– Самые отчаявшиеся, – поддакнул Энгле. Он только что спустился и присел к друзьям на свободное место. – Нельзя так. Нехорошо. Деньги деньгами, а людские сердца обнадёживать – низко.
Ним потрогал свой камень через одежду.
– Даже не думай, – пригрозил Энгле. – Ты сможешь заработать на дорогу и обучение. Будешь лица на бумаге угольком малевать. А камень продавать не смей. Спрячь так, чтобы никто не видел. Пригодится, не найдёшь такой больше за всю жизнь.
– Верно, – согласился Велемир. – Береги камень. И не верь тем, кто предложит купить ещё один. Они не продаются. А если бы продавались, то явно не за монеты.
– Хорошо. – Ним покосился в сторону знахаря. Он расхваливал каким-то парням свои порошки, но они просили у него что-то другое. Знахарь достал из мешка несколько сморщенных синих грибов, совершенно несъедобных на вид.
– Что там сокол? – спросил Велемир.
Энгле уронил голову на стол и пробубнил:
– Лежит. А этот Огарёк от него не отходит. Знаете, что я понял? – Энгле поднял голову, сощурившись на Нима и Велемира. – Он – подменыш.
– Сокол? – не понял Ним.
– Да нет же. Огарёк.
Велемир фыркнул.
– Не думаю. Подменыши неотличимы от людей, по крайней мере, взгляду различия не видны. А этот уж очень заметный. Пошли. – Велемир поднялся и повёл плечами. – Хватит тут рассиживаться. Вы чуть с ног не валитесь, отдохнём и в путь.
– Я останусь, – заявил Энгле.
– Что? – не понял Ним.
– С соколом. Я его нашёл. Я не еду в Коростелец. Незачем. Здесь я нужнее.
– Но сокол ведь жив! – возразил Ним, не сумев сдержать обиду в голосе. – С ним Огарёк. Зачем ты нужен?
– Так велел Господин Дорог, – терпеливо произнёс Энгле. – Помнишь?
Ним молча встал, развернулся и зашагал к лестнице, ведущей на верхний этаж. Он устал и уже был сыт по горло этими объяснениями и сказками о Господине Дорог. В самом деле, кто такой этот Господин, чтобы указывать Энгле, что делать? Да и непонятно, откуда вдруг взялись эти обида и злость. Они с Энгле знакомы-то всего пару дней, дружба просто не могла успеть завязаться, чтобы породить ревность и злость. Тем не менее Ним злился на это его решение, злился на слепое повиновение какому-то сну, на сокола, на зелёного Огарька и на себя, за то, что умудрился ввязаться во всю эту историю.
Прав был Велемир, сейчас лучшее, что он может сделать, это прилечь, отдохнуть, дать мыслям и чувствам поостыть.
Я не запомнил ничего, что было после стрелы. Последней вспышкой моих воспоминаний остался её наконечник, блестящий от моей крови. Огарёк потом рассказывал про лесок за Липоцветом, про Ольшайку, Смарагделя, Господина Дорог и Владычицу Яви, а я посмеивался: напридумывал мальчишка, наплёл с три короба со страху и сам поверил, что всё взаправду было. Нет, кое-что, очевидно, произошло на самом деле. Я допускал, что Огарёк встретил Ольшайку, а тот позвал отца, и Смарагдель залечил мою рану, но в то, что к нам явился Господин Дорог с жёнушкой, я, конечно, поверить не мог.
Дни и ночи тогда сливались для меня в одно бесконечное, размазанное временное варево, в котором я то пробуждался, беспокоясь о том, что бесполезно трачу часы и не ищу Истода, пока Видогост хворает, то забывался глухими снами, в которых видел чёрные древесные стволы и светляков.
Выздоровление далось мне как никогда тяжело. Обычно раны на мне заживали быстро, как на собаке, и я не позволял себе киснуть и жаловаться, а тут отчего-то надолго слёг. Отчасти всё это даже напоминало то, что я перенёс, когда из человека делался соколом, умирал и возрождался в сокольем гнезде. Меня то колотил озноб, то испепелял внутренний жар, и я то метался, то цепенел надолго, то выдавливал из себя несвязные слова и в полузабытьи чувствовал, как Огарёк пытается напоить меня чем-то или просто обтирает лицо и шею холодными отварами.
Когда я наконец-то настолько пришёл в себя, что смог осознать, что я жив, цел и бодрствую, то первым делом спросил, конечно, о Видогосте. Огарёк смотрел на меня минуту или две, настороженно сдвинув брови, и в вечерней полутьме, рассеиваемой светом единственной свечи, не было ясно, что в точности выражает его лицо.
– Сколько времени прошло? – прохрипел я, начиная подозревать, что просыпался и забывался гораздо чаще, чем мог бы за два дня. – Нам нужно к князю, помнишь?
– Куда тебе, только глаза продрал. Лежи уж, мёртвый сокол князю точно ни к чему.
– Сколько? – повторил я. На меня неумолимо надвигалось понимание чего-то страшного, чёрного, как грозовая туча.
Огарёк помедлил, поправил подушку под моей головой, хлебнул чего-то из кружки и, отвернувшись, буркнул:
– Семиднев.
Я промолчал. Закрыл глаза и понял, что выздоровление выпило меня до дна. У меня даже не осталось сил, чтобы злиться или горевать.
В следующий раз я проснулся от того, что кто-то тряс меня за плечо. Комнатушку заливал свет, падающий из узкого, затянутого промасленной холстиной оконца. Я тупо подумал, что проспал всю ночь до утра, не успев как следует подумать о княжиче.
– Кречет!
Непонятное пятно, застилавшее взор, постепенно обрело очертания и превратилось в лицо Пустельги. Я приподнялся на локтях, и перед глазами у меня закружились чёрные мушки. Пришлось зажмуриться ненадолго. Мне было стыдно, что Пустельга видит меня таким, но ничего поделать не мог.
– Ты и правда подстреленный сокол, – сказала она. Светлый кафтан чужеродно смотрелся в тесной полутёмной комнатушке, продушенной травяными отварами и свечным дымом, и на миг я почти уверился, что Пустельга мне только снится, но тут она сжала мою руку – крепко, по-мужски, так, как во сне, конечно, присниться не может. – Кто-то верит, что тебя убили. А я не поверила. Помчалась искать. И вот ты – подбитый, но живой.
Пустельга улыбнулась, но совсем не весело и даже не обнадёживающе. Я выпрямился, насколько смог, в груди что-то легонько кольнуло и потянуло болью ниже, к животу. Огарёк тут же подал мне чарку воды – не лесной, обычной самой, я схватил её и жадно выпил до дна, не обращая внимания на струи, стекающие по обросшему подбородку.
– Зачем искала? – прохрипел я, вытирая рот тыльной стороной ладони.
Пустельга помрачнела и покосилась на Огарька. Я поймал мальчишкин взгляд и жестом отослал его прочь. Он заупирался сначала, поупрямился, но всё-таки вышел нехотя, а дверь так и не закрыл. Подслушивать решил, значит. Гадёныш.
– Говори, – потребовал я. По лицу Пустельги понимал: соколица принесла что-то худое.
Она поджала губы, встала с моей кровати и отошла к окну, повернулась спиной. Мне хотелось прикрикнуть на неё, чтобы не тянула, но сдержался.
– Княжич твой умер.
Три слова прозвучали глухо, перекатились в тишине комнаты из угла в угол и стукнулись друг о друга, как орехи в туесе, и словно выбили из меня всё, чем успела наполниться моя тяжёлая с болезни голова. Выбили не только из мыслей, отовсюду: из сердца, из души, из дыхания даже. Я окаменел, почувствовал себя совсем пустым, пустым и хрупким, как выпитое яйцо. А потом мне стало больно.
– Ты точно знаешь?
Даже голос стал ломким, пошёл трещинами. Горло иссохло.
Мне хотелось, чтобы она повернулась и сказала, что пошутила, хоть и не шутят таким. Хотелось, чтобы просто ответила: нет, мол, не точно. Хотелось, чтобы пожала плечами. Но Пустельга кивнула, добивая меня.
– Точно. Страстогор сам передал мне. А тебе – это.
Она вытащила из кармана бумагу, сложенную вчетверо. Бумага была дорогой, почти белой, цвета высушенной ветром кости, а края чуть обтрепались. Ни конверта, ни адресата, только красная печать с головой пучеглазого филина – Страстогорова печать, сотни раз её видел, ошибиться тут невозможно. Трясущимися руками я выхватил у Пустельги письмо, сломал печать, развернул бумагу и впился глазами в слова, пляшущие и расплывающиеся. Мне вдруг остро не хватило воздуха.
Я сжал письмо до хруста.
Страстогор не подумал о том, что со мной самим могло случиться что-то худое. Он думал, я взбрыкнул и отчего-то решил не искать Истода вовсе. Он думал, Видогост не дорог мне так же, как ему самому. Он подумал, я его предал.
С соколами ничего не может произойти. Они парят в небесах, вольные птицы, режут острыми крыльями ветер и падают камнями на головы тех, на кого князь покажет. Сокол служит до самой смерти и умирает, продолжая служить. Такова соколья доля.
Неужели я чем-то мог подтолкнуть Страстогора к таким размышлениям? Неужели когда-то мог показаться хитрым, вероломным, неверным?
Не знаю, от чего мне было больнее: от вести о смерти княжича или от того, что князь решил, будто я предатель.
Я ещё раз пробежался глазами по письму, подмечая, как скачет почерк князя, становясь то дрожащим и неровным, то чрезмерно жёстким, рубящим даже. И составлено, очевидно, не по княжеским обычаям, не так, как положено, а небрежно, наспех, на горячую голову. Сложив бумагу, я положил письмо поверх покрывала.
– Благодарю тебя, Пустельга.
Я прямо посмотрел на неё и отвернулся. Она всё поняла и вышла за дверь. Оставшись один, я уткнулся лицом в сгиб локтя и замер так.
Глава 14
Горвень скорбящий
– Что Рудо? – спросил я, едва Огарёк вернулся.
Мальчишка неодобрительно цокнул языком и покачал головой, совсем как старушка, журящая нерадивую молодёжь. Я рад был видеть, что на Огарьке не оставили ни царапины, но ничего доброго ему не сказал.
– Что с ним будет, с Рудо твоим? Целёхонек, на псарне сидит. Я хожу к нему часто, не переживай.
– Веди сюда.
Я опустил ноги на холодный пол и, собравшись с силами, поднялся. Огарёк выронил чашку с очередным отваром, и она покатилась, расплёскивая курящуюся паром жидкость.
– Ты дурень, что ли?! – Огарёк подбежал ко мне, схватил под локоть. Я вяло вырвался.
– Полно, долежался до того, что поздно стало. В путь пора.
Я схватил со стола кувшин, хлебнул прямо через край, плеснул на свободную ладонь и брызнул в лицо. Меня ещё пошатывало, но я твёрдо решил не возвращаться в постель. Сейчас расхожусь, взбодрюсь, разгоню кровь, и станет легче. В комнате было холодно и тесно. Какая-то клеть, окошко малюсенькое, мебели почти нет… Холод – это хорошо. Холод приводит мысли в порядок и гонит немочь. Я мельком глянул на себя: обрядили в какую-то длинную рубаху, всё равно что нищего покойника. Не раздумывая, я стянул её с себя, оставаясь нагим, только с камнем на шее. Огарёк снова цокнул языком, но я сделал вид, что не услышал. Чего неженку из себя строит? На нетвёрдых ногах я прошагал к сундуку, откинул крышку и, как надеялся, обнаружил там свои вещи. Перевязал волосы кожаным ремешком, натянул дорожную одежду, поворчал, что в плаще осталась дыра от стрелы. Рубаху Огарёк мне где-то справил новую, та, видать, совсем негодной стала.
– Чего моргаешь? – рыкнул я на мальчишку. – За псом беги, сказал же.
– Ты больной ещё! Вчера весь день лежал в лёжку, а сейчас – в путь? Уймись, Кречет.
Вот так. Взбрыкнуть решил, значит.
– За псом, – повторил я резко и весомо.
Присел перед сундуком, стал проверять оружие. Вот тут радоваться было нечему. Всё оказалось даже хуже, чем я предполагал. Конечно, никто не удосужился собрать стрелы и звёзды. К тому же у меня остался только один метательный нож. Нож, кинжал да сиротливый лук – вот и всё, что удалось сохранить. Я скверно выругался. Зато лисьедухи нашлись: три сморщенных гриба, серо-синих, в светлых крапинах. Я сжевал сразу два, горько-кислых, пересушенных в труху, поморщился и кашлянул.
– Ты не сможешь сейчас взять и выйти, – произнёс Огарёк за моей спиной. – Там тот мальчишка. Он за тобой увяжется. Он ещё хуже, чем я.
– Ещё хуже?! Куда уж? – вспылил я. – Что за мальчишка?
– Да местный какой-то, но имя не местное, насколько я могу судить. Лицо глупое. Он чудной какой-то, вбил в свою пустую башку, что должен всюду следовать за тобой. Мол, сказал ему кто-то. Только я сразу понял, что ему нужно. В терем он хочет, в богатстве жить и князю твоему служить. Не верю я ему. Пару раз дрались с ним даже.
Я устало потёр лицо. Мысли ворочались лениво, и я с трудом понимал, о чём толкует Огарёк. Мальчишка хочет ехать со мной… ещё один? Я первого-то едва взял, куда мне второй? Что, я так похож на сердобольного, что беспризорных подбирает?
– Если ты сейчас же не отправишься за Рудо, я познакомлю тебя со своим последним ножом. Как раз проверю, стал ли я хуже метать за то время, что валялся тут. Понимаешь?
Я сжал рукоять, знакомую и удобную, а остриё направил на Огарька. Он вытаращил глазищи, облизал губы и шагнул назад. Испугался, значит. Хорошо.