И души эта музыка тоже лепила своей глубочайшей зоревой красотой, особенно ребятне.
А былины, торжественные славы князьям и их ратям и исторические сказания пелись в древности под переливчатый, колдовской рокот гусель яровчатых, многострунных, которые были широко распространены у восточных славян уже в шестом веке.
А на бой воинов тогда поднимали громогласные ревы медных и серебряных труб, неудержимая дробь барабанов, гром литавр.
Плясал же народ под залихватские пиликанья двух- и трехструнных гудков, напоминавших скрипки, переборы домр, перезвоны бубнов, напевы сопелей и дудок.
Музыка этих же инструментов сопровождала и некоторые ритуальные и обрядовые действа, которых, как вы знаете, было превеликое множество. А вот песни обрядовые пелись уже без сопровождения, как сольные, так и хоровые, вся их мелодика, все звуковое узорочье выводилось голосами.
И лирические и бытовые песни никогда не сопровождались музыкой. А они были в основном протяжными, широко распевными, какими только и могли быть песни на такой просторной земле, и вместе с тем они были всегда душевно очень напряженными, — русские же не умеют чувствовать в полсилы, только в полную, до кипения и взрыва! — и эти глубочайшие состояния и настроения передавались в песнях тоже только голосами, как одиночными, так и многими, слитыми воедино: протяжное многоголосье расцвечивалось необычайно, с непременными подголосками, подчас пронзительнейшими до озноба, которые оттеняют баритональные и басовые фоны, а первый голос ведет и ведет свой задумчивый или грустный, или тоскующий, или обнадеживающий, или печальный, или веселый, или еще какой проникновеннейший рассказ, который всем переворачивает души.
Но на какую именно мелодию, что исполнилось, мы, к сожалению, не знаем, ни одной подлинной древней песенной мелодии не записано, хотя нотная, так называемая крюковая грамота существовала на Руси уже в двенадцатом веке.
И все же представить, почти что воскресить, почти что услышать тогдашнее народное пение мы можем, потому что оно, точнее — принципы протяжной народной песни легли когда-то в основу русского церковного богослужебного пения, так называемого знаменного распева.
Знамена — это особые нотные знаки, похожие на крючки, которые ставились в церковных книгах над словами ирмосов, кондаков и стихирий, показывая, как именно они должны петься. Это называлось еще крюковой нотацией, и изобретена она на Руси вероятнее всего в одиннадцатом веке, во второй его половине, так как от двенадцатого века сохранилось уже несколько таких певческих крюковых книг.
Дело в том, что музыкальные инструменты в православных храмах запрещены, и все богослужения сопровождались и по сю пору сопровождаются только пением хоров, одного или двух, на правом и левом клиросах. Знаменный же распев был подразделен на три: на распространенный, или большой, особо пространный и мелодически очень цветастый, который употреблялся по большим праздникам; на средний, или обычный большой, менее пространный и цветастый, — для воскресных дней; и малый — из сжатых и кратких напевов, употребляемых вне торжественных богослужений. Вообще-то в основе их всех лежали еще греческие восемь гласов или напевов — восьмигласие, октоих, но богатейшие мелодические принципы протяжной народной песни позволили и на этом восьмигласии развить, расцветить каждый распев необыкновенно, причудливейше, превратив русскую литургию тоже в нечто совершенно неповторимое как в хоровом, так и в вокальном искусстве, ибо знаменное пение включало в себя и демественное, то есть свободное, использование и красоты редчайших голосов. Действенное пение очень любил еще Ярослав Мудрый.
Да каждый бывавший или постоянно бывающий в пусской церкви, где есть настоящий хор, прекрасно знает как бесподобно его пение, как оно величественно, проникновенно, страстно, богато, а зачастую и виртуозно мелодически, как завораживает и облегчает, высветляет душу, отрывая ее от земли и унося в горние выси.
К пятнадцатому веку на Руси были распеты очень многие церковные книги, и знаменный распев достиг такого же высочайшего совершенства и национального своеобразия, как иконопись и зодчество.
И к счастью, древние грамоты и книги сохранили нам и имена выдающихся распевщиков, а по существу-то композиторов, сочинявших и исполнявших первыми эти духовные песнопения… В Новгороде Великом в первой половине шестнадцатого века славился Иван Акимов сын Шандуров, который помимо распевов написал и музыкальную грамматику: «Учение о триестествогласии, или тризвучии, правила гармонии, указывающие пределы для мелодических скачков голоса». В «Усольской стране» знаменитым распевщиком был Степан Голыш, создавший свою певческую школу, из которой вышел еще один блестящий композитор и певец — Иван Лукошко, или Лукошков, в иночестве Исайя, ставший архимандритом Рождественского монастыря во Владимире. У новгородцев братьев Василия и Саввы Роговых у каждого была своя самостоятельная певческая школа, в которые приезжали учиться чуть ли не со всей Руси — так они славились. Причем Василий, в постриге Варлаам, руководил ею до последнего дня своей жизни, а она была долгой, и упокоился он в высочайшем сане митрополита Ростовского. Вот как ценились и почитались подобные творцы! При Иване Грозном очень славилась школа его певчих дьяков Федора Христианина и Ивана Носа. Иван Нос распел стихири, богородичные, многое другое. Дьяк Иван Безбородое распел Псалтырь.
И каждый истинный творец, конечно же, вносил в это искусство что-то свое, новое, так что знаменные распевы непрерывно совершенствовались, усложнялись, богатели, никогда вместе тем не теряя своей корневой связи и опоры на протяжную народную песню.
Даже Грозный царь и тот ведь, как известно, вложил в сию копилку пусть небольшую, но все же свою толику: написал две стихири — сами стихи, указав мотив, на который они должны петься. Одну — посвященную памяти митрополита Петра, перенесшего столицу митрополии из Владимира в Москву, вторую — посвященную Сретенью Владимирской Богоматери. И еще написал канон ангелу «Грозному воеводе», который подписал своим любимым литературным псевдонимом: «Парфений Уродивый».
Вы вдумайтесь: деспот, страшнее которого русская история не видела, сочиняет духовные песнопения, и безумно любит их, и всякое иное пение любит, и всякую музыку — слушал гусляров, рожечников, гудошников и иных музыкантов постоянно; и знает, понимает, чувствует все это не хуже своих талантливейших распевщиков-композиторов Федора Христианина и Ивана Носа. Значит, какой же высочайшей была тогда музыкальная культура! И литературная, поэтическая тоже, ибо он ведь был и талантливейшим литератором, публицистом и философом.
И не только он. Не случайно в библиотеке знаменитых Строгановых только певческих книг было сто четыре, и первые принадлежали еще первому Анике Строганову, жившему на рубеже пятнадцатого — шестнадцатого веков. А сколько имен таких же людей история просто не сберегла.
Существовали еще и так называемые покаянные, слезные, умильные, духовные стихи, псалмы, которые пели не в церквах, а дома. Особенно широкое распространение они получили в первой половине семнадцатого века, чему немало способствовал выдающийся сочинитель таких псалмов архимандрит Новоиерусалимского Новоспасского монастыря Герман — поэт-песнопевец, который тоже сумел соединить православную гимническую поэзию с народной протяжной песней. Его пасхальное песнопение «Веселия днесь и спасения час» и псалом «Христос рождается» не только скорбно-молитвенны, но и очень личностны, самоуглубленны: «Плавая водою, омываемая тою, зрю ту умерша, писаши вирши Герман, рыдая, поя и вздыхая, месяца мая…»
Да и сами лирические и бытовые протяжные песни, в которых народ изливал свою душу, мелодически непрерывно совершенствовались, обретая все новые и новые краски и эмоциональную глубину. В шестнадцатом веке такими, прежде всего, были очень любимые всеми «Высоко сокол летал», «Ай не павушка по двору», «Ай взошла на меня тоска», «Не кукуй кукушечка», «Вы раздайтесь, расступитесь добры люди», где жена не пускает пьяницу мужа домой, приговаривая:
Я ПОСЛАЛ ТЕБЕ БЕРЕСТУ
У нас давным-давно твердят и пишут, даже в школьных учебниках, что дореволюционная, а тем более допетровская Россия была-де чуть не сплошь неграмотной, дремуче-темной, даже из священников многие, будто бы еле-еле умели читать или вовсе не умели и все церковные тексты заучивали с голоса наизусть.
Встречали подобные утверждения?
Но это полнейшая и подлейшая неправда. В первую очередь — подлейшая.
Известный филолог академик Алексей Иванович Соболевский еще в конце девятнадцатого века по далеко неполным древним документам уже показал истинную грамотность на Руси с пятнадцатого по семнадцатый век включительно. Так вот, в семнадцатом белое духовенство было поголовно грамотным, черное — на три четверти, из крупных и мелких земле- и душевладельцев грамотных было чуть больше половины, из посадских — более двадцати процентов, а из крестьян всех категорий — более пятнадцати. Повторим: это данные лишь из тех документов, которые Соболевскому удалось разыскать на исходе девятнадцатого века.
А в пятидесятые годы уже прошлого, только что минувшего века археологи академики Артемий Владимирович Арциховский и Валентин Лаврентьевич Янин, ведущие многолетние обширные раскопки в Великом Новгороде, нашли там, как вы наверняка знаете, первые берестяные грамоты.
Берестяные грамоты — это продолговатые полоски бересты, которые использовались на Руси для писания вместо бумаги. Писали на них костяными или железными заостренными палочками, называвшимися писалами: буквы прочеркивались, продавливались на бересте. Дорогие бумагу и пергамент использовали тогда только для наиважнейших государственных и торговых документов, все остальное — на бересте по всей Руси. Сергий Радонежский, к примеру, писал письма, в том числе и великому князю, в основном на ней. Были и берестяные книжки, даже еще в девятнадцатом веке встречались в поморских и сибирских краях. В Новгороде же их обнаружили потому, что там влажная и особого состава почва, в которой береста и вообще дерево хорошо сохраняются чуть ли не тысячу лет. А в других почвах или совсем, или почти не сохраняются.
Раскопки в Новгороде продолжаются по сей день, и с пятидесятых годов грамот там найдено уже более тысячи. Есть и двенадцатого, и тринадцатого, и последующих веков, и писаны они людьми самых разных сословий и положений, включая знаменитого ныне мальчика Онфима, оставившего нам свою азбуку и детские рисунки с пояснениями, и крестьянскую девку, ведущую речь о любви. Крестьян, простолюдинов, ремесленников в этих переписках, сообщениях, приказах, деловых отчетах, договорах и долговых расписках вообще большинство. И есть с сообщениями-уведомлениями, что и до этого, мол, «Я послал тебе бересту». «От Микити к Ульяниц. Пойди за мьне. Яз тобе хоцю, а ты мене. А на послух Игнат Моисеев». Это отрывок из брачного договора тринадцатого века, Игнат Моисеев выступает тут как свидетель сговора. А вот «Поклон от Смена к невестке мое. А же будешь не поминала, ине у тебя солоду было, а солод ржаной в подклете, и ты возьми коробью, а муке колко надобь. И ты испеки в меру. А мясо на сеньнике. А что рубль дать Игнату, и ты дай».
То есть по берестяным грамотам получается, что во всех слоях населения уже в тринадцатом, четырнадцатом и пятнадцатом веках грамотных было куда больше, чем показал Соболевский. Насколько конкретно больше — каждый четвертый или даже третий? — сейчас сказать невозможно, никаких точных подсчетов не сделаешь, но сам факт, что значительно больше, несомненен.
Судя по берестяным грамотам, процент грамотности на Руси вообще был намного выше, чем определил Соболевский. И выше, чем в тогдашней Европе, ибо летопись наша еще под 1030 годом сообщает, что Ярослав Мудрый, придя в Великий Новгород, собрал «от старост и поповых детей 300 учити книгам». А Стоглавый собор в 1551 году особо подчеркивал, что «прежде сего училища бывали в российском царствии на Москве и в Великом Новгороде и по иным городам».
И посмотрите, как всегда относился русский человек к книге. В любом писаном завещании наследникам, прежде всего, перечислялись завещаемые им иконы как высшая духовная ценность, а второй строкой всегда шли книги, хотя они бывали и не духовного содержания, а за ними — драгоценности в золоте, серебре и каменьях, и лишь потом все остальное имущество движимое и недвижимое и капиталы.
Литература письменная, книжная появилась у нас, как известно, с принятием христианства, а первые духовные и недуховные книги привозились на Русь из Византии и из восточных православных епархий. И церковнославянский язык нашей тогдашней книжной письменности был заимствован у болгар — славянская письменность великих Кирилла и Мефодия. Однако академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, знавший сей предмет как никто, не без гордости подчеркивал, что русская литература «древнее, чем литература французская, английская, немецкая». А византийская литература и ее ареал не знали такого жанра, как летописание, на Руси же он появился очень скоро — это наша знаменитая «Повесть временных лет» — бесподобно написанная начальная русская летопись.
Считают, что основы ее относятся к одиннадцатому веку, а легендарный монах Нестор лишь окончательно все обработал в самом начале двенадцатого.
И не менее знаменитое «Поучение Владимира Мономаха»— тоже неведомого другим народам нового, русского жанра.
Да и наше гениальное «Слово о полку Игореве», рожденное в том же двенадцатом веке, совершенно уникально по жанру, коему нет подобия во всей мировой литературе. Оно с потрясающей силой соединяет в себе бесподобное ораторское искусство с чисто народными пронзительнейшими плачами и словами. Да в каком простом сюжете-то: ничем не выдающийся, не великий князь проигрывает половцам битву (тоже никакую не наиважнейшую!), попадает в плен, бежит из него, по нему сильно тоскует жена. Больше ведь ничего. Но автор проникает в такие психологические глубины, поднимается таких художественно-символических обобщений и призывов, что они навсегда стали для Руси путеводными.
И позже появлялись новые жанры: политической легенды — «Сказание о князьях Владимирских», «Москва — третий Рим», историко-бытовые повести «О Петре и Февронии», «Повесть о путешествии Иоанна Новгородского на бесе», «Сказание о Дракуле-воеводе».
К семнадцатому веку в литературе были еще мудрейшее «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона, потрясающее по душевному надрыву и страсти «Моление Даниила Заточника», скорбные «Слово о погибели русской земли» и «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Путешествия Афанасия Никитина», письма Епифания Премудрого и его же подобное необыкновенной песне «Житие Сергия Радонежского», переписка Ивана Грозного с князем Андреем Курбским, «Сказания Авраама Палицина», приключенческие, сатирические и бытовые повести «О Бове-королевиче», «О Ерше Ершовиче», «О Горе-злосчастии», «Шемякин суд», «О Савве Грудцыне», «Фроле Скобееве» — и каждое из этих произведений чем-нибудь да поразительно. «Горе-злосчастие», например, — совершенно удивительным отношением к маленькому человеку, дошедшему до последней степени нищеты и морального падения; повесть глубоко сострадает ему и с необыкновенной художественной силой зовет каждого проникнуться чужой бедой, понять таких людей, и если и не помочь, то хоты бы посочувствовать им. Этими гуманистическими тенденциями «Повесть о Горе-злосчастии» во многом опережала литературу своего времени и была как бы провозвестницей основных направлений великой русской литературы девятнаднатого столетия.
«Создателями этой литературы, — пишет Лихачев, — были простые крестьяне, ремесленники, мелкое духовенство, влачившее жалкое состояние — то в церковных хорах, то в незначительных церковных приходах, иногда мелкие торговцы и вовсе бездомные люди, «скитавшиеся меж двор» и перебивавшиеся случайными заработками. Для произведений этой народной литературы характерна их живая связь с фольклором и резко критическое отношение к действительности. По большей части это произведения сатирические, зло осмеивающие суд, порядки монастырей, социальное неравенство и прочее».
Стоили книги тогда дорого, и в бедных домах они встречались, конечно, не часто. Однако книгочеев и среди бедных, судя по всему, было полным-полно. В те времена ведь существовал обычай в конце рукописных, а потом и печатных книг оставлять несколько чистых страниц для разных помет, и владельцы их обязательно писали там свои имена и звания, а нередко и свое мнение о книге, и те, кому они давали ее читать, тоже часто писали свои имена, звания и мнения, и по таким сохранившимся фолиантам видно, как много народу читало почти каждую книгу и как много среди них было крестьян, посадских, ремесленников. «Цветник духовный» попа Ивана читал «Сумского посада мещанин Максим Рогозин, крестьянин Архангельского уезда Василий Андреев Антуфьев» и еще четыре имени. «Лечебник» жильца Григория Ефремова чли его мать, «подъячие Карпушка Тараканов и Якушка Штука, отец Якушкин и другие».
Была и еще одна очень распространенная форма пользования книгами — приобретение их в складчину. «Сию книгу (духовный сборник) писал поп Иван Шапкин Пунемец, а цену ему от письма склали христолюбцы Иван Семенов Патрик две гривны денег, Савва Заруцкой с Пунемы полполтины, Никита Овдокимов дал бычка, и того бычка продали, а взяли на нем осьмнадцать алтын, и те деньги отдали за тое же книгу, Конон Софронов два алтына, Тимон да Варлам Осиповы гривну да прикладных денег дали гривну».
Видите, как набирали полтора рубля — деньги для конца шестнадцатого века весьма и весьма приличные. И поп Иван Шапкин явно работал один, может быть, сам и переплетал. То есть книга была из дешевых.
А над изготовлением уже среднего достоинства книг, не говоря о самых богатых, требовались ведь доброписец чернописный, писавший основной текст, требовался писец статейный, который киноварью вязь делал, заставочный писец, рисовавший заставки и буквицы, живописец иконописный, создававший миниатюры, златописец, покрывавший твореным золотом «статии, заставки и части миниатюр». Плюс к этому мастера, которые сшивали отдельные тетради воедино, которые изготавливали из дощечек обложку и обтягивали ее кожей, покрывали кожу тиснением, устраивали медные или серебряные застежки. Плюс к этому мастера, украшавшие оклад: златокузнец, среброкузнец и сканный. Редко, редко когда многое из этого умел делать один человек, минимум три, четыре, а то и десять-двенадцать человек долго-долго трудились над каждой книгой, и чтобы приобрести такое произведение не хватило бы и семи — десяти бычков. Тем более поразительно, что, несмотря на такую дороговизну, книг у людей было довольно много не только у состоятельных, но у средних и даже вовсе скудных. «Апостол» купил у окольничего В. Стрешнева «крестьянин села Турунтаева Вологодского уезда Кузьма Алексеев». «Хронограф» дал во вклад рукописный «Павел Титов сын Щука». Крепостной крестьянин Дмитрия Пожарского Иван Осипов Попов продал торговому человеку Никите Юрьеву рукописную «Минею общую». Соборники «История Казанского царства» и «Жития» принадлежали крестьянину из деревни Жирова Андрею Иванову. Книга «Мая цветник» принадлежала крестьянину села Иваново Никифору Горелину…
Подобных свидетельств много, и это только по сохранившимся документам и в так или иначе зафиксированных книгах, а подавляющее большинство их ведь нигде не фиксировалось, и, что еще важнее, сколько их, книг-то, погибло на Руси, в деревянной Руси, если каждый ее город, село и деревня и многие монастыри не единожды выгорали буквально дотла от стихийных пожаров и подожженные врагом. Конечно же, погибло книг во много-много раз больше, чем сохранилось и как-то зафиксировано.
И все-таки в книгохранилище Кирилло-Белозерского монастыря, например, к концу шестнадцатого века насчитывалось более тысячи трехсот книг, в Соловецком монастыре — почти полторы тысячи, в Троице-Сергиевом — семьсот пятьдесят; в остальных — поменьше.
Ходят легенды о якобы совершенно необыкновенной по подбору и количеству книг библиотеке Ивана Грозного, но она загадочно исчезла и никак не находится, так что ничего толкового о ней сказать нельзя. Несомненно лишь то, что она была, и наверняка интереснейшая.
А вот какую в то же самое время библиотеку имел известный солепромышленник Аника Строганов, мы, к счастью, знаем: двести пять книг. А к началу семнадцатого столетия у всех Строгановых их насчитывалось уже около девятисот — больше, чем у Государя и даже у патриарха Филарета, отца первого из династии Романовых: у него их было двести шестьдесят одна.
Других точных данных по серьезным книжным собраниям не существует, есть лишь косвенные сообщения, что они имелись во всех церквах — десятки и даже сотни книг, в основном, разумеется, богослужебных, духовных. И многие частные лица имели по нескольку десятков книг, но подавляющее большинство-то всего по нескольку штук, и тоже в основном, конечно, духовных, из главных канонических и неканонических.
Тогдашняя литература процентов на восемьдесят-девяносто была духовной, и эта массовая тяга русских в первую очередь именно к таким книгам свидетельствует, что они уже и тогда прежде всего искали в них не развлечений и забав, не советов, как побыстрее обогатиться или половчее что-то устроить, — они искали в книгах ответы на главное, что должен понять каждый человек: кем, зачем и как устроен этот поднебесный мир, и что в нем предначертано именно ему, конкретному человеку и конкретной душе, и как он должен по-настоящему, по совести и по-божески устраивать и свою жизнь, и свою душу.
Душа уже и тогда была у нас главнее всего.
И еще одно: русские книгописцы, помимо строения — тогда говорили только так! — богодухновенных «Евангелий», «Апостолов», «Псалтырей», очень любили строить, составлять удивительные Соборники — сборники, в которые, наряду с сочинениями, поучениями и словами великих святых и отцов церкви, помещали и многое другое: местные летописные своды и выборки из каких-то сводов, жития русских святых и разных подвижников, свои собственные сочинения, раздумья и пояснения, чисто литературные произведения.
А многие русские святые, подвижники и святители и сами при жизни были искуснейшими книгописцами, и их соборники превращались в подлинные энциклопедии, дававшие читателям и новые обширные знания, и новые мысли.
Преподобный Кирилл, основатель знаменитого Кирилло-Белозерского монастыря и современник Андрея Рублева, например, среди прочих своих писаний оставил и сочинения «О стадиях и поприщах», «О широте и долготе земли», «О земном устроении» и «О расстоянии между небом и землей», в которых вступил в полное противоречие с главным авторитетом по этой части для тогдашней церкви Козьмой Индекопловым, утверждавшим, что земля стоит на семи столпах. Кирилл же Белозерский считал, что она висит в воздухе «посредством небесной празности», а по форме напоминает яичный желток, то есть шарообразная. Протяженность же земли по экватору по Кириллу равна 240 000 стадий, а «небо отстоит от Земли на такое расстояние, что человеку, делающему в день по 20 поприщ (около двадцати верст), пришлось бы идти 500 лет».
Это все писано им в 1412 году на основании изучения наблюдений и вычислений тогдашних «звездоблюстителей и землемерителей» всего света, труды которых он явно знал.
А семьюдесятью годами позже иеромонах того же монастыря книгописец Ефросин в одном из своих Соборников записал большое сказание о Куликовской битве, услышанное им когда-то от некоего старца Софония-рязанца. Не записывал вслед за сказывавшим Софонием, ниоткуда не переписывал, а записал целиком по памяти, причем не сразу, а через приличное время. Вот была память! И это сказание Софоний даже никак не озаглавил, Ефросин сам назвал его «Задонщиной», которая теперь украшает любую хрестоматию древнерусской литературы. Да, художественно «Задонщина» впрямую подражает «Слову о полку Игореве», но это говорит о том, насколько популярно было «Слово…» уже тогда, в пятнадцатом веке, что ему не стесняясь талантливо подражали. Есть подозрение, что Ефросин если и не целиком придумал этого «некоего старца Софония», то все равно внес в «Задонщину» очень много своего — по памяти ведь, говорит, записывал.
И «Сказание о Дракуле-воеводе» иеромонах Ефросин первым поместил в книге. И повести «О Китоврасе» и «Об Индийском царстве», которые выбрал, пересказав из «Александрии» — чрезвычайно популярного средневекового приключенческого романа об Александре Македонском. В заключение повествования Ефросин добавляет, что «Александр Македонский умер в Вавилоне… Жил же тридцать два года. Покорил двадцать два варварских народа и четырнадцать эллинских племен, создал одиннадцать городов. От Адама до смерти его прошло лет 5167, а до рождества Христа он был за 300 лет и 33 года…»
Вот как широко и цельно видел мир и историю человечества сей иеромонах Ефросин да и все другие наши древние литераторы и книгописцы.
ИЗЪМЕЧТАНА ВСЕЮ ХЫТРОСТЬЮ
Первые каменные храмы тоже созданы у нас христианством, и строились они поначалу, разумеется, тоже по образу и подобию византийских и болгарских. Причем служили они тогда не только культовым целям — храмы являлись и символами княжеской власти, их могущества, были главным украшением для городов, превосходя остальные, в основном деревянные, постройки своей величиной и монументальностью. Возле них, как уже говорилось, устраивались все важнейшие общенародные сборища, торжества, в них хранились главные священные реликвии и казна.
Идеи величия и мощи, выражаясь сегодняшним языком, были главными идейно-художественными задачами тогдашней церковной архитектуры, и в Киевской Руси культивировались поначалу, как в Византии и Болгарии, формы скупые и строгие, размеры грандиозные, под стать государству. Однако довольно скоро стало появляться немало и вполне самостоятельного.
В новгородско-псковском зодчестве византийское влияние уже не чувствуется вовсе. Тут все с самого начала было предельно просто и мощно даже и при малых размерах, без геометрической сухости, словно эти здания не выкладывали из тесаных тяжеленных камней, а лепили из мягкого материала руки какого-то великана, который страшно не любил прямых и острых линий — все неровно сглаживал, отчего древние новгородско-псковские строения кажутся совершенно живыми, полными силы и красоты.
Близ Новгорода у знаменитой церкви Спаса на Нередице появилась и первая русская колокольня, а в Пскове— оригинальные, будто небольшие фигурные стеночки с прорезями, звонницы, которых дотоле не было нигде и которыми можно любоваться бесконечно.
Владимиро-суздальское зодчество отличалось удивительно одухотворенным изяществом и стройностью, а потом и тягой к богатому узорочью, к белокаменной резьбе.
Небольшая речушка Нерль близ Владимира. Сейчас рядом и никакого селения нет, а там на низком бережку в двенадцатом веке вырастает церковь Покрова Богородицы совершенно немыслимой стройности, чистоты, простоты и глубочайшей, неброской, именно русской красоты; прямо как юная ясная душевная русская невеста самого Господа Бога стоит и светится — беленькая, беленькая и нежная. Ее поставил великий князь Андрей Боголюбский в память по своему безвременно скончавшемуся юному сыну.
А тридцатью годами позже в самом стольном тогда Владимире по-над Клязьмой поднимается тоже невеликий по размерам, но поразительно внутренне могучий Дмитровский собор, который покрыт снаружи такой фантастической, многозначительной и изящной белокаменной резьбой, какая есть еще только на Георгиевском соборе в соседнем Юрьеве Польском, сооруженном в те же времена. Ныне эти богатейшие, сказочно-загадочные, полные идеоматического смысла рельефы с полным основанием считаются шедеврами мирового искусства, репродукции с них есть во всех историях искусства но что именно зашифровано в сих многочисленных пивных фигурах, ученые, как ни бьются, до сих пор так и не разгадали. Слишком, видимо, поздно взялись за это, когда ключ к подобным идиомам был уже давно потерян.
Нет на земле ничего похожего и на московский Кремль.
В какое угодно время с какой стороны ни подойдешь — с Москворецкого ли моста, с Софийской ли набережной, с Красной площади, от Манежа и Волхонки, куда ни взглянешь — везде радость и загляденье: и стены, и башни, и храмы, и купола, и Иван Великий со звонницей; все палаты и дворцы, и сам холм-то этот редкостно величавый, так горделиво вознесший над Москвой это чудо. У большинства из бывавших там не единожды наверняка есть и что-то такое, что запало в душу больше всего и стало чем-то очень дорого и любимо: у одних, возможно, это тесно сошедшиеся Патриаршая палата и ризница, у других — навершия Потешного дворца с множеством тонкошеих золотых куполков поблизости или что-то иное в жарком сиянии золота, свечении мрамора и блескучих переливах муравленых изразцов.
Если иноземец, совсем не знающий Россию, нигде, кроме Москвы, больше в ней не бывавший, видит хотя бы один лишь Кремль, он все равно уже понимает, чем наша страна отличается по облику от других стран. А при внимательном рассмотрении и всю ее историю может здесь увидеть. Потому что ничего похожего на Спасскую башню, на Боровицкую, на Кутафью и другие на земле действительно больше нет. И колокольни подобной Ивану Великому с его звонницей нигде нет. И подобных соборов и палат. И Теремного дворца. И дворцов, возведенных позже. Тут все неповторимо русское, и потому-то само собой, а не по чьей-то воле московский Кремль уже давным-давно стал ярчайшим символом России. Даже не символом, это намного большее — он как некая гигантская драгоценность, вобравшая в себя все самое прекрасное, что было и есть в России и русских людях за все прожитые ими века.
А теперь давайте вспомним, что основные храмы, колокольню Ивана Великого и башни Кремль обрел уже пятьсот лет назад, еще при Иване Третьем, великом князе Московском, который начал собирание разрозненных русских удельных земель в единое целое, которого за это первым нарекли Государем и Царем всея Руси, объявив, что он лишь обличьем, как все люди, а на самом деле наместник самого Господа Бога на русской земле. При нем же, при Иване Третьем, впервые прозвучало знаменитое: «Москва — третий Рим, а четвертому не бывать!» И он же, овдовев, взял себе второй женой принцессу из некогда великой византийской династии Палеологов Софью, и сделал герб византийский — двуглавого орла — и гербом собираемой им Руси.
Хорошо известно, что этот брак, это породнение со столь громкой династией нужны были Ивану для поднятия международного престижа его государства и для возвышения над другими русскими князьями, терявшими независимость. И необыкновенная пышность его двора, введение при нем очень торжественных церемоний и ритуалов преследовали ту же цель. И Москву, и в первую очередь Кремль он стал перестраивать-отстраивать для того, чтобы сделать их краше всех других городов, то есть сделать истинной столицей большого государства.
И лучшей помощницы и даже вдохновительницы в этих делах, чем новая великая княгиня, которую в Москве стали именовать Софьей Фоминишной, Иван не мог бы и придумать. Ее семья жила в изгнании в Италии, там она входила в возраст, там воспитывалась, серьезно и многому училась и, конечно же, была вся пропитана воспоминаниями и преданиями о былом необыкновенном величии Палеологов. И ей, конечно же, хотелось такого же величия на Москве. А женщина она была твердая, тонкого ума и очень деятельная, не мытьем, так катаньем, впрямую или сложными интригами, но своего, задуманного добивалась всегда. И перестроить-отстроить Кремль по-настоящему, по ее твердому убеждению, могли только лучшие зодчие мира — итальянцы — фряги, как их тогда называли на Руси. Итальянцы были и в ее свите, которая прибыла с ней в Москву. Но в основном приехали греки. Свита была очень большая.
Русь никогда не чуралась никаких иноземцев, но греки в ней в те времена преобладали. Из греков поначалу поставлялись, как известно, довольно долго наши митрополиты, другие иерархи и духовные деятели, иконописцы, зодчие, а русский монастырь был на их удивительной святой горе Афон, и всякий истый наш монах непременно ходил туда приобщиться великих тайн и откровений.
Наша тогдашняя духовная связь, вернее, даже единство, с Грецией, тоже, пожалуй, не имеет ничего похожего в мире.
И все-таки столько греков и фрягов, сколько их стало при Софье Фоминишне, Москва дотоле никогда не видела. Многие высшие должности при дворе перешли в их руки, даже главным великокняжеским казначеем стал грек Траханиот. Из русских же зодчих на кремлевских работах осталась одна лишь артель псковичей, строивших Благовещенский собор и церковь Ризположения. А новый Успенский собор, на месте обветшавшего и снесенного старого, возводил широко известный в Италии Аристотель Фиорованти. Архангельский — Алевиз Новый. Бон Фрязин строил колокольню Ивана Великого. Марко Руффо и Пьетро Солари — Грановитую палату. Башни и стены Кремля — Антон Фрязин, Марко Фрязин, Пьетро Солари и Алевих Фрязин. Двадцать лет кипели эти работы при самом Иване Третьем и еще лет десять — при их с Софьей сыне Василии Третьем.
Причем сразу же родилась и потекла в народ легенда о том, как русские зодчие-псковичи начали сами возводить в Кремле главную святыню Руси — новый Успенский собор, но столь сложная задача оказалась им не по силам — они якобы слишком неумело готовили раствор для таких толстых стен, и почти завершенная постройка вдруг рухнула. Поэтому-де и был приглашен на возведение святыни пусть и не православный, а латинянин, но очень именитый Аристотель Фиорованти, а за ним и другие. Верно, было: почти построенное вдруг рухнуло. Но только одного история не упоминала: что именно в эти дни в Москве случилось невероятно редкое для нее сильное землетрясение. И были другие разрушения. И еще не упоминалось, конечно, что все, что до того было построено на Руси, то есть тысячи и тысячи храмов, крепостей, монастырей и всего иного, было построено самими русскими, среди которых псковские мастера считались за лучших, и ни одно их из строений ни до, ни после того не рухнуло.
Ну да ладно, слишком много воды утекло.
В общем, фряги построили то, что им заказывали. Вот только выглядел их Кремль сосем не так, как нынче. Лишь Благовещенский и Успенский соборы и церковь Ризположения были точно такие же. Помните: Благовещенский и Ризположения строили именно псковичи. А Успенский собор государь Иван Третий повелел Фиорованти сделать по образцу прежней святыни послекиевской Руси — Успенского собора во Владимире. Зодчий ездил туда, провел все необходимые обмеры и в общем ни в чем не отступил от образца, добавив к нему лишь немногое, что одобрил великий князь. И облик Архангельского собора Алевиза Нового был в принципе, по требованию великого князя, традиционно русским, но тогда он не имел позднейших больших пристроек с двух сторон и стоял геометрически очень сухой, как бы голый, что выглядело непривычно для Руси. А колокольня Ивана Великого не имела двух верхних ярусов и ничего действительно великого из себя не представляла. И слитая с ней церковь-звонница Иоанна Лествечника была много ниже и не такой нарядной. Башни же Кремля все до единой лишь чуточку возвышались над стеной и представляли из себя прямоугольники с огороженными площадками наверху. То есть это были типичные крепостные башни типичного средневекового европейского замка-крепости, построенного для защиты от врага. Московский Кремль тоже существовал именно для этого, и первые каменные его стены воздвиг, как известно, еще Дмитрий Донской. Иван Третий лишь сделал их прочней и непреступней.
Вот только выглядел этот, сотворенный фрягами, замок в тогдашней Москве совсем чужим.
Ведь город-то за его стенами и за Москвой-рекой растекался по семи холмам почти сплошь деревянный и необычайно островерхий — теремной. Терема в два, три, четыре этажа, очень затейливые, богато изукрашенные, с крытыми галереями-переходами, резными крыльцами, верхние ярусы опоясаны круговыми балконами-гульбищами, да еще всякие выносные балкончики, светелки, навесы, выпуски, причудливые и причудливо крытые кровли, все карнизы, окна, углы, всходы, причелины в наряднейшей, иногда сплошной резьбе. И все хозяйственные постройки, все ворота и заборы — с затеями и украшениями. А уж про деревянные церкви-то и говорить не приходится — все сплошное загляденье, диво на диве. Радостный был город. Очень радостный.
И представляете, с какой скукотищей глядели современники на тот новопостроенный московский Кремль, особенно на его прямоугольные безликие тумбы-башни и стены без зубцов в виде ласточкиных хвостов. Это чувство, видимо, будоражило и грызло тогда всех, потому что уже в 1520-х годах, то есть всего через пятнадцать-двадцать лет после завершения основных строек, Василий Третий уже повелел русскому зодчему Бажену Огурцову переделать Фроловскую (Спасскую) башню. И Огурцов водрузил на гигантскую каменную тумбу с поездными воротами тот каменный чудо-шатер с курантами, который существует и поныне и который делает ее необычайно стройной и величественной.
Он же, Важен Огурцов, по желанию того же Василия Третьего вскоре возвел в Кремле и причудливый, необыкновенно нарядный каменный Теремной дворец — весь в ступеньках, разнообразных шатрах, золотых куполах, в одном месте он имел аж шесть этажей, а кровля была медная, золоченая, выложенная в шашечку.
Следом за Фроловской в ближайшие десятилетия надстроили кирпичными шатрами и другие проездные и угловые башни — все совершенно разными. А со стороны Москвы-реки небольшие башни так совсем низенькими шатрами, чтобы не загораживали панораму Кремля из Замоскворечья. И колокольня Ивана Великого была поднята на целых два яруса. И церковь-звонница Иоанна Лествечника возле нее. И к Архангельскому собору сделали сложнейшую пристройку.
Только после всего этого Кремль и стал совершенно неповторимым, каким мы его знаем и каким бесконечно восторгаемся и гордимся.
Строить из камня и кирпича так же, как из дерева, конечно невозможно или почти невозможно: тут иные конструкции, иные формы и приемы строительства. И все же деревянное зодчество было для русского человека настолько своим, родным, рожденным самой его землей, его душой и миропониманием, что он, в конце концов, и в камень и кирпич перенес из деревянного все, что можно было туда перенести, и уже к шестнадцатому веку каменные церкви, вообще все каменное зодчество стало у нас в основном тоже шатрово-теремным. Даже затейливейшее внешнее убранство камнездатели научились наводить из фигурного кирпича, резного камня, цветных изразцов и разных кровельных материалов.
Такова церковь Вознесения в подмосковном селе Коломенском, в которой в камне совершенно бесподобно воплощен не только высоченный красивый шатер, вырастающий из ступеней кокошников, но и вся конструкция северных деревянных храмов с опоясывающими их внизу сплошными крытыми крыльцами-гульбищами.
Возведено Вознесение в 1532 году в честь рождения будущего царя Ивана IV Грозного.
А двадцатью годами позже в соседнем с Коломенским селе Дьякове уже заботами самого Ивана Грозного в несть рождения его первого сына Ивана поднялось еще одно диво в том же народном вкусе — причудливейшая, весело разузоренная, по существу пятистолпная церковь Иоанна Предтечи.
Еще же через шесть лет — вот как строили! — опять же заботами Ивана Грозного и трудами камнездателей Бармы и Постника, в Москве на Красной площади вырос собор Покрова «что на рву», названный позже народом Василием Блаженным. Он так известен, о нем тоже так много сказано-написано и он действительно так гениально неповторим и прекрасен, что никаких новых восторженных слов уже не найти. А посему подчеркнем лишь суть: Василий Блаженный вобрал в себя, слил воедино в камне буквально все самое замечательное, что было рождено нашим народным зодчеством, и прежде всего именно деревянным, то есть что рождено жизнерадостной фантазией нашего народа, его неодолимой тягой к сказочности, к мечте о действительно прекрасной жизни.
У нас был даже целый город, который пытался запечатлеть эту мечту в строениях. Это — Ярославль.
К середине семнадцатого века в Туле, Кашире, около Воронежа, на Урале, в Томске и других местах поднялись десятки заводов и фабрик — железоделательные, медеплавильные, текстильные, поташные, кожевенные, стекольные. За все предыдущие века их было построено меньше, чем за несколько десятилетий семнадцатого. Хозяевами заводов и фабрик становились посадские торговые людишки, ремесленники да черносошные крестьяне, переходившие в связи с этим в купечество и даже в «именитых гостей». Они же заправляли и на великих ярмарках, собиравшихся в Москве, в Ярославле, Великом Устюге, Тихвине, Соли Вычегодской и на Волге у стен Макарьевского Желтоводского монастыря. Везли теперь на каждую ярмарку со всей России определенные товары: в Ярославль, например, в первую очередь кожи, мыло, текстиль, сало и мясо, а отсюда — лучшую чуть ли не во всей Европе юфть, щетину, полотна, замки, зеркала, изделия из серебра и многое, многое другое, но уже не здешнего производства.
Город превратился в ту пору в главное перепутье Руси, в ее второй торгово-промышленный центр после Москвы. Через него шли дороги на Москву и из Средней Азии, дороги с Севера, с Урала, из Сибири. В городе существовали конторы английских и голландских негоциантов, лавки бухарцев и индусов. Он богател и рос как на дрожжах.
Год 1648-й. Открыт «край и конец Сибирской земли». Обнаружено, что «Азия отделена от Америки водой».
Это записи устюжанина Семена Дежнева — работника торговых людей Усовых из того же города на Сухоне, снарядивших его на исследование далеких земель…
К краю Сибирской земли по неведомой дотоле реке Амуру идут один за другим казаки Поярков и Ерофей Хабаров с «малыми товарищи». Закладывают там первые русские поселения и одно из них называют Хабаровском…
Ярославский рыбопромышленник Гурий Назарьев основывает на реке Яик город Гурьев…
До семнадцатого века простые, «последние люди» никогда не играли в жизни Руси такой огромной роли. И первая причина тому — события 1612 года. Идея всенародного ополчения, сбор средств на него, его поход и победа над поляками всколыхнули народное самосознание, по существу впервые разбудили его. И чем дальше от 1612 года, тем глубже и яснее осознавали «последние люди», что это именно они, предводительствуемые своим человеком, «говядарем» (мясником) Кузьмой Мининым, а вовсе не «лучшими и большими людьми», спасли страну в тяжкую, страшную годину. И народ, разумеется, хотел и дальше влиять на ход событий, на развитие общественной мысли, особенно те, кто избирал духовную карьеру — там сословных рогаток-то не было, — да те, кому удавалось разжиться торговлишкой и промышленностью и выбиться в «гостинные сотни».
Мало что ярмарки, заводы и фабрики были в их руках, и все землепроходство, и что они ставили новые города и давали им свои имена, ярославский земский староста меховщик Аникей Скрипин — он вел меховую торговлю вместе с братом Нифантием — даже сумел втолковать царю Алексею Михайловичу, что государственная казна полнится не от монастырских доходов, а в первую очередь от посадских, от купечества. Так и писал в одной из челобитных: только, мол, с моих сибирских промыслов «идет в казну пошлина на год на 1000 рублей и больше». И что есть и другие пошлины и подношения государю немалые от Скрипиных и иных ярославских купцов и ремесленников. И государь вместе с патриархом Иосифом прислали Скрипиным в подарок часть так называемой Ризы Господней — высший религиозный знак верховного к ним благоволения. Вот, значит, как глубоко чувствовали, в чьих руках действительное могущество Русского государства и их самих.
Но проще всего утверждать свое и «показывать себя» бывшие да и настоящие «последние люди» могли, конечно, в делах созидательных, в искусствах и ремеслах, не случайно именно тогда, в семнадцатом веке, мастера из каких-нибудь олонецких или, скажем, воронежских деревень и городков делали вещи такого же высочайшего художественного достоинства, как и мастера царской Оружейной палаты. Иконы, писаные в Соли Вычегодской у торговых людей Строгановых, по миниатюрности письма и по своей золотой нарядности не имели себе равных на Руси. Там же процветало производство неповторимо красивых, так называемых «усольских лицевых эмалей» с красочными картинками в обрамлении пышных орнаментов. Дивными эмалями славился и Великий Устюг, где, кроме того, изготавливались лучшие в стране вещи из просечного железа с удивительнейшим «морозным узором». С поморскими мастерами из Холмогор никто не мог сравниться в резьбе по моржовой кости. В былинах и летописях есть упоминания о том, что их костяное кружево бывало порой так мелко и замысловато, что «только мурашу в вырез пройти». В Смоленске жили великолепные переписчики книг и художники-миниатюристы, в Великом Новгороде — златокузнецы, среброкузнецы и сканных дел мастера, всю продукцию которых — богатейшие серебряно-золотые оклады для книг и икон — норовили забрать себе царский двор и патриарх. В Городце, как помните, фантастическими деревянными узорами покрывались избы и речные суда.
А Ярославль отличился своими церквями. Всего за полвека в нем было возведено тридцать девять храмов. Вы только вдумайтесь: тридцать девять за такой срок, и чуть ли не каждый второй, а уж каждый третий-то точно — подлинные шедевры, составляющие славу русского зодчества.
Заказчиками буквально всех были отдельные купцы или слободы — ремесленники-то жили слободами. Скрипины построили Ильинскую церковь, которая столь прекрасна, что уже в восемнадцатом веке стала центральной точкой центральной площади Ярославля, хотя у Скрипиных она была всего лишь их домовой церковью. Сыновья Гурия Назарьева Михайло, Андрей и Иван воздвигли в Ярославле дивную церковь Рождества Христова. Кроме того, они продолжали расширять и основанный их родителем город Гурьев, «наймаша за великие деньги», возили туда своих земляков камнездателей — так именовали тогда строителей-каменщиков. И купец Алексей Зубчанинов, дед и отец которого были еще в неволе у Спасского монастыря, поставил близ стен этого монастыря неповторимую церковь в честь Богоявления.
Толчково — это слобода за рекой Которослью, впадающей в Волгу, — когда-то дальняя западная окраина Ярославля. Жили здесь кожевники, вырабатывавшие ту тонкую красную юфть, которая славилась на Руси и за ее пределами. Как для всякой кожи, для юфти нужны были дубильные вещества, и в слободе существовали особые мельницы, в которых толкли дубовое корье. Отсюда вроде и пошло название — Толчково.