Рис. 2
Я уже несколько дней замечаю, что Ганс особенно боится, когда телеги въезжают во двор или из него выезжают и при этом должны повернуть. В свое время я спросил его, почему он так боится, на что он мне сказал:
Я хотел бы сказать, что в результате анализа не только пациент стал храбрее, но и осмелела его фобия, которая решается себя показать.
5 апреля Ганс опять приходит в спальню, и его отправляют обратно в свою кровать. Я ему говорю: «Покуда ты будешь утром приходить в нашу комнату, страх лошадей не исчезнет». Но он упрямится и отвечает: «Я буду все-таки приходить, пусть и буду бояться». Стало быть, он не хочет, чтобы ему запрещали приходить к маме.
После завтрака мы должны спуститься. Ганс очень этому рад и задумывает вместо того, чтобы остаться, как обычно, у ворот, перейти через улицу во двор, где он довольно часто видел, как играют уличные мальчишки. Я ему говорю, что обрадуюсь, если он перейдет улицу, и пользуюсь поводом, чтобы спросить, почему он боится, когда приходят в движение нагруженные телеги (Б).
Ганс. Я боюсь, когда стою у телеги и телега быстро отъезжает, а я стою на ней, хочу оттуда влезть на доску (погрузочную платформу), и я уезжаю вместе с телегой.
Я. А когда телега стоит? Тогда ты не боишься? Почему?
Ганс. Когда телега стоит, я быстро вхожу на нее и перехожу на доску. (Рис. 3.)
Рис. 3
(Стало быть, Ганс собирается перелезть через телегу на погрузочную платформу и боится, что телега уедет, когда он будет на ней стоять.)
Я. Может быть, ты боишься, что если уедешь с телегой, то не приедешь больше домой?
Ганс. О нет; я ведь всегда могу еще приехать к маме – с телегой или на фиакре. Ведь я могу ему также сказать номер дома.
Я. Так чего же ты, собственно, боишься?
Ганс. Я этого не знаю, но профессор это узнает. Ты веришь, что он это узнает?
Я. Почему же ты хочешь перебраться на доску?
Ганс. Потому что я еще никогда там не был, а мне так хотелось бы там побывать, и знаешь почему? Потому что я хотел бы нагружать и разгружать поклажу и лазить по ней. Мне так хочется там полазить. А знаешь, у кого я научился лазить? Мальчишки лазили по тюкам, я это видел, и я тоже хочу это делать.
Его желание не исполнилось, ибо, когда Ганс вновь решается выйти за ворота, несколько шагов по улице вызывают у него слишком большое сопротивление, поскольку во дворе постоянно ездят телеги.
Профессор знает также только то, что эта задуманная игра Ганса с нагруженными телегами должна иметь символическую, замещающую связь с другим желанием, о котором он пока еще ничего не сказал. Но это желание теперь можно было бы сконструировать, если бы это не показалось слишком смелым.
После обеда мы опять идем за ворота, и по возвращении я спрашиваю Ганса: «Каких лошадей ты, собственно, боишься больше всего?»
Ганс. Всех.
Я. Это не так.
Ганс. Больше всего я боюсь лошадей, у которых что-то у рта.
Я. Что ты имеешь в виду? Железо, которое у них во рту?
Ганс. Нет, у них возле рта что-то черное.
Я. Быть может, усы?
Ганс
Я. Это у всех?
Ганс. Нет, только у некоторых.
Я. Что же у них возле рта?
Рис. 4
Ганс. Что-то черное. Я думаю, что на самом деле это толстая сбруя на морде у ломовых лошадей (рис. 4). Я также больше всего боюсь мебельных фургонов.
Я. Почему?
Ганс. Я думаю, что, когда лошади тянут тяжелый мебельный фургон, они упадут.
Я. Значит, маленьких телег ты не боишься?
Ганс. Нет, маленьких телег и почтового фургона я не боюсь. А еще я больше всего боюсь, когда проезжает омнибус.
Я. Почему? Потому что он такой большой?
Ганс. Нет, потому что однажды в таком экипаже упала лошадь.
Я. Когда?
Ганс. Однажды, когда я, несмотря на «глупость», шел с мамой, когда я покупал жилетку.
(Впоследствии это подтверждается матерью.)
Я. Что ты подумал, когда упала лошадь?
Ганс. Что теперь всегда будет так. Все лошади в омнибусах будут падать.
Я. В каждом омнибусе?
Ганс. Да! И в мебельных фургонах тоже. В мебельных не так часто.
Я. У тебя тогда уже была «глупость»?
Ганс. Нет, она у меня появилась позднее. Когда лошадь в омнибусе упала, я очень сильно испугался, правда! Когда я пошел дальше, она у меня появилась.
Я. Но ведь «глупость» была в том, что ты думал, что тебя укусит лошадь, а теперь ты говоришь, что боялся, что лошадь упадет?
Ганс. Упадет и укусит[23].
Я. Почему же ты так испугался?
Ганс. Потому что лошадь делала ногами так.
Я. Где ты был тогда с мамой?
Ганс. Сначала на катке, затем в кафе, затем покупали жилетку, затем у кондитера с мамой, а потом вечером дома; тогда мы прошли через парк.
(Все это подтверждается моей женой, также и то, что сразу после этого возник страх.)
Я. Лошадь умерла после того, как упала?
Ганс. Да!
Я. Откуда ты это знаешь?
Ганс. Потому что я это видел.
Я. Может быть, ты подумал, что она умерла?
Ганс. Нет, точно нет. Я это сказал только в шутку.
(Однако выражение его лица тогда было серьезным.)
Поскольку он устал, я оставляю его в покое. Он мне только еще рассказывает, что сначала боялся лошадей в омнибусе, затем всех других и только в последнее время – лошадей, впряженных в мебельные фургоны.
На обратном пути из Лайнца еще несколько вопросов.
Я. Когда лошадь в омнибусе упала, какого она была цвета? Белая, рыжая, коричневая, серая?
Ганс. Черная, обе лошади были черные.
Я. Она была маленькая или большая?
Ганс. Большая.
Я. Толстая или худая?
Ганс. Толстая, очень большая и толстая.
Я. Когда лошадь упала, ты подумал о папе?
Ганс. Может быть. Да. Это возможно.
Наверное, в некоторых пунктах отец исследовал безуспешно; но это ничуть не мешает с близи познакомиться с подобной фобией, которую хотелось бы назвать по ее новому объекту. Таким образом, мы узнаем, насколько, собственно говоря, она диффузна. Она расходуется на лошадей и на экипажи, на то, что лошади падают, и на то, что они кусаются, на лошадей с особыми свойствами, на тяжело нагруженные телеги. Мы сразу догадываемся, что все эти особенности происходят оттого, что первоначально тревога не относилась к лошадям, а была транспонирована на них только вторично и зафиксировалась теперь в тех местах комплекса лошадей, которые оказались пригодными для определенных переносов. Особенно высоко мы должны оценить один важный результат дознаний отца. Мы узнали актуальный повод, после которого разразилась фобия. Это – эпизод, когда мальчик увидел, как упала большая массивная лошадь, и по меньшей мере одно из толкований этого впечатления, по-видимому подчеркнутое отцом, состоит в том, что Ганс тогда ощущал желание, чтобы его отец упал точно так же – и умер. Серьезное выражение лица во время рассказа, похоже, соответствовало этим бессознательным помыслам. Не скрываются ли за ними еще и другие мысли? И что означает шум, производимый ногами?
С некоторых пор Ганс играет в комнате в лошадку, бегает, падает, топает ногами, ржет. Однажды он подвешивает к себе мешочек наподобие торбы с овсом. Несколько раз он подбегает ко мне и кусает.
Таким образом, он принимает последние толкования решительнее, чем может это сделать с помощью слов, но, разумеется, с переменой ролей, поскольку эта игра служит фантазии-желанию. Стало быть, он – лошадь, он кусает отца; впрочем, при этом он отождествляет себя с отцом.
Последние два дня я замечаю, что Ганс самым решительным образом восстает против меня, не дерзко, а вовсю веселясь. Не оттого ли, что он больше меня – лошади – не боится?
6 апреля. После обеда я и Ганс находимся перед домом. Каждый раз при появлении лошади я его спрашиваю, не видит ли он у нее «черноты у рта». Во всех случаях он это отрицает. Я спрашиваю его, как, собственно, выглядит чернота; он говорит, что это черное железо. Таким образом, мое первое предположение, что он имеет в виду толстый кожаный ремень в сбруе ломовых лошадей, не подтверждается. Я спрашиваю, не напоминает ли это «черное» усы; он говорит: только цветом. Итак, что это на самом деле, я до сих пор не знаю.
Страх стал меньше; на этот раз он уже отваживается подойти к соседнему дому, но быстро поворачивает обратно, услышав вдали лошадиную рысь. Если телега проезжает и останавливается у ворот нашего дома, то он впадает в тревогу и бежит домой, поскольку лошадь бьет копытом. Я спрашиваю его, почему он боится, быть может, он боится того, что лошадь делает так (топаю ногой). Он говорит: «Не делай такого шума ногами!» Ср. с этим его высказывание об упавшей лошади, запряженной в омнибус.
Особенно его пугает проезжающий мимо мебельный фургон. В таком случае он бежит в дом. Я равнодушно спрашиваю его: «Разве мебельный фургон не выглядит так, как омнибус?» Он ничего не отвечает. Я повторяю вопрос. Тогда он говорит: «Ну конечно, иначе я не боялся бы мебельного фургона».
7 апреля. Сегодня я снова спрашиваю, как выглядит «черное у рта» лошади. Ганс говорит: «Как намордник». Удивительно, что за последние три дня ни разу не проезжала лошадь, у которой имелся бы этот «намордник»; сам я ни разу во время прогулок не видел подобной лошади, хотя Ганс уверяет, что такие лошади существуют. Я предполагаю, что особая уздечка лошади – толстая сбруя у рта – действительно напомнила ему усы и что после моего толкования и этот страх тоже исчез.
Улучшение состояния Ганса стабильно, радиус его деятельности с воротами нашего дома в качестве центра становится больше; он даже совершает трюк, который ранее был для него невозможным, – перебегает на тротуар напротив. Весь оставшийся страх связан сценой с омнибусом, смысл которой мне, правда, по-прежнему непонятен.
9 апреля. Сегодня утром Ганс входит, когда я, раздевшись по пояс, умываюсь.
Ганс. Папа, какой ты красивый, такой белый!
Я. Не правда ли, как белая лошадь?
Ганс. Только усы черные.
Тогда я сообщаю ему, что вчера вечером был у профессора, и говорю: «Он хочет кое-что узнать», на что Ганс отвечает: «Мне это любопытно».
Я говорю ему, что знаю, при каких обстоятельствах он производит ногами шум. Он меня прерывает: «Не правда ли, когда я сержусь или когда мне нужно сделать
«Ты также брыкаешься, когда должен сделать пи-пи и не желаешь идти, потому что тебе хочется поиграть».
Он. Слушай, мне нужно сделать пи-пи, – и, наверное, в качестве подтверждения своих слов выходит.
Во время своего визита отец задал мне вопрос, что могло бы напоминать Гансу брыкание упавшей лошади, и я высказал мысль, что это могла бы быть его собственная реакция, когда он сдерживает позыв к мочеиспусканию. Здесь Ганс подтверждает это появлением позыва к мочеиспусканию во время беседы и добавляет еще и другие значения шума, производимого ногами.
Затем мы идем за ворота дома. Когда проезжает телега с углем, он мне говорит: «Слушай, телегу с углем я тоже очень боюсь».
Я. Быть может, потому, что она такая же большая, как омнибус?
Ганс. Да, и потому, что она тяжело нагружена, лошадям нужно так сильно тянуть, и они легко могут упасть. Когда телега пустая, я не боюсь.
Фактически, как уже отмечалось раньше, его повергают в тревогу только тяжелые телеги.
При всем при том ситуация весьма непонятна. Анализ мало подвигается вперед; боюсь, что его изложение вскоре наскучит читателю. Между тем в любом психоанализе имеются такие неясные периоды. Вскоре Ганс отправляется в область, которая оказалась для нас неожиданной.
Я прихожу домой и беседую с женой, которая сделала различные покупки и показывает их мне. Среди них – желтые панталоны. Ганс несколько раз говорит: «Фу», бросается на землю и плюется. Моя жена говорит, что он так делал уже несколько раз, когда видел панталоны.
Я спрашиваю: «Почему ты говоришь „фу“?»
Ганс. Из-за панталон.
Я. Почему? Из-за цвета, потому что они желтые и напоминают пи-пи или люмпф?
Ганс. Люмпф ведь не желтый, он белый или черный.
(Я ему это однажды сказал, когда он спросил меня, зачем я ем сыр.)
Я. Да.
Ганс. Поэтому ты всегда рано утром идешь делать люмпф. Мне бы очень хотелось съесть бутерброд с сыром.
Еще вчера, когда он играл на улице, он меня спросил: «Слушай, правда, что после того, как много прыгаешь, легко сделать люмпф?» С давних пор его стул доставляет сложности, и нам часто приходится пользоваться детским слабительным и клистирами. Однажды его обычный запор был таким сильным, что моя жена обратилась за советом к доктору Л. Тот счел, что Ганса перекармливают, что, впрочем, было верно, и рекомендовал более умеренное питание, что сразу же устранило его состояние. В последнее время запоры вновь участились.
После обеда я ему говорю: «Мы опять напишем профессору», и он мне продиктовал: «Когда я увидел желтые панталоны, я сказал: „Фу“, плюнул, бросился на пол, зажмурил глаза и не смотрел».
Я. Почему?
Ганс. Потому что я увидел желтые панталоны, и что-то такое же я сделал, когда увидел черные[24] панталоны. Черные – это тоже панталоны, только они были черные.
Я. Почему ты сказал «фу»? Тебе было противно?
Ганс. Да, потому что я их увидел. Я подумал, что нужно сделать люмпф.
Я. Почему?
Ганс. Не знаю.
Я. Когда ты видел черные панталоны?
Ганс. Однажды давно, когда у нас была Анна (наша служанка), у мамы, она только что принесла их после покупки домой.
(Эти сведения подтверждаются моей женой.)
Я. И тебе тоже было противно?
Ганс. Да.
Я. Ты маму видел в таких панталонах?
Ганс. Нет.
Я. А когда она раздевалась?
Ганс. Желтые однажды я уже видел, когда она их купила. (Противоречие! Когда мама купила желтые, он их увидел впервые.) В черных она ходит также сегодня (верно!), потому что я видел, как она их утром снимала.
Я. Что? Утром она снимала черные панталоны?
Ганс. Утром, когда она уходила, она сняла черные панталоны, а когда вернулась, она еще раз надела черные панталоны.
Я расспрашиваю свою жену, потому что мне это кажется бессмыслицей. Она также говорит, что это совершенно неверно, – разумеется, уходя из дома, она не переодевала панталоны. Я тут же спрашиваю Ганса: «Ты же говорил, что мама надела черные панталоны, а когда уходила, она их сняла, а когда пришла, она еще раз их надела. Но мама говорит, что это не так».
Ганс. Мне так кажется. Наверное, я забыл, что она их не снимала.
Для разъяснения этой истории с панталонами я здесь замечу: Ганс явно лицемерит, когда прикидывается довольным, что может теперь поговорить на эту тему. В конце он сбрасывает маску и становится грубым по отношению к своему отцу. Речь идет о вещах, которые раньше доставляли ему
Я спрашиваю свою жену, часто ли Ганс был рядом с ней, когда она отправлялась в клозет. Она говорит: да, часто, он «клянчит» до тех пор, пока она ему этого не разрешает; так делают все дети.
Отметим для себя, однако, сегодня уже вытесненное желание видеть, как мама делает люмпф.
Мы гуляем перед домом. Он очень весел, и, когда он беспрестанно скачет туда и сюда, словно лошадь, я спрашиваю: «Послушай, кто, собственно, лошадь в омнибусе? Я, ты или мама?»
Ганс
Когда во время самой сильной тревоги он испытывал страх при виде скачущих лошадей и спрашивал меня, почему они это делают, я, чтобы его успокоить, сказал: «Знаешь, это молодые лошади, которые скачут, как мальчишки. Ведь ты тоже скачешь, и ты – мальчик». С тех пор при виде скачущих лошадей он говорит: «Это верно, это молодые лошади!» Поднимаясь в свою квартиру по лестнице, я почти машинально спрашиваю: «Ты играл в Гмундене с детьми в лошадку?»
Он. Да!
Я. Кто был лошадкой?
Он. Я, а Берта была кучером.
Я. Быть может, ты упал, когда был лошадкой?
Ганс. Нет! Когда Берта сказала: «Но!» – я быстро побежал, почти поскакал[25].
Я. А в омнибус вы никогда не играли?
Ганс. Нет, в обычные телеги и в лошадку без телеги. Ведь когда у лошадки есть телега, она может бегать и без телеги, а телега может оставаться дома.
Я. Вы часто играли в лошадку?
Ганс. Очень часто. Фриц (как известно, тоже сын домохозяина) однажды тоже был лошадкой, а Франц кучером, и Фриц так быстро бежал, что однажды наступил на камень, и у него пошла кровь.
Я. Может быть, он упал?
Ганс. Нет, он опустил ногу в воду, а потом обернул ее платком[26].
Я. Ты часто был лошадью?
Ганс. О да.
Я. И там ты получил «глупость».
Ганс. Потому что они всегда говорили: «Из-за лошади» и «Из-за лошади» (он подчеркивает это «из-за»); и, наверное, потому, что они так говорили: «Из-за лошади», я и получил «глупость»[27].
Некоторое время отец тщетно исследует другие пути.
Я. Они что-нибудь рассказывали о лошади?
Ганс. Да!
Я. А что?
Ганс. Я это забыл.
Я. Может быть, они что-нибудь рассказывали о пипике?
Ганс. О нет!
Я. Там ты уже боялся лошадей?
Ганс. О нет, я совсем не боялся.
Я. Может быть, Берта говорила о том, что лошадь…
Ганс
10 апреля я продолжаю вчерашний разговор и хочу узнать, что означало «из-за лошади». Ганс не может вспомнить; он знает только, что утром несколько детей стояли перед воротами дома и говорили: «Из-за лошади, из-за лошади». Он сам тоже там был. Когда я становлюсь настойчивее, он заявляет, что дети вовсе не говорили: «Из-за лошади» – и что он неправильно вспомнил.
Я: «Ведь вы часто также бывали в конюшне и, наверное, говорили о лошади?» – «Мы ничего не говорили». – «О чем же вы разговаривали?» – «Ни о чем». – «Вас было так много детей, и вы ни о чем не говорили?» – «Кое о чем мы уже говорили, но не о лошади». – «О чем же?» – «Теперь я этого уже не знаю».
Я оставляю эту тему, потому что сопротивление явно слишком велико[28], и спрашиваю: «Тебе нравилось играть с Бертой?»
Он. Да, очень нравилось, а с Ольгой – нет; знаешь, что сделала Ольга? Грета там наверху однажды мне подарила бумажный мяч, а Ольга его разорвала. Берта никогда бы не разорвала мяч. С Бертой мне очень нравилось играть.
Я. Ты видел, как выглядит пипика Берты?
Он. Нет, но я видел пипику лошади, потому что я всегда бывал в конюшне и там видел пипику лошади.
Я. И тут тебе стало интересно узнать, как выглядит пипика у Берты и у мамы?
Он. Да.
Я напоминаю ему, что однажды он пожаловался на то, что девочки всегда хотят посмотреть, как он делает пи-пи.
Он. Берта тоже всегда смотрела…
Я. А когда она делала пи-пи, ты смотрел?
Он. Она ходила в клозет.
Я. И тебе было любопытно?
Он. Я же находился внутри клозета, когда она там была.
(Это верно; однажды хозяева рассказали нам об этом, и я вспоминаю, что мы это Гансу запретили.)
Я. Ты ей говорил, что хочешь войти внутрь?
Он. Я сам входил, потому что Берта разрешила. Это ведь не стыдно.
Я. И тебе нравилось видеть пипику?
Он. Да, но я ее не видел.
Я напоминаю ему сон в Гмундене: что за фант у меня в руке и т. д., и спрашиваю: «Ты в Гмундене хотел, чтобы Берта велела тебе сделать пи-пи?»
Он. Я никогда ей этого не говорил.
Я. А почему ты никогда ей этого не говорил?
Он. Потому что я никогда об этом не думал.
Я. Почему ты хотел, чтобы Берта велела тебе сделать пи-пи?
Он. Не знаю. Потому что она смотрела.
Я. Ты думал о том, что она дотронется рукой до пипики?
Он. Да.
(Это сад, где он всегда делал пи-пи.)
Я. А в Гмундене, когда ты ложился в постель, ты трогал рукой пипику?
Он. Нет, еще нет. В Гмундене я так хорошо спал, что совсем не думал об этом. Только на улице…[29] и теперь я это делал.
Я. А Берта никогда не трогала рукой твоей пипики?
Он. Она этого никогда не делала, потому что я никогда ей об этом не говорил.
Я. А когда тебе этого хотелось?
Он. Однажды в Гмундене.
Я. Только один раз?
Он. Да, часто.
Я. Всегда, когда ты делал пи-пи, она смотрела; может, ей было любопытно, как ты делаешь пи-пи?
Он. Наверное, ей было любопытно, как выглядит моя пипика?
Я. Но и тебе тоже было любопытно; только у Берты?
Он. У Берты и Ольги.
Я. У кого еще?
Он. Ни у кого другого.
Я. Но ведь это не так. У мамы тоже?
Он. У мамы тоже.
Я. Но ведь теперь тебе это уже не любопытно. Ты же знаешь, как выглядит пипика у Ханны?
Он. Но ведь она вырастет, правда?[30]
Я. Да, конечно, но когда она вырастет, то все же не будет выглядеть как твоя.
Он. Я это знаю. Она будет такой (то есть такой, как теперь), только больше.
Я. В Гмундене тебе было любопытно, как мама раздевалась?
Он. Да, и у Ханны, когда ее купали, я видел пипику.
Я. И у мамы тоже?
Он. Нет!
Я. Тебе противно, когда ты видишь мамины панталоны?
Он. Только когда я увидел черные, когда она их купила; тогда я плююсь, но, когда она их надевает или снимает, я не плююсь.
Я. А когда она снимает платье?
Он. Тогда я не плююсь. Но когда они новые, они выглядят как люмпф. А когда они старые, краска сходит, и они становятся грязными. Когда их купили, они совсем чистые, а когда они дома, они уже сделались грязными. Когда их купили, они новые, а когда их не купили, они старые.
Я. Значит, от старых тебе не противно?
Он. Когда они старые, они ведь намного чернее, чем люмпф, правда? Они немножко чернее[31].
Я. Ты часто бывал с мамой в клозете?
Он. Очень часто.
Я. Тебе там было противно?
Он. Да… Нет!
Я. Тебе нравится быть рядом, когда мама делает пи-пи или люмпф?
Он. Очень нравится.
Я. Почему так нравится?
Он. Я этого не знаю.
Я. Потому что ты думаешь, что увидишь пипику?
Он. Да, я тоже так думаю.
Я. Но почему в Лайнце ты никогда не хочешь идти в клозет?
(В Лайнце он всегда просит, чтобы я его не водил в клозет; однажды он испугался шума воды, спущенной для промывки.)
Он. Наверное, потому, что создается шум, когда спускают воду.
Я. Ты этого боишься?
Он. Да!
Я. А здесь, в нашем клозете?
Он. Здесь – нет. В Лайнце я пугаюсь, когда ты спускаешь воду. Когда я в нем и стекает вода, тогда я тоже пугаюсь.
Чтобы показать мне, что в нашей квартире он не боится, он просит меня пойти в клозет и спустить воду. Затем он мне объясняет: «Сначала делается сильный шум, а потом послабее (когда низвергается вода). Когда делается сильный шум, я лучше останусь внутри, когда создается слабый, я лучше выйду наружу».
Я. Потому что ты боишься?
Он. Потому что мне всегда очень нравится видеть сильный шум…
Я. О чем тебе напоминает сильный шум?
Он. Что в клозете я должен сделать люмпф.
(Стало быть, о том же самом, что и черные панталоны.)
Я. Почему?
Он. Не знаю. Я это знаю: сильный шум звучит так же, как когда делают люмпф. Большой шум напоминает о люмпфе, маленький – о пи-пи.
(Ср. черные и желтые панталоны.)
Я. Слушай, а не имел ли омнибус тот же цвет, что и люмпф?
(По его словам – черный.)
Он
Я должен здесь вставить несколько слов. Отец задает слишком много вопросов и исследует по собственным заготовкам, вместо того чтобы дать высказаться малышу. Из-за этого анализ становится неясным и ненадежным. Ганс идет своим собственным путем и ничего не делает, когда его хотят с него сманить. Очевидно, что его теперь интересует люмпф на пи-пи; почему – мы не знаем. История с шумом прояснена столь же малоудовлетворительно, как и история с желтыми и черными панталонами. Я подозреваю, что его тонкий слух очень хорошо заметил различие в шуме, когда мочится мужчина или женщина. Однако анализ несколько искусственно втиснул материал в противоположность обеих потребностей. Читателю, который пока еще сам анализа не проводил, я могу только дать совет не пытаться понять все сразу, а уделять беспристрастное внимание всему происходящему и ожидать дальнейшего.
11 апреля. Сегодня утром Ганс снова приходит в комнату, и, как во все последние дни, его выставляют.
Позднее он рассказывает: «Послушай, что я подумал:
Отец переводит для себя эту фантазию.
«Я в кровати у мамы. Тут приходит папа и меня прогоняет. Своим большим пенисом он оттесняет меня от мамы».
Пока мы хотим воздержаться от своего суждения.
Затем он рассказывает нечто другое, что он себе выдумал: «Мы едем в поезде в Гмунден. На станции мы надеваем одежду, но не успеваем, и поезд уходит вместе с нами».
Позднее я спрашиваю: «Ты когда-нибудь видел, как лошадь делает люмпф?»
Ганс. Да, очень часто.
Я. Она производит при этом сильный шум?
Ганс. Да!
Я. Что напоминает тебе этот шум?
Ганс. Как будто люмпф падает в горшок.
Лошадь в омнибусе, которая падает и производит ногами шум, наверное, и есть люмпф, который падает и производит при этом шум. Страх перед дефекацией, страх перед тяжело нагруженной телегой в общем и целом соответствует страху перед тяжело нагруженным животом.
Этими окольными путями начинает для отца неясно вырисовываться истинное положение вещей.
11 апреля за обедом Ганс говорит: «Эх, если бы у нас в Гмундене была ванна, тогда мне не нужно было бы ходить в баню». Дело в том, что в Гмундене, чтобы его помыть, его всегда водили в расположенную поблизости баню, против чего он обычно с бурными рыданиями протестовал. Также и в Вене он всегда вопит, когда его, чтобы искупать, сажают или кладут в большую ванну. Он должен купаться стоя или на коленях.
Эти слова Ганса, который теперь начинает давать пищу анализу самостоятельными высказываниями, устанавливают связь между обеими последними фантазиями (о слесаре, отвинчивающем ванну, и о неудавшейся поездке в Гмунден). Из последней фантазии отец справедливо сделал вывод об антипатии к Гмундену. Впрочем, это опять хорошее напоминание о том, что материал, всплывающий из бессознательного, следует понимать не с помощью предыдущего, а с помощью последующего.
Я спрашиваю его, чего он боится.
Ганс. Того, что я упаду.
Я. Но почему ты никогда не боялся, когда тебя купали в маленькой ванне?
Ганс. Потому что я в ней сидел, потому что я не мог в ней лечь, ведь она была слишком маленькая.
Я. А когда ты в Гмундене катался на лодке, ты не боялся, что упадешь в воду?
Ганс. Нет, потому что я держался руками и не мог там упасть. Я боюсь, что упаду, только тогда в большой ванне.
Я. Тебя ведь купает мама. Разве ты боишься, что мама тебя бросит в ванну?
Ганс. Что она уберет руки и я упаду в воду с головой.
Я. Ты же знаешь, что мама любит тебя, ведь она не уберет руки.
Ганс. Я так подумал.
Я. Почему?
Ганс. Этого я точно не знаю.
Я. Быть может, потому, что ты плохо себя вел и поэтому подумал, что она тебя больше не любит?
Ганс. Да.
Я. А когда ты присутствовал при купании Ханны, быть может, тебе хотелось, чтобы мама отняла руки и Ханна упала?
Ганс. Да.
Мы думаем, что отец совершенно правильно догадался об этом.
12 апреля. На обратном пути из Лайнца в вагоне второго класса Ганс, увидев черную кожаную обивку, говорит: «Фу, я плююсь; когда я вижу черные панталоны и черных лошадей, я тоже плююсь, потому что должен сделать люмпф».
Я. Быть может, ты увидел у мамы что-нибудь черное, что тебя испугало?
Ганс. Да.
Я. И что же?
Ганс. Я не знаю. Черную блузку или черные чулки.
Я. Быть может, ты увидел черные волосы на пипике, когда ты был любопытным и подглядывал?
Ганс
Когда он однажды вновь испугался, увидев, как из ворот двора напротив выезжала телега, я его спросил: «Не похожи ли эти ворота на попку?»
Он. А лошади – люмпфи!
С тех пор каждый раз, когда он видит, как выезжает телега, он говорит: «Смотри, идет „люмпфи“». Форма «люмпфи» для него совершенно несвойственна, она звучит как ласкательное имя. Моя невестка всегда называет своего ребенка «вумпи».
13 апреля он видит в супе кусок печенки и говорит: «Фу, люмпф». Он явно с неохотой ест и рубленое мясо, потому что по форме и цвету оно напоминает ему люмпф.
Вечером моя жена рассказывает, что Ганс был на балконе, а затем ей сказал: «Я подумал, что Ханна была на балконе и упала вниз». Я ему часто говорил, что, когда Ханна на балконе, он должен за ней присматривать, чтобы она не подходила близко к перилам, сконструированным слесарем-сецессионистом[34] весьма неумело, с большими отверстиями, которые мне пришлось заделать проволочной сеткой. Вытесненное желание Ганса весьма прозрачно. Мама спрашивает его, не было бы ему лучше, если бы Ханны вообще не существовало, на что он отвечает утвердительно.
14 апреля. Тема, касающаяся Ханны, находится на переднем плане. Он, как мы помним из прежних записей, испытывал огромную антипатию к новорожденному ребенку, отнявшему у него часть родительской любви; эта антипатия не исчезла полностью еще и теперь и только отчасти сверхкомпенсирована чрезмерной нежностью[35]. Он уже часто высказывался, что аист не должен больше приносить детей, что мы должны дать аисту денег, чтобы тот не приносил больше детей
Однажды он неожиданно говорит: «Ты можешь вспомнить, как появилась Ханна? Она лежала на кровати у мамы, такая милая и славная». (Эта похвала прозвучала подозрительно фальшиво!)
Затем мы внизу перед домом. Можно опять отметить большой прогресс. Даже грузовые телеги внушают ему меньший страх. Однажды он чуть ли не радостно кричит: «Едет лошадь с чем-то черным у рта», – и я наконец могу констатировать, что это лошадь с намордником из кожи. Но Ганс вообще не испытывает страха перед этой лошадью.
Однажды он стучит своей палкой о мостовую и спрашивает: «Слушай, тут лежит человек… который похоронен… или это бывает только на кладбище?» Следовательно, его занимает теперь не только загадка жизни, но и загадка смерти.
По возвращении я вижу в передней ящик, и Ганс говорит: «Ханна приехала с нами в Гмунден в таком ящике. Всегда, когда мы ехали в Гмунден, она ехала с нами в ящике. Ты мне опять не веришь? Правда, папа, поверь мне. Мы получили большой ящик, а в нем сплошь дети, они сидели в ванне. (В этот ящик была упакована небольшая ванна.) Я посадил их туда, правда. Я хорошо это помню»[36].
Я. Что ты можешь вспомнить?
Ганс. Что Ханна ездила в ящике, потому что я этого не забыл. Честное слово!
Я. Но ведь в прошлом году Ханна ехала с нами в купе.
Ганс.
Я. Не маме ли принадлежал этот ящик?
Ганс. Да, он был у мамы.
Я. Где же?
Ганс. Дома на полу.
Я. Может быть, она его носила с собой?[37]
Ганс. Нет! Когда мы теперь поедем в Гмунден, Ханна опять поедет в ящике.
Я. Как же она вышла из ящика?
Ганс. Ее вынули.
Я. Мама?
Ганс. Я и мама. Потом мы сели в экипаж, Ханна скакала на лошади, а кучер сказал: «Но!» Кучер сидел на козлах. Ты был с нами? Даже мама это знает. Мама этого не знает, потому что она уже это опять забыла, но ничего ей не говори!
Я прошу его мне все повторить.
Ганс. Потом Ханна сошла.
Я. Она еще совсем не умела ходить.
Ганс. Мы ее тогда спустили вниз.
Я. Как же она могла сидеть на лошади, ведь в прошлом году она еще совсем не умела сидеть.
Ганс. О да, она уже сидела и кричала: «Но!» – и хлестала кнутом, который раньше был у меня. У лошади вообще не было стремени, а Ханна ехала верхом; папа, а может быть, это не шутка.
Что должна означать эта упорно отстаиваемая бессмыслица? О, это ничуть не бессмыслица; это пародия и месть Ганса своему отцу. Она означает примерно следующее:
Позднее я спрашиваю его, как, собственно, Ханна после своего рождения попала в мамину постель.
Тут он может развернуться и «подтрунить» над отцом.
Ганс. Пришла Ханна. Фрау Краус (акушерка) уложила ее в кровать. Ведь она не умела ходить. А аист принес ее в своем клюве. Она же ходить не умела.
Я. Кто взял шляпу? Может быть, доктор?
Ганс. Затем аист ушел, ушел домой, а потом он позвонил, а все люди в доме уже не спали. Но ты не рассказывай этого маме и Тинни (кухарка). Это тайна!
Я. Ты любишь Ханну?
Ганс. О да, очень люблю.
Я. Тебе было бы лучше, если бы Ханна не появилась на свет, или тебе лучше, что она есть?
Ганс. Мне было бы лучше, если бы она не появилась на свет.
Я. Почему?
Ганс. Во всяком случае, она не кричала бы так, а я не могу вынести крика.
Я: Ведь ты и сам кричишь.
Ганс. Ханна кричит тоже.
Я. Почему ты не можешь этого вынести?
Ганс. Потому что она кричит очень сильно.
Я. Но ведь она совсем не кричит.
Ганс. Когда ее шлепают по голой попе, тогда она кричит.
Я. Ты ее когда-нибудь шлепал?
Ганс. Когда мама шлепает ее по попе, тогда она кричит.
Я. Тебе это не нравится?
Ганс. Нет… Почему? Потому что она своим криком создает такой шум.
Я. Если тебе было бы лучше, чтобы ее не было на свете, значит ты ее совсем не любишь?
Ганс. Гм, гм…
Я. Поэтому ты думал, что если мама, когда ее купает, уберет руки, то она упадет в воду…
Ганс
Я. И ты остался бы тогда один с мамой. Но хороший мальчик этого все-таки не желает.
Ганс.
Я. Но это нехорошо.
Ганс.
Позднее я ему говорю: «Знаешь, когда Ханна вырастет и сможет говорить, ты будешь ее любить больше».
Ганс. О нет. Я и так ее люблю. Когда она осенью будет большая, я пойду с ней в парк и буду ей все объяснять.
Как только я хочу приступить к дальнейшему разъяснению, он прерывает меня, вероятно, чтобы объяснить мне, что это не так уж плохо, если он желает смерти Ханне.
Ганс. Послушай, ведь она уже давно была на свете, даже когда ее еще не было. Ведь у аиста она уже тоже была на свете.
Я. Нет, у аиста она, наверное, все же не была.
Ганс. Кто же ее принес? У аиста она была.
Я. Откуда же он ее принес?
Ганс. Ну, от себя.
Я. Где же она у него там была?
Ганс. В ящике, в
Я. А как выглядит этот ящик?
Ганс. Он красный. Выкрашен в красный цвет (кровь?).
Я. А кто тебе это сказал?
Ганс. Мама – я так думал – так в книжке.
Я. В какой книжке?
Ганс. В книжке с картинками.
(Я велю ему принести свою первую книжку с картинками. Там изображено гнездо аиста с аистами на красном камине. Это и есть ящик; как ни странно, на той же странице изображена лошадь, которой подбивают подкову. Ганс помещает детей в ящик, поскольку он их не находит в гнезде.)
Я. А что аист с ней сделал?
Ганс. Потом он принес Ханну сюда. В клюве. Знаешь, это тот аист, который из Шёнбрунна, который кусает зонтик.
(Воспоминание о небольшом происшествии в Шёнбрунне.)
Я. Ты видел, как аист принес Ханну?
Ганс. Послушай, ведь я тогда еще спал. А утром аист не может принести девочку или мальчика.
Я. Почему?
Ганс. Он этого не может. Аист этого не может. Знаешь, почему? Чтобы люди не видели, и вдруг, когда наступает утро, девочка уже здесь[40].
Я. Но тогда тебе все же было любопытно узнать, как аист это сделал?
Ганс. О да!
Я. Как выглядела Ханна, когда она пришла?
Ганс
Я. Но когда ты ее увидел впервые, она тебе не понравилась.
Ганс. О, очень!
Я. Ведь ты был поражен, что она такая маленькая?
Ганс. Да.
Я. Какой она была маленькой?
Ганс. Как молодой аист.
Я. А как еще? Может быть, как люмпф?
Ганс. О нет, люмпф намного больше… чуть меньше, чем Ханна теперь.
Я уже предрекал отцу, что фобию малыша можно будет свести к мыслям и желаниям, связанным с рождением сестрички, но я не обратил его внимание на то, что в соответствии с инфантильной сексуальной теорией ребенок – это люмпф, и поэтому Ганс должен пройти через экскрементальный комплекс. Из-за этого моего упущения и произошло временное затемнение лечения. Теперь после сделанного разъяснения отец пытается во второй раз расспросить Ганса относительно этого важного пункта.
На следующий день я прошу его повторить еще раз рассказанную вчера историю. Ганс рассказывает: «Ханна приехала в Гмунден в большом ящике, мама в купе, а Ханна в товарном поезде с ящиком, а потом, когда мы были в Гмундене, я и мама вынули Ханну и посадили на лошадь. Кучер сидел на козлах, а у Ханны был прошлый (прошлогодний) кнут, и она стегала лошадь и все время говорила: „Но!“ – и это всегда было весело, а кучер тоже стегал. Кучер совсем не стегал, потому что кнут был у Ханны. Кучер держал вожжи, Ханна тоже держала вожжи. (Мы каждый раз ездили с вокзала домой в экипаже; Ганс пытается здесь привести в соответствие действительность и фантазию.) В Гмундене мы сняли Ханну с лошади, и она сама пошла по лестнице». (Когда Ханна в прошлом году была в Гмундене, ей было восемь месяцев. Годом раньше, к которому, очевидно, относится фантазия Ганса, по прибытии в Гмунден истекли пять месяцев беременности.)
Я. В прошлом году Ханна уже была.
Ганс. В прошлом году она приехала в экипаже, но годом раньше, когда уже она у нас была на свете…
Я. Она уже была у нас?
Ганс. Да, ведь ты всегда приходил, чтобы покататься со мной на лодке, и Ханна за тобой ухаживала.
Я. Но это было не в прошлом году, потому что Ханны тогда еще не было на свете.
Ганс.
Я. Но ведь тогда ее у нас еще не было.
Ганс. О да, тогда она все же была у аиста.
Я. А сколько лет Ханне?
Ганс. Осенью ей будет два года. Но Ханна была тогда, ведь ты это знаешь.
Я. А когда она была у аиста в его ящике?
Ганс. Уже давно, до того как она приехала в ящике. Уже очень давно.
Я. А когда Ханна научилась ходить? Когда она была в Гмундене, она еще ходить не умела.
Ганс. В прошлом году – нет, а раньше умела.
Я. Но Ханна только раз была в Гмундене.
Ганс. Нет! Она была дважды; да, это верно. Я это очень хорошо помню. Спроси маму, она тебе это скажет.
Я. Но это все же не так.
Ганс. Да, это так.
Я. Но она ведь только совсем недавно стала ходить. В Гмундене она ходить еще не умела.
Ганс. Да, только запиши это. Я могу очень хорошо вспомнить. Почему ты смеешься?
Я. Потому что ты обманщик, потому что ты прекрасно знаешь, что Ханна только раз была в Гмундене.
Ганс. Нет, это не так. В первый раз она приехала верхом на лошади… а во второй раз…
Я. Может, лошадью была мама?
Ганс. Нет, настоящая лошадь, в кабриолете.
Я. Но мы ведь всегда ездили в экипаже с парой лошадей.
Ганс. Значит, тогда это был фиакр.
Я. А что Ханна ела в ящике?
Ганс. Ей положили туда бутерброд, селедку и редиску (ужин в Гмундене), и, пока Ханна ехала, она намазывала себе бутерброд и ела пятьдесят раз.
Я. И Ханна не кричала?
Ганс. Нет.
Я. Что же она делала?
Ганс. Сидела там совершенно спокойно.
Я. Она не стучала?
Ганс. Нет, она постоянно ела и ни разу даже не пошевелилась. Она выпила два больших глиняных горшка кофе – до утра ничего не осталось, а весь сор она оставила в ящике, листья от редиски и ножик, чтобы резать редиску; все это прибрала, как заяц, и в одну минуту была готова. Вот была спешка! Я даже сам с Ханной ехал в ящике, я всю ночь спал в ящике (года два назад мы действительно ночью ездили в Гмунден), а мама ехала в купе. Мы все время ели также и в экипаже, вот была потеха. Она вовсе не ехала верхом на лошади (он теперь не уверен, потому что знает, что мы ехали в экипаже, запряженном парой)… она сидела в экипаже. Вот так правильно, но я был совсем один, а Ханна ехала… мама ехала верхом на лошади, а Каролина (наша служанка в прошлом году) – на другой… Слушай, то, что я тебе тут рассказываю, совсем неправильно.
Я. Что неправильно?
Ганс. Все неправильно. Послушай, мы посадим ее и меня в ящик[41], а я сделаю в ящике пи-пи. Я сделаю пи-пи в штаны, мне это нипочем, ни капельки не стыдно. Слушай, это не шутка, но все равно весело!
Затем он рассказывает историю о том, как приходил аист, – как вчера, только не говорит, что, уходя, аист взял шляпу.
Я. Где аист держал ключ от дверей?
Ганс. В кармане.
Я. А где у аиста карман?
Ганс. В клюве.
Я. Он был у него в клюве! Я еще не видел ни одного аиста, у которого в клюве ключ.
Ганс. А как тогда он мог войти? Как входит аист в двери? Да, это неправильно, я перепутал; аист звонит, и кто-нибудь открывает ему дверь.
Я. Как же он звонит?
Ганс. В звонок.
Я. Как он это делает?
Ганс. Он берет клюв и нажимает им звонок.
Я. И он опять запер дверь?
Ганс. Нет, ее заперла служанка. Она уже встала, она открыла ему дверь и закрыла.
Я. Где живет аист?
Ганс. Где? В ящике, где у него девочки. Может, в Шёнбрунне.
Я. Я не видел в Шёнбрунне ящика.
Ганс. Он, наверное, находится где-то далеко. Знаешь, как аист открывает ящик? Он берет клюв… – в ящике также есть замок, – он берет клюв и одной (одной половиной клюва) его так открывает.
Я. Такая девочка для него не слишком тяжелая?
Ганс. О нет!
Я. Послушай, не выглядит ли омнибус как ящик аиста?
Ганс. Да!
Я. А мебельный фургон?
Ганс. Гадкий фургон – тоже. (Гадкий – бранное слово для невоспитанных детей.)
17 апреля. Вчера Ганс осуществил свой давно задуманный план и перешел во двор напротив. Сегодня он этого уже делать не хотел, потому что как раз напротив въездных ворот стояла телега. Он мне сказал: «Когда там стоит телега, я боюсь, что
Я. А как дразнят лошадей?
Ганс. Когда их ругают, тогда их дразнят, когда им кричат: «Но! Но!»[42]
Я. Ты уже дразнил лошадей?
Ганс. Да, часто. Я боюсь, что я это сделаю, но это не так.
Я. В Гмундене ты уже дразнил лошадей?
Ганс. Нет.
Я. Но ты любишь дразнить лошадей?
Ганс. О да, очень люблю.
Я. Тебе хотелось бы ударить их кнутом?
Ганс. Да.
Я. Тебе хотелось бы так бить лошадей, как мама бьет Ханну. Ведь тебе это тоже нравится?
Ганс. Лошадям не вредно, когда их бьют. (Я так ему говорил в свое время, чтобы умерить его страх перед тем, что лошадей бьют кнутом.) Однажды я это действительно сделал. У меня однажды был кнут, и я ударил лошадь, она упала и произвела ногами шум.
Я. Когда?
Ганс. В Гмундене.
Я. Настоящую лошадь? Запряженную в коляску?
Ганс. Она была без коляски.
Я. Где же она была?
Ганс. Я ее держал, чтобы она не ускакала. (Все это, конечно, звучит неправдоподобно.)
Я. Где это было?
Ганс. У источника.
Я. Кто это тебе разрешил? Ее что, кучер там оставил?
Ганс. Ну, лошадь из конюшни.
Я. Как она пришла к источнику?
Ганс. Я ее привел.
Я. Откуда? Из конюшни?
Ганс. Я ее вывел, потому что хотел ее ударить кнутом.
Я. Разве в конюшне никого не было?
Ганс. О да, Лоис (кучер в Гмундене).
Я. Он тебе это разрешил?
Ганс. Я с ним ласково поговорил, и он сказал, что я могу это сделать.
Я. Что ты ему сказал?
Ганс. Можно ли мне взять лошадь, ударить ее кнутом и закричать. Он сказал: «Да».
Я. А ты ее много раз ударил?
Ганс.
Я. А что из этого правда?
Ганс. Все неправда, я это рассказывал просто в шутку.
Я. Ты ни разу не уводил лошадь из конюшни?
Ганс. О нет!
Я. Но тебе этого хотелось?
Ганс. Конечно хотелось. Я об этом думал.
Я. В Гмундене?
Ганс. Нет, только здесь. Утром я думал об этом, когда был совсем одет; нет, утром в постели.
Я. Почему ты мне этого никогда не рассказывал?
Ганс. Я об этом не думал.
Я. Ты об этом думал, потому что видел это на улицах.
Ганс. Да!
Я. Кого, собственно, тебе хочется ударить – маму, Ханну или меня?
Ганс. Маму.
Я. Почему?
Ганс. Мне хочется ее побить.
Я. Когда же ты видел, чтобы кто-нибудь бил маму?
Ганс. Я этого еще никогда не видел, никогда в своей жизни.
Я. И тебе все-таки хочется это сделать? Как ты хочешь это сделать?
Ганс: Выбивалкой.
(Мама часто грозит побить его выбивалкой.)
На сегодня я должен был прекратить разговор.
На улице Ганс мне объяснил: омнибусы, мебельные фургоны, телеги с углем, возы – все это ящики аиста.
Стало быть, это значит – беременные женщины. Приступ садизма перед разговором не может быть вне связи с нашей темой.
21 апреля. Сегодня утром Ганс рассказывает, о чем он думал: «Поезд был в Лайнце, и я поехал с лайнцской бабушкой на главную таможню. Ты еще не сошел с моста, а второй поезд был уже в Санкт-Вейте. Когда ты сошел, поезд уже пришел, и тут мы в него вошли».
(Вчера Ганс был в Лайнце. Чтобы попасть на перрон, нужно пройти через мост. С перрона вдоль рельсов видна дорога до самой станции Санкт-Вейт. Здесь дело несколько непонятно. Наверное, вначале Ганс подумал: он уехал с первым поездом, на который я опоздал, затем из Унтер-Санкт-Вейта пришел другой поезд, на котором я и поехал вслед. Часть этой фантазии о беглеце он исказил, и поэтому в заключение он говорит: «Мы оба уехали только со вторым поездом».
Эта фантазия находится в связи с последней неистолкованной, в которой речь идет о том, что мы потратили в Гмундене слишком много времени на то, чтобы одеть по пути одежду, пока не ушел поезд.)
После обеда перед домом. Ганс внезапно вбегает в дом, когда проезжает экипаж с двумя лошадями, в котором я не могу заметить ничего необыкновенного. Я спрашиваю его, что с ним. Он говорит: «Я боюсь, потому что лошади такие гордые, что они упадут». (Кучер сдерживал лошадей, натянув поводья, поэтому они шли коротким шагом, высоко подняв голову; они действительно имели гордую поступь.)
Я спрашиваю его, кто же, собственно, такой гордый.
Он. Ты, когда я иду к маме в кровать.
Я. Ты, значит, хочешь, чтобы я упал?
Он. Да, чтобы ты голый (он имеет в виду: босой, как в свое время Фриц) наткнулся на камень, тогда потечет кровь, и тогда я хоть чуть-чуть смогу побыть с мамой наедине. Когда ты войдешь в квартиру, я смогу быстро убежать от мамы, чтобы ты этого не видел.
Я. Ты можешь вспомнить, кто наткнулся на камень?
Он. Да, Фриц.
Я. Что ты подумал, когда Фриц упал?[43]
Он. Чтобы ты споткнулся о камень и упал.
Я. Тебе, значит, очень хочется к маме?
Он. Да!
Я. А почему, собственно, я ругаюсь?
Он. Я этого не знаю (!!).
Я. Почему?
Он. Потому что ты соперничаешь.
Я. Но ведь это неправда.
Он. Да, это правда, ты соперничаешь, я это знаю. Это должно быть правдой.
Стало быть, мое объяснение, что только маленькие мальчики приходят к маме в кровать, а большие спят в своей собственной постели, не произвело на него большого впечатления.
Я предполагаю, что желание «дразнить» лошадь, то есть бить и кричать на нее, относится не к маме, как он говорил, а ко мне. Наверное, он тогда указал на маму лишь потому, что не решился мне сознаться в другом. В последние дни он со мной особенно ласков.
С чувством превосходства, которое так легко приобретается «задним числом», мы хотим поправить отца, что желание Ганса «подразнить» лошадь обустроено двояким образом, состоит из смутного садистского влечения к матери и ясного мстительного стремления по отношению к отцу. Последнее не могло быть репродуцировано, пока в связи с комплексом беременности не наступил черед первого. При образовании фобии из бессознательных мыслей происходит сгущение; поэтому путь анализа никогда не может повторить ход развития невроза.
22 апреля. Сегодня утром Ганс опять что-то подумал: «Один уличный мальчишка ехал в вагончике, пришел кондуктор, раздел мальчишку совсем донага и оставил его там до утра, а утром мальчишка дал кондуктору 50 000 гульденов, чтобы тот разрешил ему ехать в вагончике».
(Напротив нас проходит Северная железная дорога. На тупиковом железнодорожном пути стоит дрезина, на которой Ганс однажды видел катающегося мальчишку, так что тоже захотелось покататься. Я ему сказал, что этого делать нельзя, а то придет кондуктор. Второй элемент фантазии – вытесненное желание обнажиться.)
С некоторых пор мы замечаем, что фантазия Ганса работает «под знаком средств передвижения» и последовательным образом продвигается от лошади, которая тянет телегу, к железной дороге. Так ко всякой фобии улиц со временем присоединяется страх перед железной дорогой.
Днем я узнаю, что Ганс
Я. Во что же ты сегодня играл с куклой?
Он. Я оторвал ей ноги, знаешь почему? Потому что внутри был мамин ножичек. Я засунул его туда, где пищит пуговка, а потом я разодрал ноги, и он оттуда выпал.
Я. Зачем ты оторвал ноги? Чтобы ты мог увидеть пипику?
Он. Она и сначала там была, и я мог ее видеть.
Я. Зачем ты засунул нож?
Он. Не знаю.
Я. А как выглядит ножичек?
Он мне его приносит.
Я. Ты подумал, что это, быть может, маленький ребенок?
Он. Нет, я вообще ничего не думал, но мне кажется, что аист однажды получил маленького ребенка – или кто-то.
Я. Когда?
Он. Однажды. Я об этом слышал, или я совсем не слышал или заговорился.
Я. Что значит заговорился?
Он. Это неправда.
Я. Все, что говорят, немножко правда.
Он. Ну да, немножко.
Я
Он. Их выращивает аист – нет, Боженька.
Я ему объясняю, что курицы откладывают яйца, а из яиц выходят цыплята. Ганс смеется.
Я. Почему ты смеешься?
Ганс. Потому что мне нравится то, что ты рассказываешь.
Он говорит, что уже это видел.
Я. Где же?
Он. У тебя.
Я. И где я отложил яйцо?
Ганс. В Гмундене ты положил яйцо в траву, и однажды оттуда выскочил цыпленок. Ты однажды положил яйцо – я это знаю, я знаю это совершенно точно. Потому что мне это сказала мама.
Я. Я спрошу маму, правда ли это.
Ганс. Это совсем неправда, но один раз я уже положил яйцо, и оттуда выскочила курочка.
Я. Где?
Ганс. В Гмундене я лег в траву, нет, стал на колени, а дети совсем туда не смотрели, и утром я им сказал: «Ищите, дети, я вчера положил яйцо». И тут они стали смотреть и увидели яйцо, а из него вышел маленький Ганс. Чего ты смеешься? Мама этого не знает, и Каролина этого не знает, потому что никто не смотрел, а я взял и положил яйцо, и оно вдруг там оказалось. Правда. Папа, когда вырастает курочка из яйца? Когда его не трогают? Его нужно съесть?
Я ему это объясняю.
Ганс. Ну да, оставим его у курицы, тогда вырастет цыпленок. Упакуем его в ящик и отправим в Гмунден.
Ганс смелой уловкой взял бразды правления анализом в свои руки, поскольку родители медлили с давно необходимыми разъяснениями, и в блестящей форме симптоматического действия сообщил:
То, что он сказывал служанке о смысле своей игры с куклой, было неискренним; в беседе с отцом он напрямую отрицает, что хотел только увидеть пипику. После того как отец, так сказать, авансом рассказал о возникновении цыплят из яиц, его неудовлетворенность, его недоверие и его всезнайство соединяются в великолепное передразнивание, которое в его последних словах доходит до явного намека на рождение сестры.
Я. Во что ты играл с куклой?
Ганс. Я ей говорил: «Грета».
Я. Почему?
Ганс. Потому что я ей говорил: «Грета».
Я. Как ты играл?
Ганс. Я ухаживал за ней, как за настоящим ребенком.
Я. Тебе хотелось заиметь маленькую девочку?
Ганс. О да. Почему нет? Я хочу заиметь, но маме заиметь нельзя, я этого не хочу.
(Он уже часто так говорил. Он боится, что из-за третьего ребенка им будут пренебрегать еще больше.)
Я. Но только женщина получает ребенка.
Ганс. Я получу девочку.
Я. Где же ты ее получишь?
Ганс. Ну, у аиста.
Я. Тебе очень хочется иметь девочку?
Ганс.
Я. А почему мама не должна иметь девочку?
Ганс. Потому что я хочу девочку.
Я. Но у тебя не может быть девочки.
Ганс. О да, мальчик получает девочку, а девочка получает мальчика[44].
Я. У мальчика не бывает детей. Дети бывают только у женщин, у мам.
Ганс. А почему не у меня?
Я. Потому что так устроил Господь Бог.
Ганс. Почему у тебя не может быть? О да, ты получишь одного, только подожди.
Я. Я могу ждать долго.
Ганс. Ведь я принадлежу тебе.
Я. Но на свет тебя принесла мама. Значит, ты принадлежишь маме и мне.
Ганс. А Ханна принадлежит мне или маме?
Я. Маме.
Ганс: Нет, мне.
Я. Ханна принадлежит мне, маме и тебе.
Ганс. Ну ладно!
Разумеется, в понимании сексуальных отношений ребенку недостает существенной части, покуда не обнаружены женские гениталии.
24 апреля я и моя жена, насколько это возможно, разъясняем Гансу, что дети вырастают в маме, а затем, что причиняет сильную боль, благодаря тому что мама тужится, появляются на свет, как люмпф.
После обеда мы находимся перед домом. У него наступило заметное улучшение – он бежит вслед за экипажами, и только то обстоятельство, что он не отваживается отойти подальше от ворот, выдает остаток тревоги.
25 апреля. Ганс налетает на меня и бодает в живот, что он уже однажды раньше проделал. Я спрашиваю его, не коза ли он.
Он говорит: «Нет, баран». – «Где ты видел барана?»
Он. В Гмундене, у Фрица был баран. (У Фрица была маленькая живая овца, с которой он играл.)
Я. Ты должен рассказать мне об овечке, что она делала?
Ганс. Знаешь, фрейлейн Мицци (учительница, которая жила в доме) всегда сажала Ханну на овечку, так что овечка не могла встать и не могла бодаться. А когда от нее отходят, она бодается, потому что у нее есть рожки. Фриц водит ее на веревке и привязывает к дереву. Он всегда привязывает ее к дереву.
Я. А тебя овечка бодала?
Ганс. Она напрыгнула на меня; Фриц однажды отдал ее мне… я подошел к ней и не знал, а она как на меня напрыгнет. Это было так весело – я не испугался.
(Это, конечно, неправда.)
Я. Ты папу любишь?
Ганс. О да!
Я. А может, нет.
Ганс
Я. Ты немножко злишься на папу за то, что мама его любит.
Ганс. Нет.
Я. Почему же ты всегда плачешь, когда мама меня целует? Потому что ты ревнив.
Ганс. Да, наверное.
Я. Чего бы тебе хотелось сделать, если бы ты был папой?
Ганс. А ты Гансом? Тогда я бы возил тебя каждое воскресенье в Лайнц, нет, каждый будний день. Если бы я был папой, я был бы совсем хорошим.
Я. А что тебе хочется делать с мамой?
Ганс. Я бы ее тоже брал с собой в Лайнц.
Я. А что еще?
Ганс. Ничего.
Я. Почему же ты ревнуешь?
Ганс. Я этого не знаю.
Я. В Гмундене ты тоже ревновал?
Ганс. В Гмундене – нет.
Я. Ты можешь вспомнить, как у коровы родился теленок?
Ганс. О да. Он приехал туда на тележке (так, наверное, ему сказали в Гмундене; тоже удар по теории об аисте), а другая корова выдавила его из попки. (Это уже результат разъяснения, которое он хочет согласовать с «теорией о тележке».)
Я. Ведь это неправда, что он приехал на тележке; он вышел из коровы, которая была в хлеве.
Ганс это оспаривает, говорит, что утром видел телегу. Я обращаю его внимание на то, что, вероятно, ему рассказали, что теленок приехал на телеге. В конце концов он соглашается: «Наверное, мне это сказала Берта, или нет, или, может, хозяин. Он был при этом, а это было ночью, значит это все-таки так, как я тебе говорю; или, мне кажется, мне никто про это не говорил, а я думал об этом ночью».
Если я не ошибаюсь, теленка увезли на телеге; отсюда и путаница.
Я. Почему ты не думал, что его принес аист?
Ганс. Я этого не хотел думать.
Я. Но о том, что аист принес Ханну, ты думал?
Ганс. В то утро (когда были роды) я это думал. Папа, а господин Райзенбихлер (хозяин дома) присутствовал, как теленок вышел из коровы?[45]
Я. Не знаю. Как ты думаешь?
Ганс. Я уже верю… Папа, ты часто видел у лошади что-то черное возле рта?
Я. Я уже часто это видел на улице в Гмундене[46]. В Гмундене ты часто был в кровати у мамы?
Ганс. Да!
Я. И тогда ты думал, что ты папа?
Ганс. Да!
Я. И тогда ты боялся папы?
Ганс.
Я. Когда Фриц упал, ты подумал: «Если бы так упал папа», а когда тебя боднула овечка, ты подумал: «Если бы она боднула папу». Ты можешь вспомнить о похоронах в Гмундене? (Первые похороны, которые видел Ганс. Он часто о них вспоминает – несомненное покрывающее воспоминание.)
Ганс. Да, а что там было?
Я. Ты тогда подумал, что если бы папа умер, то ты был бы папой?
Ганс. Да!
Я. Каких экипажей на самом деле ты все еще боишься?
Ганс. Всех.
Я. Но это неправда.
Ганс. Фиакров, экипажей с одним конем – нет. Омнибусов и возов – только тогда, когда они нагружены, а когда они пустые – нет. Когда одна лошадь и телега нагружена полностью, я боюсь, а когда две лошади и он нагружен полностью, я не боюсь.
Я. Ты боишься омнибусов, потому что в них так много людей?
Ганс. Потому что на крыше так много поклажи.
Я. А мама, когда она получила Ханну, не была тоже нагружена?
Ганс. Мама опять будет нагружена, если опять получит ребенка, пока он будет расти, пока он опять будет внутри.
Я. А тебе этого хочется?
Ганс. Да!
Я. Ты говорил, что не хочешь, чтобы мама получила еще одного ребенка.
Ганс. Тогда она не будет больше нагружена. Мама сказала, что если она не захочет, то и Боженька этого не захочет.
(Конечно, Ганс вчера также спросил, нет ли в маме еще детей. Я ему сказал, что нет и что если Боженька не захочет, то дети в ней не будут расти.)
Ганс. Но мне мама сказала, что если она не захочет, то никто в ней не будет расти, а ты говоришь, если Боженька не захочет.
Я ему сказал, что это именно так, как я говорю, на что он замечает: «Ведь ты был при этом? Наверно, тебе лучше знать». Он вызвал на разговор маму, и она уладила разногласия, сказав, что если она не захочет, то не захочет и Боженька[47].
Я. Мне кажется, что ты все-таки хочешь, чтобы мама родила ребенка?
Ганс. Но иметь его я не хочу.
Я. Но ты хочешь этого?
Ганс. Наверное, хочу.
Я. Знаешь, почему ты этого хочешь? Потому что тебе хочется побыть папой.
Ганс. Да… Как это получается?
Я. Что – получается?
Ганс. Папа ведь не получает ребенка, как же тогда получается, если мне хочется быть папой?
Я. Тебе хочется быть папой и женатым на маме, хочется быть таким большим, как я, иметь такие же усы, и тебе хочется, чтобы у мамы был ребенок.
Ганс. Папа, когда я женюсь, у меня будет ребенок только тогда, когда я захочу, когда я женюсь на маме, а когда я не захочу, то и Боженька не захочет, когда я женюсь.
Я. Тебе хочется быть женатым на маме?
Ганс. О да.
Отчетливо видно, как в фантазии радость по-прежнему омрачается неуверенностью относительно роли отца и сомнением в том, кто распоряжается рождением детей.
Вечером в тот же день Ганс, когда его укладывают спать, мне говорит: «Послушай, знаешь, что я теперь буду делать? Теперь до десяти часов я еще буду разговаривать с Гретой, которая у меня в кровати. Мои дети всегда у меня в кровати. Ты мне можешь сказать, что это означает?» Так как он уже совсем сонный, я обещаю ему записать это завтра, и он засыпает.
Из предыдущих записей вытекает, что после своего возвращения из Гмундена Ганс все время фантазирует о своих «детях», ведет с ними беседы и т. д.[48]
26 апреля я его спрашиваю, почему он всегда говорит о своих детях.
Ганс. Почему?
Я. Ты всегда себе представлял, что Берта, Ольга и т. д. – твои дети?
Ганс. Да, Франц, Фриц, Пауль (его товарищ в Лайнце) и Лоди.
(Вымышленное имя, его любимица, о которой он чаще всего говорит. Подчеркну здесь, что личность Лоди появилась не сейчас, не с даты последнего объяснения, 24 апреля.)
Я. Кто эта Лоди? Она живет в Гмундене?
Ганс. Нет.
Я. А есть ли Лоди?
Ганс. Да, я ее знаю.
Я. Какую же?
Ганс. Ту, что у меня есть.
Я. А как она выглядит?
Ганс. Как? Черные глаза, черные волосы… я ее однажды встретил с Мариель (в Гмундене), когда я пошел в город.
(Когда я хочу узнать подробности, выясняется, что это выдумано[50].)
Я. Значит, ты думал, что ты – мама?
Ганс. Я и в самом деле был мамой.
Я. Что же ты делал с детьми?
Ганс. Я их клал к себе спать, девочек и мальчиков.
Я. Каждый день?
Ганс. Ну конечно.
Я. Ты разговаривал с ними?
Ганс. Если не все дети умещались в постель, я клал некоторых на диван, а некоторых – в детскую коляску, а если оставались еще, я их нес на чердак и клал в ящик; там еще были дети, и я их положил в другой ящик.
Я. Значит, ящики аиста с детьми стояли на чердаке?
Ганс. Да.
Я. Когда у тебя появились дети? Ханна уже была на свете?
Ганс. Да, уже давно.
Я. А как ты думал, от кого ты получил детей?
Ганс.
Я. Но тогда ты еще не знал, что дети получаются от кого-то?
Ганс. Я думал, что их принес аист.
(Очевидно, ложь и отговорка[52].)
Я. Вчера у тебя была Грета, но ведь ты уже знаешь, что мальчик не может иметь детей.
Ганс. Ну да, но я все-таки в это верю.
Я. Как тебе пришло в голову имя Лоди? Ведь так ни одну девочку не зовут. Может быть, Лотти?
Ганс. О нет, Лоди. Я не знаю, но ведь это все-таки красивое имя.
Я
Ганс
Я. Послушай, не выглядит ли саффалоди как люмпф?
Ганс. Да!
Я. А как выглядит люмпф?
Ганс. Он черный. Знаешь…
Я. А еще какой? Круглый, как саффалоди?
Ганс. Да.
Я. Когда ты сидел на горшке и выходил люмпф, ты думал, что получаешь ребенка?
Ганс
Я. Ты знаешь, как упали лошади в омнибусе? Ведь фургон выглядит как ящик с детьми, и когда черная лошадь упала, то это было…
Ганс
Я. А что ты подумал, когда она произвела шум ногами?
Ганс. Ну, когда я не хочу сидеть на горшке и хочу играть, то тогда я произвожу такой шум ногами.
Поэтому его так интересовало,
Ганс сегодня беспрестанно играет в ящики с поклажей, нагружает и разгружает их, хочет также иметь игрушечную телегу с такими ящиками. Во дворе главной таможни, напротив, его больше всего интересовали погрузка и разгрузка телег. Он и пугался сильнее всего, когда должна была отъехать нагруженная телега. «Лошади упадут»[54]. Двери главной таможни он называл «дырками» (первая, вторая, третья… дырка). Теперь он говорит «дырка в попке».
Страх исчез почти полностью, разве что Гансу хочется оставаться неподалеку от дома, чтобы иметь путь к отступлению, если он испугается. Но он уже никогда не вбегает в дом, всегда остается на улице. Как известно, его болезнь началась с того, что он в слезах вернулся с прогулки, а когда его во второй раз заставили идти гулять, он дошел только до станции городской железной дороги «Главная таможня», с которой еще виден наш дом. Во время родов жены он, разумеется, был разлучен с нею, и нынешняя тревога, мешающая ему удалиться от дома, соответствует тогдашней тоске по матери.
30 апреля. Поскольку Ганс опять играет со своими воображаемыми детьми, я ему говорю: «Как так? Твои дети все еще живы? Ведь ты знаешь, что у мальчика не бывает детей».
Ганс. Я это знаю. Раньше я был мамой,
Я. А кто мама этих детей?
Ганс. Ну, мама, а ты –
Я. Значит, тебе хочется быть таким большим, как я, женатым на маме, а потом она должна родить детей?
Ганс. Да, хочется, а та, что живет в Лайнце (моя мать), тогда будет бабушкой.
Все хорошо заканчивается. Маленький Эдип нашел более удачное решение, чем предписанное судьбой. Вместо того чтобы отца устранить, он желает ему такого же счастья, какое он требует для себя; он производит его в дедушки и женит на его собственной матери.
1 мая Ганс днем приходит ко мне и говорит: «Знаешь что? Давай напишем кое-что для профессора».
Я. И что же?
Ганс. Перед обедом я со всеми моими детьми был в туалете. Сначала я сделал люмпф и пи-пи, а они смотрели. Потом я их посадил, и они сделали люмпф и пи-пи, а я вытер им попку бумажкой. Знаешь, почему? Потому что мне так хочется иметь детей; тогда я делал бы с ними все: водил бы их в туалет, подтирал попку, делал бы все, что делают с детьми.
После признания в этой фантазии едва ли можно оспаривать, что Ганс получает удовольствие, связанное с функциями испражнения.
После полудня он впервые отваживается пойти в городской парк. Из-за того, что было 1 мая, экипажей, которые прежде его пугали, на улице, пожалуй, меньше, чем обычно, но все же довольно много. Он очень горд своим достижением, и после полдника я должен с ним еще раз пойти в городской парк. По пути мы встречаем омнибус, который он мне показывает: «Смотри, повозка с ящиками аиста!» Когда на следующий день, как запланировано, он снова идет со мной в парк, болезнь можно считать излеченной.
Утром 2 мая приходит Ганс: «Послушай, о чем я сегодня подумал». Сначала он это забыл, а потом рассказывает мне со значительным сопротивлением:
Отец понимает характер фантазии-желания и ни минуты не сомневается в единственно допустимом толковании.
Я. Он дал тебе
Ганс. Да!
Я. Как у папы, потому что тебе хочется быть папой.
Ганс. Да, и мне хочется тоже иметь такие же усы, как у тебя, и такие же волосы.
Толкование недавно рассказанной фантазии: «Пришел водопроводчик и отвинтил ванну, а потом воткнул мне в живот сверло» – корректируется следующим образом: большая ванна означает попку, сверло или отвертка, как уже было истолковано тогда, – пипику[55]. Эти фантазии идентичны. Открывается также новый подход к страху Ганса перед большой ванной, который, впрочем, уже ослабел. Ему неприятно, что его «попка» слишком маленькая для большой ванны.
В последующие дни мать постоянно выражает свою радость по поводу выздоровления малыша.
Дополнение, сделанное отцом неделю спустя.
Уважаемый профессор! Я хотел бы дополнить историю болезни Ганса следующим.
1. Ремиссия после первого разъяснения не была такой полной, как я, возможно, ее изобразил Правда, Ганс выходил на прогулку, но лишь под принуждением и с сильной тревогой. Однажды дошел со мной до станции «Главная таможня», откуда еще был виден наш дом, но дальше идти не захотел.
2. По поводу малинового сока и ружья [Schießgewehr]. Малиновый сок Ганс получает при запоре. Ганс часто путает слова «стрельба» [Schießen] и «испражнение» [Scheißen].
3. Когда Ганс стал спать отдельно от нас в своей собственной комнате, ему было примерно четыре года.
4. Некоторый остаток присутствует еще и теперь, но он выражается не в страхе, а в нормальной потребности задавать вопросы. В основном вопросы относятся к тому, из чего сделаны вещи (трамваи, машины и т. д.), кто делает вещи и т. д. Для большинства вопросов характерно то, что Ганс спрашивает, хотя он уже сам себе дал ответ. Он хочет только удостовериться. Однажды, когда он меня весьма утомил своими вопросами и я ему сказал: «Неужели ты думаешь, что я могу ответить на все твои вопросы?» – он мне сказал: «Ну, я думал, раз ты знал о лошади, то знаешь и это».
5. О болезни Ганс говорит больше исторически: «Тогда, когда у меня была „глупость“».
6. Нерастворенный остаток заключается в том, что Ганс ломает себе голову над вопросом: какое отношение имеет к ребенку отец, если над свет его производит мать? Это можно заключить из вопросов, таких как: «Правда, что я принадлежу и
7. Наверное, при изложении следовало бы обратить больше внимания на интенсивность тревоги, иначе кто-нибудь скажет: «Если бы его как следует отшлепали, он бы давно уже ходил гулять».
В заключение добавлю: с последней фантазией Ганса была также преодолена тревога, происходящая от комплекса кастрации, ожидание неприятного обратилось в надежду на лучшее. Да, приходит врач, водопроводчик и т. п., отнимает пенис, но только для того, чтобы дать взамен больший. Впрочем, пусть наш маленький исследователь заблаговременно обретает опыт, что всякое знание фрагментарно и что на каждой ступени всегда сохраняется нерастворенный остаток.
III
Эпикриз
Теперь это наблюдение над развитием и разрешением фобии у пятилетнего мальчика я должен буду проверить в трех направлениях: во-первых, насколько оно подкрепляет утверждение, высказанное мной в «Трех очерках по теории сексуальности»; во-вторых, что оно может дать для понимания этой столь часто встречающейся формы болезни; в-третьих, что можно из него извлечь для объяснения душевной жизни ребенка и для критики наших воспитательных целей.
1
Мое впечатление сводится к тому, что картина детской сексуальной жизни, какой она выявляется из наблюдения над маленьким Гансом, весьма хорошо согласуется с описанием, которое я дал в моей «Теории сексуальности», основываясь на психоаналитических исследованиях взрослых людей. Но прежде чем приступить к прослеживанию деталей этого согласования, я должен покончить с двумя возражениями, которые выдвигаются против использования этого анализа. Первое гласит: маленький Ганс – это не нормальный ребенок, а как видно из следствия, то есть заболевания, он предрасположен к неврозу, маленький «дегенерат», и поэтому недопустимо переносить выводы, которые, возможно, действительны для него, на других, нормальных детей. Это возражение, поскольку оно не полностью упраздняет, а лишь ограничивает ценность наблюдения, я приму во внимание позже. Второе, более жесткое возражение будет гласить, что анализ ребенка его отцом, который приступает к работе, будучи заинтересованным в
Странное дело; я могу вспомнить, как 22 года назад, когда я начал вмешиваться в спор научных мнений, с какой насмешкой было воспринято тогда старшим поколением неврологов и психиатров выдвижение тезиса о суггестии и ее воздействиях. С тех пор ситуация основательно изменилась; неудовольствие перешло в чересчур любезную услужливость, и случилось это не только благодаря влиянию, которое на протяжении этих десятилетий оказывали работы Льебо, Бернгейма и их учеников, но также и потому, что тем временем было совершено открытие, способное связать экономию мыслительной деятельности с применением модного термина «суггестия». Ведь никто не знает и никто не пытается узнать, что такое внушение, на чем оно основывается и когда оно возникает; достаточно того, что все неудобное в психической жизни можно называть «суггестия».
Я не разделяю популярного ныне мнения, что детские высказывания сплошь произвольны и ненадежны. Произвола вообще нет в психическом; ненадежность в высказываниях детей происходит от превосходящей силы их фантазии, подобно тому как ненадежность высказываний взрослых – от превосходящей силы их предубеждений. Обычно и ребенок также не лжет без причины, и в целом ему присуща бо́льшая склонность к любви к правде, чем у взрослых. Отвергнув все вместе сообщения нашего маленького Ганса, мы, несомненно, совершили бы по отношению к нему явную несправедливость; напротив, можно совершенно четко различить, где он лукавит или скрывает под давлением сопротивления, где он, сам ничего не решая, соглашается с отцом, что нельзя считать доказательством, и где он, избавленный от давления, фонтанируя, сообщает то, что является его внутренней правдой и что до сих пор он знал только один. Большей надежностью не отличаются и показания взрослых. Остается сожалеть, что никакое изложение психоанализа не может передать впечатлений, которые получаешь при его проведении, что окончательную убежденность можно передать только через переживание, но никогда через чтение. Но этот недостаток в той же мере присущ и анализам, проводимым со взрослыми.
Родители маленького Ганса изображают его как веселого, искреннего ребенка, и таким он, наверное, стал благодаря воспитанию, которое ему дали родители, которое, по существу, состояло в исключении наших обычных грехов воспитания. Пока в жизнерадостной наивности он мог производить свои исследования, не подозревая о происходящих из них конфликтах, он высказывался откровенно, и наблюдения, относящиеся ко времени до возникновения у него фобии, не подлежат никакому сомнению и возражению. В период болезни и во время анализа у него появляется несоответствие между тем, что он говорит, и тем, что думает, отчасти объясняющееся тем, что ему навязывается бессознательный материал, с которым он не может справиться сразу, отчасти – вследствие задержек содержательного характера, проистекающих из его отношения к родителям. Я утверждаю, что остаюсь беспристрастным, высказывая суждение, что и эти трудности оказались не бо́льшими, чем во многих других анализах, проведенных со взрослыми.
Правда, во время анализа ему приходится говорить многое из того, чего сам он сказать не может, приходится внушать ему мысли, относительно которых у него пока еще ничего не проявилось, приходится направлять его внимание в тех направлениях, где отец ожидает появления нового. Это ослабляет доказательную силу анализа; но так поступают всегда. Психоанализ представляет собой не лишенное тенденциозности научное исследование, а терапевтическое вмешательство; сам по себе он не хочет ничего доказать, он лишь стремится кое-что изменить. Каждый раз в психоанализе врач предоставляет пациенту ожидаемые сознательные представления, с помощью которых он должен быть способен распознать и понять бессознательное то в большем, то в более скромном объеме. В одних случаях требуется большее содействие, в других – меньшее. Без такой помощи никто не обходится. То, с чем можно справиться самостоятельно, – легкие расстройства, но никогда не невроз, который противопоставлен Я, словно инородное тело; чтобы его преодолеть, нужен другой человек, и насколько этот другой может помочь, настолько невроз излечим. Если же в сущности невроза заложено отворачиваться от «другого», что, по всей видимости, является характеристикой состояний, объединенных названием dementia praecox, то именно поэтому эти состояния, несмотря на наши усилия, неизлечимы. Тут нужно признаться, что ребенок из-за незначительного развития его интеллектуальных систем нуждается в особенно интенсивной поддержке. Однако то, что врач сообщает пациенту, опять-таки проистекает из аналитического опыта, и если благодаря такому врачебному вмешательству удается найти взаимосвязь патогенного материала и его упразднить, то это и в самом деле будет достаточно доказательным.
И все же наш маленький пациент также и во время анализа проявил достаточно самостоятельности, чтобы снять с него обвинение в «суггестии». Он, как и все дети, применяет свои детские сексуальные теории к своему материалу без всякого внешнего побуждения. Эти теории крайне далеки взрослому; более того, в данном случае я прямо-таки совершил упущение, не подготовив отца к тому, что путь к теме рождения должен вести через комплекс экскреции. То, что в результате моей небрежности стало неясной частью анализа, оказалось затем по крайней мере хорошим свидетельством подлинности и самостоятельности мыслительной работы Ганса. Он вдруг заинтересовался «люмпфом», тогда как якобы оказывавший внушение отец не мог понять, как он к этому пришел и что из этого выйдет. Столь же малое участие можно приписать отцу в развитии обеих фантазий о водопроводчике, которые исходят от приобретенного в раннем возрасте комплекса кастрации. Я должен признаться здесь в том, что из теоретического интереса полностью скрыл от отца ожидание этой взаимосвязи, чтобы не ослабить доказательной силы свидетельства, которое обычно можно получить лишь с огромным трудом.
При дальнейшем углублении в детали анализа появилось бы еще множество новых доказательств независимости нашего Ганса от «суггестии», но я прерываю здесь обсуждение первого возражения. Я знаю, что также и этот анализ не убедит того, кто не хочет позволить себя убедить, и продолжу обработку этого наблюдения для тех читателей, которые уже смогли убедиться в объективности бессознательного патогенного материала, подчеркнув при этом приятную уверенность в том, что число последних постоянно растет.
Первая черта, которую можно отнести к сексуальной жизни маленького Ганса, – это необычайно живой интерес к своей «пипике», как называют этот орган по одной – не менее важной – из двух его функций, без которой нельзя обойтись в воспитании. Этот интерес делает его исследователем; так, он обнаруживает, что на основании наличия или отсутствия пипики можно различить живое и неживое. У всех живых существ, которых он расценивает как подобных себе, он предполагает наличие этой важной части тела, изучает ее у больших животных, предполагает ее наличие у обоих родителей и даже, когда он видит воочию, это не мешает ему установить ее наличие у новорожденной сестры. Можно сказать, что это было бы сильнейшим потрясением его «мировоззрения», если бы ему пришлось в ней отказать подобному ему существу; это было бы все равносильно тому, как если бы ее отняли у него самого. Поэтому угроза матери, которая имеет своим содержанием не меньше чем потерю пипики, вероятно, немедленно отгоняется и может оказать свое действие лишь по прошествии какого-то времени. Мать вмешалась из-за того, что ему нравилось создавать себе приятные ощущения, прикасаясь к этому члену; малыш начал осуществлять в самой обычной и нормальной форме аутоэротическую сексуальную деятельность.
Некоторым образом, который А. Адлер весьма удачно назвал
Стало быть, в сексуальной конституции маленького Ганса из всех эрогенных зон генитальная зона с самого начала наиболее интенсивно окрашена удовольствием.
Наряду с ней у него засвидетельствовано еще только удовольствие, связанное с выделением, с выходными отверстиями при мочеиспускании и испражнении. Когда он в своей последней фантазии о счастье, с помощью которой была преодолена его болезнь, имеет детей, водит их в уборную, заставляет их делать пи-пи и вытирает им попку – словом, «делает с ними все, что можно делать с детьми», то, по-видимому, правомерно предположить, что эти же самые действия в то время, когда ухаживали за ним, были для него источником ощущения удовольствия. Это удовольствие от эрогенных зон, которое доставлял ему ухаживающий за ним человек, то есть мать, уже, стало быть, ведет его к выбору объекта; но вполне возможно, что в еще более ранние времена он привык доставлять его себе аутоэротически, что он относился к тем детям, которые любят удерживать выделения до тех пор, пока их опорожнение не доставляет им наслаждение. Я говорю лишь, что это возможно, ибо в анализе это не было выяснено; «шум, производимый ногами» (дергание), которого он так сильно боится позднее, указывает в этом направлении. Впрочем, особого акцента, как это часто бывает у других детей, эти источники удовольствия у него не имеют. Вскоре он стал опрятным, энурез и дневное недержание мочи в его первые годы никакой роли не играли; столь отвратительная для взрослых склонность играть экскрементами, которая обычно вновь появляется на исходе инволюционных психических процессов, у него не наблюдалась.
Сразу же здесь подчеркнем, что в течение его фобии вытеснение двух этих хорошо сформированных у него компонентов сексуальной деятельности является несомненным. Он стыдится мочиться перед другими, жалуется на то, что дотрагивается пальцем до пипики, старается также отказаться от онанизма и испытывает отвращение к «люмпфу», «пи-пи» и всему, что это напоминает. В фантазии об уходе за детьми он снова устраняет это последнее вытеснение.
Сексуальная конституция, такая как у нашего Ганса, по-видимому, не содержит предрасположения к развитию перверсий или их негатива (ограничимся здесь истерией). Насколько мне известно (здесь действительно необходимо быть осторожным), врожденная конституция истериков – у извращенцев это понятно чуть ли не само собой – отличается тем, что генитальные зоны отходят на задний план по сравнению с другими эрогенными зонами. Из этого правила категорически следует исключить одну-единственную «аберрацию» сексуальной жизни. У лиц, становящихся в дальнейшем гомосексуалистами, которые, согласно моим ожиданиям и согласно наблюдениям Задгера, все без исключения проходят в детстве амфигенную фазу, встречается то же самое инфантильное преобладание генитальной зоны, особенно пениса. Более того, это превознесение мужского члена становится роковым для гомосексуалистов. В своем детстве они выбирают сексуальным объектом женщину, покуда предполагают также и у нее наличие этой кажущейся им незаменимой части тела; убедившись, что в этом пункте женщина их обманула, женщина как сексуальный объект становится для них неприемлемой. Они не могут перенести отсутствие пениса у человека, который должен их возбуждать для полового сношения, и в благоприятном случае фиксируют свое либидо на «женщине с пенисом», на юноше с женоподобной внешностью. Стало быть, гомосексуалисты – это люди, которым из-за эрогенного значения собственных гениталий стало трудно отказаться от этого соответствия с собственной персоной у своего сексуального объекта. На пути развития от аутоэротизма к объектной любви они остались фиксированными в месте более близком к аутоэротизму.
Совершенно недопустимо выделять особое гомосексуальное влечение; то, что делает человека гомосексуалистом, – это особенность не жизни влечений, а выбора объекта. Я сошлюсь на то, что заявил в «Теории сексуальности»: мы ошибочно представляли себе связь влечения и объекта в сексуальной жизни как слишком тесную. Гомосексуалист со своими – возможно, нормальными – влечениями уже не может порвать с неким объектом, отличающимся определенным условием; в своем детстве, поскольку это условие повсюду выполняется как совершенно естественное, он может вести себя как наш маленький Ганс, который одинаково нежен как с мальчиками, так и с девочками и иногда называет своего друга Фрица «своей самой любимой девочкой». Ганс гомосексуален, как и все дети, полностью в соответствии с фактом, который нельзя упускать из виду, что он
Однако дальнейшее развитие нашего маленького эротика ведет не к гомосексуальности, а к энергичной, полигамно проявляющейся мужественности, которая в зависимости от ее меняющихся женских объектов умеет вести себя по-разному: то действует смело, то страстно и стыдливо изнемогает. В период недостатка других объектов любви эта наклонность возвращается к матери, от которой она обратилась на других, чтобы у матери потерпеть теперь фиаско в неврозе. Только тогда мы узнаём, какой интенсивности достигла в своем развитии любовь к матери и какие изменения она претерпела. Сексуальная цель, которую он преследовал со своими подругами детства,
В своем отношении к матери и отцу Ганс самым явным и осязаемым образом подтверждает все то, что я говорил в «Толковании сновидений» и в «Теории сексуальности» о сексуальном отношении детей к родителям. Он действительно маленький Эдип, которому хочется «убрать», устранить отца, чтобы остаться одному с красивой матерью, спать рядом с ней. Это желание возникло во время летнего пребывания за городом, когда чередования присутствия и отсутствия отца указали ему на условие, с которым была связана желанная близость с матерью. Он довольствовался тогда формулировкой: пусть отец «уедет», – к которой позднее, благодаря случайному впечатлению во время другой отлучки отца, сумел непосредственно присоединиться страх быть укушенным белой лошадью. Позднее, вероятно впервые в Вене, где на отъезд отца уже нельзя было рассчитывать, содержание изменилось: пусть отец исчезнет надолго, пусть он «умрет». Страх, проистекающий из этого желания смерти отца, то есть нормально мотивированный страх перед отцом, создал наибольшее препятствие для анализа, пока оно не было устранено во время беседы в моем врачебном кабинете[58].
Но наш Ганс отнюдь не злодей и не ребенок, у которого жестокие и насильственные наклонности человеческой природы в этот период жизни пока еще проявляются беспрепятственно. Напротив, он обладает необычайно добродушным и ласковым нравом; отец записал, что превращение агрессивной наклонности в сострадание произошло у него очень рано. Задолго до фобии он начинал беспокоиться, если видел на карусели, как бьют лошадей, и он никогда не оставался равнодушным, если в его присутствии кто-нибудь плакал. В одном месте анализа у него в определенной взаимосвязи проявляется подавленная часть садизма[59]; но она была подавлена, и впоследствии из этой взаимосвязи мы сможем догадаться, для чего она нужна и что должна заменить. Ганс искренне любит также отца, в отношении которого лелеет желание смерти, и в то время, как его интеллект оспаривает противоречие[60], он вынужден демонстрировать его фактическое наличие, ударяя отца и сразу же вслед за этим целуя место удара. Также и мы хотим поостеречься считать это противоречие предосудительным; из таких пар противоположностей вообще состоит эмоциональная жизнь людей[61]; более того, будь это иначе, наверное, вообще не было бы вытеснения и невроза. Эти противоположности чувств, которые у взрослого человека осознаются одновременно, как правило, только при сильнейшей любовной страсти, тогда как обычно они подавляют друг друга, пока одному из чувств не удается удерживать скрытым другое, в душевной жизни ребенка на протяжении долгого времени мирно сосуществуют.
Наибольшее значение для психосексуального развития нашего мальчика имело рождение маленькой сестры, когда ему было 3½ года. Это событие обострило его отношения с родителями, поставило его мышлению неразрешимые задачи, а наблюдение за тем, как ухаживали за ребенком, оживило тогда следы воспоминаний о его собственных самых ранних переживаниях удовольствия. Также и это влияние является типичным; в неожиданно большом количестве биографий и историй болезни за отправную точку следует брать эту вспышку сексуального удовольствия и сексуального любопытства, связанную с рождением следующего ребенка. Поведение, такое же как поведение Ганса по отношению к новорожденной, мною изображено в «Толковании сновидений». Во время жара несколько дней спустя он предает огласке, как мало он согласен с этим прибавлением семейства. Здесь по времени предшествует враждебность, за которой может последовать нежность[62]. С тех пор страх, что может появиться еще один новый ребенок, занимает определенное место в его сознательном мышлении. В неврозе уже подавленная враждебность замещается особым страхом – страхом перед ванной; в анализе он неприкрыто выражает желание смерти сестры, причем не только в намеках, которые отец должен дополнить. Его самокритике это желание не кажется таким скверным, как аналогичное желание в отношении отца; но в бессознательном он, очевидно, относился к обоим одинаковым образом, потому что оба они у него отнимают маму, мешают ему быть с ней наедине.
Впрочем, это событие и с ним связанные ожившие переживания дали его желаниям новое направление. В торжествующей последней фантазии он суммирует все свои эротические побуждения, происходящие из аутоэротической фазы и связанные с объектной любовью. Он женат на своей красивой матери и имеет множество детей, о которых он может заботиться на свой манер.
2
Однажды на улице Ганс заболевает страхом: пока еще он не может сказать, чего боится, но уже в начале своего тревожного состояния выдает также отцу мотив своего нездоровья, выгоду от болезни. Он хочет остаться у матери, с нею ласкаться; как полагает отец, появлению этой тоски, возможно, способствовало воспоминание, что он был отделен от нее, когда родился ребенок. Вскоре оказывается, что эту тревогу уже нельзя обратно перевести в тоску по матери, он боится также тогда, когда мать идет с ним рядом. Между тем мы получаем указания на то, на чем зафиксировалось превратившееся в тревогу либидо. Он обнаруживает совершенно специализированный страх, что его укусит белая лошадь.
Такое болезненное состояние мы называем фобией, а случай нашего малыша мы могли бы причислить к агорафобии, если бы это нарушение характеризовалось тем, что обычно невозможные действия в открытом пространстве каждый раз становится легко совершать в сопровождении определенного избранного для этого лица, в крайнем случае врача. Фобия Ганса это условие не соблюдает, вскоре перестает быть связанной с открытым пространством и все отчетливее избирает своим объектом лошадь; в первые дни на пике тревожного состояния он высказывает опасение: «В комнату придет лошадь», – которое весьма облегчило мне понимание его тревоги.
Положение фобий в системе неврозов до сих пор было неопределенным. Представляется несомненным, что в фобиях можно разглядеть лишь синдромы, которые могут принадлежать к разным неврозам, и им не следует придавать значение особых болезненных процессов. Для фобий такого рода, как у нашего пациента, которые встречаются чаше всего, мне кажется целесообразным название «тревожная истерия»; я предложил его доктору В. Штекелю, когда он взялся за описание нервных состояний тревоги, и я надеюсь, что оно укоренится[63]. Оно оправдывается полным соответствием в психическом механизме этих фобий с истерией, вплоть до одного пункта, но очень важного и подходящего для разграничения, а именно: либидо, высвобожденное из патогенного материала благодаря вытеснению, не
Тревожные истерии – это наиболее часто встречающиеся из всех психоневротических заболеваний, но прежде всего они появляются в жизни первыми; это – прямо-таки неврозы детского возраста. Когда мать, скажем, рассказывает про своего ребенка, что он очень «нервный», то в девяти случаях из десяти можно рассчитывать, что ребенок имеет какого-либо рода тревогу или что он боязлив во многих отношениях. К сожалению, более тонкий механизм этих столь важных заболеваний изучен пока еще недостаточно; пока еще не установлено, имеет ли тревожная истерия – в отличие от конверсионной истерии и других неврозов – своим единственным условием конституциональные моменты или случайные переживания, или в каком сочетании того и другого она возникает[64]. Мне кажется, что она представляет собой то невротическое заболевание, которое меньше всего претендует на особую конституцию и в связи с этим легче всего может быть приобретено в любом возрасте.
Можно легко выделить одну существенную особенность тревожных истерий. Тревожная истерия все больше развивается в фобию; в конце больной может быть избавлен от тревоги, но только за счет торможений и ограничений, которым он должен себя подвергнуть. При тревожной истерии происходит с самого начала продолжавшаяся психическая работа, чтобы снова психически связать ставшую свободной тревогу, но эта работа не может ни привести к обратному превращению тревоги в либидо, ни привязать ее к тем же самым комплексам, из которых происходит либидо. Ему не остается ничего другого, как предупреждать любой из возможных поводов к развитию тревоги с помощью психической пристройки в форме осмотрительности, торможения, запрета, и эти защитные сооружения предстают перед нами в виде фобий и для нашего восприятия составляют сущность болезни.
Можно сказать, что лечение тревожной истерии до сих пор было абсолютно отрицательным. Опыт показал, что невозможно, более того, при некоторых обстоятельствах даже опасно достигать излечения фобии насильственным способом, помещая больного в ситуацию, в которой он должен пережить освобождение от тревоги, после того как его лишили прикрытия. Так, его побуждают искать вынужденную защиту там, где, как ему кажется, он может ее найти, и выражают ему не имеющее никакого эффекта презрение из-за его «непонятной трусости».
Для родителей нашего маленького пациента с самого начала заболевания было ясно, что его нельзя ни высмеивать, ни вынуждать силой, а нужно психоаналитическим путем искать доступ к его вытесненным желаниям. Успех вознаградил чрезвычайные усилия его отца, сообщения которого дадут нам возможность проникнуть в структуру подобной фобии и проследить путь предпринятого анализа.
Я вполне допускаю, что из-за своей обширности и обстоятельности анализ стал для читателя несколько непонятным. Поэтому сначала я хочу вкратце повторить, как он протекал, опустив все ненужные мелочи и выделив результаты, которые можно шаг за шагом установить.