Красива сделалась картинка! Грузное ещё вчера, набрякшее небо раскидало по углам неряшливые ошмётки нечистых облаков, и в воздухе зазвенело предвкушение, — неясное, но сладкое, праздничное.
Вороны, изменив привычке, побросали свои насущные дела, и наслаждаясь прозрачным нектаром неба, купались в нём с осоловелым взором, приоткрыв рот, дабы непременно попало несколько капель на острый язык. Ну, а кроме, никто не решался ожечь крыла о первый мороз. Иные набирались храбрости, прочие жмурились в тепле спален, питая слабую надежду на то, что успеется, а то и вовсе обойдётся.
Так ли, нет, да осень топталась у порога, не решаясь взойти. Близость лета делала её мягкосердечной, а скорая зима… Неужели скучает кто? Неужто ждут её поскорей?
Повод
В сахарной глазури первого снега, пейзаж за окном приобрёл неурочный пасхальный вид. Не осмелев ещё, не дозволяя себе порчи диковинной в этот час новизны, белка прогуливалась по саду, но была более, чем осторожна. Упреждая каждый шаг, обмысливала его сперва, дабы не бросить тень на безмятежную безупречность снега, не оставить после себя не то следов, а даже намёка. Кажется, будь её воля, она б миновала и его, да где там спроворить эдакое. Ну, не птица же она, в самом деле!
С одобрением проследив за благопристойностью белки, лиса, усмехнувшись ласково, махнула пушистой кистью хвоста, подправила нечто невидимое в облике округи, сделала её если и не краше, то живее, понятнее, наряднее. Так улыбка портит надменность строгого лица, толкуя её по-своему, — от самого истока обиды, застрявшей где-то в детстве.
— Не правда ли? — привязанность к прошлому мешает быть счастливым, а оторванный от него, ты отчасти свободен…
— От чего же?
— Так от мук совести и сожалений, от воспоминаний о плохом и хорошем. Ты оказываешься совершенно одинок, безнадёжно пуст, можно сказать более, — делаешься совершенен… в своём убожестве и неблагодарности.
Опустошённость, что непременно овладеет тобой, неизменно сообщится окружающему, окружающим. Изъязвлённые ею, они станут тихо ненавидеть источник, а после и самоё себя…
— И это всё… из-за первого снега?!
— Да, хотя бы из-за чего. Для нас неважен повод. Совсем.
Под спудом снега
Придерживая в себе испуг, насколько это было возможно и выпятив по-генеральски грудь, зелёный дятел, наскоро напустив на себя важности, делал вид, что имеет весьма серьёзный повод для спешки. В действительности он трусил — бежал от ворона, что в шутку турнул его на подлёте к самой лакомой с виду виноградной грозди, когда они оба одновременно нацелились на неё.
А гляделись ягодки просто восхитительно! Казалось, лучшие голландцы6 трудились за мольбертом, покуда писали, да вот с них или их самих… Виноградины прижимались одна к одной соблазнительными, упругими округлыми плечами, полными соков, но не теснили друг друга, а каждая помогала соседней выказать всё лучшее, что было в ней. Гроздь было приятно ласкать взглядом, деликатно трогать, баюкать, не срывая, но приподняв несколько над лозой.
Обещанная ароматом сладость загодя кружила голову, да в самом же деле виноград был весьма лукав. Который год подряд он манил к себе, обещая куда больше, чем мог дать. Синицы, и те брезговали им, сколь могли долго, а именно, — покуда мороз не брался за них всерьёз, и, бросив все иные занятия, не принимался облагораживать их и без того приличный образ по собственному разумению. Коли судить со стороны, морозу не хватало в птицах плавности форм, и он, не считаясь с усилиями, взбивал их одежды до возможной пышности.
Но что до самой зимы… Торопясь успеть наперёд снегопадов, она наспех просматривала записки осени, но не могла разобраться в них без помощи ветра, и тот, усердствуя чересчур, слишком быстро листал страницы листвы. Скреплённые переплётом земли, они отрывались от него иногда, но попадали в иной переплёт, где клей слякоти размещал их в определённом беспорядке, и оставалась надежда на то, что всё начертанное найдёт своего судию.
Впрочем, под спудом грядущего снега, как времени, кто там отыщет чего? А и станет искать — озябнет скоро, да бросит.
Набело
Шитый белыми нитками снегопада лес. Или набело стачан?
Либо не шит, а наметан намеками, строчками звериных троп, как иглой с выскользнувшей давно ниткой, али шилом без дратвы7, чтоб — на будущее задел. Чтобы после — наскоро, да крепко, нАдолго приладить воловью кожу наста к земле.
Исчерченные косулями косовые, испорченные их шаркающей походкой, сметает позёмкой. То в прочее время неочевиден лесной-то сквозняк, а при зиме, — вот он. Иной час до того расстарается, толкая в спину, что упадёшь, заодно умывшись снегом. Тщишься подняться — льёт холодного за ворот, хватает за валенки, и после мешается. Не то идти, но стоять неловко! Кроме того, настоль делается боязно: а ну. как вовсе заметёт, да так споро, что не успеешь разглядеть собственных недавних шагов. Сольются они с прочими следами, да низинками, и только по букетам в ряд безобидной нынче крапивы с изжёванными морозцем листами поймёшь, что прав в выбранной стороне.
Лиса мышкует у пня, завозилась и не успела скрыться из виду, притаилась теперь, слилась с неживыми уже корнями, в надежде, что её не заметят. Ну, так отчего не потрафить лиске в леске! — извольте, не станем замечать, вводить в смущение. Сами, бывает, занятые чем, света белого не видим подле, себя не помним.
Ступая дольше, спешим встречу некому неясному, явственному мельтешению, где лист дрожит притворно, привлекая к себе редких прохожих мимо оленей, птиц ли залётных, — ему всё одно. Покуда трепещет на ветке, прильнув черенком, он кажется себе жив.
Шитый белыми нитками снегопада лес… Как жизнь, что набело завсегда.
Любо!
Карабкается округа супротив течения снегопада наверх, на плато облаков, коих не счесть, не взглядом окинуть. Приросли они к горизонту со всех сторон. Ни зарю проводить, ни рассвета встренуть, всё — чисто поле, да под полою. Дни сумеречные, ровно под полом у времени, будто стыдно ему за них отчего. А те тянут его долу, сутулят, к стылой земле гнут.
Да к чему ж оно так-то, зачем? Ведь оглядись только…
Снег на ветках серым полднем, как молочная пенка на губах леса. Белка резвится, словно дитя, тревожа мелкие покуда сугробы судьбы. Потопчется, сколь сдюжит, до озноба, и вприпрыжку возвращается в уют гнёздышка. Весело ей греться: снег тает щекотно, скапывает с ладошек, а ей и смешно. Поди, не по-глупости та радость, а от того, что с почтением ко всякому часу, с поклоном за то, что был он с нею вместе. Не наперёд утеха, не печаль по былому, но как надо — в самую минуту, про которую речь.
А кроме векши8?! Некому разве утвердить? Олень печатает шаг, оставляя видимый оттиск, любуясь им издали, принюхивается ко дну чаши следа лиса. Ну, а там и мышата, порешив, что пора подышать свежим ветром, перебегают из тепла в холод, как разыгравшиеся малые ребята. Наперегонки, с писком, будто с прибаутками.
Карабкается округа супротив течения снегопада наверх… Так то не бежит она, а повыше взобраться вознамерилась, дабы оглядеться получше, покрепче запомнить и понять, наконец, люба отчего.
Ледяной дождь
Ледяной дождь словно сахарный сироп, что застывает, не дожидаясь прикосновения к… до чего угодно. Всякая веточка кажется похожей на хрустальную. Да всё округ чудится убранством полупрозрачных чертогов. Сделанные из кристаллов ступени, облитые нетронутой никем глазурью пороги, наросты скатов крыш с частым гребнем сосулек. Стволы деревьев в прозрачной яичной скорлупе наста, лакированные льдом скамьи, заборы, поручни…
Птицы не рискуют летать об эту пору. Стройные ноги косуль разъезжаются и скользят по натёртым ледяным дождём тропам, — идти неловко, стоять зябко. Корка льда хрустит, как песок на зубах. Пролитый обильно дождь нарастает панцирем на шубу, и сковывая движения, мешает, тревожит, пугает…
— Нет, это невозможно, терпеть!
— Да что ж такое-то? Ты ж не лесная козочка! Придёшь домой, обсохнешь, согреешься подле печки. Чего ж мозжить9-то за зря.
— Тебе, что ли оно по нраву? Ведь теперь даже кресла пней и те скользкие. Того гляди скатишься, да ещё ушибёшься после. Да и обивка мха, — ты только погляди! — сделалась тусклая, как протёртая, засалившиеся сидения партера в заштатном театре.
— Что тут поделать? Погоды таковы, да и, кстати, негоже сидеть-то на холодном.
— Я не барышня? Небось не застужусь.
Грызёт несладкую оледенелую кору снега кабан, как малыш, что не дожидаясь обеда стянул из-под ёлки кулёк с конфетами. Не чувствуя вкуса, наспех проглотил он, почти не жуя, несколько шоколадных конфект, а теперь принялся за карамельки. И скоро от сладостей останется лишь горсть разноцветных обёрток, немного золотистой фольги, прозрачный кулёк с нарисованными снежинками и один грецкий орех, который незнамо чем колоть. То ли папкиным молотком, то ли дверью, а то и опробовать на крепость первый настоящий коренной зуб, что долго портил жизнь, покуда продирался сквозь десну.
Кружевные потёки капель дождя на заборе, будто сладкие петушки на палочке. Так бы и лизнул их, только увы, — нам давно уж ведомо, каковы оне на вкус. Водянисты, пахнут пылью и чересчур тверды для тех немногих наших зубов, что ещё целы.
— Грустно?..
— Ещё бы! Только вот, погляди, — листочки травы, как стеклянные… уж больно они хороши!
Скатерть
Застиранная бахрома ледяного дождя свисает с ветки, как со стола…
Должно, кому и зябко глядеть на это, а иным вспоминается детство, когда ребятишками, в ожидании, покуда принесут суп, ёрзали на стульях, подтрунивая друг над другом, и трепали тесьму скатерти, плетя из неё тройные, нелепо толстые косицы…
— Не порти, оторвёшь. Оставь. — Хмурилась бабушка. И делалось жутко стыдно из-за своего озорства. Щёки алели, и пар, что вился над тарелкой, уже не казался таким горячим. Да и вкус самогО первого терялся промеж приступов неловкости.
И вот уже видно фарфоровое дно, где зайчик с медвежонком играют во что-то вместе, как и положено малышам. А ты не рассматриваешь, по обыкновению рисунок, наклонив от себя тарелку с остатками бульона. Бабушка замечает неладное, трогает тёплый лоб измятый домашним хозяйством ладонью, вздыхает и спрашивает:
— Что тебе положить на второе? Ножку или крылышко?
Чувствуя вину, самому себе в наказание ты просишь нелюбимое костлявое крыло, в котором и есть-то особо нечего, но бабулю не проведёшь. И рядом с пышной горкой картофельного пюре она пристраивает румяную куриную ножку в бумажной юбочке на косточке, дабы не выпачкать рук:
— Кушай на здоровье!
Я понимаю, что прощён, и слёзы благодарности капают с носа прямо в тарелку.
— Ну-ну, не пересоли, будет. — Успокаивает меня бабушка, отчего плачь, хотя и усиливается, но обретает вполне ощутимый сладкий вкус…
— Позвольте! Что за глупости! Такие страсти из-за какой-то тряпки?!
— Это была особенная, как ты выразился, тряпка. Когда началась война, бабушке пришлось спешно покинуть родной дом, а в ту скатерть, единственное, что осталось бабушке от её матери, она завернула немного вещей и свою трёхмесячную дочь, мою маму. Она забрела далеко в лес, не понимая куда и к кому теперь идти, а когда уж вовсе выбилась из сил, привязала к себе дочку скатертью, чтобы не потерять.
— И скатерть осталась цела? Через всю войну и ещё после?
— Представьте себе, удивительно крепкая ткань, сделана на совесть. Она и теперь накрывает мой стол.
— Быть не может! Но это уж как-то нехорошо. Такая редкость. Можно сказать — семейная реликвия.
— Так оно и есть, только бабушка считала, что любой вещью надо пользоваться.
— Ну, а обветшает?
— Сожгу.
— Зачем?!
— По той же причине. Бабушка не терпела в доме хлама. Кстати же, помнишь старую песню? -
«Хвостом сома — сама свисает бахрома под сень стола узорная тряпица.
Жизнь хохма, господа, смеётся хохлома на скатерти, а мне б остановиться…»
— Смутно.
— Это как раз про неё.
— Про кого? Про скатерть?!
— …и про бабушку. Смешливая была, хорошая такая, добрая, настоящая баушка.
Снегири
Как-то раз, на под навес винограда у окна прилетели снегири. То был третий раз в жизни, когда я мог полюбоваться ими.
Первый случился в раннем детстве, и не оставил в душе ничего, кроме страстного желания обладать одной из этих птиц. Они чудились ожившей искрой пламени, сумевшей не растаять, но воспарить. Или же отставшим от зарева вечерней зари лоскутом алого шёлка, запутавшимся в ветвях, что обрамляют скользкий скат горизонта… Но главным в обладании этой удивительной, поражающей воображение птицей была надежда ощутить ладонью биение её сердца.
Вторая встреча со снегирём произошла, страшно сказать, спустя пол века, и окончилась так скоро и дурно… Заметив птицу, я приготовился огласить округу тихим возгласом восхищения ею, но тот был оборван криком ужаса, ибо птица, стукнувшись об окошко грудью, обмякла насовсем, оставив на память три пёрышка, скрепленные каплей тёмной крови. Многие месяцы мне не хватало духу стереть со стекла следы пребывания снегиря, покуда ливень, снизойдя к моим чувствам, не смыл следы произошедшего. Впрочем, он оставил чистым лишь то, до чего умел дотянуться. Память по-прежнему хранила горький, без страха, прощальный взгляд птицы, прописанный смоченным в красное пером.
И вот она — третья встреча. Пара снегирей, стыдясь своей очевидной близости, опустились на обледенелый ствол лозы. Они держались в небольшом отдалении друг от друга, дабы не выставлять напоказ обоюдоострых чувств. Более то, пока снегирь, устроившись под навесом, сушил свои шикарные одежды, отжимая из них воду, и дробя, будто семечки, мелкие застрявшие промеж пёрышек льдинки, она с отстранённым и неприкаянным, даже несколько сиротливым видом, сидела, загородившись от мира занавесью замерзающих на лету струй. Из жалости или уважения, но, так казалось на первый взгляд, дождь благоволил к ней, посему как она не страшится воды, бегущей с небес, тогда как её он долго прихорашивался перед зеркалом заледенелого потока, как девчонка.