Я провожаю глазами машину Патрика, сдающую задом от дома, он мигает на прощание фарами и машет мне рукой сквозь ветровое стекло. Я машу ему в ответ. На мне плотно запахнутый на груди шелковый халатик, в руке — исходящая паром чашка с кофе.
Вернувшись внутрь и закрыв за собой дверь, я окидываю взглядом внутренность дома. На всевозможных поверхностях торчат оставшиеся со вчерашнего дня стаканы, корзина для вторсырья на кухне забита пустыми винными бутылками, вокруг липких горлышек вьются свежевылупившиеся мухи. Я принимаюсь за уборку — соскребаю с тарелок остатки еды и составляю их в огромную пустую раковину, стараясь не обращать внимания на грызущую мозг головную боль от вчерашней смеси таблеток и вина.
Вспоминаю о пузырьке у меня в машине: выписанный мной Патрику «Ксанакс», который ему не нужен и о котором он даже не подозревает. Потом — о ящике стола у меня в кабинете, набитом всевозможными болеутоляющими, наверняка способными заглушить пульсацию внутри черепа. Знать, что они там есть, соблазнительно. Какая-то часть меня желает немедленно прыгнуть в машину и помчаться в офис, а там — протянуть руку и сделать выбор. А после того свернуться на предназначенной для пациентов кушетке и снова заснуть.
Вместо этого я отпиваю немного кофе.
Я выбрала свою работу вовсе не ради легкого доступа к таблеткам, не говоря уже о том, что Луизиана — лишь один из трех штатов, где психологи могут выписывать лекарства собственным пациентам. Только здесь, в Иллинойсе и Нью-Мексико; в остальных местах нам обычно нужно обращаться за рецептом к терапевту или психиатру, который направил к нам больных. А вот здесь не так. Здесь мы и сами можем выписать. Здесь больше никого привлекать не нужно. Я еще не решила, удачное это совпадение или же крайне опасное. Но, повторюсь, причина выбора профессии не в этом. Я вовсе не для того стала психологом, чтобы воспользоваться дыркой в законодательстве; чтобы можно было не обращаться к дилерам, а спокойно подъехать прямо к окошку аптеки; чтобы получать искомое не в пластиковом пакетике, а в бумажном мешке с логотипом вместе с кассовым чеком и скидочными купонами на зубную пасту и обезжиренное молоко. Я стала психологом ради того, чтобы помогать людям, — это опять клише, и опять правда. Я стала психологом, поскольку понимаю, что такое душевная травма — таким пониманием, которому ни в каком университете не научат. Я осозна
В подростковом возрасте я повидала множество докторов — бесконечную череду терапевтов, психиатров и психологов, — и каждый задавал одни и те же стандартные вопросы в попытках излечить непрерывно переключающийся внутри моей психики калейдоскоп расстройств. По нам с Купером можно было тогда учебники писать — я служила бы образцом для описания панических атак, ипохондрии, бессонницы и боязни темноты, причем список с каждым годом лишь пополнялся. Купер же, напротив, замкнулся в себе. Я переживала слишком много, он — почти ничего. От громкой активной личности остался лишь тихий шепот.
Вдвоем мы служили образцом детской травмы, которую, завернув в пеленки, подкладывали на порог каждому специалисту в Луизиане. Любой из них знал про нас, любой знал, что с нами не так. Любой знал, но никто не мог исправить. Потому я и решила взяться за дело самостоятельно…
Проковыляв через гостиную, плюхаюсь на диван, да так, что расплескиваю кофе. Слизываю потеки с края кружки. Слышится негромкий бубнеж утреннего выпуска новостей на канале, который обычно смотрит Патрик; я берусь за свой ноутбук и принимаюсь давить на клавишу, пробуждая его от глубокого оцепенения. Открываю почту, пролистываю личные сообщения, большей частью по поводу предстоящей свадьбы.
Несколько месяцев тому назад я бы все уточнила у Патрика. Самая мельчайшая из подробностей требовала решения, принятого нами обоими вместе. Но постепенно маленькая, почти интимная свадьба, которую я себе представляла — церемония на открытом воздухе и совместное празднование с самыми близкими друзьями, единственный длинный и узкий стол, мы с Патриком сидим во главе и наслаждаемся своими любимыми блюдами, перемежая их розовым шампанским и взрывами чистосердечного смеха, — превратилась в нечто совсем иное. В экзотическое животное, которое никто из нас не знал как приручить. И оно требовало непрерывно принимать решения, отвечать на бесконечные имейлы насчет совершенно тривиальных подробностей. Патрик ожидал, что практически все вердикты я буду выносить самостоятельно — вероятно, это казалось ему правильным, учитывая закрепившуюся за невестами репутацию потребности в абсолютном контроле. Вот только груз ответственности, целиком навалившейся на мои плечи, вверг меня в даже более глубокий, чем обычно, стресс. Патрик же твердо настаивал лишь на том, что терпеть не может торт из безе и не желает приглашать родителей, причем оба эти его требования меня совершенно устраивали.
Никогда не признаюсь в этом Патрику, но я жду не дождусь, когда все закончится. Вот это вот все. Я мысленно произношу «спасибо» за то, что обручение и свадьба не затянулись слишком уж надолго, и начинаю отстукивать ответы.
Еще несколько имейлов; наконец я дохожу до сообщения от распорядительницы церемонии — и застываю над ним.
Курсор завис над кнопкой «Удалить», но тут я слышу рядом с собой назойливый голос психолога — свой собственный голос.
Отреагировав на внутренний совет картинным закатыванием глаз, я принимаюсь барабанить по клавиатуре. И вообще, идея того, что отдавать дочь жениху должен отец, настолько несовременна! При одной мысли, что меня кому-то
Я сразу же думаю о Купере — с двенадцати лет он был мне полным заменителем отца. Представляю себе, как он, сжимая мою руку, увлекает меня между гостями…
Потом вспоминаю вчерашние слова Купера. Неодобрение в его глазах, в его тоне.
Захлопнув компьютер, я отталкиваю его от себя вдоль дивана и бросаю взгляд на все это время негромко работавший телевизор. Внизу экрана сияет ярко-красная полоса: «СРОЧНОЕ СООБЩЕНИЕ». Я протягиваю руку к пульту и добавляю громкости.
«Полиция еще раз обращается за помощью к свидетелям, способным пролить свет на обстоятельства исчезновения Обри Гравино, пятнадцатилетней школьницы из Батон-Ружа, Луизиана. Об исчезновении Обри заявили три дня назад ее родители. В последний раз ее видели днем в среду, она в одиночестве возвращалась из школы через «Кипарисовое кладбище»».
На экране появляется фото Обри, и я вздрагиваю. Когда я училась в средней школе, мне казалось, что пятнадцать — это ужасно много. Это про совсем больших, взрослых. Я могла лишь мечтать обо всем том, что смогу делать, когда мне самой исполнится пятнадцать, — но в последующие годы мне пришлось осознать, какой это еще до боли юный возраст. Какая
Обри на экране сменяется новым изображением: Батон-Руж, вид сверху. Взгляд немедленно устремляется туда, где находятся мой дом и офис: ближе к центру, рядом с Миссисипи. Поверх «Кипарисового кладбища», места, где Обри видели в последний раз, зажигается красная точка.
«Поисковые партии сейчас прочесывают кладбище, хотя родители Обри не теряют надежды, что их дочь жива».
Карта исчезает, начинается видеоизображение — мужчина и женщина, оба среднего возраста и с явными следами сильного недосыпания, стоят на возвышении в зале для прессы. Согласно подписи внизу экрана, это родители Обри. Мужчина, чуть в сторонке, молчит, а женщина, мать, умоляюще обращается к камере.
— Обри, деточка, — говорит она, — где бы ты сейчас ни была, знай — мы тебя ищем. Мы ищем, и мы тебя найдем.
Мужчина шмыгает, вытирает глаза рукавом, а губу под носом — тыльной стороной ладони. Погладив его по руке, она продолжает:
— Если Обри сейчас у вас или вы что-то знаете о ее местонахождении, умоляю вас — откликнитесь. Мы хотим, чтобы наша дочь вернулась домой.
Мужчина начинает рыдать, слышны тяжкие всхлипы. Женщина шагает вперед, не отрывая глаз от камеры. Как мне уже известно, в полиции настаивают именно на такой тактике. Смотреть в камеру. Говорить в камеру. Говорить
— Мы хотим, чтобы наша деточка вернулась домой.
Глава 8
Лина Родс была первой из девочек. Самой первой. С которой все началось.
Я ее прекрасно помню, и вовсе не так, как большинство вспоминают о безвременно ушедших юных женщинах. Как малознакомые соученики сочиняют якобы имевшие место события, как бывшие подруги постят в «Фейсбуке»[2] старые фото, копаются в приключившихся хохмах и совместных воспоминаниях, при этом тщательно скрывая, что уже не один год как перестали общаться.
Бро-Бридж помнит Лину исключительно по фотографии, выбранной для плаката с надписью «РАЗЫСКИВАЕТСЯ», словно это запечатленное во времени мгновение было для нее единственным в жизни. Единственным, которое что-либо значило. Никогда не смогу понять, как семейству удается выбрать одно-единственное фото, заключающее в себе целую жизнь, целую личность. Слишком это должно быть страшно — задача одновременно очень важная и совершенно невыполнимая. Выбирая фото, ты выбираешь для нее то единственное мгновение, которое запомнит мир, — лишь это мгновение, и ничего больше.
Но я-то помню Лину. И вовсе не поверхностно, а по-настоящему. Помню разные ее моменты, хорошие и дурные. Помню ее достоинства и недостатки. Помню, какой она была на самом деле.
А была она громкой, вульгарной и ругалась так, как я от собственного отца слышала лишь однажды, когда тот в мастерской случайно отсек себе топором кончик пальца. Причем грязь, которой у нее был полон рот, совершенно не вязалась с внешностью, и это особенно завораживало. Лина была высокой и худой, с непропорционально большой для мальчишеской пятнадцатилетней фигуры грудью. Открытая, энергичная, соломенные волосы заплетены в две косы. Когда она шла по улице, на нее оглядывались, и она это знала; чужое внимание словно наполняло ее воздухом — а меня, наоборот, заставляло сдуться, — и под направленными на нее взглядами она как бы делалась ярче и выше ростом.
Мальчикам она нравилась. Мне — тоже. Мало того, я ей завидовала. Лине завидовали все девочки в Бро-Бридже — до того жуткого утра вторника, когда ее лицо появилось в телевизоре.
И все же одно мгновение выделяется из всех прочих. Одно мгновение из жизни Лины. Мгновение, которое мне никогда не забыть, сколько ни старайся.
В конце концов, именно из-за него отец отправился в тюрьму.
Выключив телевизор, я некоторое время смотрю на свое отражение в мертвом экране. Все эти пресс-конференции одинаковы. Уж я-то их насмотрелась.
Ими всегда заправляет мать. Мать держит эмоции под контролем. Мать говорит ровно и размеренно, а отец маячит на заднем плане, не в силах поднять голову, чтобы тот, кто похитил его дочь, успел заглянуть ему в глаза. Общество склонно предполагать, что все должно быть наоборот, что мужчина сохраняет контроль над собой, пока женщина беззвучно плачет, но это не так. И я знаю почему.
Потому что мужчины думают в прошедшем времени — меня научил этому Бро-Бридж. Научили отцы шести пропавших девочек. Они исполнены стыда и думают о том, что именно
Вместо всего этого они живут сегодняшним днем. И думают о том, что можно сделать сегодня, чтобы завтра их ребенок вернулся домой.
Берт Родс, тот раскис напрочь. До того дня я никогда не видела, чтобы мужчины так рыдали, сотрясаясь всем телом с каждым из мучительных всхлипов. Прежде-то он выглядел довольно привлекательно: эдакий характерный для рабочего класса жизнерадостный типаж, бицепсы, от которых рубашка трещит, рельефный подбородок, загорелая кожа… Во время первого телеинтервью я его едва узнала. Глаза провалились внутрь черепа, утонув в двух красных колодцах, а сутулился он так, словно был не в силах удержать свой собственный вес.
Отца арестовали в конце сентября, почти через три месяца после того, как воцарился весь этот ужас. И в вечер ареста я почти сразу же подумала о Берте Родсе — раньше, чем о Лине, Робин, Маргарет, Керри и других девочках, пропавших тем летом. Помню, как наша гостиная осветилась красными и синими вспышками, как мы с Купером бросились к окну и уставились наружу, а вооруженные люди уже вломились к нам в дверь с криками: «Не двигаться!» Помню отца в старом откидном кресле, протертом настолько, что кожа посередине сиденья больше напоминала мягкий фетр; он даже головы в их сторону не поднял. Как и на мать, бессильно всхлипывающую в углу. Помню шелуху от подсолнуховых семечек, которые он обожал, прилипшую к зубам, к ногтям, к нижней губе. Помню, как его тащили наружу — ореховая трубка выпала изо рта, перепачкав пол черной золой, а на ковре остался узкий след от просыпавшихся семечек.
Помню, как его взгляд, твердый и внимательный, встретился с моими глазами и задержался на них. Сперва с моими, потом с глазами Купера.
— Чтоб без глупостей, — сказал он.
Потом его вытащили наружу, на душный вечерний воздух, приложили головой о борт фургона, так что очки с толстыми стеклами протестующе хрустнули; огни полицейской мигалки окрасили его кожу в тошнотворный багрянец. Затем отца втолкнули внутрь и захлопнули за ним дверцу.
Я видела, как он молча сидит в фургоне, глядя на разделительную металлическую сетку перед собой, совершенно не шевелясь; единственным заметным глазу движением была стекающая по переносице струйка крови, которую он даже не пытался вытереть. Я смотрела на него и думала о Берте Родсе. О том, легче ему будет или тяжелей, когда он узнает, кто забрал у него дочь. Конечно, речь о совершенно невозможном выборе, но будь он у Берта, что бы тот предпочел — чтобы убийца оказался полнейшим чужаком, вторгшимся в его город и его жизнь, или же знакомцем, не раз бывавшим у него в гостях? Его соседом и приятелем?
В последовавшие за тем месяцы я видела отца только по телевизору — очки в треснувшей оправе смотрят исключительно в пол, руки прочно скованы за спиной, кожа на запястьях красная и натертая. Уткнувшись носом в самый экран, я смотрела, как люди, высыпавшие на ведущую к зданию суда улицу с самодельными плакатами, на которых были намалеваны ужасные, отвратительные слова, шипели вслед отцу, когда его проводили мимо них.
На некоторых плакатах были лица девочек — те, что все лето не сходили с экранов в непрерывном потоке скорбных новостей. Девочек немногим старше меня самой. Я узнавала каждую из них, я запомнила черты их лиц. Я видела их улыбки, заглядывала им в глаза — когда-то живые и полные перспектив…
Лина, Робин, Маргарет, Керри, Сьюзен, Джилл.
Лица, бывшие причиной комендантского часа. Лица, из-за которых меня не выпускали одну на улицу после наступления темноты. Правило это претворял в жизнь отец, который лупил меня чуть ли не до синяков, стоило мне заявиться домой после заката или не закрыть на ночь окно в спальне. Он вселил в мое сердце чистый, беспримесный страх — обессиливающий ужас перед невидимкой, ответственным за те исчезновения. Перед тем, из-за кого от девочек остались лишь черно-белые изображения, приклеенные к кускам картона. Перед тем, кому было известно, где им довелось окончить жизнь и что осталось у них в глазах, когда она наконец их покинула.
Разумеется, когда отца арестовали, я уже все знала. С того самого момента, когда полиция вломилась к нам в дом, с момента, когда отец заглянул нам в глаза и прошептал: «Чтоб без глупостей». Сказать по правде, знала даже раньше, когда позволила головоломке сложиться. Когда заставила себя обернуться и посмотреть в лицо тому, кто, как я чувствовала, таился у меня за спиной. И все же главным был тот самый момент — я одна в гостиной, уткнувшись лицом в телевизор, мама медленно сходит с ума в спальне, Купер скукожился где-то на задворках и не показывается на глаза, — тот самый момент, когда я слушала звон кандалов у отца на ногах и смотрела, как его с ничего не выражающим лицом ведут из полицейской машины в тюрьму, или в суд, или обратно. Тот самый момент, когда тяжесть всего этого обрушилась на меня и погребла под обломками.
Поскольку это он был тем невидимкой.
Глава 9
Дом кажется мне одновременно слишком просторным и слишком тесным. Находясь внутри, я испытываю клаустрофобию, четыре стены давят, воздух затхл и несвеж. И в то же время я до невозможности одинока; здесь слишком много места, чтобы заполнить его безмолвными мыслями одной-единственной живой души. Мне хочется куда-то двигаться.
Поднявшись с дивана, я отправляюсь в спальню, где меняю слишком большой для меня халат на джинсы и серую футболку, завязываю волосы узлом на затылке и решаю отказаться от макияжа, лишь мазнув по губам бальзамом. Пять минут спустя я уже снаружи; стоит подошвам моих туфель на низком каблуке ступить на мощеную дорожку, как бешеное сердцебиение начинает утихать.
Я сажусь в машину, завожу мотор и на полном автопилоте выезжаю за пределы квартала, направляясь в центр. Протягиваю руку, чтобы включить радио, но она зависает в воздухе, пока я не возвращаю ее обратно на руль.
— Все в порядке, Хлоя, — говорю себе; в тишине внутри машины голос звучит болезненно громко. — Что тебя беспокоит? Попробуй проговорить вслух.
Побарабанив по рулю пальцами, включаю поворотник и решаю повернуть налево. Продолжая разговаривать с собой, словно с пациентом.
— Пропала девочка, — отвечаю я себе. — Местная, и это меня тревожит.
Будь это на приеме, мой следующий вопрос был бы: «Почему? Почему это тебя тревожит?»
Впрочем, причины очевидны. Пропала девочка. Пятнадцати лет. На расстоянии короткой пробежки от моего дома, моего офиса, моей жизни.
— Ты ее не знаешь, — говорю я громко. — Ты не знаешь ее, Хлоя. Это не Лина. Не кто-то из тех остальных. К тебе она не имеет никакого отношения.
Резко выдыхаю, сбрасываю скорость, поскольку впереди уже зажегся желтый, окидываю взглядом улицу. Мать переводит через дорогу маленькую дочку, крепко держа ее за руку; слева от меня катит на роликах кучка подростков, прямо передо мной бегут трусцой мужчина и его собака. Загорается зеленый.
— К тебе это не имеет отношения, — повторяю я, выезжаю на перекресток и сворачиваю направо.
Я ехала, особо не выбирая направления, но сейчас понимаю, что оказалась совсем рядом с офисом, в каких-то нескольких кварталах от манящих таблеток в ящике стола. Всего одна капсула отделяет меня от замедленного пульса и ровного дыхания, от огромной кожаной кушетки за прочно запертой дверью и опущенными шторами.
Я отгоняю прочь эти мысли.
У меня нет проблем. Я ни на что такое не подсела. Я не шляюсь по барам, чтобы напиться до беспамятства, не просыпаюсь по ночам в холодном поту оттого, что решила отказать себе в бокале мерло перед сном. Я могу днями, неделями, месяцами обходиться без таблеток, вина или еще какой-нибудь химии, нужной, чтобы приглушить страх, постоянно вибрирующий у меня в жилах: будто у тебя внутри тронули гитарную струну, заставившую дребезжать кости. Но я справляюсь. У всех моих расстройств, всех этих умных терминов —
Я боюсь любых ситуаций, которые не могу контролировать. Я воображаю себе то, что может случиться со мной во сне, когда я беззащитна. То, что может незамеченным подкрасться во мраке. Невидимых убийц, способных удушить мои клетки, пока я даже не подозреваю об опасности: воображаю себя пережившей то, что пережила, справившейся с тем, через что прошла, только ради того, чтобы умереть из-за немытых рук или першащего горла.
Я воображаю Лину и то чувство полной потери контроля над происходящим, которое она ощутила, когда на ее горле сомкнулись руки и начали давить. Перекрытые дыхательные пути, пульсация в глазных яблоках; зрение сперва сделалось очень ярким, потом же наоборот, все тускнело и тускнело, пока она наконец не перестала что-либо видеть…
Аптечка — мой спасательный круг. Я знаю, что выписывать рецепты без медицинской необходимости неправильно; и не просто неправильно, а незаконно. Я рискую лишиться лицензии или даже сесть в тюрьму. Но каждому из нас нужен спасательный круг, тот плот неподалеку, когда чувствуешь, что начинаешь тонуть. Когда я чувствую, что теряю контроль, то знаю — мои союзники рядом и готовы исправить то во мне, что нуждается в исправлении. Чаще всего нервы успокаивает уже одна эта мысль. Однажды я посоветовала страдающей клаустрофобией пациентке класть в сумочку одну-единственную таблетку «Ксанакса» всякий раз, когда ей нужно лететь на самолете — ее наличия уже будет достаточно, чтобы вызвать мысленную реакцию, а следом и физическое облегчение. Я сказала ей, что таблетку, скорее всего, даже пить не придется; одного лишь знания, что спасение рядом, должно хватить, чтобы удушающая тяжесть ушла прочь.
Так оно и оказалось. Разумеется. Мне ли не знать.
Я уже вижу вдали свой офис, старое кирпичное здание, выглядывающее из-за замшелых дубов. Кладбище от него в нескольких кварталах к западу; приняв решение, я сворачиваю в ту сторону и еду в направлении кованых ворот, манящих меня внутрь своей распахнутой пастью. Припарковавшись снаружи, выключаю зажигание.
«Кипарисовое кладбище». Место, где Обри Гравино в последний раз видели живой. Я слышу какой-то шум и вглядываюсь сквозь стекло: на некотором расстоянии отсюда территорию кладбища прочесывает поисковая партия, словно накинувшиеся на упавший кусочек мяса муравьи. Они пробиваются сквозь разросшуюся траву, обходя раскрошившиеся надгробия, топчут подошвами кроссовок вьющиеся меж могил немощеные тропки. Кладбище занимает больше двадцати акров, участок до невозможности огромный. Перспективы найти здесь что бы то ни было представляются в лучшем случае весьма туманными.
Я выхожу из машины, миную ворота и потихоньку приближаюсь к поисковикам. На территории тут и там растут болотные кипарисы — символ штата Луизиана, давший название и кладбищу, — их толстые красноватые стволы похожи на жилистые конечности. С ветвей, словно заросли неопрятной паутины, свисают пряди испанского мха. Поднырнув под полицейскую ленту, я изо всех сил делаю вид, что нахожусь на своем месте, стараясь при этом держаться подальше от полицейских и репортеров с фотоаппаратами на шее, что бесцельно бродят между волонтеров, пытающихся найти Обри.
Или
В Бро-Бридже поисковые партии так и не нашли ни тел, ни их частей. Я умоляла маму разрешить мне побродить вместе с ними; я видела, как целыми толпами собираются люди, как им раздают фонарики, портативные рации и целые коробки бутылок с водой. Громогласный инструктаж — и все разбегаются по сторонам, словно комары от взмаха свернутой газеты. Разумеется, мама мне не разрешила. Пришлось сидеть дома и смотреть, как вдали мигают искорки — это поисковики прочесывали казавшиеся бесконечными мрачные просторы заросших высокой травой пастбищ. Какое это беспомощное занятие — смотреть… И ждать. И не знать, что они найдут. Даже хуже, чем видеть поисковиков на твоем собственном дворе. Я не могла оторвать глаз от окна, пока полиция перебирала по камушку все десять акров нашего участка после того, как отца забрали в тюрьму. Но и у нас они ничего не нашли.
Нет, девочки все еще где-то там, а укрывающий их слой земли с каждым годом делается все толще. Во мне от одной мысли, что их никогда не найдут, все замирает, хоть я и понимаю, что теперь-то уже нет шансов. Дело тут даже не в том, что это несправедливо, что семьи никогда не узнают правды, даже не в том, что их мертвые тела разлагаются точно так же, как труп полевой крысы, который я однажды обнаружила под крыльцом, утрачивая человеческий облик вместе с кожей, волосами, клочьями одежды. От целой жизни остается лишь кучка костей, ничем не отличающихся от моих или ваших, да и от крысиных, по большому счету, тоже. Нет, заставляет меня просыпаться среди ночи, отчаянно цепляться за надежду, что их все же когда-нибудь отыщут, не это.
А осознание того, сколько безвестных тел может оказаться захоронено прямо у меня под ногами в любой произвольный момент времени — тел, о которых окружающий мир успел позабыть начисто.
Собственно, как раз сейчас у меня под ногами действительно захоронены тела. Множество тел. Но кладбище — это другое дело. Тела здесь аккуратно уложены, а не просто брошены. Они здесь для того, чтобы помнить, а не чтобы забыть.
— Кажется, я нашла!
Я оборачиваюсь влево, на женщину средних лет в белых кроссовках, штанах цвета хаки и большой, не по размеру, трикотажной футболке — по существу это неофициальная униформа озабоченного гражданина, намеренного присоединиться к поискам. Она стоит на коленях прямо на земле, сосредоточенно щурясь на что-то перед собой. Левой рукой отчаянно машет остальным, правой судорожно сжимает рацию из тех, что продают в секции игрушек.
Я обвожу взглядом вокруг и понимаю, что в радиусе нескольких шагов от нас больше никого нет. Остальные приближаются, некоторые даже бегом, но я-то уже здесь. Делаю шаг поближе; женщина поднимает на меня взгляд, возбужденный и в то же время умоляющий, как если б ей хотелось, чтобы в находке обнаружился некий смысл, важное значение — и в то же время не хотелось бы. Отчаянно не хотелось.
— Гляньте, — она делает приглашающий жест. — Гляньте-ка вот сюда.
Я делаю еще шаг, выгибаю шею — и когда мое зрение фокусируется на вдавленном в грязь предмете, меня словно бьет электричеством. Ничего не соображая, я протягиваю руку — совершенно рефлекторно, словно меня молоточком по коленке ударили — и подбираю его с земли. Подбегает запыхавшийся полицейский.
— Что там? — спрашивает он, нависнув надо мной. У него странно сдавленный голос, словно воздуху приходится пробиваться сквозь заросли мокроты. Не умеет носом дышать. При виде того, что у меня на ладони, он выпучивает глаза. — Только, бога ради, не прикасайтесь!
— Простите, — говорю я, протягивая ему находку. — Простите, я… я не подумала. Это сережка.
Женщина укоризненно смотрит на меня, а полицейский тоже опускается на колени — я слышу хрипы у него в легких — и выставляет одну руку в сторону, давая остальным знак, что приближаться не следует. Затянутой в перчатку рукой он берет с моей ладони сережку и рассматривает ее. Маленькая, серебряная, три бриллианта сверху образуют перевернутый треугольник, с его вершины свисает единственная жемчужина. Красивая — я бы обратила на нее внимание в витрине ювелира. Для пятнадцатилетней школьницы пожалуй что слишком красивая.
— Хорошо, — говорит полицейский, отводя рукой прядь волос с потного лба; кажется, он стал чуть меньше размером. — Хорошо, это уже что-то. Мы приобщим ее к уликам, но не надо забывать, что мы находимся в общественном месте. Здесь тысячи могил, а значит, сотни посетителей ежедневно. Сережку мог обронить кто угодно.
— Нет, — женщина качает головой, — не кто угодно. Это сережка Обри.
Сунув руку в карман штанов, она достает оттуда сложенный вчетверо листок бумаги. Разворачивает его — это листовка «РАЗЫСКИВАЕТСЯ» с изображением Обри. Я узнаю его — точно такое же висело сегодня утром передо мной в телевизоре. Единственное фото, заключающее в себе целую жизнь. Обри широко улыбается, ее веки подведены черным карандашом, розовая помада блестит от света фотовспышки. Фотография обрезана чуть ниже шеи, но я вижу, что на ней цепочка, которую я раньше не заметила, цепочка с удобно устроившимся в ямке между ключицами кулоном — три бриллианта и жемчужина. И повыше, в мочках ушей под густыми, зачесанными назад каштановыми волосами, — такие же сережки.
Глава 10
Добрым нравом Лина не отличалась, но ко мне относилась по-доброму. Я не собираюсь приукрашивать факты и выдумывать для нее оправдания. Она была той еще чертовкой, занозой в общественной заднице и, похоже, прямо-таки кайфовала, когда другие чувствовали себя неуютно в ее присутствии и избегали смотреть ей в глаза. С чего бы еще пятнадцатилетке надевать в школу вызывающе подчеркивающие грудь лифчики и, намотав кончик косы на палец с обгрызенным ногтем, демонстративно прикусывать краешек пухлой губы? Женщина в теле ребенка, или же ребенок в теле женщины, — казалось, годятся оба описания. Одновременно слишком зрелая и слишком юная — возрасту не соответствовала ни ее фигура, ни мозги. Однако были в ней отдельные черты, скрытые где-то глубоко под слоями макияжа и облаками сигаретного дыма, окутывавшего ее каждый день после школьного звонка, — они напоминали тебе, что это просто девочка. Одинокая, запутавшаяся сама в себе девочка.
Конечно, когда мне самой было двенадцать, я их не замечала. Мне она всегда казалась очень взрослой, даже несмотря на то, что с моим братом они были одногодками. Купер-то на взрослого похож не был — с его постоянной отрыжкой, игровой приставкой и коллекцией непристойных журнальчиков, которые он прятал за отошедшей половицей под кроватью у себя в спальне. Никогда не забуду тот день, когда я их там обнаружила — я-то рассчитывала найти у него в комнате спрятанные деньги… Хотела купить себе тени для глаз, такие бледно-розовые, я их у Лины видела. Мама отказывалась покупать мне косметику, пока я не перейду в старшие классы, но мне их очень хотелось. Так сильно, что ради них я была готова на кражу. Вот так и забралась в комнату к Куперу, отвела скрипучую половицу — и первое, что увидела, была пара сисек. Мне как пощечину отвесили; я отдернулась так резко, что чуть не расшибла затылок о низ кровати. И сразу же все рассказала отцу.
В тот год фестиваль раков пришелся на самое начало мая, словно пролог к целому лету. Было уже жарко, но не слишком. По меркам большинства непривычных к такому штатов — очень даже жарко, но