— Привет Лёвка! Что это ты в дежкомах? А Олейник где?
— Руку сломал на катке, неделю назад. — с готовностью ответил Семенченко. — И неудачно так вышло: перелом оказался открытый, да ещё какой-то там особенно сложный. Его в Харьков увезли, на операцию, а я вот пока замещаю. Да вы потом всё узнаете, а сейчас — пошли! Койки ваши свободны, тумбочки никто не трогал, так и стоят запертые, как вы их оставили. Разложите вещички, в порядок себя приведёте, а там и обед…
И, не слушая нас, рванул вверх по лестнице. Мы с Марком, чуть помедлив, отправились за ним. Я поднимался по засланным ковровой дорожкой ступеням, и всем своим существом впитывал забытое чувство дома, куда судьба позволила мне вернуться.
…На этот раз — повезло…
III
Белая пустота затопила его сознание, стоило только вынырнуть из чёрного провала, которым знаменуется начало любого флэшбэка. Контраст оказался настолько силён, что Яша не сразу сообразил, что белизна вокруг — вовсе не зрительные галлюцинации. Белый потолок над головой; белые стены, белая простыня, прикрывающая лежащее на койке тело. И только широкие кожаные ремни, притягивающие его к ложу — один поперёк груди, другой ниже, в области поясницы — жёлтые, из толстенной сыромятной кожи. Однажды ему приходилось видеть человека, «спелёнатого» таким вот способом — в психиатрической клинике доктора Фрейда, где он побывал на импровизированной экскурсии. Самого создателя теории психоанализа увидеть не удалось (сам Зигмунд Фрейд уже несколько лет страдал от рака нёба и челюсти, и не появлялся на людях) но не побывать в стенах, где заново писались постулаты психиатрии и психологии, раз уж представился такой случай, Яша, конечно, не мог. Впечатление, вынесенное им оттуда, было столь же поучительным, сколь и тягостным — и кто же мог тогда знать, что однажды он сам окажется в доме скорби, притянутый ремнями к койке, в палате для буйных?
…не он сам, если быть точным, а его тело. Отчего-то Яша совершено точно знал, что флэшбэк, пусть ненадолго, но вернул его назад, в конец первой трети двадцатого века. И теперь приходится делить его — опять же, в течение весьма краткого промежутка времени, — с сознанием Алёши Давыдова, ставшего безропотной жертвой в этих загадочных играх с обменами разумов. Но, видимо, угнетённое состояние психики несчастного подростка каким-то образом повлияло и на собственное Яшино сознание — потому что он обнаружил, что пытается говорить. И не просто говорить — он бессвязно, обрывками, перескакивая с одной темы на другую, вываливал на слушателей сведения о своём пребывании в будущем, о том, что успел узнать здесь, что сумел понять за эти несколько долгих месяцев.
…слушатели? Кто, откуда?.. Яша не смог бы точно сказать, были они вообще или нет — размытые тени, может и не люди вовсе, а видения, призраки, порождённые взбудораженным сознанием, неясно, его собственного, или Алёши Давыдова. И оставалось надеяться, что и слова, против его воли срывавшиеся с губ, были столь же неясны, размыты, обрывисты — потому что контролировать это словоизлияние он никак не мог. Пытался, старался, пробовал даже заставить себя прикусить язык, и добился лишь того, что провалился в чёрную, пронизанную россыпями цветных огоньков, муть, знаменующую обычно завершение флэшбэка.
Яша рывком поднялся и сел на постели. На часах — три ночи. Ставшая привычной спальня в квартире Симагина, в окнах, выходящих на Ленинский проспект, плещутся полотнища света — автомобили, рекламные огни, жизнь в столице не замирает даже глубокой ночью. В голове звенящая пустота; тем не менее, всё, что он испытал во время этого флэшбэка, отпечаталось в памяти ясно, до последней детали, до последней мелкой мелочи.
..вот только — были слушатели у его скорбного ложа, или нет? Если были, если они ему не померещились — тогда дело дрянь. Подобные утечки сведений из будущего не доведут до добра, разве что сотрудники психбольницы сочтут его слова за бред, образы, почерпнутые на донышке расстроенного разума, и попросту от них отмахнутся? В этом заведении, надо полагать, ещё и не такое слышали…
А если нет? Если найдётся чудак — или человек, внимательный, способный нестандартно мыслить — который воспримет всё сказанное всерьёз? Конечно, здесь, в двадцать первом веке, это ничем ему не грозит, но… всё равно, тревожно. И если странный флэшбэк повторится, надо будет приложить все усилия, чтобы не допустить нового потока сознания.
Кабинетная «мозеровская» шайба мягко, бархатно отбила половину четвёртого ночи, и Яша ощутил, как кикимора, с некоторых пор переселившаяся с дачи под порог московской квартиры, присосалась к сердцу — не очень-то и больно, но тоскливо и как-то безнадёжно. Он нашарил на тумбочке возле постели пузырёк нитроглицерина и сунул под язык два шарика. Потом подумал, и добавил ещё два.
…Нет уж, хватит с него видений — спать, спать…
— Зима-то в этом году какая!.. — мужчина, стоящий возле окна, вздохнул. — Впору пожалеть, что отменили празднование Нового Года!
Для подобного восхищения имелись все поводы: снег на улице валил густой, по-настоящему январский. Электрический фонарь на чугунном столбе красиво подсвечивал его пелену, укрытые белыми подушками ветви лип на бульваре, засыпанные по самые спинки скамейки…
— Религиозный дурман, Меир. — с усмешкой ответил второй, сидящий возле стола. Он откупорил бутылку коньяка с надписью «Арарат» на этикетке, сделанной по-русски и по-армянски. — Сплошной религиозный дурман и злонамеренное отвлечение трудящейся молодёжи от идеалов мировой революции. Хотя, Ильич, помнится, одобрял, и даже сам устраивал ёлки для детей кремлёвских служащих…
— Времена меняются. — Трилиссер ещё с минуту полюбовался крупными хлопьями снега, которые третьи сутки без перерыва валились на Москву из низких серых туч, и отошёл от окна. — И нам следует заранее подготовиться к этим переменам. Вот скажи: ты, Мессинг, Лацис, даже Ягода — неужели вы так уж ждёте прихода Кобы?
— Ты ещё скажи Агранов с Петерсом. — невесело усмехнулся Бокий.
— Я слышал, Петерс сейчас руководит чисткой в Академии Наук?
— Да, с тех пор, как в октябре его вывели из членов Коллегии, он никак не может успокоиться, всё ищет врагов. Арестовал — ты только подумай! — академика Платонова вместе с дочерью. Шьёт создание какого-то там «Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России», а ему без малого семь десятков!
— Не Петерс, так кто-нибудь другой, не сейчас так через год. — Трилиссер пожал плечами. — Надо было Платонову уезжать ещё в двадцать втором, вместе с Ильиным, Бердяевым и прочими нашими историками-философами[1]. Ясно ведь было, как день, что не уживётся эта публика с соввластью ни за какие коврижки!
Бокий сел к столу и опрокинул рюмку коньяку. Трилиссер поморщился — драгоценный напиток, доставлявшийся в кремлёвский буфет фельдкурьерами прямиком из Армении, его собеседник хлестал, как банальный самогон. Окажись на столе селёдка с варёной картошкой — он, пожалуй, ими бы и закусил. Вот уж действительно, никакого чувства стиля у человека…
— Ладно, то дело прошлое. — За неимением селёдки Бокий выбрал кружок лимона, сжевал, скривился и торопливо плеснул себе ещё коньяка. — А сейчас, вот, полюбопытствуй…
Он потянулся к портфелю. На стол легли листки бумаги — в углу верхнего бледно лиловели штампы «ОГПУ СССР» и «совершенно секретно». Трилиссер подтянул листки к себе, просмотрел.
— Вон оно как… — он поцокал языком, что — Бокий давно это выучил — означало немалую степень озадаченности. — Значит, к Яше возвращается память? И кто же тебя предупредил, что твои люди так вовремя оказались на месте? Если не секрет, конечно.
— Какие от тебя секреты? С тех пор, как его поместили в клинику к Ганнушкину, Барченко не переставал проявлять к Яше интерес. Спрашивал чуть ли не каждый день, сам порывался звонить, заезжать. Пришлось, чтобы его успокоить, приставить к Яше мою сотрудницу под видом медсестры. Она-то и позвонила моему человеку, как только у него началось… то, что началось.
— С Ганнушкиным беседовали? Как он это объясняет?
— Вообще-то он не очень склонен разговаривать — крепко разозлён, что пациента изъяли без его ведома. А так… ну, какие могут быть объяснения? Острая шизофрения, сумеречное состояние. Сам-то он, слава богу, не слышал, что Яша успел наговорить…
— А Барченко?
— Барченко… — Бокий издал короткий смешок. — Насколько я смог понять, они с Гоппиусом носится с теорией, что между его разумом Яши и агрегатом из московской лаборатории до сих пор сохраняется какая-то связь.
— Так Гоппиус его, вроде, выключил после того случая?
— Кто их поймёт, этих учёных? — Бокий собрал листки и убрал обратно в портфель. — Видимо, снова включил и продолжает исследования. Барченко, видишь ли, полагает, что эта штука может воздействовать на помрачённое сознание Блюмкина даже на расстоянии. Собственно, он говорит, что расстояние вообще не имеет значения.
Трилиссер задумался.
— Воздействие, значит… и где Яша теперь?
— Его поместили в нашу спецклинику. Контактирует только с наблюдающим врачом и Барченко. Ещё там двое охранников, но они с пациентом не разговаривают, даже не заходят в палату, наблюдают через стеклянную дверь.
— Вполне разумно. — Трилиссер сделал маленький глоток коньяка. Покатал на дне рюмке остатки янтарной жидкости, глотнул ещё. — Сам-то что об этом думаешь?
— Пока воздерживаюсь от выводов. Жду, когда Барченко дозреет и скажет что-нибудь вменяемое. С ним это в последнее время иногда случается.
Трилиссер усмехнулся.
— Что ж, подождём. И вот ещё что, Глеб… — он посмотрел собеседнику прямо в глаза. — Ты мне так и не ответил насчёт Кобы. Думаешь отсидеться в сторонке?
— Нет, Меир. Ни в коем случае. — Бокий для убедительности рубанул воздух ребром ладони. — Может, раньше и были такие мысли, но теперь точно нет. Это пусть Агранов тешится иллюзиями, что сможет с ним поладить, да ещё, пожалуй, Менжинский — всё равно ему недолго осталось, плох…
Он торопливо, почти бегом, прошёлся туда-сюда по комнате. Трилиссер наблюдал, вертя в пальцах пустую рюмку.
— В бумагах, которые ты видел, далеко не всё из того, что Яша наговорил в бреду — или что у него там, не бред? Короче, слушай…
[1] Намёк на знаменитый «философский пароход», когда из СССР были высланы многие ведущие представители творческой интеллигенции
IV
«Дом, милый дом!» — так и хотелось крикнуть во весь голос, не сдерживая эмоций. Вроде, и не было нас всего ничего, два с половиной месяца — а вот, поди ж ты, будто вернулись после долгого отсутствия, когда и сами не чаяли увидеть родных стен, а те, кого мы в них оставили, уже и думать о нас забыли. Ан нет — вот он я, такой красивый, поспешаю с пачкой тетрадок и учебников под мышкой в направлении светлого коммунистического завтра. Принявшего в моём случае облик классных комнат коммунарской школы
Вообще-то в СССР повсеместно практикуется раздельное обучение — мальчики и девочки занимаются в разных классах, а в городах, так и в разных зданиях. Это пошло ещё с царских времён — отдельные эксперименты новой пролетарской педагогики не в счёт. А вот в макаренковской колонии имени Горького, как, впоследствии, и в коммуне Дзержинского, и в других, созданных «по образу и подобию» заведениях, к которым относится и детская трудовая коммуна имени товарища Ягоды, ничего такого в заводе не было. Поначалу не хватало учителей, готовых работать с бывшими беспризорными и воришками, потом...а потом сложились крепкие традиции, поломать которые не могли даже грозные распоряжения Наробраза — хотя попытки, надо отдать им должное, предпринимаются чиновниками от педагогики с похвальной регулярностью.
Сегодняшний учебный день начинается с урока, который ведёт Эсфирь Соломоновна, только этой осенью появившаяся в коммуне. Новой учительнице всего двадцать два, она только что закончила Харьковский пединститут и собиралась преподавать русский язык и литературу — как здесь говорят, «словесность». Но острый дефицит педагогических кадров заставил Эсфирь Соломоновну расширить горизонты профессиональной специализации, взяв на себя ещё и преподавание истории.
Именно это нам сейчас и предстоит — глубокое погружение в средневековую историю, а если точнее — в тёмные и кровавые времена Столетней Войны.
На прошлом уроке она старательно пересказывала хронологию событий. Я не особенно вслушивался — было очевидно, что её знания предмета исчерпываются половиной страницы учебника по истории средних веков старого, ещё дореволюционного, издания. Не самый худший вариант, между прочим — если память меня не подводит, в советском учебнике «История средних веков», по которому мне пришлось учиться в прежней жизни, из всех грандиозных сражений той войны упоминалась одна только битва при Пуатье, а главная роль отводилась Жакерии и победам Жанны д'Арк.
— О чём размечтались, молодой человек?
Я вздрогнул от неожиданности.
— Александр Давидо̀вич, я не ошибаюсь?
— Ошибаетесь, Эсфирь Соломоновна. Давыдов я. Алексей. Давидович — он в третьем отряде, а я в пятом.
Она слегка покраснела. На уроках истории я присутствовал только во второй раз, и неудивительно, что новая «училка» перепутала мою фамилию с фамилией другого коммунара.
— Да, конечно, простите. — она сделала пометку в журнале. — Ступайте к доске…Давыдов.
— Можете напомнить, на чём мы остановились в предыдущий раз?
— На дне Святого Криспина. — немедленно среагировал я. Прошлый урок педагогиня закончила кратким — чересчур кратким, на мой вкус — рассказом об Азенкуре.
— Какого ещё святого? — глаза Эсфири Соломоновны, большие, чёрные, как греческие маслины, слегка навыкате, как у многих выходцев из черты оседлости — сделались удивлёнными.
…ты сам этого хотел, Жорж Данден!..[2]
— Как? Разве вы не читали Шекспира? — пришла моя очередь строить из себя удивлённую невинность. — Это же из «Генриха Пятого», пьеса такая…
Сказать, что Эсфирь Соломоновна была сконфужена — значило бы сильно преуменьшить истинное положение вещей. Несчастная покраснела как рак, до мочек ушей (очень милых, надо отметить, аккуратненьких ушек, украшенных крошечными серебряными серёжками) и посмотрела на меня взглядом затравленного оленя. Я сжалился.
— У отца в библиотеке имелось собрание сочинений Шекспира с картинками, и я очень любил их рассматривать. Как раз возле этого кусочка текста была особенно красивая иллюстрация — рыцари, лучники, король верхом на коне, с мечом в поднятой руке… вот я и запомнил.
— Что ж, замечательно… — она помедлила. — А ещё какие-нибудь стихи на эту тему ты знаешь?
…В конце концов — почему бы и нет? Очаровательной Алёны-свет Андреевны в коммуне нет и непонятно, появится ли она, отношения с Татьяной никак не складываются, оставаясь уже который месяц на стадии взаимных подколок и редких откровений. А Есфирь Соломоновна вполне миловидна, да и фигурка выше всяких похвал, и не помешает произвести на неё благоприятное впечатление. Без всякой задней мысли, разумеется, исключительно ради чистого искусства…
— Знаю одно. — сказал я. — Только это не Шекспир, но зато как раз про сражение при Азенкуре. Один малоизвестный поэт, у мамы была маленькая такая книжечка, на серой бумаге. Фамилии, простите, не помню.
— Ничего, Алёша, это не так важно. Ты читай, читай…
…Ага, уже не «Давыдов», а «Алёша»? А глазки-то потупила, и румянец не сходит со щёчек...
Я откашлялся.