Дальше все пошло как-то проще, или потому, что самогон действительно придает смелости, или оттого, что от судьбы никуда не уйдешь. Катерина, выйдя из церкви, сразу заметила их.
— Касатики, каким это вас ветром принесло? — удивленно спросила она, подойдя к тарантасу.
— Каким принесло, таким и унесет, Катеринушка, а у Хлудовых тебе делать нечего, вот тебе и весь мой сказ, — внушительно прогремел Николай Егоров. — Им не Лушка нужна, а лошадь; хоромы-то ты их видела какие? Не увидит там Лушка жизни, на погибель отдаешь девку, сама потом слез не выплачешь. С богатыми родниться — всю жизнь спину гнуть будешь, а нужда не убавится. И девка слезами вся обливнется. Садись в тарантас, домой поедем, — решительно закончил он, поправляя дерюгу.
— Сусе Христе… Пресвятая дева… да што это такое, да нешто так можно? — проговорила Катерина, крестясь на церковь. — А сваты-то, нешто зря приезжали, да што люди-то скажут, да Господь-то видит, нешто так можно?
— Катеринушка, Лушка не засватана, молитвы не было и обману тут нет никакова, а делать дело надо по любви. Им жить надо всю жизнь. Садись, не раздумывай, да и Петьку не отталкивай, они любятся уже незнамо как давно, вот твой зять, — возразил Николай и, указав на Петра, решительно подошел к Катерине, чтобы подсадить ее в тарантас.
Катерина не сопротивлялась, но, как-то недоверчиво глядя на Николая, уселась на дерюгу. Судьба Луши становилась для нее все более смутной. Искоса она посмотрела на Петра, и какие только мысли не прошли в голове этой простой крестьянки-матери.
Когда отъехали от церкви, Петька повернулся к Катерине и, запинаясь от неловкости и выпитого самогона, сказал:
— Я давно хотел тебе сказать про Лушу, да вот никак не решался. Я давно люблю ее, благослови ты нас с ней… пропаду я без бабы!
Он бы еще что-нибудь сказал, но тут Николай Егоров за их спиною вдруг затянул свою любимую: «Когда б имел златые горы…»
В Починках Николай проехал мимо своего двора, и все втроем вошли в Екатеринину избу. Луша притаилась в чулане, томясь от трепетного ожидания.
— Чего задумалась? — гаркнул Николай, отворив дверь, — иди сюда!
Он силком вытащил ее из угла, удивляясь:
— На безделье смотри какая бойкая, а тут гляди, сомлела, а?
Как они оказались с Петькой рядом и, тем более, как опустились перед Катериной на колени опять же объяснить трудно.
— Мамань, благослови нас, — пролепетала Луша. Петька тоже что-то хотел сказать, но осекся, а вместо него прогремел Николай:
— Благословляй, Катеринушка, да свадьбу играть будем!
Катерина колебалась. Повернувшись к образам, она била земные поклоны, шептала слова молитвы, в душе происходила борьба. Долго стояла она недвижимо на коленях, закрыв лицо ладонями, не решаясь принять тяжелое для нее решение, но наконец вздохнула, перекрестилась последний раз и встала. Лушу с Петом благословила коротко, решительно:
— Милостив Господь!
Весь следующий день был в сборах, в суете. Жители Починок неоднократно проходили мимо окон, пытливо заглядывая в них, но Луша с Петром показались на улице только вечером, счастливые, довольные.
Давно погасли огни в Починках, и бабы разошлись с улицы по избам, а песни у Катерининого дома пелись громко и долго, до самого рассвета. Отвели душу Лушины подружки, напелись на прощание, наобнимались, нацеловались.
Свадьбу решено было играть в Н. На другой день перед обедом из Починок в город выехало две подводы с родней невесты, подружками и сундуком приданого. Петька с Лушей пошли сзади пешком и, как только вышли со двора, низко поклонились собравшемуся люду. Медленно, но с чувством неизъяснимой радости Луша оставляла свою родную деревушку. Долго еще позади слышался ребячий крик, пение петухов да собачий лай. У лесочка перед Нестровом Петька с Лушей остановились и оглянулись на Починки. Далеко за зеленью ржи торчали крыши последних изб. С крайней избы кто-то еще махал белой тряпочкой на длинном шесте.
Петр вздохнул, крепко-крепко сжал Лушину руку и сказал:
— Да, Луша, есть счастье в потерянной жизни, но в чем оно — нам неизвестно!
Венчались они у «Покрова» в большой, но скромной церкви, стесненной кругом купеческими хоромами. Священник с воодушевлением провел всю службу, однако был удивлен тем, что такому бесшабашному человеку досталась такая красавица.
Толпа зевак провожала обвенчанных от церкви до извозчика, пока карета, разукрашенная цветами, под разноголосый звон бубенцов по всей сбруе и колокольчиков под дугою не скрылась далеко за поворотом. Свадьба у Владыкиных была недолгой, но хозяйские комнаты были битком набиты гостями. Больше всего было заводских товарищей да починкинская Лушина родня. С Петькиной стороны из родни был только отцов брат. Игралась свадьба только один день по-настоящему, но весь этот день через раскрытые окна почти без перерыва вырывалось на улицу громкое пение, и внимание проходящих привлекало мастерство баяниста. Играл Петькин закадычный дружок — его учитель, играл ловко, залихватски. Но больше всего внимание окружающих привлекала невеста. Ее рассматривали подолгу, восхищались всем в ней: и общей ее простой естественной красотой, и приподнятыми на концах темными бровями, и бесхитростным взглядом темных глаз, и прямым носом, и темными пышными волосами, и стройным станом. Никто не предполагал, что Луше едва исполнилось шестнадцать лет. И не столько простое венчальное платье с обычной фатою украшало ее, сколько миловидность самой невесты делали ее уборы привлекательными и необыкновенными.
На второй день гуляли только с родными в комнате у молодых и по-свойски, просто. После свадьбы все оставили молодых, и жизнь стала входить в привычную колею.
Комната их была обставлена бедно. Петькиного капитала хватило лишь на новую швейную машину «Зингер» с ножным приводом, которую он купил молодой жене, деревянную двуспальную раскладную кровать, деревянный шкаф, четыре венских стула и десятилинейную лампу «Молния», Конечно, после холостяцкой бесшабашной жизни все это казалось хоромами. Единственной же ценностью для Петра, достойной его внимания, оставался баян.
Для Луши городская жизнь была совершенно новой и необычной. Рано утром она провожала мужа на завод, а после вечернего заводского гудка выходила за калитку, чтобы из вереницы рабочих в промасленных куртках под звонкий смех и шутки заводских оторвать «своего». Первые дни, недели и месяцы прошли у Владыкиных весело и даже бурно. Почти каждый вечер они проводили или на вечеринках, или на свадьбах, где Петр со своим баяном был в центре внимания, а Лушу «на разрыв» приглашали танцевать. Все чаще и чаще после таких вечеринок она уже за полночь привозила едва живого Петра на извозчике домой. Вскоре, однако, их веселью пришел конец. Луша стала скучать по починкинской жизни, Петькин кутеж ей опротивел. В один из вечеров, когда он по обыкновению, схватив баян, потянул Лушу с собой, она встала перед дверью и, умоляюще посмотрев Петру в глаза, сказала:
— Петя, пора кончать эти гулянки, пора про жизнь думать, с тобой таскаться мне уже тяжело, да и все опротивело, Я… уже в положении, — тихо окончила она.
Петр заглянул ей в лицо и только теперь заметил, как оно осунулось, посерело. Такой он Лушу не видел никогда. Той свежести и огня, как он видел у родника, не стало; печать озабоченности выразительно легла на глаза и лоб. «Вот это и все? — промелькнуло в сознании Петра. — А где же та Луша в Вершках? Где ее глаза, улыбка, где та перед оплеванным зеркалом — стройная, решительная, пламенная, со сверкающими очами?»
— Так что же, на этом и счастью конец? — с горькой улыбкой вымолвил Петр.
Луша стояла перед ним поникшая, тихая и совсем другая. Как порох вспыхнуло в мятежной душе Петра возмущение: Нет, не все! Счастье где-то есть, надо его искать!
— Что же, по-твоему я, как монах, должен запереться с тобою в этой келье? Днем мотаться по цеху, а вечером стеречь тебя?! — выпалил Петр. — Молодость дается один раз, и ее надо прожить как можно веселей! — Оттолкнув Лушу, Петр открыл дверь.
— Я не неволю тебя: не хошь, как хошь, но мне жить не мешай! — грубо бросил он через плечо, выходя из комнаты.
«А любовь, а как же я? Вот они девичьи думы чем кончаются! Такое вот оно бабье счастье. А как же теперь жить, с кем жить и для кого жить?» — стоя спиной к двери на том же месте, куда толкнул ее Петр, лихорадочно думала Луша. В это время под самым ее сердцем неожиданно что-то шевельнулось. Ноги дрогнули, медленно Луша опустилась на постель, головой упала на подушку и прислушалась; под сердцем толкнуло что-то еще сильнее — так близко была еще чья-то жизнь! Луша села, на подушке осталось мокрое пятно от слез, она виновато закрыла его ладонью. А в раскрытое окно далеко-далеко застонал баян и, сливаясь с ним, голос Петра: «Когда б имел златые горы…» Через минуту все утихло, лишь на душе у Луши клокотало горе.
Поздно ночью бесчувственного Петра привезли на тарантасе. Со слезами на глазах Луша терпеливо раздела его, втащила на кровать; сама, не раздеваясь, легла на сундуке. Это была ее первая бессонная ночь.
С этих пор жизнь Владыкиных совершенно изменилась. Петр становился все более диким, чужим, и если вечерами не уходил на гулянки, то еще хуже — приводил друзей к себе. Пьянки длились ночами; жизнь превратилась в грязный омут. Луша стала прятать деньги от Петра, а после того, как он, потрясая кулаками, потребовал их, решила вообще их хранить у Никиты Ивановича с Варей, ее единственных сердечных друзей.
Никита Иванович работал мастером на заводе, был справедливым, деловым человеком, нередко по-отцовски строго одергивал Петра, так что, пожалуй, его единственного Петр уважал и побаивался. Жена Никиты Ивановича, Варя, была богобоязненной женщиной, трудолюбивой и хозяйственной. Имели они большой двухэтажный дом с садом, жили небедно. Одна комната у Вари от потолка до пола была обставлена иконами, но поскольку Никита Иванович был не охоч до церкви, а больше увлекался книжками, комната была постоянно заперта. Сюда-то Луша стала все чаще похаживать и отводить свою душу перед образами.
В один из вечеров Петр остался после работы дома, и в этот вечер пришли навестить их Никита Иванович с Варей, в первый раз после свадьбы. За чаем Никита Иванович внушительно и резонно обличал Петьку (он только так называл его). Луша была тяжелая и ходила последние дни. От сердечного участия гостей у Луши во время разговора катились из глаз слезы, но она сидела тихо, не поднимая головы. Петр сидел тоже с опущенной головой и все время молчал. Он искоса взглянул на Лушу и впервые увидел ее такой жалкой, подавленной. В душе его что-то шевельнулось, появилась к ней жалость. Руки ее, безвольно лежавшие на коленях, судорожно сжимали скомканный платок. Петр осторожно накрыл их своей ладонью и медленно привлек жену к себе. Она наклонилась к нему и доверчиво положила свою голову ему на плечо.
— Да, дядя Никита, ты прав, сказать тут нечего, обасурманился я, а остановиться нету сил, — негромко, но искренне признался Петр.
Гости довольные ушли домой, оставив молодым наставления, как надо жить.
После этого вечера Петр притих и заботливо помогал Луше по хозяйству, особенно в подготовке к прибавлению семейства. Вдвоем они сходили в потребиловку и купили там по совету Вари все нужное для ребенка, заказали люльку с пологом и пружиной. С завода Петр принес кольцо и ввинтил в указанную Лушей потолочную балку.
Долго ждать не пришлось. В мартовскую темную ночь 1914 года Луша толкнула Петра в бок:
— Петя, вставай, наверно, подошло, веди меня, как бы чего не случилось.
Собрались наспех, лишь выходя, Луша обернулась и, усердно перекрестясь на Николая Угодника, осторожно, чтобы не разбудить соседей, вышла вслед за Петром на крыльцо. В больнице, расставаясь, она торопливо поцеловала Петра.
Петр медленно брел домой, на ходу обдумывая все подробности знакомства с Лушей, первые встречи, сватовство и свадьбу, а когда дошел до первых Лушиных слез, махнул рукой и быстро зашагал к дому.
На следующее утро Петр с волнением прибежал из цеха в заводскую больницу, где ему сказали всего несколько коротких слов:
— Сын. Родился утром. Горластый. Жена очень слаба. Неси харчей в передачу.
Петр заглядывал, куда только мог, но ничего другого увидеть и узнать ему не удалось. Увиделся он с Лушей только на третий день, передал ей все, что просила, но сына ему не показали.
За Лушей Петр пришел на шестой день. В прихожей встретили его приветливо и долго ждать не заставили. Через несколько минут дверь открылась: впереди шла полная, в белоснежном халате медсестра, неся на руках перед собой большой сверток; за ней вышла Луша, осунувшаяся, но радостная и довольная. Сестра бесцеремонно подошла к Петру, поздравила его и передала сына. Петр неумело взял его на руки и растерянно вышел на улицу. Луша уловила от него запах водки.
— Петя, ты опять не удержался?
— Да нет, немного для смелости. Ведь сама посуди, сын же родился, полагается, — оправдываясь, ответил Петр.
По дороге шли медленно, и Луша настороженно наблюдала за Петром: не уронил бы. Петр рассказывал на ходу новости. Ребенок слегка попискивал и все норовил сползти куда-то вниз… Луша шла, держась за руку мужа, и, то и дело останавливаясь, поправляла их драгоценный сверток. Но как ни старались они оба, все-таки, к удивлению и веселью ожидавших их дома, сын оказался под мышкой у отца. Из Починок к этому времени приехала Катерина, а в прибранной комнате молодую семью, кроме матери, встретили Никита Иванович с Варей и хозяйская семья. Комната огласилась детским криком и пружинным скрипом раскрашенной люльки, подвешенной к потолку. На семейном вечере было решено, что крестными будут Никита Иванович с Варей и что батюшку при крестинах надо уговорить любою ценою, вопреки «святцев», сына назвать Павлом. Поэтому крестили Павла в заводской церкви, там проще и батюшка сговорчивый. Так появился на свет Павел Владыкин.
Шел 1914 год. В народе все более усиливались слухи о войне. Непривычная семейная жизнь с ее заботами стала вновь сильно тяготить Петра. Луша все внимание и любовь перенесла на сына, а на долю мужа осталось только самое житейски необходимое. Петр вновь ударился в разгул. Как сбрасывал он после работы свою промасленную спецовку, так сбросил и семейные обязанности и еще отчаяннее, чем прежде, стал кутить. Луша казалась себе забытой и никому ненужной. Ее частые слезы лишь раздражали Петра. Но ребенок придал ей вместо обычной робости чувство решимости, и ее молодая душа, полная энергии жизни, неудержимо рвалась за пределы этой душной кошмарной жизни, за окно, на просторы. Там в ярком воспоминании были еще свежи картины совсем недавнего, счастливого прошлого: зеленеющие нивы, родные леса и овраги, звонкий девичий смех среди ромашек и васильков и… стук в окно. Петькино лицо… Венчальная фата, церковный алтарь, больничные муки и в результате — эти муки одиночества… Все это теребило сердце Луши и никак не вмещалось в больной от постоянного недосыпания голове.
Однажды летом после получки Петр торопился домой с работы, чтобы переодеться и идти на большую пирушку. По дороге он забежал в казенку и, на ходу распечатав «жулика», выпил для смелости.
Дома его встретила Луша с больным ребенком на руках.
— Чего обнялась-то! Достань одежду и расшитую косоворотку! — раздраженно крикнул Петр на жену, швырнув в угол рабочий пиджак.
Как клещами ухватила обида сердце Луши, слезы выступили из глаз. Она шагнула к двери и замерла, повернувшись лицом к Петру. Затем прерывистым от волнения голосом сказала:
— Петя! За что ты терзаешь душу мою? Чем я провинилась, что ты совсем бросил меня и швыряешь, как половую тряпку? Где твоя любовь? Раньше двадцать пять верст бежал, чтобы вечер побыть вместе, а сейчас готов за сто верст убежать от меня. Нет больше сил у меня — это не жизнь! Измоталась я, сама себя не узнаю. Ничего я тебе доставать не буду, хватит измываться надо мною, пора приходить к какому-то концу. Мы же под венцом с тобой стояли, побойся Бога, если уж людей не стыдишься!
Все эти слова нестерпимым укором хлестнули Петра по хмельной голове, лицо и глаза налились кровью, по скулам заходили желваки. Он порывисто схватил жену за плечи и не обращая внимания на плач ребенка, притянув к себе, процедил сквозь зубы:
— Так ты што, осмелела?.. — и он с такой силой оттолкнул ее, что она спиной и затылком ударилась о стенку, а сам выбежал на улицу…
Под ногами Луши что-то пошатнулось, руки медленно опустились, в глазах побежали огненные круги, а потом все исчезло…
Проходя мимо окна Владыкиных, Никита Иванович услышал неистовый детский крик. Калитка и дверь в квартиру были распахнуты настежь. Он торопливо вбегал в открытую дверь. На половике у стола, лицом вниз, надрывался от плача завернутый в одеяльце Павлушка; на полу у стены с подвернутыми под себя ногами и бледным, как полотно, лицом без сознания лежала Луша. Никита Иванович вздрогнул от испуга, и первой его мыслью было: «Убил!» Но, овладев собой, он осторожно положил ее на постель. Луша вздохнула и застонала, в полу открывшихся глазах сверкнули невысохшие слезы.
— Где я? — сквозь зубы прошептала Луша. — Что со мной? — и опять потеряла сознание.
Потом Никита Иванович так же бережно поднял Павлушку, близко прижал к своей груди, и ребенок быстро затих. «Петька! Петька! Пропащий ты человек и другую жизнь губишь с собою!» — думал про себя Никита Иванович, внимательно смотря то на Лушу, то на Павлушку.
Через некоторое время Луша очнулась и, увидев Никиту Ивановича, облегченно вздохнула:
— Ну, слава Богу! Где он? Что случилось? — Спросил Никита Иванович, головой указав на брошенный в углу пиджак.
— Я ничего не знаю, только помню, как он взял меня за плечи и ударил о стену, — тихо прошептала Луша.
Павлушка зашевелился на руках у Никиты Ивановича и легонько «заквохтал». Луша хотела подняться и взять его к себе на кровать, но руки и голова были как бы Налиты свинцом, и она в бессилии застонала, потом через минуту с большим усилием расстегнула кофту и попросила Павлушку к себе. Никита Иванович приладил подушку и уложил крестника к Лушиной груди. На улице сгущались сумерки. Никита Иванович зажег на столе лампу и еще с полчаса посидел около Луши, потом поднялся и, пообещав прислать утром жену, тихо вышел из комнаты.
Петр возвратился домой к полуночи. Тихо перешагнул порог. На столе мигала подвернутая лампа, а из угла при свете лампады глядел образ Николая Угодника. Петр остановился у порога и прислушался: в комнате была такая тишина, что по спине его пробежала дрожь. На постели лежала Луша с ребенком. Петр тихо подошел к ним. Он внимательно вгляделся в измученное лицо жены. Волосы беспорядочно разбросаны на подушке. Бледное лицо казалось безжизненным. На щеках были видны следы высохших слез. Губы плотно сжаты, и над ними Петр заметил маленький след запекшейся крови. Сердце его дрогнуло в испуге. Уткнувшись лицом к груди, спал Павлушка. Петр услышал его прерывистое дыхание, а вслед за тем увидел мерное колебание платья жены. Тихий вздох облегчения вырвался из его груди. Чувство испуга сменилось чувством стыда. Перед ним поплыли картины его детства, мрачные, без материнской ласки. Несправедливость мачехи, бегство из дома, шулерские компании, кутежи, разгул. Затем на фоне этого мрака светлый образ Луши, простая, зовущая ее любовь. Вспомнил обоих: себя и Лушу в зеркале, искаженных плевком, и тихо прошептал:
— Да, это она тогда плюнула на зеркало, и нам было смешно, теперь плюнул я на нее, живую!
Петр поднял голову, образ Николая Угодника по-прежнему строго смотрел ему в глаза, но вот свет лампадки стал казаться ему все ярче. Петр тихо вышел на двор и сел на завалинке. Как никогда ночной мрак соответствовал его душевному мраку; Петр долго вглядывался в ночную тьму. Вдруг опять привиделся ему свет от лампады и превратился в какое-то сияющее светило. Светило было далеко на горизонте, но неудержимо манило его. В подсознании Петра мелькнуло и застыло: есть где-то и мое счастье, оно далеко-далеко… Непонятным было для него это видение, и он долго просидел в молчаливом раздумье, окруженный мраком ночи.
— Петя, ты что здесь сидишь? Иди домой, — вдруг тихо прозвучал над его головой спокойный голос жены.
Петр от неожиданности вздрогнул, быстро встал, неуверенно поглядел ей в лицо и растерянно спросил:
— Это ты, Луша? Зачем ты встала? Ложись, ложись иди! — И тихо, поддерживая жену за локоть, он провел ее в комнату. На столе стояла чашка со щами и хлеб.
— Ешь! Ты ведь, как пришел с работы, не ел еще, — проговорила она и села на кровать.
Петр молча помыл руки и, механически подчиняясь жене, стал кушать. Какой-то комок в горле мешал ему глотать, он чувствовал на себе взгляд жены. Луша действительно внимательно наблюдала за ним. Она видела его растерянность и сердцем поняла, как он мучается в душе за совершенный поступок. Ей было жаль мужа! Она дождалась, когда он окончил кушать, тихо подошла сзади и прижала его голову к груди. Нестерпимым приступом подкатило к горлу Петра какое-то удушье, он тихо освободился от ее рук и дрогнувшим голосом сказал:
— Ложись иди, — и, не раздеваясь, упал на приготовленную постель на сундуке, порывисто набросив подушку на голову.
Томительно прошел следующий день для Луши. Один лишь вопрос сверлил неотвязно ее голову: каким он придет?
Петр пришел поздно, но пришел таким, каким она его еще не знала, простым, мягким. Из полы пиджака на стол вывалил гостинцы.
— Ну, Луша, конец, видно, пришел и твоим мукам, и моей гульбе и конец насовсем. После обеда по всему заводу и поселку расклеили объявление о мобилизации. Россия объявила войну Германии и Австрии, — спокойно, но грустно сообщил Петр жене новость.
Все последующие дни у Владыкиных прошли как во сне. Луша не раз принималась причитать по Петру, но он ласково утешал ее какими-то надеждами, в какие и сам мало верил.
Надвигающаяся разлука раздирала души обоих.
— Не успели пожить-то по-людски! — вздыхая, бросал кому-то слова возмущения Петр. Теперь лишь они поняли, как нужны друг другу.
В конце июня в числе других солдаток Луша с котомкой за плечами и Павлушкой на руках провожала мужа на войну. Как формировали их по группам, как с криком рассаживали по вагонам, как среди солдатских шинелей путались женские платки и платочки — все это, как в кошмарном сне, кружилось перед глазами Луши. Она стояла, застывшая, в стороне, недалеко от Петрова вагона, и очнулась, когда в последний раз Петр подбежал и обнял ее под ругань ефрейтора. В сумерках эшелон дрогнул и, сопровождаемый женскими воплями, тронулся на Москву. Луша с Павлушкой на руках стояла у края насыпи, ветер сорвал с ее головы платок и беспорядочно теребил волосы.
Медленно, с заплаканными глазами, возвращалась она в свою опустелую комнату. С сундука свисал не застегнутый баян мужа. Так беспомощной, никому ненужной повисла и жизнь Луши.
С новобранцами занимались недолго. Разгорающийся костер войны занялся огромным кровавым заревом и требовал новых и новых жертв — пушечного мяса. Часть Владыкина после небольшой муштровки бросили на передовую. Петра не пугала фронтовая канонада. Он как-то быстро освоился с грохотом взрывов и визгом шрапнели, с окопной грязью, стонами умирающих, кровью и изуродованными телами. Одно только сильно докучало ему, к чему он не мог привыкнуть, — это голод и вши. От вшей еще кое-как находились средства: то в овраге над костром организуют прожарку, а в походах под мышки закладывали корявый обрубок, чтобы чесать неделями немытое, изъеденное вшами тело. Но от голода спасения найти было невозможно. Многие надеялись найти съестное в вещевых мешках убитых, за что под градом пуль часто расплачивались жизнью.
Петр не раз уже испытывал ужас смерти, встречаясь с ней с глазу на глаз, но чья-то незримая рука охраняла его. Иногда, в часы затишья да после аппетитно опорожненного солдатского котелка, Петр с самоосуждением вспоминал бесшабашно прожитые дни и мимолетное счастье с Лушей.
Среди солдат росло недовольство. Бесцельность войны, голод и безответственность офицеров за судьбы солдат разлагали их души и понуждали к поискам выхода. Порой от нетерпенья и обид они убивали своих офицеров, покидали фронт и убегали в леса дезертирами. В спокойное от перестрелок время они сходились в оврагах с немцами и австрийцами, братались с ними и добывали у них харчи. Однако война есть война.
Однажды, окопавшись против австрийской позиции, Петр заметил, что из-за обрыва, за мелким кустарником, рядом с тропою показалась голова австрийца. Было это далеко, и он решил припугнуть его. Взяв на мушку кустарник и темное пятно за ним, Петр спустил курок: привычный выстрел и голова скрылась. Через несколько минут в этом же месте опять показалась голова. Петр снова выстрелил, и так раз до десяти. «Что этот австриец хочет от меня? Не иначе, как какая-либо хитрость», — с тревогой думал Петр. Страх одолевал его, и он еще крепче уцепился в винтовку.
— Кончай, братец, хватит, отвоевался, — неожиданно раздалось над ним. — Мы со всех сторон окружены австрийцами, пошли под обрыв, команда уже была, — похлопав Петра по плечу, сказал подошедший сзади солдат. Петр встал, с некоторым недоверием огляделся, затем, с облегчением вздохнув, зашагал с ним по тропинке, неся свою винтовку на плече. У него вспыхнула искорка радости: «Ну, слава Богу! Может быть, удастся удрать». Идя по тропинке, Петр с любопытством подошел к краю обрыва: кто же это все-таки выглядывал? Увидев на дне оврага в беспорядке лежащих около десяти австрийцев, он в ужасе отшатнулся.
— Эка, навалял кто-то, да прямо в лоб! — толкнув ногою голову австрийца, заметил товарищ Петра.
Здесь только Петр понял, чего стоила его стрельба по кустику. В последний раз он посмотрел на затвор своей винтовки, с отвращением бросил ее в общую кучу и отошел к одному из горящих костров, вокруг которых толпились пленные.
Зальцбург был одним из промышленных австрийских городов, куда привезли русских военнопленных и среди них Владыкина. Несколько тысяч русских, украинцев, белорусов и прочего разного люда теснилось за колючей проволокой на окраине города в концлагере для военнопленных. Бесконечные гряды горных снеговых вершин Альп и Карпат отделяли их теперь от родной страны и от грохота орудийных залпов. С каждым днем жизнь военнопленных становилась тяжелее: изнурительный труд на заводе, куда гоняли их ежедневно, и голодный паек доводили людей до полного истощения. Все чаще опухшие от голода люди умирали, и их трупы выволакивали и отвозили на специальное кладбище. Великим счастьем считалось, если приходили фермеры-бауэры и на день забирали к себе кого-нибудь из пленных на земляные работы. Сами австрийцы жили тоже на карточных рационах, но у крестьян все же находилось чем-то покормить в обед пленных рабочих. Правда, такое счастье выпадало очень немногим. И какое же было столпотворение, когда австриец выбирал одного или двух из нескольких тысяч!
Часто мучимые голодом пленные решались на самовольный выход за колючую проволоку в город, подкапывая или разрезая ее почти на глазах часового. Такие подвиги назывались «ушел на спацыр» или «на шпацир». Местное население было строго лимитировано в питании, кроме того, воровитый характер русских настраивал многих жителей против них. Лишь немногим удавалось благополучно возвратиться с печеньем, галетами и прочим выпрошенным добром.
Возвращались пленные открыто, через проходную, и почти беспрепятственно. «На шпацир» Петр ходил изредка, но всегда удачно. Трудность заключалась лишь в том, что по возвращении в зону начиналась большая борьба с самим собой. Голод неудержимо влек к принесенной добыче. Но что такое две-три пачки галет или печенья для изголодавшегося человека? И, руководствуясь остатком сознания, Петр шел на лагерный «базар», чтобы променять это лакомство на кусочек хлеба. Нередко приходилось с грустью возвращаться в барак, поскольку не находилось меновщиков. Если же и находились, то часто к тому моменту за пазухой оставалось от пачек лишь несколько штучек, остальное было постепенно вытянуто оттуда голодным нетерпением.
В праздники, по местному обыкновению, после утреннего богослужения добродетельные женщины приходили из города к проволочной ограде, и часовые разрешали им передавать передачу. Едва ли можно себе представить, что происходило там при многотысячной массе голодающих! Следует только сказать, что и те и другие чаще всего расходились после такой передачи со слезами. Таковы были будни и праздники пленных в концлагере.
В первые годы войны (1914–1916) иногда приходили посылки из Красного креста, но при их раздаче военнопленным доставалась лишь незначительная доля. Громко, во всеуслышание по баракам высказывался ропот: «Царь-батюшка с господами забыли про нас, пируют, пропивают вшивую Россию, поэтому мы и умираем здесь, никому ненужные». Однажды вечером Петр, проходя мимо большой группы военнопленных, заинтересовался: что здесь такое, о чем говорят?
В центре внимания был мужчина лет сорока с выразительным и умным лицом, судя по произношению — из деревенских, и спокойным голосом рассказывал следующее:
— К тому времени было объявлено заседание Государственной Думы, для чего в Петроград стеклось множество господ всяких званий, чинов и рангов. В том числе был приглашен от народа из нашей волости почетный гражданин Яков Григорьевич Чистяков. Ему указали по его мандату место, рядом с которым размешались губернские господа. Яков подошел, помолился про себя и, почтительно раскланявшись с окружающими, сел. Зал заседания заполнили представители русской знати: генералы, адмиралы, помещики, фабриканты и прочие знатные и великие люди в разном облачении и разного обличья; усы и усики, бороды и бородки, бакенбарды, чубы и лысины, ленты и ордена, монокли и очки, золото и драгоценности — все сверкало от изобилия света в зале.