целью не менее чем достижение «Края Света», и остановиться в Персеполисе просто не мог. Поход в Индию через пустыни Персии погубил его.
А мог ли остановиться Наполеон? На плоту посреди Немана у него был выбор. Ему предоставлялась прекрасная возможность мирными средствами закрепить военные успехи. Ничто не мешало ему войти в историю в качестве государя – объединителя Италии, тем более что как корсиканец по крови он был ближе к итальянцам, чем к французам. Милан, один из немногих покоренных городов, где имя Наполеона и поныне окружено почетом, поражает гостей памятниками завоевателю и проспектами, названными в его честь.
Была у него и другая возможность – посвятить всю свою исключительную энергию преобразованию Франции и преображению Парижа. Он хотел, как заявлял сам в 1798 г., сделать его «прекраснейшим городом мира, самым красивым не только из когда-либо существовавших, но и из тех, что будут существовать».
«Я желал сделать Париж городом с двумя, тремя или четырьмя миллионами населения, чем-то изумительным, грандиозным и до наших дней никогда не существовавшим… Если бы небеса даровали мне еще двадцать лет и немного свободного времени, вы бы тщетно искали старый Париж».
Но изо всех его широкомасштабных строительных проектов в жизнь воплотились лишь немногие, а мечте превратить Париж в гигантский монумент величию и славе его правления не суждено было сбыться именно из-за непомерности его военных амбиций.
Тильзит оказался для Наполеона порогом, последней возможностью сделать правильный выбор до того, как ему изменит удача. Вернувшись к Неману всего пять лет спустя, он был на пути к своему первому великому поражению и последовавшему за этим закату.
Коварный и проницательный Талейран понимал важность верного выбора и опасность неверного гораздо лучше своего императора. Он выступал против навязывания побежденным противникам унизительных условий мира. Особенно бесцеремонно (наложив тяжелейшие репарации и расчленив все ее территории к западу от Эльбы) Наполеон обошелся с гордыми пруссаками. Это привело к росту национального самосознания, способствовавшего всем победам Пруссии над Францией начиная с 1813 г. Не уязвленная ли гордость заставила Пруссию возглавить объединенную Германию и жестоко посчитаться с Францией в 1870, 1914 и 1940 гг.
Талейран надеялся на великодушие Наполеона по отношению к Австрии, что могло обеспечить равновесие сил в Восточной Европе и сделать эту страну барьером против России, ибо в конце концов злополучный австро-русский союз 1805 г. являлся случайным и противоестественным. Но вместо этого Австрия, как и Пруссия, оказалась оскорбленной и мечтающей о возмездии.
Россия после Тильзита стала формально союзницей Наполеона. Однако и она чувствовала обиду и раздражение. Воссоздание у самых границ России, на землях, традиционно считавшихся сферой ее влияния, Польского государства (Великого Герцогства Варшавского) Александр воспринял так же, как Ельцин в 1990-х гг. расширение НАТО на восток. Союз, заключенный Наполеоном в интересах продолжения его кампании против Британии, являлся искусственным и непрочным. Наполеон заставил царя присоединиться к направленной на удушение Англии «континентальной блокаде», но тот пошел на это без малейшей охоты[111].
Такого рода комбинации отнюдь не устраивали Талейрана, больше всего стремившегося положить конец пятнадцатилетней войне, разорявшей Францию еще со времен Революции. В его глазах оставивший Францию без друзей Тильзитский мир являлся не более чем прелюдией к новой войне, и он не ошибался. Недовольный развитием событий Талейран по сути решился на измену, предложив свои услуги царю[112]. Правда, сам дипломат отвергал все обвинения, заявляя, что это был лишь «вопрос времени» – казалось предпочтительным предать Наполеона прежде, чем тот погубит страну. А в Париже известие о заключении Тильзитского мира было встречено с явно большим восторгом и ликованием, нежели того заслуживало.
Но чего мог бы добиться Наполеон, последовав в Тильзите рекомендациям Талейрана? Опираясь не на военное принуждение, а на убеждение и дипломатию, он мог распространить некоторые привлекательные административные аспекты бонапартистской системы на всю Европу. Это с течением времени создало бы возможность установления над важными для британской экономики рынками куда более эффективного контроля, нежели жесткая «континентальная блокада», бившая по партнерам Франции на материке куда больнее, чем по Англии.
В стратегическом плане у него имелась возможность добиться поддержки царя в организации угрожавшего самой основе британского владычества в Индии похода через Турцию и Ближний Восток. Мечта о таком походе посещала Наполеона еще со времен неудачной Египетской кампании 1798 г., и в этом вопросе он вполне мог встретить понимание России, чьи интересы постоянно пересекались с британскими в Центральной Азии[113]. На Ближнем Востоке Наполеон не встретил бы серьезного противодействия, а ислам, вполне вероятно, сумел бы поставить на службу интересам своей империи, определив ему место в одном строю с прочими религиями.
Впрочем, мы вправе вспомнить о судьбе воинов Александра Великого, во множестве сгинувших от болезней в страшных пустынях Персии и Белуджистана. То же могло случиться и с солдатами Великой армии – да и случилось, только не в песках, а на необозримых просторах России. К тому же при сохранявшемся господстве Британии над морями любые растянутые коммуникации неизбежно становились уязвимыми – их можно было бы перерезать, скажем, посылкой судов к Босфору или предусмотрительной высадкой десанта в Леванте. Да и Оттоманская империя могла преподнести сюрприз, оказавшись отнюдь не уступчивой и вовсе не бессильной.
Размышляя о «ближневосточном выборе», мы вправе задаться вопросом о возможных его последствиях для палестинских евреев. Во Франции Наполеон проявил серьезный и (даже по сегодняшним меркам) прогрессивный подход к еврейскому вопросу. Во время ожесточенной осады Акры (где королевский флот также основательно подпортил ему настроение) он издал прокламацию, торжественно провозглашавшую, что евреи имеют такое же «право на политическое существование, как и любая другая нация». Это никогда не было забыто. Могла ли переориентация Наполеона на Средний Восток привести к реализации еврейских национальных устремлений в Палестине на столетие раньше возникновения государства Израиль? Впрочем, не стоит забывать о том, какая пропасть лежала между обещаниями, дававшимися Наполеоном, скажем, полякам, и их исполнением. Геополитика значила для него куда больше, чем верность слову и принципам.
Однако в Тильзите Наполеон отринул все эти возможности, и не исключено, что измена Талейрана ознаменовала собой важнейший поворот в его судьбе. Как неоднократно признавался он сам уже в ссылке на острове Св. Елены, Тильзит, вероятно, был прекраснейшим его часом.
Попытки залатать дыры в «континентальной блокаде» привели к тому, что не прошло и нескольких месяцев после Тильзита, как Наполеон совершил свою самую крупную стратегическую ошибку. Португалия, старейший союзник Англии, оставалась ее последним бастионом в материковой Европе. Бонапарт решил уничтожить этот бастион, однако путь к нему лежал через Испанию. Оккупировав ее, он создал себе проблему, оказавшуюся неразрешимой[114]. Сопротивление ему вылилось в партизанскую войну, победить в которой почти невозможно. Непокорные испанские войска получили сильную поддержку в виде девятитысячного (и это было только начало) экспедиционного корпуса под командованием сэра Артура Уэлсли (будущего герцога Веллингтона). В разверзшейся по вине самого Наполеона войне, получившей название «испанская язва», англичане открыли свой «второй фронт». К концу 1809 г. в войну на Иберийском полуострове оказались втянутыми 270 тысяч отборных наполеоновских солдат, что составляло три пятых всех его сил. Это неизбежно повлекло за собой кардинальное изменение отношений с Россией. В Тильзите Наполеон продиктовал побежденному Александру свои условия, а по прошествии менее чем года оказался вынужденным просить того продемонстрировать дружеское расположение, удерживая в узде Австрию[115].
Между тем Австрия энергично перевооружалась, мечтая отомстить за Аустерлиц. Если мы спросим, мог ли Наполеон повести себя иначе на Иберийском полуострове, то ответ будет один – несомненно. Он мог попросту не вступать на испанскую территорию. Перекрыв границы на Пиренеях, Наполеон предоставил бы гордым, националистически настроенным испанцам самим разбираться с британской авантюрой. В конце концов, испанцы не забыли о том, что у Трафальгара Нельсон топил и их корабли, так что не исключено, что, не случись французов, иберийцы, прервав дремоту, обратили бы свой гнев против англичан[116]. Беда заключалась в том, что Наполеон никогда не умел вовремя остановиться. Между тем нарастание экономических проблем и падение духа народа в самой Франции подтолкнули его к излюбленному решению диктаторов: отвлечь нацию от реальных невзгод, бросив в погоню за манящим призраком Славы.
Летом 1809 г. Наполеон оказался в состоянии войны с восстановившей силы Австрией. При Ваграме[117], недалеко от Вены и Аустерлица, он одержал последнюю свою большую победу, но заметную роль в ней сыграли иностранные, главным образом саксонские и итальянские рекруты, на которых едва ли можно было положиться в трудную минуту. К тому же, в отличие от Аустерлица, Ваграм не стал ни решающей, ни окончательной победой. Австрия оправилась довольно скоро. Тени сгущались, вражеские генералы учились.
С каждым последующим годом Королевский флот все туже затягивал удушающее кольцо блокады вокруг европейских портов[118]. В 1806, 1810 и 1811 г. Францию поражали экономические кризисы, и Наполеону следовало бы внять этим предостережениям. В 1810 г. 80 процентов импортируемой Англией пшеницы проскользнуло в Англию с территорий, контролируемых Наполеоном, причем часть ее поступила из самой Франции. В то же время для обеспечения Великой армии шинелями и сапогами наполеоновским квартирмейстерам приходилось тайком нарушать им же установленный запрет на торговлю с Британией. В том же самом году из 400 сахарных заводов Гамбурга работали только три. Но наибольший урон от «континентальной блокады» несла Россия, которая со временем стала ею почти открыто пренебрегать. К лету 1811 г. в портах России побывало 150 английских судов, ходивших для видимости под американским флагом. Наполеон не мог оставить без внимания столь дерзкое нарушение его воли. Грозовые тучи сгущались, а разразившийся в январе 1812 г. хлебный кризис создал дополнительную мотивацию для похода на восток.
Однако 1811 г. оказался весьма опасным и для Англии, где неурожай совпал с общим экономическим кризисом. Вышло так, что в 1812 г. небеса предоставили Наполеону уникальный шанс – в июне американский конгресс объявил Англии войну. Этот нелепый и крайне нежелательный, во всяком случае для англичан, конфликт явился прямым следствием деспотизма, проявлявшегося Британией в осуществлении морской блокады наполеоновской Европы. Но к тому времени, когда император мог бы воспользоваться неожиданно возникшей возможностью, он уже возвращался во Францию, потерпев поражение в России.
Что, если бы вместо похода на восток Наполеон в 1812 г. сосредоточился на взаимоотношениях с западом, причем поставив во главу угла не военные, а дипломатические усилия? Что, если бы он по-прежнему мог полагаться на Талейрана? Во время Французской революции Талейран два года жил в Филадельфии и имел представление о движущих мотивах американской политики. Поскольку на морях господствовала Англия, Наполеон не имел возможности оказать американцам серьезную военную помощь, но они были бы благодарны ему за моральную и дипломатическую поддержку борьбы против диктаторских замашек «владычицы морей», их бывшей метрополии. Игра стоила свеч. Давайте подумаем и еще об одном возможном результате. В ноябре 1814 г. герцогу Веллингтону предложили пост главнокомандующего английскими силами в Северной Америке. Резко отрицательное отношение к этой войне побудило его ответить отказом, чего, возможно, и не случилось бы, выступи Наполеон на стороне американцев. Отказ Веллингтона явился большой удачей для Британии, так как борьба с бывшими колониями закончилась вничью всего через несколько недель после этого. Но сделай Веллингтон другой выбор, будущее Европы оказалось бы поставлено на карту, когда герцог находился бы в трех тысячах миль от места событий. Это могло бы произойти, сумей американцы создать серьезную угрозу Канаде, и особенно Квебеку.
Весьма вероятно, что Веллингтон сумел бы нанести американцам решающее поражение. Подумаем, не ввело бы это англичан в искушение возвратить себе значительную часть бывших колониальных владений в качестве репараций, как бы вернуться в 1775 г.? Нам это представляется маловероятным: Англия не желала увязнуть в Новом Свете, и боевые действия в 1812 г. вела весьма вяло. Ее несомненным приоритетом являлся Наполеон.
Вышло так, что некоторые из полков Веллингтона, очень нужные под Ватерлоо, возвращались из-за Атлантики как раз накануне этого сражения. Ну а результаты отсутствия на поле боя самого герцога предсказать легко: лучшего подарка для Наполеона невозможно вообразить.
А у последнего к ноябрю 1812 г. дела шли отнюдь не лучшим образом. Наполеон дошел до Москвы и разрушил её. Но он не сделал того единственного, что могло дать ему преимущество в противостоянии с царем – не освободил русских крепостных крестьян. Вынужденный повернуть обратно, он вернул лишь 93 000 солдат из 600 000, переправившихся в июне 1812 г. через Неман, да и то в самом жалком состоянии. Империя вернулась в границы, существовавшие до Тильзита, а действовавший в Испании Веллингтон уже угрожал рубежам самой Франции.
Вывод прост: Наполеон допустил ошибку, когда напал в 1812 году на Россию, имея в тылу непокоренную Испанию. (Впоследствии так же ошибся Гитлер, напавший на Сталина, оставив за спиной непобежденную Англию.) А по большому счету Наполеону вообще не следовало соваться ни в Испанию, ни тем более в Россию. В следующем, 1913 году объединенные силы Австрии[119], Пруссии и России впервые за всю историю наполеоновских войн сумели загнать в угол и разбить Великую армию в «Битве народов» под Лейпцигом.
За этим поражением последовали другие, теперь уже на земле Франции. Однако даже тогда Наполеону было еще не поздно остановиться: по меркам своего времени, союзники выдвигали сравнительно мягкие условия и во всяком случае не посягали на историческую и географическую целостность Франции[120]. Однако Наполеон предпочел продолжить борьбу, тщетно уповая на то, что его «звезда» совершит чудо. Чуда не произошло: в апреле 1814 г. ему пришлось отречься и отправиться в свою первую ссылку, на остров Эльба неподалеку от Корсики. Однако спустя десять месяцев он ускользнул, высадился на юге Франции и стремительно двинулся на север, к Парижу. Начались знаменитые «Сто дней». Казалось, долгожданное чудо все же свершилось.
И вот в июне 1815 г. под Ватерлоо все уже в который раз оказалось поставленным на карту. Согласно часто цитируемым словам самого «железного герцога»: «Это была такая гонка наперегонки, какой вы не видели». Но окажись он не во главе армии, а, как вполне могло случиться, в Канаде, Блюхер почти наверняка не совершил бы свой прославленный бросок на помощь союзнику, и битва под Ватерлоо, с той же степенью вероятности, была бы проиграна.
Правда, стоит отметить, что победа в этом сражении отнюдь не означала бы полное торжество Наполеона. Огромные свежие силы России, Австрии и германских государств уже двигались к французским границам, и за Ватерлоо несомненно последовало бы другое сражение, а возможно, и не одно. Но и окажись в конечном итоге Наполеон побежденным, победа, одержанная без участия англичан, принадлежала бы не им, а континентальным державам. Исходя из этого условия будущего мира предстояло бы выработать не Британии, а политикам держав Центральной Европы (России, Австрии и Пруссии), среди которых ведущую роль играл Меттерних. Будущее столетие несомненно выглядело бы по-иному, однако мы можем лишь гадать, был бы это век разброда и шатания (а не завещанной Ватерлоо стабильности), или же победители все же сумели бы обеспечить длительный мир, выработав свою форму «европейского концерта».
Но каким могло стать в этом уравнении место Америки? В какой мере развитие событий по альтернативному сценарию способствовало бы скорейшему включению недавних колоний в орбиту мировой политики? Предположим, что Англия потерпела сокрушительное поражение в июне 1815 г., или на Среднем Востоке, или в Индии, или после Тильзита не выдержала бы организованной Наполеоном «континентальной блокады» – чем любой из этих вариантов мог обернуться для молодых Соединенных Штатов? С известной степенью уверенности можно предположить, что необходимость, неблагоприятные внешние условия и общие интересы сблизили бы бывшие колонии и лишившуюся могущества бывшую метрополию – как и произошло в 1940 г.
Главная беда всех этих вариантов, сценариев, альтернатив, контрафактов и прочих «Что, если?» состоит в полнейшей зависимости их всех от характера самого Наполеона. Невольно вспоминаются слова Кассия, сказанные о Цезаре в «Юлии Цезаре» Шекспира: «Беда, дорогой Брут, не в наших звездах, а в нас самих…»
Однако Наполеон никогда не мог заставить себя признаться виноватым в собственных неудачах и упорно возлагал вину на других. Если позволить себе вновь процитировать Шекспира, он, подобно Гамлету, мог бы «…считать себя королем бесконечного пространства, когда бы… не было дурных мечтаний».
«Дурные мечтания» Наполеона – это не что иное, как стремление к нескончаемым завоеваниям. Подобно большинству завоевателей и до и после него, он просто не знал когда (и как!) можно остановиться, что прекрасно понимал Веллингтон.
«Завоеватель, – как-то заметил герцог, – подобен пушечному ядру. Он должен продолжать полет». Именно это заставило Талейрана разочароваться в Наполеоне и переметнуться к царю. Тильзит предоставил Наполеону последнюю возможность связать свое имя с длительным и прочным миром, однако характер не позволил ему не только ухватиться за эту возможность, но даже ее заметить. Впрочем, даже не упусти он ее, никто не в силах ответить, как долго позволили бы ему униженные, побежденные народы Восточной Европы, Пруссии, Австрии и России – пользоваться достигнутым.
Девяносто лет назад подающий надежды молодой английский историк Джордж Тревильян выиграл конкурс, объявленный лондонской «Вестминстер Газетт» и получил премию за эссе под заголовком «Если бы Наполеон выиграл битву под Ватерлоо» (впоследствии он станет одним из самых известных историков в своем поколении). Как видится это Тревильяну, инстинкт самосохранения побудил бы одержавшего победу, но истощенного бесконечной войной и донимаемого призывами к миру в рядах армии императора предложить своему главному врагу – Англии – «неожиданно мягкие» условия мирного договора. В результате Россию ожидало бы изгнание из Европы, немцев – участь «самых спокойных и верных подданных Наполеона» (эти слова написаны за пять лет до 1914 года!), а Британию – изоляция[121].
В этой схеме можно увидеть намек на политическое устройство Европы, возможно, довольно близкое к мечтаниям Шарля де Голля или современных брюссельских технократов.
Вальтер Скотт
ПИСЬМА ИЗ ЕВРОПЫ
письмо II[122]
Пол – Майору, своему брату
После того высокого мнения, кое внушили мне частые и подробные рассказы ваши о славной крепости Бергопзом, бывшей некогда театром Ваших воинских подвигов, я должен признаться, что вид ее совершенно обманул мое ожидание.
Благодаря газетам и любопытным рассказам вашим о военных экспедициях я довольно знаком с терминами новейшей фортификации: бастионы, полумесяцы, куртины и палисады всегда представлялись моему воображению столь же благородными и поэтическими, как замки, высокие башни и другие древние укрепления. При всем том сомневаюсь, буду ли я всегда говорить о них с такой же почтительностью.
Некоторые рассуждения о началах фортификации и средствах употребляемых ныне для обороны, ослабили во мне сие уважение; однако же я не ожидал, чтобы самое крепкое место в Голландии и, может быть, во всем известном мире, образцовое творение Кегорна, – представилось взорам иностранца столь незначительным. Из всех английских поэтов, кажется, один Кэмпбелл отважился употребить технические выражения новейших фортификаций; вы, конечно, позволите мне припомнить несколько стихов любимого автора:
Подъемные мосты, под обширными сводами коих раздаются удары почтальонова бича; усатый часовой останавливает его, спрашивает паспорт и записывает имя; таким образом всякий иностранец, столь же безвинный в своих намерениях, как и я, не прежде может въехать в город, как после всех этих предосторожностей. Это только детское впечатление; однако же никакой англичанин не может удержаться от негодования, видя себя подверженным столь странным предосторожностям.
Напрасно было бы говорить, что сей порядок есть дело обыкновенное во всяком укрепленном месте и что путешественник скоро привыкает к нему; но я упомянул об этом, надеясь, что описание первого впечатления моего при въезде в город будет для Вас любопытно. Сии страшные укрепления скоро будут бесполезны и, вероятно, останутся без всякого надзора – Бергопзом[123] был важной пограничной крепостью, когда принцы Оранские именовались еще штатгальтерами Соединенных Провинций; ныне же он служит средоточием Голландии с тех пор, как она соединилась в одно государство. Он охраняется корпусом Ланд-Фолии, сходным с нашим территориальным ополчением. Все силы Голландии отряжены на границу Франции, и еще набирается новое войско с тем же намерением.
Ввечеру получил я от коменданта позволение прогуляться на валах – театре первых подвигов Ваших; но простите, что внимание мое более всего занято было достопамятным приступом неустрашимого согражданина нашего лорда Линдона, над храбростью которого восторжествовал случай в то самое время, когда успех казался несомненным.
Во время прогулки сопровождал меня один городской житель – родом из Шотландии, – очень хорошо говоривший по-английски. Он показывал мне все места, замечательные по приступам или по смерти какого-либо храброго начальника. Я не мог слепо верить всем рассказам его: Вы сами знаете, как трудно достать верные подробности о подобных предметах даже от очевидцев, каковы же должны быть повествования, полученные, так сказать, через другие руки?.. Впрочем, в некоторых обстоятельствах можно было поверить ему потому, что они почти всем известны.
Надобно заметить, что история кратко упоминает о многих достопамятных военных действиях; но в рассуждении сего приступа должно сказать, что англичане восторжествовали было над французами, но случай соделал все усилия их бесполезными. И действительно, осаждавшие овладели уже большей частью бастионов, и если бы успели соединить силы свои и таким образом произвести генеральный приступ, то город был бы взят. Уверяют даже, что французский генерал отправил своего адъютанта для предложения капитуляции, но, замешанный в свалке, тот был убит, а в это время обстоятельства французов поправились, почему комендант и не повторил своего предложения.
Полагают, что беспорядок произведен солдатами, кои, войдя в город, рассеялись по питейным домам. Проводник мой упорно отвергал сие нарушение воинской дисциплины; он говорил, что одна из колонн, назначенных к переправе через морской рукав, тщетно покушалась перейти его во время отлива и принуждена была идти вброд, когда вода поднялась довольно высоко; что по причине жестокого холода и мокроты солдаты могли казаться пьяными; но что из всех пленных, запертых в церкви, при которой он был педелем, не заметил он ни одного пьяного.
Участь одного бельгийского офицера в нашей службе, отряженного для взятия бастиона, заслуживает особенного внимания. Он шел впереди отряда с величайшей неустрашимостью, и хотя большая часть солдат его разбежалась или пала от огня неприятельского (ибо осаждаемые были при своих местах), он спустился в главный ров, перешел его по льду и с горстью храбрых товарищей проник во внутренние укрепления; достигнув гласиса и изнурившись от ран, он упал в ров. Солдаты не могли вытащить его, и он остался на льду до следующего утра, пока французы не нашли его еще живым и не взяли в плен. Они хотели было казнить его как изменника, но по убеждению нашего генерала, объявившего, что сей офицер с давнего времени находится в английской службе, оставили свое намерение. Тогда сей несчастный получил позволение переехать из госпиталя в собственный дом, где вскоре и умер от ран.
Я не преминул посетить то место, где Скеррет, Говард, Мерсер, Карлтон и другие отличные офицеры пали во время сего неудачного приступа. Говорят, что генерал Скеррет, получив тяжелую рану, отдавал рядовому французу часы и кошелек, прося его перенести себя в госпиталь; но жестокосердый солдат ответствовал ему ударом штыка.
В то самое время, как я, слушая рассказ о сем несчастном сражении, печально ходил по бастионам, удивлялся крепости валов, едва не завоеванных мужественными англичанами, и оплакивал падших героев, – ночь, нечувствительно наступившая за сумерками, покрыла нас мраком, столь согласным с моими меланхолическими размышлениями. Сверкающая молния, пронзая мрак интервалов, освещала по временам бастионы, через которые мы проходили. Вид высокого и сухощавого проводника моего, человека уже преклонных лет, который, судя по голосу и телодвижениям, живо тронут был воспоминанием сих печальных событий, был точно такой, какой воображение могло представить для изображения их повествователя. Несколько капель дождя, изредка падающих, отдаленный звук барабана, возвещавший смену, грубое и сиплое «la merde», произносимое часовыми, – довершали впечатление сего зрелища. Уверяю вас, что это не выдумка, помещенная для украшения письма, но верное изображение прогулки моей по валам Бергопзома.
Я думаю, что Вы теперь занимаетесь приготовлением к болотной охоте; желаю Вам вполне насладиться оной. Берегите для меня местечко в вашей дружбе, а я постараюсь платить Вам частыми историями: это единственная выгода путешествия. Следующее письмо мое будет гораздо занимательнее, заключая в себе подробности последних важных событий.
Не могу пропустить также, что в Бергопзомской церкви положен нашими офицерами мраморный камень, на котором вырезаны имена героев, погибших при сем достопамятном приступе. Всякий истинный англичанин, оплакивая прах воинов, мысленно посвятит подле памятника им, воздвигнутого и падшим при Фонтенуа, славные эмблемы чести и патриотизма.
Еще раз – прощайте, вспоминайте обо мне.
ПИСЬМО III
Пол – своему двоюродному брату Питеру
Твоя политика, любезный брат, есть, так сказать, отголосок политики шотландской. Ты знаешь лучше всех нашу старую характеристическую пословицу: «Получив успех в деле, будь осторожен». Но сия осторожность, относясь более к прошедшему, нежели настоящему времени, может быть хорошим правилом только в расчетах деревенского политика.
Хотя союзники успели низвергнуть с трона опасного властителя Франции, однако же сия держава имела еще довольно сил, чтобы рано или поздно произвести ужасную бурю. Прошлогодние происшествия редко занимают вас, и потому ты, конечно, позволишь мне упомянуть о важнейших из них. Первое взятие Парижа было столь сомнительно и сопровождалось столькими затруднениями, что победа, увенчавшая сию кампанию, казалось, произвела не столько радости, сколько удивления в самих победителях. Сие великое событие почиталось более исполнением странных надежд, нежели натуральным следствием взаимной борьбы, которое привело ныне союзников ко вратам Парижа, так точно как прежде Бонапарта ко взятию Вены и Берлина. Довольные собственными успехами, победители не имели никаких причин к наложению тягостных условий на побежденных; французы со своей стороны с неизъяснимым удовольствием видели себя изъятыми от всех ужасов внутренней и внешней войны, как-то: осады, грабительства и контрибуции.
Тягостные налоги и конскрипции, особенно беспрерывные неудачи Бонапарта, сделали правление его ненавистным народу. Характер правления Бурбонов, при вступлении во Францию, был неоцененным благом не только для тех, кои восставали против деспотизма, но он еще мог рассеять сомнения многочисленного класса граждан, желавшего, чтобы бедствия и ужасы революции не вовсе были бесполезны. Политическая лаборатория, откуда долженствовало выйти равенство прав, разразилась в руках сих неблагоразумных испытателей; однако ж они утешались привилегиями, в коих король обнадежил их при своем утверждении.
«Хотя алхимик не находит важной тайны своей, не существующей ни в науке, ни в природе, зато открывает другие предметы, кои вознаграждают труд его: следственно, его опыты не совсем напрасны».
Таким образом все партии удовольствовали себя и других, и занятие столицы, почитаемое окончанием несчастий, понесенных Францией, было предметом всеобщей радости, в которой парижане приняли или старались принять участие, так же как их гости. Но сие спокойствие общественного духа, столь благоприятствовавшее миру, было непродолжительным: французы вскоре начали изъявлять признаки сожаления и негодования.
Первым поводом к неудовольствию были жалобы высшего дворянства и духовенства.
При утверждении Карла II английские дворяне, участвовавшие в революции по вине отца его, были совсем в ином положении, нежели французские эмигранты. Некоторые из них пали на поле сражения, другие погибли на эшафоте по приговору самовластного похитителя; но большая часть обедневших от сборов и конфискаций находилась еще при своих землях и пользовалась правами собственности; их влияние, хотя и слабое, было заметно, и если бы они соединились в одну отдельную партию, то могли бы поддержать свои требования. Но чрезвычайное благоразумие и откровенность Ормонда, Кларендона и других главных начальников разрушили план обманчивого и гибельного их предприятия. Опасность от противоборства заранее не была объявлена народу республиканцами; он узнал о ней уже из манифеста роялистов, в котором они отрицались от всякого мщения и самолюбивых замыслов и приписывали все свои бедствия не особенному какому-либо классу граждан, но гневу Всемогущего, который ниспослал на главу их наказание, как за собственную вину их, так и за погрешности всего народа.
Таково было объявление английского дворянства в сей перелом.
Французские же дворяне, пережившие восстановление Бурбонов, не имели никакого влияния; несмотря на то они объявили требования, гораздо важнейшие, нежели английские аристократы при утверждении Карла II. Конечно, несправедливо обвиняют их, будто они ничему не выучились и ничего не забыли во время продолжительного своего изгнания. Однако должно удивляться их желанию составить собой особенный класс, отличный по своей верности и страданиям за короля.
К сим смешным требованиям французских эмигрантов присоединилась совершенная невозможность поддерживать оные: многолетнее изгнание прервало все сношения их с отечеством. Они разделились на многие классы, и старые изгнанники, покушавшиеся восстановить трон королевский оружием, взирали с презрением и ненавистью на новых, коих извергало каждое потрясение Французской революции. Из них мало было людей с отличными талантами; изгнанные в зрелых летах уже состарились; бежавшие же из Франции в юном возрасте, находясь долгое время между иностранцами, не знали нравов и обычаев своего отечества; и вообще ни те ни другие не имели практической опытности в делах общественных.
Итак, в сей партии не было мужей, отличных по своему происхождению; верности и особенной преданности к Людовику XVIII; он не мог избрать из них деятельных агентов для производства общественных дел. Между ними находились многие, достойные украшать двор, а не защищать его. Но должно ли удивляться, что люди, разделявшие бедствия своего монарха и явившие столько усердия и преданности к его особе, были приближены к нему при перемене счастья? Должно ли удивляться, что Людовик, взойдя на трон, сохранил любовь доброго и признательного государя к тем из своих подданных, которые соединены были с ним:
Один эмигрант, муж отличного достоинства, разбирая подозрения против монарха, осмелился сказать, что для надежной твердости трона, король должен продлить еще на десять лет силу закона об изгнании эмигрантов. Напрасно защитники Людовика старались заметить народу, что король был весьма далек от пристрастия к эмигрантам; многие думали, что он ожидал только минуты утверждения своей власти, чтобы удовлетворить их требования. Сии подозрения, поражавшие умы легковерных, подкрепляемы были недоброжелателями, которые пугали мирных поселян отдаленным звуком феодальных цепей; между тем как неизвестность насчет собственности тревожила многочисленных и сильных стяжателей национальных земель.
Всеобщая ненависть к духовенству и опасение, чтоб оно не потребовало церковных имуществ, возбуждали еще большее негодование, нежели мнимое пристрастие короля к эмигрантам.
Благочестие, отличавшее короля и графа д’Артуа во время их несчастия, не переменилось и по восстановлении трона Бурбонов: оно имело приметное влияние на служителей церкви.
Жалкое состояние общественного духа было причиной того, что их поведение, столь почтенное само по себе, казалось в глазах ослепленного народа недостойным уважения. Помещики опасались учреждения прежних податей; бедные работники и купцы смотрели на запрещение работы по воскресеньям как на налог, обременяющий их трудолюбие; похитители церковных имуществ еще более боялись усердия священнослужителей, отказывавших им в причастии; протестанты Южной Франции с ужасом воспоминали гонения, которые они претерпевали, и страшились возобновления оных.
Многие боялись нового порядка, который мог произойти от влияния духовенства и дворянства; партия сих людей состояла из защитников старой демократии, кои назвали себя конституционистами, а впоследствии либералами. Первое название приняли они по причине жаркой преданности своей конституции, а второе по причине мнимого превосходства над всеми старыми предрассудками. Между ними находили убежище все те, кои после продолжительного сопротивления Бурбонам принуждены были наконец покориться Людовику XVIII и которые провозглашали, что они склонились не под иго власти королевской, но под покровительство изданной им конституции. К сей партии присоединились еще люди, игравшие важную роль во время революции, и отличившиеся превосходными талантами и опытностью в делах политических.
В числе их был и знаменитый Фуше, герцог Отрантский, который, находясь долгое время в должности министра полиции при Бонапарте, хорошо знал все интриги французов. Впрочем, все заставляет думать, что он не желал сделать противную партию жертвой революции, а хотел только произвести бурю в тюильрийском кабинете.
Когда Наполеон приближался к Лиону, Фуше требовал у короля аудиенции для изъяснения некоторых важных дел. Людовик отказал ему в свидании и вместо оного отправил к нему двух дворян для узнания его предложений. Фуше напомнил королю о предстоявшей опасности и обещал, на некоторых условиях, остановить успехи Бонапарта; посланные спрашивали, в чем состояли средства, кои хотел он употребить для сего дела; он не заблагорассудил открыть их, однако же ручался за их действительность. Одно из условий, предложенных им, состояло в том, чтобы герцога Орлеанского наименовать главнокомандующим всех войск, а ему вверить главное внутреннее управление. Это предложение было отвергнуто; но особа, от которой я слышал сей анекдот, уверяла меня, что Фуше мог сдержать свое слово.