— Так ты что, хочешь, чтобы и они остались с этими? — указал он на остальных сорок человек. — Марш отсюда, с ними!
Часовой, порывисто и растерянно, слегка ударил прикладом винтовки Владыкина, понуждая тем самым, всех четверых, как можно скорее, выйти за зону. Павел и его трое товарищей почти не помнили себя, когда за их спиною закрылись ворота этого страшного распределителя. В нерешительности они стояли перед часовым, не зная, что им делать.
— Да, что вы утупились? Скорее, обратно на прииск, — крикнул на них часовой.
Но, увы — ноги (у всех четверых) отказались их держать, и они, один за другим, повалились на землю, силы совершенно оставили их. Часовой, уже любезно, упрашивал их: идти потихоньку обратно, убеждая их, что все страшное позади, что они остались счастливчиками из счастливчиков — но все это было бесполезно. Владыкин и его товарищи, даже при всем усердии, не могли подняться на ноги. Употребив все, часовой вынужден был взять, рядом стоящую, автомашину и с большим усилием усадил в нее ослабевших людей.
Когда машина тронулась, Павел, на мгновение, посмотрел на зону и увидел, что оставшиеся товарищи, после вызова по списку, переходили и садились к тем обреченным, около барака.
Ужас затмил глаза, и так, не поднимая головы, они вскоре доехали до своего прежнего прииска Верхнего. Часовой, проводив их, пошел в свое расположение. Появление на вахте Владыкина и его товарищей вызвало недоумение у надзора.
— Как и почему вы здесь? Как вы возвратились? Кто вас отпустил? — испуганно осыпал их вопросами вахтер.
В это время раздался звонок, и надзиратель, по ходу телефонного разговора, заметно менялся в лице.
— Так…ну теперь, понятно, — продолжал он, — да вы знаете, где вы были? Вы ведь были уже — на том свете. Да вы знаете, как вы должны теперь работать, чтобы опять не угодить туда?
Он разговаривал так, как будто все происшедшее над несчастными, в том числе и их возвращение, зависело от него. Однако, не получив ни единого ответа от измученных людей, распорядился:
— Ну, вот вам записка, получайте ваши вещи обратно, ужинайте и ложитесь спать, завтра на работу как штык, понятно?
Как только Павел перешагнул вахту, на него напало такое безразличие ко всему, как будто в нем все опустилось, даже окружающее подернулось какой-то туманной кисеей. Один вопрос мучительно теребил его сознание: «Почему они (четверо) остались живы, а остальные сорок — причислены к обреченным около барака?»
Пошатываясь, он еле добрел до кипятилки и усердно постучал, пока ему не открыли дверь.
— Павлуша, дитя мое! — воскликнул Иван Петрович, увидев Владыкина, — ты возвратился?! Да ведь, знаешь ли ты, что одной ногой был уже в могиле? Я так молился за тебя, да, ты что молчишь-то?…
Павел, оказавшись в натопленном помещении и увидев дорогое, милое лицо старца Платонова, слегка улыбнулся, попытался что-то сказать, но, покачнувшись, повалился навзничь на нары. Через распахнутые полы арестантского пиджака, из кармашка на груди, вывалился и упал рядом, еще совсем нетронутый кусок сахара, из сомкнутых, почерневших глаз выкатились две маленькие росинки.
Склонившись на колени у его ног, старичок Платонов горячо поблагодарил Бога, что Он — великим чудом — сохранил жизнь измученного юноши-христианина, уже бывшего в объятиях смерти.
Утром, еще сонного Владыкина, подняли со всем лагерем и вывели на развод. В холодном, прозрачном, утреннем воздухе нарядчик отчетливо произносил перед стоящей толпой фамилии оставшихся сорока товарищей Владыкина.
— …Все вышеназванные заключенные, за совершение контрреволюционного саботажа на прииске Верхне-Штурмовой, расстреляны! — закончил он объявление.
Павла как будто кто-то ударил по самым мозгам, и тот же неотвязный вопрос и теперь мучительно осаждал его: «Почему они (четверо) остались в живых, а те расстреляны?!»
К счастью Владыкина, он попал в другую бригаду, где к нему отнеслись с особым снисхождением. С опущенной головой, совершенно без движения, он, безразлично глядя на окружающих, сидел у огня, не отвечая никому на вопросы. Павел пытался связать в уме какие-то события прошлого, но все обрывалось бессвязными звеньями, а вопрос все еще мучительно звучал в душе: «Почему я остался жив, а они умерли?!»
Обедом, в числе самых последних, он брел в лагерь. Войдя в зону и находясь уже за проволокой, Павел услышал, как кто-то выкрикивал его фамилию и имя. Как в полусне, он поднял глаза и на трассе увидел старичка Платонова, с котомкой за плечами и в новых арестантских ботинках.
После развода Ивана Петровича Платонова срочно вызвали в контору лагеря и объявили освобождение из заключения, причем приказали: немедленно сдать все и кубогрейку, чтобы сейчас же идти в Управление на Нижний, где их ожидала машина для доставки в город Магадан, и на корабль.
Павел взглянул на кипятилку. В открытой двери ее, сквозь клубы пара, он увидел совершенно другого, чужого человека. Бессознательно, он подошел к колючей проволоке ограждения, судорожно ухватился за нее, увидев дорогого старца на той стороне.
— Дедушка!..Ты…меня…оставляешь?… — и, безутешно заливаясь слезами, повис руками на ограждении.
Медленно рассеивался туман из головы Павла, а с ним проходило и гнетущее безволие. Вскоре его перевели еще дальше, в совсем маленький поселок, который был не охраняем. Там он выполнял более облегченный труд и получал, значительно, лучшее питание. Организм пошел на поправку. На смену жутким морозам и метелям, очень резко, по-полярному подошла ласковая весна. Люди стали отогреваться и вылезать из прокуренных помещений на свежий воздух.
Обстоятельства Владыкина так же быстро менялись, одно за другим, в сторону улучшений, но духовное состояние было, как в параличе. Его поместили дежурным мотористом на подъемную лебедку, а затем на электростанцию — дежурным при распределительном щите. Так как-то и прошло, среди этих перемещений, коротенькое северное лето с его звонкими ручьями и чудесными белыми ночами, а в душе устойчиво держалось холодное безразличие.
С весны в лагере произошли заметные изменения. Всем осужденным в 1937 году как партийно-административным лицам так и интеллигенции, несмотря на большие сроки, приходило либо очень значительное сокращение срока, либо полная реабилитация. Но увы, прошедшая зима почти всех их унесла в могилу, и лишь немногие из них, счастливчиками, возвращались на автомашинах, по той же ужасной трассе, обратно на родину.
О полковнике Гаранине по всей Колыме распространился слух, будто он оказался врагом народа и, что многие видели его (арестованным) в магаданской тюрьме — «Доме Гаськова».
Так это было или не так, но очевидным оставалось только то, что страшного начальника, в форме НКВД, по фамилии Гаранин, больше не видел никто и нигде.
Владыкина в начале осени вдруг почему-то, в составе небольшой группы заключенных, перевели с Верхнего на Средний. Здесь взволновала его встреча со старыми бригадниками, из которых уцелело от лютой зимы, не более 4–5 человек. Один из них с великим удивлением долго удостоверялся в том, что перед ними, действительно, Павел; затем заявил ему, что в одном из страшных списков, видел его фамилию в числе расстрелянных. Владыкин, в свою очередь, был изумлен, увидев его, так как слышал своими ушами, что он был оглашен, также в числе расстрелянных. Во всяком случае, хотя эта встреча и напомнила о миновавших ужасах, однако, и порадовала их взаимно до глубины души.
С переходом на Средний, жизнь Владыкина стала изменяться в худшую сторону. Голод, как неотвязный спутник, по-прежнему изнурял людей. Из верующих братьев в лагере никого не находилось, поэтому духовное охлаждение Павла сковывало его все больше и больше, хотя он и мучился, сознавая это и прилагал все усилия, чтобы подняться до прежней высоты, но все было тщетно. Определен он был, как прежде, на земляные работы по разработке «песков» и был зачислен в звено, подобных себе, «доходяг». Мизерное питание не восполняло даже энергии, необходимой для прихода к месту работы, и люди, придя из лагеря в забой, долго отдыхали, накапливая силы.
По роду занятий, звено Владыкина должно было «пески», вывезенные из шахты в отвал, тачкой возить на промывку. Работу учитывать было очень трудно, поэтому сам учет был на милость десятника, а десятником оказался тот самый Попов, который когда-то был так бесчеловечен к Павлу.
Однажды, нагружая тачку грунтом, Владыкин заметил, как с лопаты соскользнуло что-то блестящее обратно в кучу. Павел бросил все и, разгребая щебенку, схватил увиденный им комок, спрятал его за пазуху и поспешил уединиться за отвалами. Рассмотрев, поднятый им, тяжелый комок, он убедился, что это самородок золота, по весу около пятисот граммов. Все, виденное им раньше золото, вызывало у Павла отвращение или, в лучшем случае, равнодушие, но когда золото оказалось в его руках, он ощутил в себе совершенно новое, не испытанное до сих пор, чувство. Глаза загорелись каким-то огоньком, и мысли с лихорадочной быстротой пробегали в голове: «О, сколько бы хлеба я имел на него, сахара и других продуктов!»
Владыкин впервые в жизни, к своему удивлению, установил, какая дьявольская сила излучалась от этого металла, но увы, как и через кого он мог воспользоваться самородком?
По существующему положению, за присвоение золота в самородке или в россыпи, закон гласил одно — расстрел, в чем многие убеждались, и об этом им неоднократно твердило начальство при беседах. Поэтому, люди боялись его как огня, часто обшаривая карманы с сомнением: «Не подбросил ли кто?» За найденные самородки весом более 40 граммов, золотая касса оплачивала по обычному рублю — за грамм чистого золота. (Булка хлеба в продаже стоила 100 рублей и ее очень трудно было достать.) Человек, поднявший золото, должен был на виду у всех, немедленно сдать его десятнику или прорабу. Тот, в присутствии нашедшего и свидетелей, должен положить самородок на лист чистой бумаги и очертить его карандашом в двух положениях, с надписью на листе фамилии нашедшего. Затем в лаборатории определялся чистый вес золота (без примеси кварца), и бухгалтерия впоследствии выплачивала нашедшему (по документу) обычными денежными знаками. Когда-то на 10 % суммы выдавались дефицитные продукты, но голод это поощрение упразднил. Было еще одно условие: оплачивались только те самородки, которые поднимались не из отвалов или шахтных выработок, а непосредственно, при ручной разработке грунта, из целика.
Владыкин все это знал. Он знал, что добытый им самородок, совершенно безвозмездно, он должен был вместе с грунтом бросить просто в тачку, и второе: если даже он подлежал оплате, то она распределялась на всех членов звена, с которыми он работал.
Все эти обстоятельства привели его к глубокому раздумью. Перед ним был выбор: бросить этот комок в тачку или решиться на грех — утаить от двоих товарищей и сделать вид, что поднял из целика. Во время раздумья голод, казалось еще сильнее, мучил его. Ведь четыре или пять булок хлеба он мог бы достать на этот самородок. В результате мучительной борьбы — совести с голодом — из глаз покатились слезы. Он не мог на сей раз вынести какого-то решения, а, пугливо озираясь кругом, решил пока зарыть самородок в землю. Ни днем ни ночью у него не было покоя, а голод со страшной силой склонял его ко греху. Где-то в тайнике души тихий голос напомнил ему: «Если и сдашь, все равно не попользуешься, крепись!»
— Боже мой, Боже мой! Нет сил во мне победить это искушение, — воскликнул Павел на третий день мучительной борьбы.
С утра Владыкин оставил свое звено и, укрывшись за отвалом, долго сидел с опущенной головой, но так и не решил, что ему делать. Сознание, хотя и слабо, но неотвязно напоминало ему: «Молись!» И он, подняв глаза к небу, пытался молиться, но молитва вначале превратилась в какие-то бессвязные обрывки, как ему казалось, вопля души, а вскоре и совсем умолкла. Бедный юноша был измучен внутренней борьбой. Им овладевало ужасное убеждение, что связь с Господом у него совершенно прекратилась, а с ней — и всякая внутренняя опора. Нужна была помощь извне, но отупевшее от голода сознание привело Павла Владыкина к мрачному, мучительному выводу, а затем и глубокому унынию: «Наверное, уже не осталось у меня на земле никого, кто молился бы за меня Богу».
В этот момент, яркой вспышкой промелькнули в памяти молитвы матери Луши, а также слезы на морщинистом лице дорогой, милой бабушки Катерины, которую он видел в последний раз на свидании в тюрьме. «Видно, нет уже их больше на земле, нет и молитв за меня, а кому еще я могу быть нужен?» — роняя слезы, думал про себя Павел, накрыв голову засаленной, обтрепанной полой арестантского бушлата.
Он понял в этот момент с необыкновенной ясностью, как велика важность молитвы за других; что христианин, какой бы он ни был, не может устоять, без поддержки извне; понял, почему в этом нуждался Апостол Павел и другие, почему и Сам Христос, в решительный час в Гефсимании, позвал с Собою учеников и просил молиться. Владыкин, конечно, ничего не знал о своих домашних и милой бабушке Катерине, но он не ошибся, почувствовав себя в это время, совершенно одиноким.
Холод подкрался к его голодному телу через обтрепанные части одежды, он вздрогнул — это вывело его из гнетущего раздумья. Холодом щипнуло что-то около сердца у груди. Он протянул руку и нащупал в кармане, поднятый им, самородок, от которого как-то особенно кололо холодными иглами, как от промерзшей ледышки, и Павел переложил его в другой карман. После долгого раздумья, тихо поплелся к работающим в забое людям…
— Бригадир! Поставь меня отдельно на задирку — проговорил он, — мы только ругаемся друг с другом, — кивнул он, указав на остальных рабочих своего звена, которые в это время, действительно, сидя дремали у догорающего костра. Бригадир, имея некоторое расположение к Владыкину, отвел его в конец разработки и поставил на отмеченное место, по его желанию.
Хмурое осеннее небо временами сеяло холодными дождевыми брызгами, переходящими в снег.
Чтобы отогреться, Павел усердно отковыривал ломом, комок за комком, липкую глинистую массу и нагружал ею тачку. Тяжелый самородок в кармане бушлата то и дело при работе больно ударял его по костлявым бедрам, как бы напоминая о себе, но Владыкин не решался освободиться от него. Наконец, после долгой, мучительной борьбы, он вытащил самородок из кармана и бросил в ямку с грязной жижей. Самородок быстро затянуло грязью, так что его с трудом можно было нащупать ломом.
— Десятник! Подойди сюда, самородок нашелся, — прерывистым голосом окликнул Павел, проходящего мимо человека. Совесть при этом взволновала тощие запасы крови, и он почувствовал прилив ее в верхушках ушей, на костлявых впадинах почерневшего лица появились темные пятна, но они смешались с неумытой грязью от высохших слез.
— Где? — спросил подошедший десятник и, увидев знакомый блеск металла среди грязи, распорядился:
— Что ж, я что ли полезу за ним? Подними, вытри, да подай мне в руки сухим.
Павел достал золото, обмыл в бегущем ручейке, вытер полою бушлата, затем ладонью руки и подал десятнику.
— Эк, какой красавец, — промолвил тот, затем, подбросив вверх, добавил, — с полкило чистым потянет, в доброе время, почитай, жизнь была бы обеспечена, а теперь, что ты на него добудешь? Да ничего! — и, с безразличным видом, осмотрев самородок, очертил его карандашом на листе чистой бумаги, написал коряво и безграмотно — Владыкен Средний.
Долго еще после того, как отошел десятник, угрызения совести мучили Павла, но постепенно голос их утих, лишь только приступы голода временами рисовали ему радужные картины: «Вот если бы скорее мне оплатили, и я тут же, на те деньги, купил бы три-четыре, а то и пять румяных кирпичиков хлеба…»
Месяца через два, в конторе лагеря Владыкину объявили, что самородок весил 456 граммов, за что выплатили ему 456 рублей. Но воспользоваться ими он не смог.
В это время рассчитывался освобождающийся парень — земляк Владыкина, воришка. Он, выманив у него эти деньги, пообещал принести пять или шесть булок хлеба, но через день бесследно исчез. Павел остался обманутым.
Подошедшие лютые морозы прекратили всякое движение в поселке. Температура доходила до минус 60–65 °C. Изуродованные от обмораживания, заключенные толпились около бочек-печей, прижимаясь друг ко другу, тщетно старались согреться, но этим только загораживали скудное тепло, мешая ему распространиться по бараку. Смертность новою волною уносила обреченных, несчастных людей в могилу.
Приближалась весна, а с нею и промывочный сезон, но в лагере, один за другим, заколачивались от безлюдья бараки. Это обстоятельство, видно, сильно взволновало высшее начальство, так как людские резервы резко таяли. По этой причине, однажды, когда мороз на дворе снизился до 50 °C, всех до единого уцелевших заключенных выстроили на территории лагеря. Люди корчились, дрожа от холода. Перед ними, осматривая эту толпу, прошла группа начальников. Все они были одеты в полушубки с огромными папахами на головах и были не знакомы никому из заключенных. После осмотра, один из них поднялся на переносную трубину и зычным, но не ругательским голосом, объявил:
— Ну что, мужички, приморили вас? Да и морозец, видно, немало потешился над вами, но ничего, постараемся привести вас в человеческий вид. Сейчас вы разойдетесь по баракам и приготовитесь в баню; отмоем, оденем и откормим вас. Первую неделю на работу вас выводить не будут, вторую будете работать на четверть нормы, третью — на полнормы, а через три недели — полную норму выработки. Понятно?
Ни одна душа не ответила ему на его высказывание, потому что люди не верили словам. Спустя несколько минут, люди стали кричать, чтобы их отпустили с мороза по баракам, просьба их была удовлетворена, и они вмиг исчезли в них.
Но, действительно, в лагере началось какое-то преобразование. Прежде всего, сменилось основное лагерное начальство. В столовой, где на полу и потолках торчали обледенелые сосульки, начались какие-то работы. По лагерю от кухни распространялся такой волнующий запах, какого люди не помнили уже несколько лет. Большой толпой арестованных привели в баню, которая была жарко натоплена; тут они услышали объявление:
— Братцы! Все как один, сдайте свои лохмотья, безо всякой прожарки. Горячей воды неограниченно, отмывайтесь дочиста, всем побриться и после бани получить полностью новое обмундирование. В барак возвращаться организованно.
Действительно, обовшивевшие и немытые люди, озлобленные лютыми морозами, на этот раз вдоволь отмылись горячей водой, и все были переодеты в новое обмундирование с головы до ног. Совершенно не узнавая друг друга, часа через два, они побрели в свои бараки. Придя в барак, они застали его также неузнаваемым: он был жарко натоплен, нары застланы новыми шерстяными одеялами, полы тщательно вымыты, и сам барак ярко освещен электролампочками. Дневальный барака объявил всем, чтобы никто по лагерю не бродил, а все терпеливо ожидали команду на обед и, что по обещанию начальства, из столовой голодным никто не выйдет. Голодные люди, хотя и старались выполнить это распоряжение, но все же от нетерпения некоторые выходили посмотреть, что делается в столовой. Столовая, хотя и закрыта была, но по раздававшемуся стуку внутри и развешанным занавесям на оттаявших окнах, можно было заключить, что там действительно происходит какое-то преобразование. Сигнал к обеду задержался далеко за полдень, поэтому, несмотря на никакие уговоры и вразумления, толпа любопытных и голодных у дверей росла очень быстро. Когда же раздался сигнал к обеду, то со всех бараков голодные толпы заключенных ринулись к таинственным дверям столовой. Наконец, было объявлено, что допускать в столовую будут по-фамильно, по бригадам, но от этого толпа не убавилась.
Владыкина вызвали, к счастью, в числе первых и, когда он вошел в помещение, то был действительно изумлен происшедшей переменой.
Натопленное помещение блестело белизною занавесок и клеенок на столах, обслуга также была одета в белоснежные халаты. Горы, аккуратно нарезанного, хлеба были расставлены по всем столам.
Когда вошедшие разместились за столами, соответственно установленных табличек, один, из приехавших начальников, объявил:
— Объясняю всем, слушайте внимательно! Мы знаем, что все вы голодны и истощены, но я заверяю вас, что голодным отсюда никто не уйдет. Прежде всего, хлеба можете кушать, сколько хотите, без нормы. Обед будет состоять из пяти блюд, прошу кушать спокойно, кто не насытится, может попросить повторения первого блюда.
Но все эти объяснения для голодной массы были бесполезны. Пока началась раздача первого блюда, хлеб на столах был съеден почти полностью. Распорядитель успокоил людей и объявил, что хлеб немедленно будет на столах, в прежнем количестве. Заключенные, многие со слезами на глазах, впервые, за последние два-три года, спокойно и в тепле кушали пищу. Почти все присутствующие попросили повторения первого блюда, что было сделано беспрепятственно. Наконец, люди, убедившись в правдивости объявленного, спокойно закончили обед, сытыми и довольными, но некоторые решили заполнить карманы остатками хлеба. Увидев это, распорядитель объявил:
— Кто остался голодным, прошу встать! Поднялось около двух десятков человек, их посадили за отдельный стол и повторили обед; остальные вышли, с трудом веря происходящему. Так, партия за партией, были накормлены все заключенные. Уже поздно вечером было объявлено, что в том же порядке, все должны явиться на ужин, который будет состоять из трех блюд.
Откармливание заключенных, таким образом, длилось шесть дней, а на седьмой — начальство опять собрало людей, заверило, что питание сохранится, но теперь уже необходимо выходить на работу. По объявлении этого положения все начальники уехали, а с их отъездом жизнь заключенных стала резко ухудшаться. Не прошло и месяца, как все возвратилось к прежнему, с той лишь разницей, что морозы сменились теплыми весенними днями, но с приходом тепла у людей ослабели и силы. Во всяком случае, Владыкин никакими откормками из числа «доходяг» не вышел, таким застало его лето 1939 года.
Ладони, от постоянной работы с ломом над твердыми и вязкими породами — огрубели, застыв в согнутом положении. Они трескались, кровоточили и непрерывно ныли от боли. Подолгу, бесцельно бродил он по территории прииска, как и многие другие, ища чем бы насытить свое исхудалое, голодное тело, но ничего не находил. Один только Бог знал его нечестный поступок с поднятым самородком, но этот поступок окончательно подорвал в нем духовные силы, и жизнь его протекала, как у судна без руля. Но Господу было угодно провести его именно этим путем, чтобы в существе своем Павел понял, что есть человек сам по себе, вдали от Бога, если даже он обладает самыми очевидными преимуществами перед другими.
Именно таким: обессилевшим, никчемным, беззащитным повис над клокочущей бездной Павел Владыкин, с единственным ясным сознанием, что не сам он держится над пучиной, а Кто-то держит его — и в этом он чувствовал только милость Божию. Касался ли он этой пучины только отчасти, или порой погружался в нее до какого-то предела, во всяком случае, чувствовал неотвратимую, могучую десницу Божию над собой, и это, в минуты крайнего отчаяния, в известной мере, успокаивало его.
Понял также отчетливо, что такое — быть в Божьих руках, но от самого себя зависит, как пользоваться этим благом, будучи, во всех случаях, в повиновении у Господа.
В один из летних вечеров, когда горячее солнце, спустившись по небосклону вниз, пробегало по горизонту, игриво прячась за причудливыми вершинами сопок, чтобы после полуночи подняться вновь для дневного своего пути, Владыкин, сидя на нарах, ремонтировал свои арестантские рубища. В барак вошел мужчина средних лет, прилично одетый и громко назвал его фамилию. Павел насторожился и не спешил ответить ему, колеблясь в догадках: к худу или к добру разыскивает его этот человек? Лицо его показалось Павлу знакомым, и он напряженно вспоминал, кто же это, но вспомнил в тот момент, когда того уже подвел дневальный; это был маркшейдер приисков, который в год прибытия Павла, отказал ему в приеме на работу.
— Владыкин! Ты что же молчишь? Я ищу тебя везде, кричу твою фамилию, а ты смотришь на меня и молчишь? По документам значится, что ты специалист по горному делу, так это? — и, не дав ему ответить, продолжал, — Пойдем в контору, там познакомимся. Да ты, чего так боишься?
Павел, действительно, стоял молча на месте, отчасти потому, что не успевал сообразить всего, а больше от недоумения: «Кому и зачем я понадобился, когда, кажется, со мной в этой жизни уже все покончено?» Наконец, выйдя с маркшейдером из барака, он ответил ему у крыльца:
— Да вы, знаете, я привык за последние годы к тому, что фамилии товарищей называют не к добру, и теперь не знаю, кто вы и зачем я вам понадобился?
— Ах, вот оно что! Да, это правильно, я не учел! Но, Владыкин, Гаранинские времена прошли, и разыскиваю я тебя, как специалиста по горному делу, маркшейдер я над всеми этими приисками, понял? — пояснил ему собеседник.
— Теперь-то я понял, уважаемый начальник, но ведь я ни к чему не способен, — ответил ему Владыкин, — руки мои изуродованы и не только владеть прибором, но и карандаша держать неспособны, а главное — я все забыл; и прошлое мое покрыто каким-то туманом; да и посмотрите на меня, на кого я похож?
— Э, парень! Не тебе чета — ожили, а у тебя еще язык во рту шевелится, пошли, это не твоя забота, — взяв за рукав, потянул его за собой маркшейдер.
Приведя Владыкина в контору прииска, он объявил во всеуслышанье:
— Хлопцы, вот я привел к вам работника — это будет наш сотрудник, о нем все согласовано в управлении. Сейчас он приморен, как видите; приоденьте его, кормите досыта. Никаких заданий ему пока не даю, пусть отдыхает и делает то, что захочет сам. Тяжелой работы ему делать нельзя, чтобы он мог возвратиться к нормальному состоянию. Я сам буду приходить и наблюдать за ним.
Павел, действительно, ничего не мог сообразить: почему и как — все это изменилось вокруг него. Его никто ни к чему не принуждал, кушал и отдыхал он — по потребности. С большим увлечением, подолгу сидел под окном и аккуратно вытесывал колышки для разбивки, а в промежутках, сидел над тазиком и отпаривал ладони рук в теплой воде.
Вскоре пальцы на руках стали разгибаться, кожа меняться, а через неделю начала возвращаться чувствительность в пальцах. Наблюдая за работой товарищей, Павел стал в памяти восстанавливать профессиональные приемы. Постепенно он начал тренироваться в работе с приборами и был удивлен тем, что может вычерчивать несложные схемы и чертежи. Товарищи очень добродушно относились к нему и сочувствовали при неудачах, только бородатый «Серега», с которым он познакомился два с половиной года назад, прибыв впервые с этапом на Средний, встречал каждый его промах с едкой усмешкой.
Но знания и навык в работе к Владыкину возвращались так быстро, что, к удивлению окружающих, не более, как через три недели начальник, после краткой беседы, вверил ему самую ответственную часть — полный контроль разработки. К этому времени Владыкин изменился и по внешнему виду. Выпрямилась его согнутая от холода и голода фигура. На смену арестантским лохмотьям, на нем появилась теперь вполне приличная обувь и одежда; не возвратился только орлиный взгляд к небу. В духовной его жизни по-прежнему царило, угнетающее душу, одиночество и уныние. Молитва отсутствовала.
Наконец, наступил день, когда он в сопровождении рабочих, придя на выработанную площадь, уверенно установил прибор для определения объема выработанной массы. Первым, кто подошел к нему, с той же заискивающей миной на лице и пригнутой фигурой врожденного льстеца, был его старый знакомый, «сотский» Попов.
— Владыкин, при-ве-тик! Да ты, никак… Да ты, что это?… С «хитрым глазом» (нивелир) теперь?… Уж, не нас ли проверять? — прерываясь и подбирая слова, потянулся он к Владыкину.
— Нет, Попов, я пришел проверять не тебя, пусть Бог тебя проверяет, а замерить сколько выработано на этом месте грунта, — ответил ему Павел, еле подавляя в себе отвращение к протянутым рукам. Он вспомнил: сколько эти руки избивали голодных, обессилевших людей, сколько людей они обрекли на уничтожение, подавая сведения об умышленном саботаже, а теперь — они тянутся к нему с приветом. Владыкин уже приготовился высказать ему все о всех его подлостях, какие он творил, будучи негодным, потерянным человеком. Даже приготовился ответить ему, что теперь он пришел замерять именно его работу и, что от этого зависит жизнь Попова, так как завышенные объемы выработки наказывались строгим судом.
Но Павел испугался сам себя, чувствуя, как растет в его душе негодование к этому человеку — ведь этого чувства к врагам у него раньше не было. Он вспомнил, только что произнесенные механически, как ему казалось, слова: «Пусть Бог тебя проверяет». Это, пожалуй, все что осталось у Павла от его духовного богатства, но и это малое нисколько не умерило его.
— Садись, Попов, — сказал ему Павел, указывая на опрокинутую тачку, — ты помнишь как два с половиной года назад ты определил меня на погибель, послав дежурить на мехдорожку, а ведь это за то, что я перемерил после тебя свой забой, доказав твою неправоту; теперь же все повернулось наоборот. А ты тогда, наверное, не подумал об этом?
— Э, Владыкин, да, ты брось вспоминать, что уже давным-давно забыто, — возразил ему Попов, одновременно доставая из кармана плоскую бутылку со спиртом, — вот разопьем, это за доброе здоровье, да и подружимся, брось!
Но Владыкин категорически отказался от спирта, а Попов, виновато спрятав голову в плечи, отошел в будку и наблюдал за Павлом, сможет ли он обнаружить его хитрости, какие он применял к предыдущим маркшейдерам. К удивлению и разочарованию Попова, Владыкин с такой быстротой и умением проделывал контроль, что все его хитрые приемы оказались не только смешными, но и совершенно излишними. Вскоре после этого, Попов, употребив все свои связи, посчитал самым благоразумным перейти на более дальнюю работу, со Среднего на Верхний.
Владыкин к осени привел в образцовый порядок всю техдокументацию и упорядочил само производство технического контроля над выработками, что подняло его на должную высоту в глазах начальника отдела при управлении. Обнаружив у Павла такие способности, управление к концу осени отдало распоряжение перевести его на прииск Верхний, где техконтроль был на очень низком уровне, а приближался инспекторский годовой контроль над всеми выработками по приискам горного управления.
Переводя Владыкина на Верхне-Штурмовой, начальство поместило его в особо-привелигированные условия за зоной лагеря, и буквально на следующий день, проходя выработки, Павел вновь встретился с «сотским» Поповым. На этот раз, при встрече с ним, сердце Павла было полно глубокого сожаления к этому бедному, несчастному человеку, который спился окончательно. Через несколько дней после их встречи Попова нашли мертвым в одном из забоев. Обследование установило, что он умер от чрезмерно выпитой дозы спирта.
Это известие сильно потрясло Владыкина. Сознание вины перед погибшим человеком осуждало его, и он ходил целый день, не вникая в свою работу. Ему припомнились и Зинаида Каплина, и заключенные девушки у костра, и дед Архип с Марией, и другие, кому он с таким вдохновением проповедовал о спасении через Христа Распятого. Вспомнил и наказ деда Никанора — спасать обреченных на смерть. А теперь от того огня, каким горела душа Павла, осталась только искра сожаления к этому, погибшему навеки, человеку. Душу мучило угрызение совести, но сил не находилось, подняться опять до прежнего уровня. Он знал, что нужно молиться, но дух молитвы уходил все дальше и дальше. «О, как страшно угасить дух молитвы; что может вновь возжечь его? — Только какая-то сила вне самого себя, а это может быть только по милости Божьей, при Его вмешательстве», — думал Павел, оплакивая свое состояние.
При этих рассуждениях Павлу ясно открылось, что на человеке Божием лежит неотвратимая ответственность за все погибшие души, с какими он соприкасается в жизни. За них христианин даст отчет в свое время Господу, независимо от того, в каком состоянии он был сам; поэтому он обязан всегда бодрствовать, прежде всего, за личное спасение, чтобы быть способным спасать других. Писание так говорит: «Вникай в себя и в учение, занимайся сим постоянно; ибо, так поступая, и себя спасешь и слушающих тебя» (1 Тим.4:16).
Однажды, поздно вечером, бледный от волнения, зашел начальник прииска к Владыкину и заявил:
— Ну, Павел, я пришел к тебе с очень серьезным разговором. С нашего управления на Нижнем мне сообщили, что по приискам начала работать инспекторская комиссия по контролю выработки. Все ли у нас в порядке? Я пошел к прорабам в производственный отдел и, к своему ужасу, что же обнаружил? Вместо фактических выработок — заверительные записки на несколько тысяч кубометров грунта, проведенных авансом и, что в последующее время прорабство обязуется аванс покрыть. Но до сих пор еще не покрыто ни единого кубометра, и если комиссия это обнаружит, то это петля на шею, и мне — в первую очередь.
Поэтому прошу тебя, подумай, что делать? Ведь пострадают не только прорабы и десятники, но и очень многие забойщики, это кроме суда, еще и на два-три месяца на голодный паек придется сажать людей. Ты осмотри все, вникни и скажи, можно ли как-то спасти положение?