Инна Девятьярова
Клад чудесный, или Притча о трёх желаниях
Всё началось с того, что дровосек из Шварцвальда, Матиас-простофиля, утопил свой топор в болоте, да и сам едва не утоп. Он шёл по тропе, кругом было зелено и склизко, нога проваливалась в мох по самую щиколотку, кричали вороны на колко-еловых ветвях, а Матиас считал ворон и не замечал ничего, пока под сапогом не бурлыкнуло, не ухнуло где-то под ложечкой, и грязно-серая зелень не плеснулась ему прямо в лицо. Тогда он спросил… нет, не спросил, по-лягушачьи квакнул: «Что?», и трясина ответила: «Глумк!», и засосала его чуть поглубже. Матиас выругался, и оттолкнул серо-зелёные, дряблые руки её, липко обхватившие бока. Вороны на ветвях засмеялись, а трясина сжала его чуть сильнее — достаточно сильно, чтобы рыжее предзакатное солнце в глазах Матиаса мигнуло, точно угасающий фонарь, и закатившейся под стол монеткой скрылось за высокими елями. И Матиас крикнул ему: «Стой! Какого дьявола…», и чёрно-еловые ветви над головою его сложились в остроконечные рожки, и трясина ответила: «Чмок!», и всосала в себя еще пол-Матиаса. И Матиас заорал в полную силу, меся ногами топь, точно тесто в кадке, вязкое, к коже липнущее тесто, пахнущее болотною гнилью. Тесто лезло ему в лицо, Матиас отфыркивался, не желая есть, сплевывал мерзко-липучие комки, и вороны кричали без передыху, колкими, как иглы, елово-острыми голосами, и иглы застревали в горле, и Матиас вскоре не мог уже и кричать… а потом вдалеке послышались булькающие шаги, словно кто-то шёл в гигантских сапогах, напрямки по болоту, с каждым шагом выдирая подошвы из чёрно-пакостной гнили… А потом сапоги остановились прямо напротив Матиаса, и чей-то громовый голос с вершины елей спросил: «Ну и что ты кричишь, букашка?»
Матиас поднял голову, вывернул шею, впечатываясь волосами в дрябло-болотную топь. Он был огромен, выше самых высоких елей, одетый в ярко-зелёное, с древесного цвета кожей, тёмный, как сама ночь, болотный великан, пришедший, чтобы… растоптать? съесть? поглумиться над утопающим Матиасом? И Матиас разозлился (а злился он не так чтобы уж часто в жизни), и сплюнул великану на сапог горечью отдающей слюной.
— Не видишь, что ли?! Тону в этом клятом болоте, пропадаю ни за понюшку табаку! А тебе чего надобно, пугало?! Шёл бы и дальше своею дорогой!
Великан рассмеялся, заухал по-совиному, и чёрная топь под ногами его колыхнулась в такт, и точно щепку, шваркнула Матиаса к гладко-выпуклой кочке великаньих сапог. Матиас ухватился руками за кочку, вцепился, как утопающий в соломинку, подтянулся и выполз, скользкий, как червь, ничтожнейшая букашка в ногах повелителя леса.
— Сколько же в вас самомнения, клопы! И сколько страха за собственную шкуру… Забавственный коктейль, весьма и весьма забавственный. Мне бы, признаюсь, хотелось посмотреть, как ты тонешь, но посмотреть, как ты спасаешься, еще смешнее, — бурая, точно еловая кора, истрескавшаяся ладонь скользнула по кромке сапог, счищая болотную грязь, и остановилась перед Матиасом, и Матиас ухватился за палец, толстый, словно еловый ствол, и великан поднес Матиаса к лицу, к тускло-зелёному глазу, круглому, как у совы. — Как имя-то твое, мелюзга?
— Матиас, ваша болотная светлость. В деревне меня кличут Матиас-простофиля, а всё потому, что не везет мне по жизни. Неудачник я, что и говорить. Какой шанс мне не дай, всё из рук выпускаю. Видно под несчастливой звездою родился… — пробормотал Матиас в широкий, как плошка, зрачок. — Вот и сегодня, шёл за дровами, с тропы не сворачивал, и как эта клятая трясина под сапоги подвернулась…
Он сокрушённо развёл руками, и чёрный провал великаньего рта искривился в ехидной усмешке. Серые, как камень, зубы сверкнули из-под растрескавшейся древесной чешуёю губы — великан забавлялся его жалкому, непутёвому рассказу, его нелепой, неудавшейся судьбе. Может — забавлялся, а может и сочувствовал, желая помочь? Матиас отчаянно надеялся на последнее.
— Неудачник, говоришь? Звёзды не так при рождении встали? Эх, любите вы собственные грехи на высшие силы валить! Букашки, как есть, ничтожные, мелко-пакостные букашки. Но любопытственно за вами порой наблюдать, ох, как любопытственно… И собственно говоря, любопытства ради…
Точно холодный ветер пронёсся над вершинами елей, воздух сгустился, небо враз заволокло гнилостно-серым, резкими, как удар топора, криками, закричали вороны. Матиас почувствовал, как непредставимая сила подхватила его, сжала обручем грудь, выбивая остатки дыхания, швырнула куда-то в низко наплывшие облака, а затем плавно опустила на землю. Он стоял в двух шагах от едва не сожравшей его без остатка трясины, и сломанные ветром еловые ветки лежали у ног его, точно порушенные кресты, и от великана не было и следа, ни единого следа гигантских сапог, словно, выбросив Матиаса на сушу, он ушел, откуда явился — в склизко-болотную топь, погрузившись по самую маковку, и Матиас тому был весьма рад.
— Спасибо вам, ваше болотное высочество! Премного обязан! — он сунул пятерню к затылку, желая соскрести с головы шляпу, склонившись в поклоне перед великаньим благородством, но шляпы не обнаружил, и махнул рукою на эту небольшую потерю, и сделал едва ли не пару шагов, как вдруг откуда-то из-под ног его прозвучало: «Да не за что, собственно говоря. Забавные вы все, клопы!»
Произнесший это сам был немногим больше клопа — заросшее золотисто-коричневой шерстью создание размерами с крысу, уютно угнездившееся между еловых корней, в красной, как мухомор, островерхой шляпе и ярко-зелёном камзоле с золочёными пуговицами. Голос у него был писклявый и тихий, ничем не напоминающий громоподобный великаний рык, бурю, вырывающую с корнем столетние ели, но Матиас узнал его, сразу, мгновенно узнал, и ноги Матиаса подкосились от слабости.
— Забавные, м-да. И пугливые, как лесные мыши. Ну-ну, не трясись же ты так. Как видишь, я сегодня добрый, тебе повезло, Матиас-неудачник, чертовски повезло встретить меня на своем пути. Твоя судьба оказалась к тебе благосклонна на этот раз, а если вдруг в следующие разы окажется не столь благосклонною… что ж, теперь ты знаешь, где меня искать. Единожды спасённых я беру под особое покровительство. Когда вновь очутишься… в болоте, и это болото вновь начнет тебя пожирать — просто назови моё имя, вот здесь, на этой самой поляне, и я появлюсь. Трижды появлюсь перед тобою, а на четвёртый раз — выбирайся сам. А я посмотрю на это, Матиас-блоха, Матиас-простофиля! — карлик приплясывал в змеино-извивистых корнях, сучил от нетерпения ножками в крошечных кожаных сапожках, и тень его, гигантская, великанья тень, тянулась от края до края поляны, дрожа, как болотно-серая ряска, и липкий, противный холод бежал у Матиаса по спине.
— Благодарю вас трижды, ваше болотное всемогущество! Век буду помнить вашу доброту, век буду свечки за вас в кирхе ставить! А как имя-то ваше, как вас звать-величать?
Карлик хихикнул, и, растянув в улыбке длинно-лягушачьи губы, сказал… проквакал… пропищал… каркнул, исчезая между корней, втягивая за собою шлейфом колышущуюся тень:
— Румпельштильцхен, простак! Запомни, Матиас-простофиля, задержи это в своей вечно пустой голове — меня зовут Румпельштильцхен, хозяин этой земли, хозяин этого леса, болот и озёр его, тот, кого слушается всякая тварь под лучами этого солнца… и там, куда не достигают эти лучи.
И Матиас согнулся в поклоне перед чёрно зияющим лазом между корней, гигантским великаньим зрачком, и зрачок смотрел на него, пристально, немигающе, и Матиас клялся себе, что никогда в жизни, какое бы болото не засосало его ног, шагу не ступит вот этими самыми ногами на клятую поляну, скорее, утопнет сам… или выберется — как бог даст, но ни за что, ни за какие блага на свете…
Месяца не прошло, как он нарушил собственную клятву.
***
Волосы Линхен были нежны, как лен, медово-светлые косы, что змеями вились по плечам её, округло-белым плечам. Матиас смотрел в глаза её, хрустально-голубые, точно льдом подёрнутые лесные озёра, и яд змеиный струился в кровь его, жаркой, тягучей смолой, язвил безо всякого сожаления. Линхен смеялась ему дразняще-малиновыми губами, манила к себе, чтобы отвергнуть прочь, снова и снова, и ядом были пропитаны её слова, и ядом сочились её улыбки. Линхен, дочь мельника, Линхен, лесная принцесса, достойная дворянского сына… о чём размечтался, Матиас-простак?
— Забавный ты. Думаешь купить меня за все эти ярмарочные ожерелья? Думаешь, растаю перед тобой, пойду жить с тобой в эту избу дровосека, сколоченную из подгнивших бревен? Ах, да если бы и новая изба — не пошла бы! Ты глуп, неотёсан, смеешься не к месту, на танцах наступаешь мне на ноги, а под ногтями у тебя вечно чёрная грязь. Я не люблю тебя, Матиас, и никогда, веришь мне, никогда я не буду твоей!
И Матиас чувствовал, что тонет, вязнет по уши в жидко-болотной грязи, бледно-серые круги скачут перед глазами, и солнце сквозь них мерещится тусклым, словно кусочек свинца. Свинцовой тяжестью наливаются ноги, грудь сдавливает обручами из трёх колец… трёх невыполненных желаний, и одно из них — Линхен, белокрылая птица Линхен, синеглазая Линхен с волосами, обсыпанными мукой… «Что же ты делаешь со мною, Линхен, к какому дьяволу на поклон тащишь меня?..»
…Он вышел к Еловой горе не сразу, лес заставил его поплутать — сквозь поваленные стволы деревьев, сквозь колючие пальцы кустов, в огненных всполохах заката Матиас пробирался к ней, взмокший, точно лошадь, запряжённая в дровяную телегу. От натуги ныли спина и колени, вороньи крики клевали затылок, острые, словно заточенный нож, а Матиас шел, проговаривая про себя клятое имя, длинное, как змеиный хвост, вечно ускользающее из головы имя Румпель… Румпельштиль…
— Господин Румпельштильцхен! Ваше болотное сиятельство! Я Матиас-простак, вы меня помните? Я пришёл… пришёл, чтобы попросить вас…
Цок-цок-цок! Словно рыжая белочка, перебирая коготками, спускалась по еловому стволу, юркая, черноглазая белочка, осыпая чешуинки коры Матиасу за шиворот, возилась над его головой. Словно сова прокричала на ветке, глазами-плошками вглядываясь в надвигающуюся ночь. Словно полоз, петлёй извиваясь у ног его, скользнул по сапогам Матиаса.
Шварк!
— А я и не сомневался, что ты придёшь, едва лишь прижмёт чуть сильнее! Все вы, букашки, таковы — приползаете, сложив лапке на пузе, плачетесь мне о своих букашечьих бедах… Ну, и какая трясина затянула тебя на этот раз, Матиас-несчастливец? — в бельчачье рыжем колпаке и зелёном камзоле он распластался на еловых ветвях, кривил в усмешке жабье широкий рот — хозяин всех здешних мест, Румпельштильцхен всемогущий, Румпельштильцхен-карлик, Румпельштильцхен-весёлый шутник. Но Матиас не спешил разделить с ним его веселья.
Светлые, как лен, волосы Линхен. Губы её, истекающие мёдом и ядом. Любил ли когда-нибудь Румпельштильцхен хотя бы единую земную тварь? Билось ли его болотное сердце чуть быстрее?
— Линхен, дочь мельника, ваша всесильная светлость. Я увидел её на ярмарке, две недели назад, и душа моя больше не принадлежит мне. Возьмите мою душу, ваше болотное сиятельство, что угодно возьмите, только пусть Линхен глянет на меня чуть поласковее, пусть сжалится над глупым Матиасом-неумехой. Пусть Линхен будет моей… а там уже и помирать не жалко!
— К чему мне твоя душа, мелочная, гнилая человеческая душонка? Что я с ней делать буду — в еловый ларец положу, на вечное хранение, да крышкой прикрою? — карлик расхохотался ему в лицо, оскалив бельчачье-острые зубы, рыжим, закатным солнцем блеснул на макушке его островерхий колпак. — Не надо мне от тебя ничего, кроме благодарственного слова, Матиас-глупец, доброе слово, как говорят, и коту приятно! М-да… Букашка желает соединиться с другою букашкой, да породить с ней маленьких букашат, а те, как подрастут, заново наплодятся… забавно, весьма забавственно. И исключительно забавы для…
Матиас не слушал его. Матиас бухнулся на колени, пачкая выходные штаны, и шапка свалилась с головы его, круглая, как перекати-поле, скатилась к ногам Румпельштильцхена, обутым в крошечные башмачки с золочёными пряжками. И золото блеснуло на солнце — колкие, как иглы, лучи до рези впивались в глаза, и Матиас размазывал по щекам слезы, и небо дрожало в ресницах его, зыбкое, словно болотная ряска. А Румпельштильцхен прищёлкнул пальцами — тонкие, как еловые ветки, руки его крыльями разлетелись в стороны, и золотая пыльца сочилась из-под пальцев его, невесомо-лёгкая, облаком окутывала лицо Матиаса, жгла щёки опаляюще-золотым.
— Возвращайся домой, Матиас-дуралей, иди в свой сарай, где держишь ты свиней и корову, разгреби перепрелую солому под ними, а из соломы этой сплети два венка. И один из них — надень себе, на свою вечно пустую голову, второй же — надень на голову своей обожаемой Линхен, и в тот же самый момент полюбит она тебя, так крепко, как умеете любить вы, букашки… и так же безнадёжно глупо. И счастливо проживёте вы с ней всю свою букашечью жизнь… до тех пор, пока тебе это все не наскучит, ведь они так хрупки, и так недолговечны, ваши букашечьи чувства… Не правда ли, Матиас, соломенная голова?
Слова его золотым звоном отдавались в ушах Матиаса, гулкие, как церковный колокол, плыли над лесною поляной, и кислым металлическим привкусом истаивала на губах золотая пыльца, и Румпельштильцхен смеялся на ветке, весь в золотом и огненно-красном, а после — вспыхнул, точно костёр, нестерпимо ярким пламенем, взметнулся к самой вершине ели дымчато-серою тенью, и исчез, оставив за собой запах торфяной гари.
Матиас подобрал свою шапку, сиротливо валявшуюся у еловых корней, стряхнул с отворота золотые чешуинки.
— Благодарствую, ваше болотное высочество, господин Румпельштильцхен! Век помнить буду вашу доброту, и детям своим накажу помнить… — он видел их как наяву, румяных, розовощёких детей с льняными волосами и голубыми глазами Линхен, усевшихся на лавку в ряд, числом не меньше пяти, смеющихся, пухлогубых детишек. И Линхен среди них — дородную мать семейства в чистом фартуке и свежевыглаженной рубахе, разливающую по мискам суп. И его самого во главе стола — почтенного отца семьи, покуривающего трубку, набитую душистым табаком, благодушно улыбающегося Линхен и детям…
Стоит только надеть на головы этот соломенный венок, и желание сбудется. Первое, и, даст господь, последнее желание… Болотной гнилью был напрочь пропитан воздух поляны, болотом пахли ладони Матиаса, коими разгребал он солому в коровнике, неуклюже сплетая венок — себе и Линхен, связывая, соединяя, стягивая во единый клубок их судьбы, отныне и навсегда, пока смерть не разлучит их…
Пока не истлеет гнилая солома.
***
И года не прошло, как ослепительно сияющее золото обратилось в черный, болотом тянущий перегной, как сгнило, отболело в груди Матиаса всё солнечно-огневое и жгущее, сгорело, оставив после себя лишь выжженные уголья.
Всё так же любила его Линхен, всё той же нежностью и обожанием сверкали её улыбки, словно бы величайшим сокровищем был для нее Матиас, всё так же нежны были светло-льняные косы её, речными волнами струящиеся по плечам, сияющие золотом косы. Матиас же чувствовал скуку — болотно-серую, вязкую, словно трясина, Матиас вяз в ней с каждым днём всё глубже и глубже, всё отвратительней, всё ненавистней казалась ему вечно влюблённая Линхен, золото, порченное гнилостно-грязною ржой.
Линхен понесла, в первые же недели после венчания, и в положенный природою срок разродилась — крикливым, словно ночная птица, прожорливым, как волчонок, дитём с красным сморщенным личиком и лягушачье широкими губками, безобразным, точно лесной подменыш. Матиас глянул на него вскоре после рождения, одним из первых, оттолкнув повивальную бабку, на улёгшийся на груди измученной Линхен, заходящийся в плаче комок человеческой плоти, и сказал: «Это не мой сын. Унеси его в лес, Линхен, на Еловую гору… да и сама оставайся там». И Линхен заплакала, ещё сильнее младенца, а Матиас раздраженно махнул рукою, и вышел во двор. Ярким светом светила луна, круглая, как совиный глаз, глаз смотрел на него с черного неба, с необозримой великаньей высоты, и Матиас погрозил ему кулаком, и сказал: «Что, брат, злорадствуешь, да? Всё тебе смешно…», а затем отправился в деревенский трактир, и пил всю ночь, желая забыть — крик младенца, несчастное лицо Линхен, луну и великана, пил, пока золотые лучи солнца не плеснулись в приоткрытые окна, лужами не растеклись по столам, щекочуще-золотою пыльцой не осели на вспухших веках Матиаса.
Дома было голодно и пусто, у Линхен не хватало молока, она совала младенцу в ротик безобразно раздутую грудь, в синих, венозных прожилках, младенец орал, покраснев от натуги, завёрнутый в старые тряпки бесполезный кулёк, и Матиас с ужасом понял, что так теперь будет всегда, до самой его кончины — безденежье, детские крики, вечно беременная жена, кружащаяся голова с похмелья… «Ведь ты же сам хотел этого, Матиас-дуралей, чего ж теперь жалуешься?»
…Путь до Еловой горы он одолел необыкновенно быстро, словно бы крылья плескались за его спиной, чёрные, как сама тоска, точёно-острые вороньи крылья пели, рассекая воздух, несли его прочь от родного крыльца. «Он же обещался помочь, только бы не обманул, только бы согласился снова…»
— Господин Румпельштильцхен, ваша болотная милость! Простите меня, дурака, что тревожу вас по такому пустячному делу…
Земля под ногами его дрогнула, словно бы от великанских шагов, далёких, неостановимо надвигающихся на Матиаса.
Б-бум! Бумк!