– Ага, – сказал старичок, – а в котором году вы
Я понял, что попался. И ответил туманно: как и все. Старушка предложила мне еще стакан чаю. Потом поговорили о том, о сем. Потом старушка вышла на кухню, старичок последовал за ней. Что-то шептались. У меня на душе было неуютно: вот проболтался! Но оба супруга скоро вернулись на веранду, и на меня свалилась манна небесная.
– У нас, видите ли, – сказал старичок, – кое-какое помещение есть, только, может быть, дороговато для вас будет – тридцать пять рублей в месяц, две комнаты.
Я не верил своему счастью: в Москве я платил, правда, пятнадцать рублей, но одни клопы чего стоили! И там была одна комната, здесь две. Потом оказалось, что был еще и коридор, который тоже мог сойти за комнату. Все это помещалось в мансарде, стены были из грубо отесанных сосновых бревен, в центре всего этого стояла огромная, дебелая, материнская уютная кафельная печь, которая грела души наши в течение шести суровых московских зим. Во дворе была банька, в которой перед нашим въездом в пристанище капиталистической анархии мы смыли с себя наслоение московской социалистической эпохи и прошпарили паром наши вещи. Словом, почти рай. Я с тех пор – до самого Берлина – ни разу не имел дел ни с какими домкомами. Меня никто не тащил на собрания жильцов. Меня никто не заставлял контролировать хозяйственные действия товарища Руденко, владельца частнохозяйственной дачи в Салтыковке. Когда я, усталый и голодный, возвращался домой, никто не стучал в мои двери, вызывая меня на собрания, посвященные вопросам озеленения детей и заготовки мусора. Каким-то таинственным образом крыша не текла сама по себе, мусор исчезал, как кролик в рукаве престидижидатора: таинственно, бесследно и, главное, бесшумно, без всякого участия «широкой общественности», сам по себе. В дни, предначертанные Господом Богом, приходил трубочист и чистил мою печку. Если у меня в это время оказывалась рюмка водки – обычно она оказывалась, – я предлагал ее трубочисту. Но этим мои связи с профессиональным союзом трубочистов и ограничивались. Вообще был рай: не было ни бумажек, ни собраний, ни общественности, ни самодеятельности, было очень нище, очень просто, но по-человечески организованное человеческое жилье. А не клопиное социалистическое стойло. И, кроме того, рядом с товарищем Александром Руденко на моем горизонте появился гражданин Иван Яковлев – на этот раз уже не товарищ, а только гражданин, не «инвалид труда», в какого ухитрился превратить самого себя Руденко, а откровенно хищная, хотя и микроскопическая акула капитализма.
Рядом с железнодорожной станцией как-то внезапно выросло странное сооружение из латаного полотна, старых досок и кровельного толя. Вокруг этого сооружения вертелся какой-то неизвестный мне рваного вида человек. Потом на сооружении появилась вывеска: «Съестная палатка. Иван Яковлев». Потом в этой палатке появилось приблизительно все, что мне было угодно: яйца и сосиски, картофель и помидоры, селедка и хлеб. Все это без всяких карточек. Без всяких очередей, удостоверений брака, гнили и плана. Все это было чуть-чуть дороже, чем в советских кооперативах. Потом стало чуть-чуть дешевле. Но, покупая десяток яиц, я был твердо уверен, что ни одного пятака я не заплатил ни за одно гнилое яйцо. Потом стало намного дешевле. Потом кооперативы умерли. Имейте, впрочем, в виду, кооперативами они не были никогда, ибо ими управляли не частные пайщики, а правительственные чиновники. Во всяком случае, государственная торговля автоматически скончалась, и гражданин Яковлев почти так же автоматически переехал со всеми своими сосисками в помещение бывшего ТПО – транспортного потребительского общества. Даже и на службе меня перестали тащить на кооперативные собрания, предлагать контролировать заготовки яиц и вообще проявлять какую бы то ни было самодеятельность в области дел, которые меня не касались. Я получил, наконец, некоторую возможность заняться теми делами, для которых я, собственно, и был нанят: за организацию спорта, а не вывозки мусора, вставки стекол, заготовки яиц, общественного контроля над кооперативной сапожной мастерской. Правда, кое-что еще осталось. От собраний в стиле Международного общества помощи жертвам реакции (МОПР)[14] я не мог отделаться до конца своих дней. Общества помощи жертвам революции в Советской России по понятным причинам не было.
Я чувствовал себя, почти как птица небесная. Или во всяком случае как человек, кое-как выкарабкавшийся из помойной ямы. За мои заботы о благосостоянии и о мускулах советских спортсменов мне кто-то платил очень скудные деньги. Недостающие я добывал путем фоторепортажа, спортивной хроники в газетах и прочими такими частнокапиталистическими способами. Я нес эти деньги товарищу Руденко, который без всякого бюрократизма снабжал меня стенами и крышей, и гражданину Яковлеву, который без собраний и очередей снабжал меня селедками и прочим.
О том, как именно добываются, транспортируются, хранятся все эти жизненные блага, я никакого понятия не имел, да и не имею и сейчас. Я «в общем и целом» считаю себя толковым человеком. В калейдоскопической смене моих советских профессий черная торговля, несомненно, занимала самое черное место: не выходило ровным счетом ничего. Однажды, еще во времена позднего военного коммунизма, мне нужно было ехать в Москву, и у меня возникла теоретически гениальная догадка о том, что спирт в Москве стоит в пять раз дороже, чем он стоил в Одессе. В Одессе тогда свирепствовало еще одно чисто капиталистическое предприятие – Американская администрация помощи. В числе прочих вещей она снабжала социалистическое население сгущенным молоком. Мои теоретические предположения были так же безукоризненно правильны, как, скажем, теоретические построения марксизма. Я купил сто банок молока. С каждой из них я самым аккуратным образом содрал этикетку. Под каждой бывшей этикеткой я проковырял дырочку. Каждую банку – они накоплялись постепенно – я промыл кипятком. Потом сквозь дырочку налил спирту. Потом дырочки залил оловом. Потом заново наклеил этикетки. Все было совершенно правильно. Был упущен из виду только один факт, что спирт является лучшим растворителем, чем кипяток. И те остатки молока, которые застряли в углах между донышками и стенками банок, не поддались кипятку, но поддались спирту. И когда спирт доехал до Москвы, то оказалось, что он не годится почти никуда. С горя я высосал его сам. Потом я вез огурцы из деревни в Одессу. Все было совершенно правильно спланировано – только телега по дороге сломалась, чинили ее три дня, и огурцы пропали. Я все-таки должен подчеркнуть тот факт, что по курсу политической экономии я в университете был далеко не из последних студентов. Иван Яковлев, вероятно, никогда не слыхал о Рикардо, о законе Грехема или о тюненовском «изолированном государстве». Однако с селедками и прочим он как-то справлялся лучше меня.
Мы оба – Яковлев и я – были друг другом вполне довольны. По крайней мере я. Хозяйственные отношения краткого периода «передышки», прорыва анархии в стройность планов сводились, приблизительно, к следующему.
Я и мои соседи – сапожник, монтер, врач и прочие – занимались каждый
В моих взаимоотношениях с кровавым частником Яковлевым почти все преимущества лежали на моей стороне. Я, собственно, был бюрократом. Это было, правда, только случайностью в моей биографии, иначе я бы в этом не признался никогда. Есть в мире только две вещи, в которых никогда и никому не признается ни один мужчина в мире: а) то, что он дурак и б) что он бюрократ. Люди могут признаваться в том, что они воры и сифилитики, алкоголики и гомосексуалисты, но в двух вещах – в бюрократизме и в глупости – кажется, не признавался еще никто и никогда.
Человеческая душа имеет неисследованные никакой наукой глубины. Повторяю, я встречал людей, которые не без профессиональной гордости говорили: «Я вор – вором и помру». Я никогда не слыхал о людях, которые говорили бы: «Я дурак и дураком помру» или «Я бюрократ и бюрократом и окончу свой век». Так, кажется, не бывает. Следовательно, и мое признание в бюрократизме нужно принять с целым рядом оговорок. Я, в общем, оказался очень плохим бюрократом. Или, несколько точнее, плохим сочленом бюрократического сообщества. Так сказать, паршивой овцой в хорошо подобранном стаде.
Я был спортивным бюрократом: это совершенно новая в истории человечества отрасль бюрократической деятельности. И касается она тех людей, которые могут заниматься спортом, но могут им и не заниматься. Власти над жизнью и смертью, над едой и голодом, над жилплощадью и бездомностью у меня не было. Когда вышестоящие бюрократы предложили мне составить ряд специальных систем гимнастики и спорта для санитаров, бухгалтеров, металлистов, врачей, грузчиков и прочих, я тщетно возражал, что все пролетарии мира имеют одно и то же количество позвонков, бицепсов и прочего и что поэтому разные системы спорта для разных профессий являются чепухой. Мои возражения не помогли. Моя настойчивость стоила бы мне службы и кое-чего еще. Я эти системы изобразил. Они были совершеннейшей чепухой, но и совершенно безвредной чепухой. Но когда мне предложили формировать футбольные команды из девушек («социалистическое равноправие женщин»), то я проявил совершенно неприличную в бюрократической среде строптивость нрава, из-за которой меня в конце концов выгнали вон. Но так как, кроме бюрократически-спортивной профессии, у меня в запасе была еще и дюжина других, то это меня смутило мало. Скажем так: я не был
Все это, однако, случилось несколько позже, при переходе от анархии нэпа к первым пятилетним планам. А в этот промежуток времени, о котором я сейчас говорю, я был одним из сочленов бюрократической касты, а Иван Яковлев был одним из проявлений капиталистической анархии. Я от Яковлева не зависел никак. Яковлев всячески зависел от меня. Он должен был угождать моим вкусам, проявлять по моему адресу всяческую любезность. Он был вынужден заботиться о моем здоровье. Если бы я отравился гнилыми сосисками, я вынес бы ему мой молчаливый вердикт: присужден к высшей мере капиталистического наказания – больше у Яковлева я покупать не стану. Если бы он продавал сосиски дороже Сидорова, я бы перешел к Сидорову. Он, капиталист, был вынужден быть милым и доверчивым, ибо сколько раз случалось, что моя наличность равнялась нулю (текущего счета у меня не было никогда), и перед ним стоял тяжелый выбор: отпустить ли мне фунт сосисок в долг или не отпустить, испортив наши дружеские отношения. Он, Яковлев, рисковал не только тем, что я не захочу заплатить, но и тем, что я не смогу заплатить: вот сорвусь на какой-нибудь футболизации трудящихся девушек – и пошлют меня на Соловки, и пропали деньги. Яковлев вынужден был проявлять целую массу знаний людей и вещей, состояние рынка и транспорта, мои вкусы и склонности, мою кредитоспособность, политику партии и НКВД – словом, целую массу вещей, от которых зависел каждый день его капиталистического существования. Не знаю, как он, но я был доволен вполне.
На некоторый промежуток времени я был как-то изъят из действия социалистических законов. Я жил у частного, питался у частного капиталиста, я не посещал ни митингов, ни собраний, не участвовал ни в тройках, ни в пятерках, не заботился о заготовках картофеля и о контроле над заготовителями картофеля – и я был сыт.
Потом как-то постепенно и незаметно начались сумерки тщедушного нэповского капитализма. Странная вещь: когда в советской печати появились первые статьи, посвященные первому – тогда еще будущему – пятилетнему плану организации «веселой и зажиточной жизни» на «родине всех трудящихся», ни я, ни мои соседи не проявили к нему решительно никакого интереса. Ну что ж, план – так план, поживем – увидим. И пожить, и увидеть удалось не всем…
Курс политической экономии я проходил под руководством профессора Туган-Барановского, крупнейшего политэконома России, – конечно, марксиста. По тем временам – 1912–1916 годы – я возлагал некоторую надежду на науку политической экономии. Наука в лице профессора Туган-Барановского возлагала некоторые надежды и на меня. Кажется, разочаровались обе стороны. И обе очутились в эмиграции. Если бы это было юридически возможно, в эмиграции я предъявил бы профессору Туган-Барановскому иск за нанесение увечий моим мозгам: сейчас мне совершенно ясно, что после курса у профессора Туган-Барановского я во всем, что касается народного и вообще человеческого хозяйства, вышел еще большим дураком, чем был до курса. Можно было бы предъявить и иск об изувеченной жизни: наука товарища Туган-Барановского проповедовала как раз те пятилетки, которые на нас всех и свалились. Так что если товарищ Сталин является политическим
Во всяком случае, все мои научные познания в области политики и политической экономии, истории вообще и истории французской революции в частности, в той форме, как все эти познания мне втемяшились в университете – марксистском и императорском университете, – на практике оказались совершеннейшей чепухой – совершенно такой же, как и мои инструкции по физической культуре для врачей и грузчиков. Я не предвидел
Это и не кончилось добром. Но конец приходит как-то незаметно и постепенно – как приходит к человеку старость. Что-то как-то стало исчезать. Еще так недавно Яковлев встречал меня радостно словами: «Вот только что получил беломорские селедки – первый сорт!» Теперь его оптимизм как-то стал выдыхаться: «Вот опять нету селедок, уж Бог его знает, что оно творится». Я понимал: если уж у Яковлева селедок нет, значит, с селедками что-то действительно творится. Но, как это ни страшно, самая простая мысль о том, что где-то стали социализировать и селедки, мне в голову не приходила. Это человека легко социализировать – ему деваться некуда. Рыбам морским и птицам небесным на социализацию, конечно, наплевать: они все живут без паспортов и границ, без плана и даже без науки. Но все-таки постепенно стали исчезать томаты и селедки, сосиски и прочее. И потом сразу, неожиданно, скоропостижно исчез и сам Яковлев. Так исчез, что я до сих пор не знаю, что с ним случилось.
В один сумрачный вечер моей жизни, вернувшись со своей бюрократической деятельности из Москвы и привычно заворачивая к логовищу моего капиталистического хищника, я был поражен мрачным зрелищем. Привычная вывеска: «Съестные припасы. Иван Яковлев» была свергнута руками какого-то революционного пролетариата и валялась на земле. Пролетариат, стоя на двух лестницах, прибивал над логовищем новую, хотя тоже старую, вывеску – какого-то «Транспортного потребительского общества № 606» (точного номера я сейчас не помню). Этот кооператив продолжал существовать и в яковлевскую эпоху – где-то на задворках, ведя, так сказать, чисто отшельнический образ жизни, чуждаясь и товаров, и людей, презираемый и людьми, и товарищами. Теперь, значит, он возвращается на круги своя. Еще месяц тому назад ТПО торговало багажом исчезнувших железнодорожных пассажиров, случайными партиями лошадиных подков, проржавевшими консервами государственных заводов. Однажды там почему-то появилось несколько десятков пар скэтингов, хотя во всей Салтыковке и в двадцати километрах радиусом не было ни одного клочка асфальта, были песок и грязь. Не знаю, что сталось с этими скэтингами.
В Москве я, в общем, вел спортивный образ жизни. И целый день мотаясь по всяким делам, по дороге домой слезал за 8 километров до Салтыковки и покрывал это расстояние пешком в один час: это была моя ежедневная норма. И поэтому домой возвращался я голодным, как капиталистическая акула. Я протиснулся в возрожденный к новой плановой жизни кооператив. Почти у самого порога меня встретил совершенно приличного вида мужчина и спросил кратко и деловито: «Вам тут что?»
Приличного вида мужчину я очень ясно помню и до сих пор, но ни фамилии, ни имени его я не знал никогда. Гражданин Иван Яковлев ходил в довольно затрапезном обмундировании: сапоги бутылками, поддевка, грязноватый фартук. Приличного вида мужчина имел модернизированную и даже американизированную внешность, «догонял и перегонял Америку». Но Иван Яковлев встречал меня с распростертыми объятиями: «Чем могу вас порадовать сегодня?» Или: «У меня сегодня что-нибудь особенное!» – не очень грамотный, но все-таки приятный оборот речи. Приличного вида мужчина не сказал даже: «Что вам угодно?» – а просто: «Что вам тут?» И стал надвигаться на меня таким образом, что мне оставалось или напирать на него животом, или отступать к двери. Отступая, я задал вопрос о селедках и прочем. Приличного вида мужчина сказал категорически: «Мы сегодня товар учитываем, приходите завтра!» Я сказал, что есть хочу именно сегодня, – завтра, впрочем, тоже буду хотеть, – так что же я буду есть сегодня?» Приличного вида мужчина сказал: «Ну, это я не могу знать», – и захлопнул дверь перед самым моим носом.
Я понял. Кровавый частник, хищник и эксплуататор исчез. На его месте появилось бескровное, вегетарианское и пролетарское, но все-таки
Я вспомнил о втором эксплуататоре трудящегося и бюрократического населения Салтыковки – о купце Сидорове и пошел к нему. Двери его предприятия были заколочены и опечатаны. И на дверях висела краткая информация: «Закрыто». Почему закрыто и на сколько времени, не сообщалось. Меня охватило ощущение беспризорности, заброшенности, осиротелости. Пока был Иван Яковлев, я уже знал, что я не пропаду и голодать не буду. Он уж там как-то все это оборудует. Сейчас – только первый вечер без Яковлева, и мне уже нечего есть. Что будет во все остальные вечера моей плановой жизни? Нет, гражданин Яковлев при всей его политэкономической безграмотности был все-таки прав: добром это не кончилось. А может быть, и
Я лег спать голодным. Следующий мой служебный день я посвятил официально обследованию московских спортплощадок, неофициально – беготне по московским базарам. Базары были почти пусты. Вечером я снова зашел в ТПО. «Учет товаров» был, по-видимому, закончен. Товары были, очевидно, как-то планово перераспределены. Селедок не было вовсе. «У нас их по плану не заведено», – сказал мне приличного вида мужчина. «А как их снова включить в план?» – «А вы напишите, куда следует», – приличного вида мужчина сказал, куда именно следует написать. Я написал. С тех пор прошло еще штук пять пятилеток, и до сих пор нет ни ответа, ни селедок.
Потом исчезли сосиски. Потом исчезло вообще все. Опять какие-то лошадиные подковы… К зиме появилась партия соломенных шляп. Приличного вида мужчина смотрел на меня, как на назойливого нищего. Потом мне на службе не доплатили десять рублей жалованья и сказали, что это мой вступительный взнос в ТПО. Я не протестовал. Потом у себя дома я нашел повестку на собрание пайщиков ТПО с пометкой «Явка обязательна», – я не пошел. Потом, правда, в мое отсутствие, приличного вида мужчина зашел ко мне и оставил предписание явиться на субботник по разгрузке картофеля из вагонов в погреб, – я снова не пошел. Потом, как-то позже, приличного вида мужчина, встретив меня на улице, принялся меня распекать: я-де на собрания не хожу, в тройках и пятерках не участвую, не интересуюсь кооперативной общественностью и саботирую заготовку и разгрузку картофеля. Но к этому моменту я уже распродавал свое последнее имущество в целях побега из плана в анархию, от кооперативов к частникам, от эксплуатируемых к эксплуататорам, от гнилой картошки по крайней мере к колбасе. И вообще – от приличного вида мужчины хоть к чертовой матери. В силу всего этого приличного вида мужчину я послал в столь литературно неописуемое место, что он испугался сразу. Откуда ему, бедняге, было знать, что мой конвульсивный и яростный порыв в свободу слова и сквернословия объясняется вовсе не моими связями с партийной бюрократией, а моими планами побега от нее. Приличного вида мужчина стал любезен во всю меру своей полной неопытности в этом стиле обращения с людьми. Потом мы расстались. Надеюсь, навсегда.
Отражения приличного вида мужчины
Итак, анархический гражданин Яковлев исчез. По всей вероятности, на Соловки или в какое-нибудь иное соответствующее место. Его предприятие перешло к приличного вида мужчине. Гражданин Яковлев был одним из миллионов тридцати частных хозяев России: крестьян, лавочников, рыбаков, торговцев, ремесленников, предпринимателей и прочих. Подавляющая часть этих хозяев стала государственными рабочими, как все крестьяне и ремесленники. Часть исчезла куда-то на Соловки. Какая-то часть ухитрилась превратиться в приличного вида мужчин. Приличного вида мужчины, как общее правило и как
В мире свободной конкуренции высшим, безапелляционным, самодержавным законодателем был я, Иван Лукьянович Солоневич, Его Величество Потребитель Всероссийский. Это от моей державной воли, вкуса или прихоти зависели и торговцы, и банкиры, и рыбаки. Вот возлюбил я, Иван Солоневич, беломорскую селедку – и на Поморье возникают промыслы. Вот разлюбил я ту же селедку – и на Поморье закрываются промыслы. Я диктовал свои неписаные законы и Яковлевым, и Ротшильдам и мог купить селедку у Яковлева и акцию у Ротшильда, но мог и не купить. И Яковлев стал Яковлевым и Ротшильд – Ротшильдом вовсе не потому, что у обоих оказались акульи зубы эксплуататоров рабочего класса, а
Революционные процессы отражаются в декламации и в философии. Повседневный быт революции проходит вне внимания и декламации, и философии. Но именно он определяет все. В тридцати миллионах хозяйственных ячеек страны развивается приблизительно одна и та же профессия: замены капиталиста, предпринимателя, представителя анархической частной инициативы мужчинами приличного вида, а иногда и вовсе неприличного вида.
Итак, капиталист Яковлев сломан и выброшен за борт жизни. В свое время он покупал селедку, перевозил селедку и продавал селедку. Он богател и разорялся, но это касалось только его самого. Если он пропивал, то только свои собственные деньги. Если он не умел торговать, то он платил своими собственными убытками. Сейчас он исчез. На его месте появился приличного вида мужчина. И появились совершенно новые линии хозяйственного развития страны.
В среднем следует предположить, что приличного вида мужчины – люди как люди, не хуже и не лучше других. На практике они все-таки хуже. И что, управляя НЕ своим собственным имуществом, они должны как-то контролироваться. Нужно иметь в виду: советский кооператив НЕ есть кооператив. Нормальная кооперация есть результат сложения некой суммы
Техника государственной торговли выработала неисчислимое количество методов планового и внепланового воровства. Если предоставить этому воровству полную свободу рук, то все будет разорвано в течение нескольких недель, а может быть, и дней. Нужен
а) бюрократия планирующая,
б) бюрократия заведующая,
в) бюрократия контролирующая,
г) бюрократия судящая и
д) бюрократия расстреливающая.
Появилась также необходимость всю эту бюрократию как-то кормить. Техника кормления этой бюрократии, как и всякой бюрократии в мире, распадается на две части – официальную и неофициальную. Официальная выражается в «ставке», неофициальная – во всех видах утечки, взятки, смазки, блата и прочих трудно переводимых синонимов воровства. Фактически потери национального хозяйства никак не ограничиваются теми деньгами и товарами, которые разворованы бюрократией. Самые страшные потери – это бюрократические тормоза, навьюченные на всякую человеческую деятельность в стране.
Моя Салтыковка была маленьким подмосковным пригородом. Ее кооператив – ТПО – был, так сказать, микроскопом всего социалистического хозяйства. Это была одна из миллионов тридцати клеточек великого социалистического организма. То, что происходило в ней, происходило и в остальных тридцати миллионах. Что же происходило в ТПО и что
Салтыковка была микроскопом СССР. Каплей, в которой отражалось все величие Союза Социалистических Республик. Или – несколько иначе – тем «Изолированным Государством», на гипотетическом примере которого немецкий гелертер Тюнен пытался анализировать законы земельной ренты. В Салтыковке была своя партийная организация: мировая революция интересовала ее мало – здесь масштабы сводились к выпивке и закуске. Был свой отдел НКВД. Был свой отдел Госплана. Была комсомольская ячейка. Словом, было все то, что полагается. Я не подсчитал того процента, который в Салтыковке занимала бюрократическая часть ее населения, но я полагаю, он никак не был меньше, чем в оккупационных зонах Германии. И всякая дробь этого процента хотела и выпить, и закусить. Выпивка же и закуска находились под хранительным попечением приличного вида мужчины.
Приличного вида мужчина оказался распорядителем предприятия, которое не он создал и в котором он или понимал мало, или не понимал вовсе ничего. Ибо если бы он понимал, скажем, столько же, сколько понимал мой покойный Иван Яковлев, то он и был бы предпринимателем, а не бюрократом. Купцом, а не чиновником, акулой капитализма, а не сардинкой партии. Было бы слишком наивно предполагать, что в эпоху НЭПа приличного вида мужчина продавал подковы, скэтинги и прочее только потому, что он уже тогда предвидел судьбу Яковлева или что у него было некое идейное отвращение к частнособственническим методам эксплуатации селедки. Может быть, такие идейные мужчины где-то и были. Но в общей массе их в расчет принимать никак нельзя. Мой кооператор не понимал ничего. Однако
Для того чтобы не быть обвиненным в ненаучности, я буду исходить из
Я хочу еще раз отделаться от всяких обвинений в каком бы то ни было догматизме. И в каких бы то ни было философских предпосылках. Нет никакого сомнения в том, что в целом ряде случаев хозяйственные предприятия, основанные на коллективных принципах, работали, по крайней мере, не хуже всяких других. Монастырские имения католических и православных монахов были в свое время носителями и сельскохозяйственной и прочей культуры. Огромные латифундии католической церкви в целом ряде стран и сейчас, по-видимому, работают совсем неплохо. Очень неплохо работает мировой почтовый союз. Кажется, совсем неплохо работали русские и германские государственные железные дороги. По-видимому, при каких-то мне неизвестных условиях общественные предприятия проявляют по меньшей мере достаточную степень жизнеспособности. С другой стороны, еще более бесспорен тот факт, что все попытки создать человеческие общежития, построенные на коллективистских началах, провалились самым скандальным образом – начиная от платоновских коммун и кончая толстовскими (ниже я перечисляю эти попытки). Та отрасль современной схоластики, которую мы именуем политической экономией и прочими производными, до сих пор постаралась установить те условия, при которых имения братьев-бенедиктинцев процветали и при которых фаланстеры товарищей фурьеристов проваливались. Вероятно, условий этих очень много. Одно из них, вероятно, сводится к тому, что в монастыри шел какой-то
Я склонен утверждать, что в Российскую коммунистическую партию шли почти исключительно отбросы. В германскую национал-социалистическую шли главным образом отбросы, но уже не исключительно. Моральный состав германской партии был, несомненно, выше русской. Может быть, отчасти именно поэтому внутрипартийная немецкая резня не приняла таких ужасающих размеров, как русская, и хозяйственные последствия нацизма в Германии не имели такого катастрофического характера, как в России. В России социалистическое хозяйствование оказалось сплошной катастрофой.
Приличного вида мужчина случайно мог оказаться человеком компетентным и добросовестным. Однако совершенно очевидно, что если в стране происходит насильственная замена тридцати миллионов частных предпринимателей десятком миллионов приличного вида мужчин, то такого количества компетентных и добросовестных людей не может выделить никакая бюрократия мира. И с другой стороны, никакой бюрократический аппарат не может быть построен на доверии к компетентности и добросовестности его сочленов. Аппарат должен быть построен на контроле. Если дело идет о почтовых марках, которые не подвергаются ни усушке, ни утечке, ни порче, ни колебаниям в цене, ни влияниям общественной моды или личных вкусов, – этот аппарат работает. Если дело идет о селедке – аппарат просто перестает работать. Селедка обрастает контролем. Одновременно с селедкой таким же контролем обрастает и каждый сноп. Становится меньше и селедки, и хлеба. Становится больше соблазна украсть. Приказчик каждого гастрономического магазина считал себя вправе съесть хозяйскую селедку – и Иван Яковлев признавал за ним это право: это был быт. Приличного вида мужчина – в особенности, когда селедок стало мало, – тоже ими не брезговал. Но если он имел право на селедку, то почему не имел такого же права и другой, уже контрольного вида мужчина? И если селедок оказывалось мало и они становились предметом «распределения», то совершенно естественно, что преимущественное право на это распределение получал, скажем, секретарь салтыковской партийной ячейки. Но в Салтыковке, как я уже говорил, существовала целая коллекция местного начальства – «партийная головка», по советской терминологии. Приличного вида мужчина зависел не только от своего вышестоящего партийного и кооперативного начальства, но также и от местной партийной головки. И если к нему приходил или ему присылал записку начальник местной милиции, жаждавший и выпивки, и закуски, то приличного вида мужчина не мог отказать. Конечно, у него были все юридические основания для отказа. Но не одними юридическими основаниями жив будет человек, социалистический в особенности. План вызывает террор. Террор вызывает бесправие. Зав КООПом, в сущности, имел также мало
В каждой общественной группе происходят некоторые деяния, которые обозначаются несколько неопределенным термином «интрига». Для советского быта этого термина оказалось недостаточно. Был выработан ряд синонимов: склока, буза, гнойник, кружковщина – их все равно ни на какой язык перевести нельзя. Все эти варианты интриги опутывают приличного вида мужчину с головы до ног, как они опутывали и меня. Но я ни при каком усилии воли не мог украсть футбольной площадки, да никакому бюрократу она и не была нужна. У приличного вида мужчины лежат селедки, их можно украсть, и они всем нужны. Так что приличного вида мужчина, хочет он этого или не хочет, вынужден вступать в какие-то сделки с совестью, селедкой и секретарем партийной ячейки. И – в обратном направлении – секретарь партийной ячейки был вынужден вступать в сделки с селедкой, приличного вида мужчиной и даже с совестью в тех редких случаях, когда она существовала. Или, проще, бюрократический контроль над бюрократическим аппаратом повторял всемирно-историческую попытку барона Мюнхаузена: вытащить самого себя из болота, в данном случае бюрократического. Да еще и с лошадью, в данном случае «трудящейся массы». Барону Мюнхаузену, если верить его словам, это удалось. Советская власть даже и не врала об удаче.
Во всяком случае, каждая национализированная и социализированная селедка и сосиска, фунт хлеба и пара брюк стали обрастать и контролем, и воровством. Чем больше было воровства, тем сильнее должен быть контрольный аппарат. Но чем крупнее контрольный аппарат, тем больше воровства – контролеры тоже любят селедку. Тогда с некоторым опозданием советская социалистическая власть вспоминает обо мне, трудящемся, потребителе, пролетариате, массе и прочее. И власть говорит мне: «Вот видите, товарищ Солоневич, государство у нас рабоче-крестьянское, НО с бюрократическим извращением – это формулировка В. Ленина. Идите княжить и владеть контролем. Контролируйте бюрократов, волокитчиков, загибщиков, головотяпов, аллилуйщиков, очковтирателей (список этих синонимов можно бы продлить еще строчки на две-три). Идите и контролируйте».
Я не иду. И никто из приличных людей не идет. Во-первых, потому, что ни я, ни врач, ни сапожник, ни монтер решительно ничего в этом не понимаем. Во-вторых, потому, что у нас есть свои собственные и профессии и дела. В-третьих, потому, что, будучи среднетолковыми людьми, мы понимаем совершенно ясно: ничего путного выйти не может.
Я вернусь к моей собственной бюрократической деятельности. Итак, я руководитель спорта при Центральном совете профсоюзов. Я один из винтов бюрократической машины, которая решительно никому вообще не нужна. Из всего того, что я делаю, процентов девяносто пять не имеет абсолютно никакого смысла. Остальные пять процентов – при нормальном положении вещей – спортсмены организовали бы и без всякой помощи с моей стороны. А также и без того «плана», который я призван составлять, предписывать и проверять. Моя спортивная служба ввиду этого была почти на все сто процентов чепухой. Она
Мои планы никому не были нужны, как планы Госрыбтреста не были нужны никакому Яковлеву. Но уже приличного вида мужчина ничего
Нормальный бюрократический аппарат контроля состоит из планирующих и контролирующих органов данного ведомства, из партии, рабоче-крестьянской инспекции, милиции и как ультима рацио рекс – из ОГПУ-НКВД. Есть и еще кое-какие промежуточные звенья. Все это оказывается недостаточным. Власть обращается к трудящимся: «Спасайте, кто в Маркса верует!» Власть организует из трудящихся дополнительный контроль – «общественный контроль», как он называется в СССР. Само собою разумеется, что и этот «общественный контроль» подчинен и партии, и плану – иначе какая же диктатура и партии, и плана? Гениальность всего этого торможения заключается в идее, чтобы я контролировал всех и все контролировали меня. Или, иначе, чтобы я шпионил за всеми и все шпионили за мной.
Итак, я составил свои планы и «директивы». Обливаясь пóтом, я протащил их через все нормальные бюрократические инстанции. Я должен «спустить их в низовку», и низовые спортивные организации получат право планово кататься на лыжах. В это время ко мне приходят комиссии общественного контроля – «легкая кавалерия», как их называют в СССР. Их много, а я один. У них есть время, у меня его нет. Их время, потраченное на контроль, естественно, оплачивается как рабочее время, и комиссиям приятнее контролировать спорт, чем стоять за станком. Но еще приятнее, конечно, контролировать селедку. Они копаются в моих планах и директивах и делают разные совершенно идиотские замечания. Все не совершенно идиотские уже были сделаны в нормально бюрократических контрольных инстанциях. Я НЕ МОГУ работать, лыжники не имеют права кататься на лыжах, комиссии приходят одна за другой, и ни единой из них я не имею права спустить с лестницы или выбросить в окно.
Но я заведую спортом. Я ничего не могу украсть, и мне нечем дать самой завалящей взятки. Поэтому в моем случае все это кончается более или менее мирно. Контрольная биография селедки кончается гораздо более трагически…
Во всяком обществе имеется некоторый процент беспокойных людей, которые любят соваться не в свое дело, – главным образом потому, что в мире нет никакого дела, которое они могли бы назвать своим. Художественное обобщение такого типа вы можете видеть в любом цирке. Это именно он старается помогать всем, всем мешает, всем лезет под ноги, получает по морде и удаляется за кулисы. Именно из этой общественной прослойки вербуется всякого рода общественный контроль.
Обнаружив воровство на предприятии приличного вида мужчины, общественный контроль обращается в милицию. Милиция составляет протокол. Неохотно, но все-таки составляет. Особенной охоты ей взять неоткуда. Во-первых, потому, что приличного вида мужчина, как правило, состоит членом правящей партии. Во-вторых, потому, что с ним у милиции установились более или менее дружественные отношения. В-третьих, потому, что милиция, составляя часть правящего слоя в стране и правящей группы в Салтыковке, никак не лишена известной групповой и кастовой солидарности. В-четвертых, потому, что подвергшаяся злоупотреблению селедка была съедена при соучастии той же милиции. Или если и не данная селедка, то ее ближайшая родственница. Кроме того, милиция не без некоторого основания будет предполагать, что наш общественный контроль сегодня сунул свой нос в кооперативные дела, а завтра, может быть, сунет в милицейские.
Но протокол все-таки составлен. Начинается следствие, и начинаются первые контрольные разочарования.
Протокол передается в прокуратуру. Прокуратура вызывает контролера. Прокуратура передает дело в суд – контролер вызывается в суд в качестве свидетеля. Не всегда, но очень часто одновременно с прокуратурой и судом делом занимается и НКВД: нет ли в кооперативе, кроме уже раскрытых злоупотреблений, еще и нераскрытых. Вызовы в прокуратуру и в суд, как общее правило, не влекут за собой решительно никаких неприятностей. Потеря времени оплачивается органами социального страхования, и при некоторой административной ловкости таким способом можно увиливать от работы целыми неделями. Но когда вас вызывают в НКВД, то ни вы, ни ваша семья никогда не знаете, в чем тут дело, чем оно пахнет и вернетесь ли вы домой или не вернетесь. В подавляющем большинстве случаев наш контролер возвращается домой вполне благополучно.
Потом наступит суд. Подсудимый приличного вида мужчина и его защитник, естественно, будут стараться всячески опорочить каждого свидетеля обвинения, каким в данном случае является наш контролер. Методы опорочивания, как и во всяком суде, могут быть весьма разнообразны. В советском суде самое простое – это подрыв политической благонадежности свидетеля. Всегда может быть поставлен вопрос: не включается ли в деятельность контролера-свидетеля не столько желание проявить свою пролетарскую бдительность, сколько желание подорвать авторитет партии и социализма вообще?
…В годы «новой экономической политики» в Москве издавался сатирический журнал «Чудак». Это был партийный журнал. Его редактировал Мих. Кольцов, соредактор «Правды», член партии и вообще самый крупный (тогда!) журналист Советского Союза. Последняя страница одного из номеров «Чудака» была посвящена фотографическому отчету о таком происшествии.
У некоего ленинградского жителя, товарища Иванова, комиссариат социального обеспечения незаконно отобрал всю его мебель. Товарищ Иванов обратился к товарищу Сидорову, комиссару этого комиссариата (помещена фотография товарища Сидорова). Товарищ Сидоров товарищу Иванову отказал наотрез. Товарищ Иванов обратился к районному партийному комиссару товарищу Петрову (помещена фотография товарища Петрова!). Товарищ Петров сказал, что все это, собственно, касается прокуратуры, и ему, товарищу Иванову, следует обратиться к прокурору товарищу Павлову (помещена фотография товарища Павлова!). Таким образом товарищ Иванов обошел одиннадцать комиссаров.
Мих. Кольцов был старым партийным пройдохой. Но споткнулся и он. Какие шансы не споткнуться имеются на вооружении среднего активиста?
Защитник приличного вида мужчины будет исследовать политическое прошлое свидетеля. В подавляющем большинстве случаев оно совершенно безупречно: на контролерские подвиги могут идти только заведомые идиоты. Но защита также поинтересуется и настоящим свидетеля: не занимался ли он сам операциями по покупке черного хлеба на черном рынке? И не заключается ли в его гражданском подвиге элемент склоки, бузы и прочих советских симптомов понятия «интрига»? И не является ли выступление свидетеля «вылазкой классового врага»? При не вполне удачных ответах на все эти вопросы можно пересесть со скамьи свидетелей на скамью подсудимых. Но это, повторяю, случается сравнительно редко.
Дальше, однако, происходят вещи, которые не могут не произойти. Итак, наш приличного вида мужчина получил свое законное возмездие за воровство, растрату, бесхозяйственность, головотяпство, саботаж, срыв плана, кумовство и прочее в этом роде. Он попадает в тюрьму. Наш контролер остается в той же Салтыковке. В ней же остаются и все остальные партийные и беспартийные друзья, товарищи и собутыльники приличного вида мужчины. Каждый из них по мере своей возможности постарается запомнить физиономию контролера: вчера он подвел заведующего кооперативом, сегодня он может подвести другого сочлена правящей «головки». В видах самой элементарной самозащиты контролера нужно заблаговременно съесть.
Методы социалистического съедения так же разнообразны, как социалистические синонимы понятия воровства и интриги. Среди них есть простые и действующие без всякого промаха. Например, в Сатыковке имеется электростанция. В эпоху капиталистической анархии она где-то там закупала дрова и снабжала нас всех током. Потом дрова были включены в план. Станция перестала работать, как и другие соответствующие станции. Спрос на керосин возрос, но керосина стало меньше, как и других спланированных жизненных благ. В Салтыковку керосин по плану не попадал. В Москве его хотя и с трудом, но можно было купить. Провоз керосина по железной дороге запрещался по двум соображениям: борьба с черной торговлей и пожарная безопасность. Но, разумеется, вся Сатыковка покупала керосин в Москве – не сидеть же в потемках? Покупал его и наш контролер. Так что милиции было совершенно достаточно порыться в портфеле нашего контролера и отправить его туда же, куда его усилиями был только что отправлен приличного вида мужчина.
Для того, чтобы взвалить себе на плечи все эти бремена и опасности, нужна или святость души, или несколько эмбриональное состояние мозгов. В первые годы существования Союза Социалистических Республик Дон-Кихоты еще водились. Потом они вымерли. И естественной и, еще больше, неестественной смертью. Остался беспокойный и совершенно бестолковый элемент, одержимый неким общественным зудом и кое-какими надеждами на начало кое-какой административной карьеры. Этот элемент гибнет, как мухи на липкой бумаге, но это не останавливает других мушиных полчищ: вот ведь видят же, что их ближайшие подруги и родственницы увязли насмерть. И все-таки жужжат и липнут к любому бюрократу и ворующему или, что случается реже, к неворующему. На партийно-активистском кладбище липкой бумаги погибли такие экземпляры, как Троцкий и Кольцов, Бухарин и Ягода, но десятки и сотни тысяч и миллионы новых аспирантов на тот свет так и льнут к соблазнительной поверхности революционно-административной деятельности. Муравьиное общество, говорят, устроено лучше человеческого. Не знаю, я там не жил. Но умственные способности некоторых групп человечества никак не выше мушиных.
В этом, как и во всякой революции, есть своя самоубийственная сторона: люди гибнут сами. Но еще живя и еще жужжа, они не дают жить никому другому. Они придают всему общественному строю характер какого-то мелкого, назойливого, повседневного беспокойства. В данном строе есть и свои трагические стороны. Но есть и свои надоедливые.
Общественный контроль относится именно к ним. Но он не помогает и он не может помочь. Нельзя бороться с бюрократией путем ее дальнейшего разложения. Нельзя рассчитывать на то, что подонок, пришедший править и жрать, даст другому подонку возможность вырвать из своего рта и власть, и жратву.
Статьи
Самодержавие, конституция и марксизм[15]
Воля народа
Русская эмиграция мне иногда кажется чем-то вроде довольно большого сообщества мух, попавших, вопреки зоологии, в свою собственную паутину – паутину слов. Мухи жужжат – каждая на свой собственный лад – и производят какофонию. Впрочем, особенной симфонии у нас и до эмиграции не было.
Прискорбную историю намечавшегося в Мюнхене всеэмигрантского съезда наши читатели уже знают. Эта прискорбная история имеет и свое столь же прискорбное продолжение: сейчас партия солидаристов, которая в природе существует, и Союз борьбы за свободу России, которого в природе не существует, выпустили известное нашим читателям «заявление» (см. № 60 «Нашей страны»). Простите за некоторое отсутствие застенчивости: такая откровенная чепуха даже в наших прискорбных анналах появлялась сравнительно редко.
Попробую доказать: две совершенно неравноценные организации, из которых одна, по единодушному мнению
Великолепно. Однако уже заранее, еще в эмиграции, из этого «свободного волеизъявления»
И так как в «неравном споре» между С. Мельгуновым и В. Байдалаковым[17] соответствие всяких там партий и организаций программе «блока» будут определять солидаристы, а уж конечно не С. Мельгунов, то вот и выйдет: марксисты и тоталитаристы будут бороться с марксизмом и тоталитаризмом и будут устанавливать, что есть конституция и что не есть конституция. Видите сами: форменная чепуха. Имеет ли она шансы на успех? Сколько угодно. Мало ли несусветной чепухи наделали демократии за «отчетный промежуток времени»? Стоит ли ее перечислять? По-моему – не стоит. Ну, к данной коллекции прибавится еще один экспонат.
Б. Николаевский[18] в «НРС» уже дал свой отзыв. К сожалению или не к сожалению, Б. Николаевский прав: если из антикоммунистического фронта изымать всех «марксистов», то, кроме В. Байдалакова, нужно будет еще изъять английское правительство, германскую социал-демократическую партию, шведское правительство, всех русских антикоммунистических социалистов и прочих. Следуя высоким образцам морали, преподанным нам с высоты Готтентотии, Б. Николаевский соглашается на изъятие из «блока» ВМС… Я, опять же к моему крайнему сожалению, вынужден припомнить тот факт, что ВМС старого состава был совершенно
Но это только техническая деталь. Что же касается
До чего мы дожили, о россияне! Дожили мы, о россияне, до того, что я, монархист, реакционер, – дальнейшие синонимы перечисляются у Б. Николаевского, – я ратую за свободу даже и для «марксистов». И это «демократы» ищут, как бы и кого бы из всяких свобод изъять по мере возможности окончательно. И по мере технической возможности дойти до истинно сталинской позиции: настоящий демократ – это только я, Иосиф Прекраснейший и Величайший. Ведь вот – из номера в номер тот же С. Мельгунов и прочие иже с ним повторяют изречение старого жулика Вольтера: «Я никак не согласен с вашим мнением, но буду бороться до конца за ваше право его высказывать». Это – только
Давайте говорить совершенно откровенно. Мы, монархисты, народники, – ни на одну единую копейку, ни на одну единую сотую копейки не боимся того, что «свободное волеизъявление народа» даст хотя бы один процент в пользу «усадебного участка» или «обобществления средств производства» – то есть в пользу социалистов и солидаристов. Такой опасности в природе не существует. Но существует совершенно реальная опасность насилия над волей народа. Перед войной М. Алданов писал (цитирую по памяти):
«Знаю, что социологи предадут меня проклятию, но, по-моему, вся новейшая история бесспорно доказала, что при случайно сложившихся благоприятных обстоятельствах любая банда может захватить власть и удерживать ее неопределенно долго, не имея никакой опоры в воле народа».
Может. Однако «благоприятные для банды обстоятельства» случайно не складываются: для них необходима атомизация общественного сознания и общественного быта – атомизация,
Конституция
Итак, для всех в мире, конечно, совершенно ясно, что такое марксисты, – это и шведское социалистическое правительство, которое лет за двадцать своей деятельности не социализировало ни одного завода и не расстреляло ни одного человека, не свергло монархии и не истребляло буржуазии; это и сталинское правительство, которое национализировало последнюю селедку, расстреляло десятки миллионов людей и истребило почти половину Династии. А ведь и те и другие – марксисты.
Нечто похожее случилось с конституционными монархистами. Установим прежде всего тот факт, что русская монархия 1916 года была конституционной монархией. Основные законы, обнародованные Манифестом 17 октября 1905 года,
Абсолютизм
Русский «абсолютизм» есть
«Самодержавие московских царей не походит на самодержавие Екатерины II или Царя-Освободителя».
Действительно
Была ли «ограничена» власть Государя Николая II? Была. Но вовсе не «конституцией» и не Государственной Думой. И конституция и Дума существовали только в меру того, что Государь Император считал целесообразным. И, когда Государь Император счел целесообразным в нарушение «конституции» разогнать парламент, посадить его членов в тюрьму («Выборгское воззвание») или своей властью изменить даже и Основные Законы страны, – никто в стране не проявил ко всему этому никакого
Камуфляж
Вместо хотя бы более или менее ясных и точных понятий и терминов русская эмиграция блуждает среди зарослей тотемов и табу, суеверий, жупелов, слов, которые ничего не значат, и слов, которые для разных людей обозначают не только разные вещи, но и вещи,
1. Группа «крайних монархистов» типа Чухнова и К°. Восстановление – хотя бы на
Писать об этом