При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно было бы оказаться невероятным [и недостойным внимания].
Пушкин был [ранен в 5 ч.] , привезен в шесть часов после обеда, домой, 27 числа Генваря. 28-го в десять утра
Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27 числа и 10 часов 28 числа. С той же поры, то есть с той минуты как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению Государя и моей совести. Но и это, во-первых, было бы не нужно, ибо все вверено было мне и я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным: на что же похищать то, что мне уже отдано, во-вторых, невозможно (если бы, впрочем, я был бы на то способен), ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где они лежат, это мог сказать только один Пушкин, а Пушкин умирал.
Замечу здесь, что я бы первым, однако, исполнил его желание, если бы он (прежде нежели я получил повеление, данное Государем, опечатать бумаги) сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, уничтожить ее или кому-то доставить. Кто же подобных поручений умирающего не исполнит свято, как завещание?
Это даже случилось: он велел доктору Спасскому вынуть какую-то его рукою написанную бумагу из ближайшего ящика, и ее сожгли перед его глазами, а Данзасу велел найти какой-то ящик и взять из него находившуюся в нем цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать. Итак, какие бумаги где лежали, узнать было невозможно и некогда.
Но я услышал от генерала Дубельта, что Ваше Сиятельство
Я тотчас догадался, в чем дело.
[Жаль, что неизвестный мой
Повторю суть письма. Император разрешает Жуковскому запечатать кабинет Пушкина и самому решить судьбу всех оставшихся бумаг погибшего поэта. Теперь Жуковский сам свободен решить участь любого, даже самого предосудительного, документа. Он может и уничтожить бумагу, и скрыть ее, спрятать. Он пишет: «все вверено было мне», но «ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного обществу» там не было.
Однако свобода действий Жуковского оказывается мнимой. За ним следят. Некое «доверенное лицо» отсылает в полицию записку, — «был сделан нелепый донос», — Жуковского обвиняют в похищении «трех конвертов».
Все дальнейшее, рассказанное Жуковским, заставляет предположить, что Василий Андреевич легко догадывается,
Как и в письме Вяземского, сказавшего о графе Строганове, что он, граф, «поспешил» объявить о своей щедрости, так и у Жуковского неназванное лицо «поспешило» «обрадоваться случаю», «жадно» убедившись в похищении опасного (для правительства или для собственной репутации) некоего предосудительного документа. Конечно, совпадение слова «поспешил» — случайность, однако это такая случайность, которую можно объяснить сутью происходящих событий, оба лица действительно по какой-то причине
Выходит, не названное Жуковским «лицо» было начеку, ожидая возможных акций со стороны друзей Пушкина, допущенных к его бумагам. Само «лицо» присутствовать при разборе документов не могло, многое оставалось там, за дверями, но и стороннее наблюдение, вероятно, имело некий смысл.
Жуковский определяет время написания доноса: «промежуток между 6 часов 27 числа и 10 часов 28 числа», именно тогда он вынес в гостиную пять пакетов писем Натальи Николаевны. Кстати, «лицо» продемонстрировало собственную слабую профессиональность в шпионаже, — в шляпе, сообщалось, лежало три пакета. И что это за пакеты, лицо не знало.
Конечно, несколько странно, что Жуковский, получивший от царя полную свободу при разборе документов, какие-то из них все же вынес и беззаботно положил в шляпу, однако «лицо», видимо, было крайне насторожено, что-то это «лицо» беспокоило, волновало, иначе не было бы такого срочного послания.
Кого же имел в виду Жуковский под словами «доверенное лицо»?
Запись в дневнике Александра Ивановича Тургенева, мне кажется, дает возможность ответить на этот вопрос.
«17 февраля... Вечер у Бравуры с Жук. и к. Гагар., оттуда к Валуевой, там Велгур. Жук. о шпионах, о графине Строг., о 3—5 пакетах, вынесенных из кабинета П. Жук м. Подозрения. Графиня Нессельроде. Спор с Блуд. и о пр. с Жук.».
Выделим часть записи: «Там Велгур[скому] Жук[овский] о шпионах, о графине Строг[ановой] , о 3—5 пакетах, вынесенных из кабинета П [ушкина] Жук[овским] ».
Можно допустить: уведомителем, на которого намекает в письме Жуковский, была графиня Юлия Павловна Строганова, ее неотлучное «дежурство» в доме умирающего Пушкина известно. Новопроясненная функция Юлии Павловны заставляет иначе осмыслить и причины ее участия в траурном окружении поэта.
Петр Иванович Бартенев записал со слов Петра Андреевича и Веры Федоровны Вяземских текст той записки, встревожившей полицию и графа Григория Александровича Строганова, находившегося в тот моменту Бенкендорфа. Вот содержание: «„Venez m’aider a faire respei ter l’annartament d’ure venvel“. («Приезжайте помочь мне оградить квартиру некоей вдовы»)... Эти слова графиня Юлия Строганова повторяла неоднократно и даже написала о том мужу в записке, отправленной в III Отделение, где он находился по распоряжениям о похоронах».
Как реагирует на записку Строганов? Он видит в предупреждении необходимость кардинальных и быстрых действий, их может выполнить только полиция, люди Бенкендорфа.
Видимо, Строганов чего-то боится. Вынесенные бумаги, — кто знает, как происходит все в общей суете! — явно вызывали тревогу.
Действия Бенкендорфа, направленный в дом Пушкина отряд жандармов — акция политическая.
Что касается самого Строганова, то, думаю, его действия могли побуждаться двумя причинами.
Первое — Строганов мог опасаться за «партию Геккернов». Вынос неведомых документов, о которых сигнализировала жена, имел бы для осужденного Дантеса и для дипломата и друга Геккерна особую опасность. Действия «партии Пушкина» были непредугадываемыми.
Второе, чем, мне кажется, ни в коем случае мы не имеем права пренебрегать, — это личная заинтересованность Строгановых, их собственные опасения.
Допустим, вынесенные Жуковским бумаги из кабинета Пушкина могли бы иметь компрометирующее значение для графа, каким-то образом бросить тень если не на него самого, то хотя бы на одного из членов его семьи, предположим, дочь. Нетрудно представить, что после гибели Пушкина для Строганова «открылись» неожиданные подробности разгоревшегося конфликта. Вовлечение в скандал имени графа было бы более чем нежелательным и опасным. И тогда умный и опытный дипломат принимает решение перевернуть ситуацию в свою пользу, потрясает общество щедростью и размахом.
И все же настороженность остается. Граф явно напряжен. Юлия Павловна не покидает покоев умирающего Пушкина, дежурит в доме и после смерти поэта. Ее просьба «помочь... оградить квартиру некоей вдовы», записка в ведомство Александра Христофоровича Бенкендорфа, где в эти часы находится граф, воспринимается как сигнал. У Григория Александровича нет иного выхода, как просить начальника III Отделения под любым, даже политическим предлогом просить изъять «украденные» документы, а это можно сделать лишь при участии жандармерии. Другого пути задержать, вернуть «3—5 пакетов», вероятно, не было.
Писатель-пушкинист Н. А. Раевский, в широко известной книге «Портреты заговорили», рассказывая о редко до того времени упоминаемой Юлии Павловне Строгановой, так объясняет молву: «В год смерти Пушкина Строгановой было пятьдесят пять лет. По-видимому, и за границей и в России ходили слухи о том, что в период связи с наполеоновским генералом Жюно (было такое в жизни графини до встречи со Строгановым. —
В том же комментарии есть и еще сведения о Строгановой:
«В русских источниках, помимо этого издания (Раевский говорит о своей книге. —
Следует коснуться двух аспектов комментария Н. А. Раевского.
Первое — это обвинение в пресловутом «шпионаже», подтвержденном известной цитатой А. И. Тургенева. Я уже писал раньше, о каком «шпионаже» Тургенев вел речь, больше к этому вопросу, думаю, возвращаться не стоит. О другом шпионаже никаких данных в литературе никому привести не удалось. Раевский, скорее всего, переписывает известную ошибку из других работ.
Что касается второго, «дружбы» Юлии Павловны Строгановой с Натальей Николаевной Пушкиной, то и здесь подтверждений мы в литературе не встретим, наоборот, Наталья Николаевна на долгие годы будет избегать общения с женой двоюродного дяди, об этом подробнее я расскажу в следующих главах.
Выходит, если первая позиция — шпионаж — касалась друзей (и бумаг) Пушкина, а дружбы между Юлией Павловной и Натальей Николаевной никогда не было, то не правильнее ли говорить не о преданности графини Строгановой поэту, не об искреннем почитании его гения (Строганова почти не знала русского языка), а совсем о другом «посыле» ее пребывания у смертного одра, о чем я говорил чуть раньше.
И если это так, то вполне было бы логично полуторавековую благодарность Строгановой, как друга семьи Пушкина, считать, мягко говоря, недостаточно достоверной.
...Оставим на время графиню и поглядим на некоторые события, произошедшие после похорон Пушкина.
Как было замечено, граф Г. А. Строганов, проявив, по определению Вяземского, «поспешность», добивается на правах родственника своего признания как руководителя Опеки и, что подтверждается всем дальнейшим, ставит вдову поэта в полную зависимость от своей воли, а иногда позволяя себе даже прямое ее унижение.
Думаю, не случайно выбирает Строганов на роль члена Опеки Наркиза Ивановича Тарасенко-Отрешкова, человека малокомпетентного и не очень-то добросовестного, «двуличного О.<трешко> в<а>)», как однажды назовет его Пушкин, а затем повторит П. А. Плетнев.
Известно, что Пушкин с 1832 года искал сотрудника для своей литературной и политической газеты, тогда же доверенность на «редактирование» и была выдана журналисту и издателю Отрешкову.
Однако вскоре отношение Пушкина к Отрешкову изменилось, существует предположение, что поэту стало известно сотрудничество Отрешкова с III Отделением. В 1836 году Пушкин неодобрительно отзывается о брошюре Отрешкова.
Назначение Строгановым Отрешкова, данные ему огромные права в Опеке мне кажутся далеко не случайными. «Двойной», легко управляемый человек и нужен графу.
Унижаемая теперь уже Отрешковым Наталья Николаевна неоднократно сетует на наглость члена опекунского совета.
А вот как вспоминает об Отрешкове младшая дочь Пушкина Наталья Александровна Меренберг: «Опекуном над нами назначили графа Григория Строганова, старика самолюбивого, который, однако, ни во что не входил, а предоставлял всем распоряжаться Отрешкову, который действовал весьма недобросовестно. Издание сочинений отца вышло небрежное (1838—1842 гг.), значительную часть библиотеки отца он расхитил и продал, небольшая лишь часть перешла к моему брату Александру, время, удобное для последующих изданий отца, пропустил... Мать мою не хотел слушать и не позволял ей мешаться в дела Опеки, и только когда мать вышла замуж за Ланского, ей удалось добиться удаления от Опеки Отрешкова».
С. А. Соболевский словно бы подтверждает непрофессиональность Отрешкова как издателя Пушкина, говоря, что первое издание собрания сочинений «скверно по милости Отрешкова».
Б. Л. Модзалевский в статье о библиотеке Пушкина писал, что Отрешков как член Опеки играл в ней значительную роль. А после отъезда Натальи Николаевны на Полотняный завод в феврале 1837 года стал полновластно распоряжаться в кабинете Пушкина, «где проводилась организованная Отрешковым опись». Любопытно, что даже личные вещи Александра Сергеевича не стали для Отрешкова священными. Известно, что он «подарил» перо Пушкина своему знакомому Калашникову. Замечательно остроумна характеристика П. В. Анненкова, данная Наркизу Ивановичу, который «заслужил репутацию серьезного ученого и литератора по салонам, гостиным и кабинетам влиятельных лиц, не имея никакого имени и авторитета ни в ученом, ни в литературном мире».
Не стану подробнее останавливаться на этой одиозной фигуре, разгаданной Пушкиным, но даже одно свидетельство Н. А. Меренберг подтверждает особые полномочия Отрешкова, вплоть до права устранения Натальи Николаевны от вмешательства в дела Опеки, унижения ее достоинства, напоминания о ее тягостной и безвыходной зависимости от произвола графа.
Сочувствие семье погибшего Пушкина обеспечило Строганову благодарное доверие в обществе. Широта его акций воспринималась как естественное веление доброго сердца, что и читается в известных письмах В. А. Жуковского и П. А. Вяземского. Эти же чувства распространились и на принятую графом Опеку, что давало Строганову право на абсолютный контроль за действиями Натальи Николаевны, полное подчинение ее воли, лишение самостоятельности.
Мало того! Вдова Пушкина должна была теперь на любое барственное снисхождение опекуна отвечать ему благодарственным признанием, — это ясно прочитывается во многих отчаянных письмах Натальи Николаевны в годы ее вдовства.
Вот, скажем, выдержки из двух писем Дмитрию, первая от 1 октября 1841 года: «...дошло до того, что сегодня у нас не было ни чаю, ни свечей, и нам не на что было их купить. Чтобы скрыть свою бедность перед князем Вяземским, который приехал погостить к нам на несколько дней, я была вынуждена идти просить милостыню у дверей моей соседки г‑жи Осиповой. Ей спасибо, она по крайней мере не отказала чайку и несколько свечей...»
«Последние дни, что мы провели в деревне, — через месяц пишет она брату, — были что-то ужасное, мы буквально замерзали. Граф Строганов, узнав о моем печальном положении, великодушно пришел мне на помощь и прислал необходимые
Думаю, «нечистую» игру Строганова умная и остро чувствующая унизительные ситуации Наталья Николаевна хорошо понимала, — об этом осталось достаточно свидетельств в ее письмах. Вот отчего каждый раз буквально преодолевая себя, собственное нежелание, она едет «к тетушке Строгановой», сопротивляется настойчивым требованиям Юлии Павловны «развлекаться» в свете, а не вести такой затворнический образ жизни. Даже присутствие на обедах у Строгановых — это несказанная для нее мука.
Приведу выдержки из писем дочери Строгановых Идалии Полетики своей подруге Екатерине Дантес в Париж в июле 1839 года.
«Натали выглядит очень скверно и чувствует себя совсем больной; например, два дня назад я обедала с ней и Местрами у Строгановых, у нее были стеснения в груди, и она казалась очень раздражительной, и когда я стала спрашивать ее об этом состоянии, она мне ответила, что с ней это часто бывает».
И в конце того же письма:
«Натали нигде не бывает, она стала такой дикаркой, что чувствует себя несчастной, увидев лицо человека, к которому не привыкла».
Думаю, и «нежелание» говорить с Полетикой, и «раздражительность» в окружении Полетики и Строгановых не случайны, за всем есть определенный фон, пережитое.
Что касается самого графа Строганова, то его отношение к Наталье Николаевне ярко характеризует эпизод, произошедший после смерти Екатерины Ивановны Загряжской, описанный А. П. Араповой, дочерью Натальи Николаевны от второго брака.
Будучи набожной и боясь накликать собственную смерть, Екатерина Ивановна не оставила завещания, а понадеялась на исполнительность сестры Софьи Ивановны де Местр, — ей устно Екатерина Ивановна распорядилась о передаче после собственной смерти Наталье Николаевне деревни Степанково с пятьюстами душами.
На похоронах сестры Софья Ивановна «в сердцах» сообщила Наталье Николаевне об этом, но дальше сказанного дело не пошло.
«Софья Ивановна, видимо, стеснялась говорить о произошедшей перемене, <...> и она предоставила слово графу Григорию Строганову, который холодным, напыщенным тоном объявил Наталье Николаевне, что ему удалось убедить графиню не поддаваться влечению ее доброго сердца. Было бы безрассудно доверять целое состояние такой молодой, неопытной в делах женщине, до сих пор она всегда подчинялась признанному авторитету Екатерины Ивановны, служившей ей опытной руководительницей, но кто может поручиться, что с сознанием независимости в ней не пробудится жажда полной свободы.
В заключение нравоучительной проповеди объявлялось, что графиня, не оспаривая ее прав в будущем на завещанное наследство, решила в настоящем не оформлять их и сохранить имение в своих руках, а доходами распоряжаться по своему усмотрению и из них уделять Наталье Николаевне столько, сколько ей покажется нужным для ее поощрения.
Из всего высказанного, — продолжает Арапова, — последнее показалось матери самой горькой обидой. Легко было Строганову с высоты своих миллионов относиться к ее стесненному положению, простительно престарелой тетушке считать ее еще девчонкой, несмотря на тридцатилетний возраст, но предполагать, что она способна перед ней унижаться, заискивать ее расположения ради денег — этого не могла она снести.
С необычайной для нее твердостью она ответила, что графиня вольна поступить как ей заблагорассудится, что она напрасно думает, что, удержав имение, она приобретет на нее большее влияние, по выражению графа, «может забрать ее в руки». Напротив, всякое желание проявить ласку, оказать предупредительность будет отныне сковано мыслью навлечь на себя подозрение в корыстной цели. Не денежную помощь ценила она в Екатерине Ивановне, а ту материнскую заботу, которой она постоянно ее окружала. И столько искренности, горячего чувства было в ее отповеди, что они хотя и не отступили от намеченного плана, но нравственная победа осталась не за седовласыми богачами, а за обездоленной ими молодой женщиной.
Несмотря на все лишения, усугубившиеся в последние годы ее вдовства, она никогда не упрекала тетку в несправедливости и корысти и убежденно повторяла, что, не вмешайся граф Строганов со своими советами и внушениями, она не преминула бы исполнить последнюю волю умершей сестры».
Это ощущение злой недоброжелательности графа, как и его жены и детей, Наталья Николаевна пронесла через многие годы. Уже будучи Ланской, она продолжала сторониться этого семейства, уклонялась от встреч с ними, а если такое не удавалось, то испытывала в их кругу крайнее неудобство.
Что касается дочери Строгановых — Идалии Полетики, то о ней я подробно расскажу в следующей главе. Есть удивительные факты, характеризующие отношение к Пушкину и к его памяти и со стороны сына Григория Александровича Строганова — Александра Григорьевича, приведу запись редактора «Русского архива» П. А. Бартенева:
«Граф Строганов, полувторя сестре, которая им командует, отзывался о Пушкине как о рифмоплете. Он говорит, что после поединка ездил в дом раненого Пушкина и увидел там такие разбойничьи лица и такую сволочь, что предупредил отца туда больше не ездить».
А вот еще более выразительный эпизод, случившийся в 1887 году, когда одесситы решили начать сборы средств на памятник поэту. Городская депутация направилась к А. Г. Строганову, известному богачу, чтобы подключить и его, лицо просвещенное, к участию в таком серьезном благотворительном мероприятии.
Автор статьи и участник «похода» М. В. Шимановский описывает произошедшее:
«Портьера дверей соседней комнаты поднялась, вошел граф без палки, но держась прямо, в генеральской тужурке серого цвета.
<...> Не успел я кончить, как раздался резкий, громкий, отрывистый, с нотой повелительного характера, голос графа:
— Я кинжальщикам памятников не ставлю! Я до этого еще не дошел!.. Вы читали это гениальное произведение?!.
Несколько секунд длилось молчание. Наконец я, придя в себя, сказал:
— Нет, Ваше сиятельство, я произведение Пушкина «Кинжал» не знаю и не читал.
— Не читали, так прочтите! Советую... Памятник?!
И граф вновь остановился.
— Мы... к вам, как к вечному гражданину Одессы...
— Это хорошо... Но спрашиваю я вас, что полиция смотрит?.. Что она делает? Что же это такое, памятник Пушкину?! А?!
<...> Когда мы вышли на улицу, я <...> сказал: «Ведь это исторический факт. Я не знаю, что за причина такого взгляда Строганова на Пушкина, чем Пушкин его против себя вооружил, но, по всей вероятности, здесь что-либо скрывается, но что именно, я положительно не знаю».
Многим я рассказывал этот эпизод из жизни графа Строганова, но никто не мог дать мне более или менее ясного и точного объяснения поведения графа Строганова. Все, что я слышал, были одни лишь предположения чисто личного характера и мне ровно ничего не разъяснило. Очень может быть, что сообщаемому мною факту со временем и придадут надлежащее значение и должным образом его оценят».
Но, может, Строгановы были недоброжелательны ко всем своим знакомым?
Нет, это не так. Об их отношении к Геккернам я уже писал. Письма Полетики к Дантесу наполнены душевными излияниями, уверениями в вечной любви и дружбе. Что касается старых графа и графини, то приведу, кстати, не единственное свидетельство их расположения и участия к другой двоюродной племяннице, Екатерине Дантес.
Письмо Екатерины к Жоржу в Тильзит отправлено 20 марта 1837 года, на следующий день после высылки Дантеса из России. Об общественном мнении в это время можно не говорить.
«Вчера, после твоего отъезда, графиня Строганова оставалась еще несколько времени с нами, как всегда, она была добра и нежна со мной; заставила меня раздеться, снять корсет и надеть капот; потом меня уложили на диван и послали за Раухом, который прописал мне какую-то гадость и велел сегодня не вставать, чтобы поберечь маленького... Барон окружает меня всевозможным вниманием, и вчера мы весь вечер смеялись и болтали. Граф меня вчера навестил, я нахожу, что он действительно сильно опустился; он в отчаянии от всего случившегося с тобой и возмущен до бешенства глупым поведением моей тетушки и не сделал ни шага к сближению с ней; я ему сказала, что думаю даже, что это было бы и бесполезно...»
Так что же стояло все-таки за очевидным двоедушием семьи Строгановых? Чем можно объяснить такое, с одной стороны, устойчиво-негативное отношение целого клана к Пушкину и к его семье, а с другой — ту стремительную благотворительность, развернутую буквально в первые часы после трагической дуэли?
Думаю, следует перенестись назад, к тому злополучному эпизоду, который случился в квартире Полетики.
Повторю две существующие, оспаривающие друг друга версии, принципиально важные для биографии поэта, касающиеся даты той встречи, а значит, и
П. Е. Щеголев называет январь 1837 года, последние дни, и считает, что именно встреча у Полетики и оказалась поводом к дуэли.
М. А. Яшин пытается уточнить дату. По его мнению, встреча произошла 22 января, во время дежурства Дантеса по полку. (Квартира Полетики, как известно, была в кавалергардских казармах.) Нетрудно согласиться с противниками Яшина, с неменьшим основанием предлагающими любое другое число, когда Дантес дежурным по полку не был.
Вторая версия, мгновенно принятая большинством биографов Пушкина, предложена С. Абрамович.
Вразрез со всеми С. Абрамович называет 2 ноября 1836 года: канун злополучного анонимного письма.
Повторю аргументы исследователя.
Исходным документом для С. Абрамович стало письмо барона Фризенгофа, мужа Александры Николаевны Гончаровой, полученное Араповой в 1887 году, вероятно, в ответ на ее запрос. Письмо было опубликовано в 1929 году Леонидом Гроссманом и, конечно же, не раз комментировалось.
Фризенгоф пишет со слов жены. Пишет подробно. Затем записанное показывает Александре Николаевне, та подтверждает сообщаемые мужем факты.
Любопытно, что Арапова не называет источник, не цитирует письмо (хотя, казалось бы, это ей выгодно!), а придумывает романную историю с Ланским, чем, кстати, окончательно хоронит подлинное и очень ценное в своем рассказе. Правда и вымысел, грубо перемешанные Араповой, заставляют исследователей относиться к сказанному с большой осторожностью. Впрочем, свои записки Арапова печатает в 1908 году, то есть через двадцать один год, а на два десятка лет раньше, в 1888 году, редактор «Русского архива» Павел Иванович Бартенев публикует рассказ Веры Федоровны Вяземской об этой встрече у Полетики. Впрочем, Вяземская имени не открывает, а называет Полетику «мадам NN».