Тут как бы два Орлова. Орлов — лейтенант, почти мальчишка, тогдашний Орлов, каждодневно стоящий на краю смерти, и Орлов — нынешний, жженый-пережженый и все же уцелевший в огне, Орлов пожилой и много переживший, такой привычно мирный, добрый человек. Он вглядывается в свое лицо, как в колодец пережитого, и такое чувство: видит не столько себя, свое лицо в глубине, сколько лицо своего давнего товарища-однополчанина, возможно уже погибшего давно. И это не литературный прием, желание сблизить в слове далекое вчера с сегодня, это — свойство памяти, свойство души. У хороших людей всегда так: говорят вроде бы о себе, а на самом деле о других. Такая отстраненность и придает образу наибольший масштаб обобщенности.
Как видите, вроде бы об одном только, о частном, а на самом деле — о многих и об общем. И опять: сказано высоко, объемно сказано и в то же время предельно индивидуально, лично. Для себя лично и для других. Всенародно сказано.
А вот другое стихотворение — про лесную кукушку. Простенькое оно какое-то, тихое, а вот щемит почему-то, больно щемит, как та былинка на осеннем ветру у каменного обелиска, выше которого, кроме звезды над ним, ничего уже нет… А может, в душе у нас щемит?
А было это в прифронтовом лесу, может, за две-три минуты до атаки, когда каждый нерв, как шильце, — вперед! Вдруг закуковала кукушка. И тот, кто ее услышал, на какое-то мгновение стал тогда до невероятности невоенным, доверчивым… Как тогда — у себя дома, у себя в лесу, у себя в детстве, в юности… И каждый про себя считал: сколько же она ему накукует? Вот она — наивность железных людей!
Накуковала кукушка много, а в живых после боя остался лишь один.
Заметьте: уже всего лишь птица, а не чародейка-кукушка.
Весь строй этого орловского стихотворения отличен от стихотворения Твардовского «Я убит подо Ржевом…». И все-таки нервный корешок правды у них один.
И былинка все та же — вот щемит, щемит она на ветру то ли в строке, то ли за строкой где-то… Тридцать лет, как отгромыхала, война, а вот — щемит. Щемит и, как на каком-то знобком оселочке пережитого, вострит нашу память, покою не дает…
И так — через все богатое, многомерное творчество Сергея Сергеевича Орлова, через все его книги от первого сборника до избранного. И тут каждый раздел — раздел не просто, а раздел-перекат, как на северной ключевой черемуховой реке. И вся эта река, звонкоструйная, чистая, полнит собой глубокое Белое озеро — озеро рождества поэта, озеро его юности.
Я знал, что Сергей Орлов работает над новой книгой, знал и даже поторапливал его при встречах: хотелось, чтобы она у него поскорей вышла.
Но Орлов, как всегда, умел не торопиться — так он любил свою работу — и, как всегда, оставался верен своему рабочему шагу: шел, как и шел — ровно, уверенно, без суетных рывков и досадных срывов.
И это не только в творчестве.
Это у Орлова было во всем.
Это — и в слове, и в деле.
Это — и в службе, и в дружбе.
Это — в самом характере Орлова, в его, я бы сказал, северянской первооснове, в уставе души: уж если делать, так добротно, уж если баять, так красно.
И — совестливо!
Вот первопункт его жизненной и творческой заповеди. И поэтому все, к чему так или иначе имел касательство Орлов: Орлов — руководитель семинара, Орлов-секретарь Орлов-докладчик — все, все говорило нам, что это его — личностно орловское. Его — обстоятельное, талантливое, яркое.
А ярче и талантливее всего это проявлялось в стихах.
И мы ждали от него новых стихов.
Ждали новую книгу…
И вдруг — во что до сих пор никак не хочется верить — Орлов? не стало.
Для нас, близких друзей поэта, весть о его кончине сперва показалась какой-то чудовищной нелепостью, граничащей с обманом: как так?! Вроде бы особенно ни на что не жаловался, не докучал врачам, и вдруг!..
Но в том-то все и дело, что это не совсем так, «вдруг».
Была война. Была та самая Великая, изо дня в день четыре года смертно полыхавшая война, на которой Орлов, дважды горевший в танке, чудом, можно сказать, уцелел. Она, та война, была не только тысячеверстой линией огня и крови, линией поминутной смерти и мучительной каждодневной боли, но и многолетней, обращенной сюда, в сторону нашего сегодня, полосой чудовищных разрушений, пожарищ, пустырей, полосой ноющих к непогоде ран, полосой безутешных материнских и вдовьих слез, полем перенапряженных нервов, полем памяти, полем пережитого.
Более тридцати лет прошло с того дня, когда война отошла от Орлова, а вот он, Орлов, все эти тридцать с чем-то лет так и не смог отойти от войны. Все эти тридцать с чем-то лет он, сугубо мирный человек, безвыходно находился в поле того самого перенапряжения, которое денно и нощно, как электрическое облако, ходило в его сознании, толкалось в нем и требовало, требовало, как высверка грозы, памяти и памяти, слова и слова.
И Орлов писал.
Писал о войне, о своих друзьях-товарищах, незабвенных фронтовых побратимах. Писал правдиво и выстрадано, без всяких там велеречивых суесловий и претенциозных изысков. Писал так, чтобы хоть на мгновение, хоть на самое малое чуть-чуть высветить и продолжить в своем слове жизнь тех, кто навсегда остался там, на поле боя. Писал так, как когда-то в своих фронтовых тетрадях:
Писал с той же сердечной достоверностью, но с еще большей взыскательностью и мастерством.
Писал, как любил.
Писал, как помнил, как благодарил.
Писал и был счастлив хотя бы тем одним, что все, о чем бы он ни писал — о войне, о Родине, о любви, о космосе, — было необходимо людям.
И вот перед нами его «Костры» — книга, которую во многом собрал и составил сам поэт. Все же остальное после его смерти завершила вдова поэта, Виолетта Степановна Орлова. И надо сердечно поблагодарить ее за то, что она очень бережно, с чувством сложившейся уже композиции новой книги, включила в нее уникальные, можно сказать, стихи из записных тетрадей поэта, написанные им в основном там, на передовой линии огня. И эти стихи придали новым стихам поэта какую-то особую глубину и дополнительную даль. Большой талант, правда и мастерство — вот что во всей многогранности явлено в этой, удивительной книге.
Всегда он сторонился шума и держался глубины. Не любил быть значительным и «поэтичным» с виду. В суждениях был всегда обстоятелен, строг, но не категоричен. Это выдавало в нем очень доброго человека. Мог радоваться радости других. Рядом с ним было всегда надежно. Он любил театр в театре, на сцене, но не в жизни. Поэзии на «публику» не доверял. И — уж в каком железе был! — сердцем не ожелезился: был очень похож на сельского учителя истории — за холмами, за шеломами Россию видел. И вдаль. И вширь. И в глубину. Таким я его знал, таким я его буду помнить.
ЮЛИЯ ДРУНИНА
Под сводами души твоей высокой…
ВАСИЛИЙ СУББОТИН
Лицо танкиста
Танковые войска в эту последнюю войну выдвинули из своей среды поэта, само имя которого — Орлов! — имя человека, сидящего в машине с мотором в шестьсот лошадиных сил, звучало символически. Многих поразило тогда, я думаю, как сочувственно, с какой жалостью было им сказано о машине, о всем известном танке «KB»:
Всякий раз, когда я слышал эти стихи, эти классические в поэзии Отечественной войны строки, у меня сами собой возникали в сознании другие стихи Сергея Орлова, другие его строки, также очень известные, знакомые:
Лишь долгое время спустя, после того как уже вышла его первая книга — называлась она «Третья скорость», — когда многие стихи этой прекрасной, этой великолепной книги, отдельные строки ее распространились настолько, что приобрели характер и славу афоризмов, мы увидели Сергея Орлова, его самого, его обожженное в танке лицо. Лицо танкиста, о котором мы ничего не знали, когда читали его стихи, эти его «порохом пропахнувшие» строки, которые он, по собственному признанию, «из-под обстрела вынес на руках»!
с полным правом писал он о своих стихах.
Наверно, я был одним из тех немногих людей, кто мог бы знать Сергея Орлова без этих его страшных шрамов, плохо прикрытых позднее отпущенной бородой. Мне уже приходилось говорить об этом… Дело в том, что зимой 1942 года в Челябинске мы в одно и то же время с ним получали танки, вот эти самые танки «KB», там, в Челябинске, вырабатываемые, и, возможно, находились в одной и той же казарме. Прибывающие с фронта танкисты получали здесь технику, сами собирали танки на заводе и уезжали на фронт. Завод, на котором делались танки, был рядом. Я говорю «возможно», потому что все совпадает по времени, по срокам. Возможно, что мы даже спали на одних и тех же нарах. Не встретились же мы с Сережей Орловым только потому, что экипажи формировались один за другим, положение на фронте было тяжелое, люди сменялись очень быстро, не успев познакомиться, не успев как следует узнать друг друга. Стояла, как уже сказано, зима, было очень холодно. Все мы были одинаковы, в одинаковых танковых шлемах, очень холодных, в ватниках и полушубках, вымазанных в тавоте и газойле. Думаю, что я не раз встречал его в те дни…
О том, что Сергей Орлов был у нас и, возможно, жил в одной с нами казарме, я узнал только спустя некоторое время из попавшей мне на глаза книжки стихов с пылающим заревом на обложке. Так мне запомнилось. Книга называлась «Фронт», и в нее, как я помню, кроме стихов Орлова, входили и другие стихи.
Интересно, что когда я много лет спустя был у Сергея Орлова дома, в его домашней библиотеке книги этой не оказалось. Или он мне ее не показывал. Я не знаю почему, но Сережа как бы стеснялся этих своих стихов, может быть, они казались ему слабыми, словно бы он не хотел, чтобы они были кому-нибудь известны. Я как сейчас не помню, какими они были, те стихи учившегося здесь, в Челябинске, танкиста. Книжка его вышла в Челябинске после того, как лейтенант Сергей Орлов в составе танковой роты отправился на фронт.
Сам я увидел Сергея Орлова в Москве в 1947 году, на 1-м Всесоюзном совещании молодых.
Сергей Орлов написал много замечательных, много первоклассных стихов, которые должен был написать он и которые никто другой не написал и не мог бы написать. Но когда мы его хоронили, перед его распахнутой — в Кунцеве, под Москвой, среди поникших ветел и берез, — готовой принять его гроб могилой мы прочли его старые стихи, которыми он вошел когда-то в поэзию своего поколения и своей страны: «Его зарыли в шар земной…»
Мы его хоронили в дождливый день 12 октября 1977 года, тридцать три года спустя после того, как стих эти были написаны. Стихи эти, как оказывается, был написаны в 1944 голу. Обгорел он на Волховском фронте в том же сорок четвертом году.
Сергей Орлов умер несправедливо рано. Несправедливо потому, что когда умирает в том возрасте, в каком умер Сергей Орлов, человек, который уже умирал однажды, умирал так, как умирал Сергей Орлов, такая смерть кажется особенно обидной и несправедливой.
Я писал когда-то, еще при жизни Сергея Орлова, что он ни разу не рассказал в стихах о том, что горел в танке. Теперь, после его смерти, когда стали публиковаться его старые, не напечатанные им при жизни стихи, я увидел, что такие стихи у него были, он их просто не печатал. Это стихи возвращения.
И дальше там у него о руках — строки, которых не привожу.
писал он незадолго до смерти. Это тоже в не опубликованном им при жизни стихотворении.
Я так и не собрался спросить у него, как он написал свое стихотворение «Его зарыли в шар земной…». Как это вышло, как случилось? Теперь этого, я думаю, уже никогда не узнаешь… В самом деле, как, при каких обстоятельствах рождаются стихи, подобные этому единственному в нашей поэзии стихотворению? Стихотворению, которое даже среди лучших стихов Орлова стоит отдельно, обособленно, как нечто из ряда вон выходящее, ни с чем не сравнимое, ни на что не похожее. Ни одно другое стихотворение Сергея Орлова нельзя поставить рядом с этим. Стихи эти возвышаются над всем, что он написал…
Но может быть, он кому-нибудь об этом рассказывал?
Мы с Сережей учились в одно время в Литературном институте. Сережа поступил сразу на второй курс. Наши товарищи, пришедшие с войны поэты, к этому времени уже окончили институт, а мы сидели за партой с молодыми, прямо из десятилетки, ребятами, которые были моложе нас, по крайней мере, на десять лет и казались нам почему-то одинаково розовощекими. Сидели рядом: он на одной парте, я на другой. Писали диктанты, сдавали с грехом пополам грамматику, учили немецкий язык, который, признаться, знали гораздо хуже, чем наши не воевавшие с немцами товарищи по курсу, что нас, помню, тогда очень удивляло, мы никак не могли с этим примириться, не могли понять этого. Сережа приехал из Ленинграда, снимал комнату. Семья его в это время оставалась в Ленинграде, требовала забот, приходилось думать не только о себе. Для него это было трудное время. Трудно было начинать заново, писать о чем угодно, но только не о войне, не о том, что было для нас самым главным в жизни… Мы все тогда писали эти стихи, необязательные для себя, работали не без издержек и срывов. Сережа, уже известный поэт, сидел, как уже сказано мной, за партой, сдавал экзамены, случалось, проваливался, частенько болел, перемогался, но не отступил, не сдался, а дошел до конца, вместе со всеми, вместе с этими розовощекими юнцами, с маменькиными сынками, как мы считали, защитил диплом, сдал все экзамены. Не у всех, не у каждого из нас на это хватило терпения и выдержки, у него — хватило.
Через много лет, когда Сережа стал жить в Москве, а я переехал на улицу Крупской, мы с ним обнаружили, что живем на одной улице, что его дом находится напротив моего, на другой стороне улицы. Выяснив это, мы договорились часто встречаться, договорились, что в самое ближайшее время он побывает у меня, я — у него. Но, как всегда это бывает в Москве, встреча наша все откладывалась. Мы и сами не осознавали, как заматывает нас большой город! И только не скоро, весной 1977-го, мы, возвращаясь из ЦДЛ с какого-то проходившего там собрания (жена Сережи Виолетта была в это время в больнице), заехали к Сереже, он завез меня к себе. Мы и в самом деле жили рядом друг с другом, из окна его комнаты было видно окно моей. Я увидел такую же двухкомнатную квартиру, что и у меня… О многом мы переговорили в тот вечер, в ту ночь. Расставаться не хотелось, расстались поздно, часа в три ночи. О многом он мне рассказал в тот день.
В этот раз, откуда-то с Таймыра или с Чукотки, тоже уже поздно, часов в двенадцать, кажется, звонил Дудин, и они тоже долго не могли закончить разговор, долго говорили.
Больше мы с ним не виделись. Старость нас разъединяет.
Вообще у меня такое ощущение, что когда Сережа жил в Ленинграде и когда мы были моложе, мы виделись чаще, чем когда мы жили рядом, из дверей в двери, из окна в окно.
Один за другим уходят наши товарищи. Вслед за Михаилом Лукониным — Сергей Орлов. Миша — летом одного, Сережа — осенью другого года.
Русская поэзия и русские люди никогда не забудут солдата, написавшего стихотворение «Его зарыли в шар земной…».
МАРК МАКСИМОВ
Звездное чудо
Вертикали Москвы, озаренные к первому дню мая, не гаснут по девятый. Победа следует за весной. Так велит календарь. А ведь было иначе — Победа однажды предварила весну. Утвердила однажды и навсегда. И сейчас кажется, что планета догнала себя в извечном движении по кругу.
Такой образ шара земного проступает сквозь новые, не хочу называть их посмертными, стихи поэта Победы, весны и полета. И то, что произошло с ним самим, похоже на это звездное чудо. Сергей Орлов совершает по кругу даже не вторую, как суждено исконной литературе, а третью свою жизнь.
Первая оборвалась в сорок четвертом…
Пожалуй, говоря об Орлове, я не внесу вклад в привычное литературоведение. Он был из тех, кому с лихвой хватило жизненного и смертельного опыта и чьим стихам в. силу этого чуждо понятие «лирический герой». Он был просто героем. И в жизни, и двойником самого себя в скульптурных строках, из которых, все равно — от первого или от третьего лица написанных, встает человек подвига, долга и дружбы, непостижимо скромный, искренний и достоверный. Поэт и рыцарь, витязь.
Писать о стихах Сергея Орлова — значит писать о нем.